Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2021
Дмитрий Сиротин (1977) — литератор, актёр. Родился в Воркуте. Окончил филологический факультет Коми государственного педагогического института. Публикации в журналах «Кукумбер», «Чиж и Ёж», «Костер», «Урал», «Октябрь», «Алтай» и др., в литературных сборниках и альманахах России и зарубежья. Автор нескольких книг. Лауреат премии журнала «Костер», дипломант Международного литературного конкурса памяти Ренаты Мухи, детской литературной премии им. В.П. Крапивина, финалист литературных премий «Книгуру» и «Новая детская книга».
Пересказ
— Значит, так. Подарили Юре белку. Уснул Юра, а белка ночью Юру убила!
— Как убила?!
— Горло ему перегрызла!
— За что?!
— Тут несколько версий. Может, вообще ни за что. Просто горло его с орешками перепутала. А может, из мести. За то, что он ее в клетку посадил: свободы лишил!
— Мда. Тебе пересказ задали или фильм ужасов?
— Пересказ. Но там неинтересно. Там просто подарили Юре белку. Она прыгала, прыгала. Конфеты из вазочки воровала. И орешки. На шкафу прятала. Они у нее там под шляпой лежали… Но никто ведь не знал, что шляпа эта — волшебная!
— Час от часу не легче… И в чем ее волшебство?
— Белка ночью надевала эту шляпу — и превращалась!
— В кого?
— В Белкомэна!
— В какого еще Белкомэна?!
— Ну, это человек-белка. Есть Бэтмен, человек — летучая мышь. Есть Спайдермен, человек-паук. А есть Белкомэн, человек-белка. Все логично.
— Очень логично… И что этот Белкомэн умел?
— Ой, он все умел! Он спасал мир!
— От кого?
— От Юры!!!
— Да что такого плохого Юра сделал миру?
— Юра сажал всех подаренных ему белок в клетки, лишал их свободы! А Белкомэн их освобождал, а Юре горло каждый раз перегрызал!
— Ничего себе у Юры горло было, мощное. Если каждый раз перегрызали, а он все равно живым оставался.
— Так он и не оставался! Он давно уже стал зомби! Ходил по квартире, выл с горящими глазами и длинными когтями и гонялся за Белкомэном! У-ха-ха-ха!
— Так. Погоди. Смотри, как тут: «Подарили Юре белку. Белка стала ручной. Смело прыгала детям на плечи, просила конфеты, нравились ей сладости. Однажды из вазочки исчезли конфеты. Мама позвала ребят. Но они не знали, кто взял конфеты. А на другой день из буфета сахар пропал. Рассердился отец и запер буфет.
Один раз Юра сидел на диване и читал. Вдруг видит: белка вскочила на стол, схватила корочку хлеба — и на шкаф. Заглянул Юра на шкаф. А там под старой шляпой и конфеты, и сахар, и орешки».
И все! Где тут про Белкомэна?
— Да, мама, ты права. Что это я. Какой Белкомэн. Белка же — девочка. Она. Значит, это был Белковумен! Женщина-белка. Но все равно она Юре горло перегрызала, и Юра был зомби.
— Эх, Костя… Ну почему просто не пересказать текст? Почему вечно что-то выдумывать надо? Ты и в школе так перескажешь?
— Конечно!
— Так тебе «два» поставят.
— Не поставят!
— Почему?
— Я Ольгу Павловну загипнотизирую! Я гипнозом владею, ты же знаешь. Вот сейчас я буду смотреть на тебя, смотреть — и ты… и ты что-то сделаешь!
— Что, например?
— Ну… Приготовишь мне омлетик!
— Какой еще омлетик?
— Вот видишь: ты уже заинтересовалась!.. Значит, уже начал гипноз действовать… И вообще у нас уроков завтра не будет.
— Так. А почему я не знаю? Мне в чат ничего не писали.
— Конечно, кто же про такое в чат напишет?
— Про какое еще про такое?
— Ну, про то, что у нас в школе скелет ожил!
— Какой скелет?
— Вот видишь, опять заинтересовалась! Я говорю — скелет, в кабинете биологии. Старшие рассказывали. Он у них там ожил, и теперь все боятся в школу заходить. Даже директор.
— Как скелет может ожить?!
— Ну а что? По-твоему, Юра с перегрызенным горлом может быть зомби, а скелет не может? Все логично. Ожил и пошел по школе.
— Куда пошел???
— В столовую. Котлеты есть. И кисель пить. Подходит он к поварихе и скрипучим голосом говорит: «Дааай мне котлеееету!» Повариха, конечно, в обморок. А скелет стал котлету есть, а все вываливается, ничего не съедается. Он же без кожи. Через кости все вываливается. И кисель выливается.
Скелет тогда обозлился совсем и стал бегать, всех пугать. Так что завтра мы не учимся.
— Костя, ну ты же все врешь?
— Ну ладно, мам, ты меня раскусила. Про кисель соврал, конечно. Такой противный кисель, как у нас, даже скелет пить не стал.
— Так. Это все хорошо…
— Чего уж хорошего?
— …это все хорошо, но в школе ты должен пересказать про белку нормально! Понимаешь? Без зомби и без Белковумен. Иначе мне опять перед Ольгой Павловной за тебя краснеть.
— Эх… Ну, ладно. Если ты так просишь… Значит, подарили Юре белку.
— Так.
— Выросла белка большая-пребольшая. Стал Юра белку из земли тянуть. Тянет-потянет, а вытянуть не может. И правда, как ее вытянешь. Такую здоровую. Позвал Юра бабку…
— Костя!
— Все-все. В общем, белка прыгала по детям, прыгала, просила конфеты и сахар…
— Так.
— …и омлетик…
— Да сделаю я тебе твой омлетик!
— О, видишь, гипноз подействовал! Это я все время же тебя гипнотизировал!
— Подействовал, подействовал! Так что там с белкой?
— С какой белкой?
— Костя!!!
— Ах, с этой. Да ничего. Прыгала-прыгала, конфеты воровала. А все думали на детей. А потом Юра сидел-читал, смотрит, а белка в шляпе!
— Почему в шляпе?!
— Ну, хорошо, в шляпе у нее все эти конфеты, сахар и орешки.
— Уф. Наконец-то.
— Ага. И Юра подумал: откуда тут эта шляпа? А тут скелет врывается и орет: «Кто спер мою шляпу?!»
— Костя, у меня уже сил нет. Что из тебя вырастет?
— Не что, а кто. Из меня вырастет взрослый человек. А Ольга Павловна говорит, что я буду клоуном. Но как же я буду клоуном? У меня ведь нос не круглый и не красный почти.
Звёзды в реке
Мама не купила мне указку. Такую классную, лазерную, ей можно светить в небо, и тогда в небе появляются разные интересные вещи. Череп с костями, например, или белка. Или просто звёздочки красивые.
Но мама не купила.
Она сказала:
— Обойдёшься, и так денег нет!
Тогда папа сказал:
— Давайте я куплю.
Но мама сказала:
— Обойдёмся!
Папа пожал плечами, и мы вышли из магазина.
А потом мы с мамой пошли на речку, и она всё говорила:
— Смотри, красотень какая! Прямо сверкает река на солнце!
А я говорил:
— Угу.
— Посмотри, — снова восхищалась мама, — уток-то, уток сколько!
И я снова говорил:
— Угу.
— Эх, жалко хлеба у нас нет, а то бы покормили! — вздыхала мама.
А я вообще молчал.
Мама тоже замолчала. А потом сказала:
— Смотри, вон утка на домике сидит.
И я тогда сказал:
— Жалко, что у меня нет лазерной указки. Я бы сейчас посветил на воду, и в воде бы красные звёздочки появились. Красиво было бы.
И мама тогда сказала:
— Как ты мне надоел со своей указкой! Сказала же: не буду я на всякую ерунду деньги тратить!
— Так папа бы купил, — сказал я. — Почему ты ему не разрешила?
— Потому что лучше бы на еду тебе денег давал да на одежду. А не игрушки разные покупал.
— Но игрушки — это же тоже надо, — сказал я.
— Ну да, конечно, — хмыкнула мама. — Мать, значит, должна на двух работах горбатиться, чтоб сына кормить и одевать, а папаша мало того что только на выходных и появляется, ещё и игрушками будет задаривать! Хорошо устроился!
— Он не задаривает, — сказал я.
— Ещё бы он задаривал! — согласилась мама. — Нищеброд. Ты думаешь, мне так приятно с ним видеться каждый раз?
— Я не знаю, — сказал я.
— Зато я знаю! — огрызнулась мама. — Ушёл бы уже и ушёл. Если б не ты — век бы его не видела. Теперь вот изволь встречаться каждое воскресенье: как же, надо же отцу видеть сына! Денег сыну давать не надо, а видеть надо, понимаешь! Ненавижу.
Потом мы с мамой молча стояли у реки и смотрели на уток. Как другие их кормят хлебом.
— Может, нам тогда без тебя с папой встречаться? — спросил я.
— Ага, щас! — совсем разозлилась мама. — От него никогда не знаешь, чего ожидать. И маленький ты ещё — один по городу шастать.
— Так я не один, я с папой бы.
— Папаша твой потеряет тебя где-нибудь и не заметит!
— Да ну, чего он потеряет-то?
— Плохо ты его знаешь! Ты его видишь раз в неделю, а я с ним семь лет прожила — во хватило! — И мама провела по шее ребром ладони.
Потом мы снова молчали и смотрели на воду. Вода искрилась под солнцем. И правда, очень красиво было. И утки ‒ такие крякалки забавные!
Но я всё равно думал, что, была бы у меня сейчас указка, я бы посветил ей в воду. В воде, наверное, она светится ещё интересней, чем на небе. А если бы попалась картинка с дельфином? Я видел, у Пашки Соболева была такая картинка в его указке. Получилось бы, будто красный дельфин плывёт по солнечной реке. Вместе с утками. Интересно, как бы утки отреагировали на дельфина? Небось, совсем бы раскрякались.
Да и звёзды неплохо. У Пашки Соболева и звёзды в указке были. Так ещё интересней: звёзды в воде!
Конечно, звёзды и так отражаются иногда в воде, но это же ночью. А тут — днём! И красные к тому же.
Мы с папой, когда он ещё с нами жил, смотрели ночью на звёзды в воде. Мы тогда шли из гостей, и было очень темно уже, и пошли через реку. Я ещё маленький совсем был, испугался — темно же, а вдруг там бандиты какие?
Но папа сказал:
— От меня все бандиты разбегутся!
И мама насмешливо сказала:
— Это да!
Папа у меня правда — большой такой, высокий, бородатый… Хотя не бандит, конечно.
Мы шли по берегу, уток тогда не было, они спали, наверное, у себя под водой.
И мама сказала:
— Смотри, звёзды в воде отражаются. Красиво.
И папа сказал:
— Красиво…
И я посмотрел, отвлёкся от страха перед бандитами. Действительно, красиво. Но как-то расплывчато.
А указка бы чётко светила. Звёзды бы прямо яркие-яркие были бы.
Мы с мамой стоим у реки и молчим.
Утки крякают.
Я думаю о папе. О том, что надо ему потихоньку написать, взять у мамы телефон и написать от её имени папе, — мол, ладно, так и быть, купи ему указку. И принеси в следующее воскресенье. Главное, без ошибок написать. У Пашки Соболева — сестра старшая, она грамотная, попрошу… Потом вспоминаю, что у мамы на телефоне пароль.
Пашка Соболев говорит, что любой пароль можно взломать. Спрошу у него, может, он знает как… Везёт Пашке. У него и папа, и мама, и указка, и всё-то он знает… Ну, ничего, скоро и у меня указка будет.
— В следующее воскресенье, слава богу, с папашкой твоим не встречаемся, — прерывает молчание мама. — Работаю.
Я огорчён, но потом думаю: ничего, напишу папе через воскресенье. К тому времени уж точно получится пароль к маминому телефону подобрать. Правда, я совсем тогда соскучусь… Как это — целых две недели совсем без папы? А он ещё и в другой город собирается навсегда уезжать… Но про это даже думать не хочу. Мама говорит: «И слава богу, что уедет. По интернету будете общаться. Чтоб мне его не видеть».
По интернету, конечно, хорошо. Но мне надо же, чтоб папа был рядом настоящий, а не через экран. Чтоб за руку тёплую держать, и запах дезодоранта его чтобы, и, когда прощается, чтобы обнимал и бородой кололся… Нет, не хочу думать.
Хочу указку. Смотреть с мамой и с папой ночью на звёзды. И светить указкой в реку. В воде тогда будут и белые расплывчатые звёзды с неба, и красные чёткие звёзды от указки. И эти белые и красные звёзды подружатся и станут плавать вместе.
Пчела на ладони
Я смотрел на море, и мне было грустно. Море было красивое, волна за волной катилась, и каждая волна была больше и красивей предыдущей, и все шумело, и люди по берегу шли веселые, а мне было грустно. И мама спрашивала:
— Почему ты такой?
А я отвечал:
— Не знаю.
Она тогда говорила:
— Так не бывает. Не может человек просто так, ни с того ни с сего, грустить. Давай признавайся, что случилось. А то не могу я так, когда у тебя лицо такое недовольное. У меня тогда тоже настроение портится.
Я отвечал:
— Я правда не знаю. Все хорошо.
Тогда мама начинала сердиться:
— Не бывает так — все хорошо, а человек стоит, как этот… Как будто умер кто-то. Никто же не умер, точно?
— Вроде нет.
— Ну вот. Мы так редко бываем на море, ты думаешь, мне легко это дается? Весь год пашу как проклятая, чтобы на недельку сюда приехать. А ему, видишь ли, грустно. Что не так-то?
Я отвечал:
— Все так.
— Так почему тогда?
— Просто так.
Мама молчала, потом снова говорила:
— Мне, знаешь ли, тоже невесело. Я бы, может, всю жизнь на море прожила! Я так люблю море, ты бы знал! А живем, как назло, в таких краях, что не то что моря нет, одна река, и та мелкая! И вечно льдом затянута. А я так люблю море. В детстве часто на море бывала. С твоими дедушкой и бабушкой ездили. Придем на пляж, простыню расстелем, у нас была такая синяя простыня, специальная, в белых цветочках…
Да, найдем тень, чтоб не сгореть на солнце, простыню расстелем и садимся… Бабушка твоя огурчики-помидорчики сразу достает, груши там всякие, а над ними пчелы начинают кружиться. А я, знаешь, так боялась пчел! Прямо визжала, как увижу. Дедушка твой тогда мне говорил:
— Да что ты их боишься? Ты их не трогай, и они тебя не тронут!
А я ему:
— Да-а-а! А чего она прямо на грушу лезет! Как мне грушу есть?!
Дедушка тогда забирал у меня грушу, откусывал и клал себе на ладонь надкушенной стороной кверху. И пчела сразу прилетала и садилась в эту ямку в груше. Начинала ползать в груше и сок пить.
И дедушка говорил:
— Вот видишь. Попьет сейчас и улетит.
Но я все равно боялась.
Тогда дедушка брал у бабушки бутылку с соком, наливал себе сок на ладонь и протягивал ее кверху.
На ладонь тут же садилась другая пчела. И начинала пить сок.
— Ну, видишь? — улыбался дедушка. — Даже на ладонь не боюсь ее сажать! Потому что — не трогаю! А не трогаю — и не укусит! Сейчас попьет и улетит.
Но я все равно пчел боялась. И не любила есть на пляже. Хотя очень хотелось. Особенно после купания… После купания такой аппетит просыпается!
Ну, что ты?
— Ничего, — отвечал я.
Мама продолжала:
— Кинешься в море и прыгаешь на волнах! Знаешь как здорово! Ты вот не любишь купаться, а представь — корабль проплывает, а после корабля начинаются волны! И вот — ложишься на воду, а тебя волна за волной все выше и выше поднимает. Класс! А потом бабушка зовет:
— Эй, иди уже на берег, синяя уже вся!
И я на берег бегу, и капли капают с носа в горячий песок. Такие точки, знаешь, холодные появляются на горячем песке… А на берегу огурчики-помидорчики-колбаска. И пчелы, конечно, опять. Но дедушка их отгонял, пока я ела.
А потом лежишь так на песочке, недалеко от нашей синей простынки, и загораешь… Глаза закроешь, а перед закрытыми глазами все красное-красное, потому что — солнце. Красота!
Ну, почему ты такой грустный? Море же! Смотри! Вдыхай запах! Хоть запах впитывай, если купаться не хочешь. Потом целый год опять на Севере без моря и витаминов!
…Я смотрю. Вдыхаю. Впитываю. Море шумит, проплыл большой корабль, и начинаются волны. Волна за волной, все выше и выше, катятся к берегу. Дети кидаются в волны, визжат, прыгают.
А мне грустно.
Потом мама загорает. А я не раздеваюсь почти. Стесняюсь, хоть и жарко. Только сандалии снимаю.
Подхожу к морю ближе, осторожно пробую его ногой… Хол-лодная! Но можно привыкнуть, конечно. Если резко окунуться — перетерпеть этот ледяной момент, — почти сразу и привыкнешь, мама говорит. Но я не привыкну к морю никогда.
Я привык купаться только в теплом. В ванне там, в душе… А привыкать к холодному морю? Даже не знаю. Я снова пробую море, теперь обеими ногами. Захожу чуть дальше, волна тут же радостно дотягивается до моих шорт! Бр-р, холодно! Но не ухожу, терплю. Мама сказала: «Хотя бы ноги помочи!» Помочу…
Я стою, а вокруг меня такие же, как я, дети — бегают, прыгают, кричат… Им весело. Почему я не такой, как все? Почему мне грустно? Ведь ничего же не случилось. Наоборот, все хорошо. Мы с мамой на море. На солнце. Надо пользоваться. Перед очередным годом на Севере. Надо греться, зарываться в песок, купаться, визжать и прыгать на волнах.
А я тупо стою и стою, задумчиво гляжу в воду, и волны кидаются мне в ноги — и отскакивают, будто тоже удивляются, почему я грустный.
Сочинение
Лето я провела хорошо. Мы с мамой ездили к бабушке. Она живет в Псковской области. Там тепло, даже жарко, и много комаров. Мы с мамой помогали бабушке на огороде. Я купалась в реке.
У бабушки красивый деревянный дом. Там все старинное. Там даже есть печка. Хотя это не деревня, а город. Просто в нем есть такие дома старинные.
Я помогала бабушке ходить на рынок.
Мама звонила папе, он с нами не поехал, потому что ему не дали летом отпуск. Мама звонила папе, а у папы все время было занято. И мама уже стала переживать, что что-то случилось.
А бабушка ей говорила: «Да что с ним случится! Небось, трубку не положил просто, вот и короткие гудки!»
А мама ей тревожно отвечала: «Мама, когда же ты привыкнешь, что мобильные телефоны — это не домашние? Там нельзя просто так не положить трубку!»
Наконец папа вышел в онлайн, мама обрадовалась и сразу ему написала. Он ответил, что все хорошо. Она спросила, почему тогда телефон всегда занят. Он сказал, что это какие-то просто глюки.
И так было всю неделю. Телефон был занят, а в онлайне папа отвечал. Но не сразу, правда. И отвечал как-то коротко. Папа любит поговорить, а тут быстро-быстро так отвечал и выходил сразу из онлайна.
И мама все переживала, а бабушка ей говорила: «Да он там, наверное, просто пьет и болтает с кем-нибудь целыми днями! Тоже мне, работничек, называется!»
И мама тогда стала смотреть его страницу, и нашла там какую-то новую женщину у него в друзьях, и увидела, что он все фотки этой женщины лайкает.
Мама тогда у него спросила, что это за женщина. А он сказал — в интернете познакомились просто, по работе. Она тоже компьютерщик, сайты делает и все такое прочее.
Мама тогда спросила, зачем папа лайкает ее фотки, а папа стал ругаться — мол, что тут такого? Фотки для того люди и выкладывают, чтобы другие люди их лайкали.
Мы с мамой вечером пошли купаться на речку, и мама была задумчивая, и комары ее чуть не съели, она их даже не убивала.
И мама все следила за папой и этой женщиной, и увидела какие-то папины комментарии к ее фото, и спросила у папы: почему ты наши с Сонькой фото не комментируешь и не лайкаешь почти, а ее — наоборот?
И папа ничего не ответил почему-то.
А когда вечером пили чай с бабушкой (из настоящего самовара!), бабушка сказала маме:
— А я сразу тебе говорила: бабник он!
В общем, мама на папу обиделась и тоже перестала ему писать. И в поезде назад мы ехали грустные, мама даже плакала иногда.
А когда мы вернулись домой, папы не было. И вещей его тоже не было. Только записка была на столе. Что он ушел к той женщине, и что насчет алиментов на меня позже договоримся, и что просит за все прощенья, но сердцу не прикажешь.
И у мамы была истерика, она прямо на чемодан села и стала кричать. Так, что Анна Викторовна прибежала, соседка наша. Потом мы вместе с Анной Викторовной вызвали маме «скорую помощь».
Маме сделали какой-то укол, и она скоро уснула.
И мы стали жить без папы. Он звонил маме, но она трубку не брала. Папа тогда мне позвонил, я взяла трубку, а он там довольно грустный был. Сказал, что скучает по мне, пожелал хорошего учебного года, и еще сказал, чтобы всегда ему звонила, если деньги будут нужны, или помощь по учебе, или еще что.
И я, с ним когда поговорила, заплакала.
И мама опять заплакала. И мы вот так весь вечер плакали.
А потом папа позвонил мне и сказал, чтобы я передала маме, что он вернется, наверное. Что это была ошибка. Что у той женщины сын очень невоспитанный и вообще чужой, а я — родная и воспитанная, и он очень по мне скучает. А мама сказал передать папе, что она его не пустит, пусть идет куда хочет. И я позвонила папе и передала ему. А он тогда сказал передать маме, что ему некуда идти, что у него родители умерли, и мы единственные близкие ему люди. А мама попросила папе передать, что с близкими так не поступают, как он с нами поступил, и она его все равно не пустит.
Потом мама звонила бабушке и долго с ней говорила. Бабушка ее, наверное, уговаривала папу простить, потому что мама все время повторяла: «Ну как такое простить, мама? Ну как? Да, Соньке отец нужен, конечно, и вообще…»
А потом папа вернулся, но его уже уволили: он стал плохо работать из-за переживаний. И он сидел все время дома поэтому, искал по интернету работу, и они с мамой целыми днями ругались. Она говорила, что не может его видеть, и чтоб искал себе квартиру все равно.
И папа тогда говорил: «Сонька, одевайся!» — и шел со мной в кафе. И мы там долго сидели, ели, а он на меня грустно смотрел. А я старалась делать вид, что все хорошо, и это было непросто.
А потом однажды поздно вечером они меня позвали, и я вышла из своей комнаты. И мама со слезами спросила:
— Соня, с кем ты хотела бы остаться: со мной или с папой?
И папа кивнул — мол, да, с кем?
Я смотрела то на маму, то на папу, то на них обоих и никак не могла решить, с кем хочу остаться. Мне было жалко маму, и папу было жалко, и вообще очень не хотелось выбирать.
Но они ждали.
Я тогда сказала:
— С мамой, наверное…
И папа опустил голову.
Я быстренько тогда сказала:
— Ну, с папой.
Тогда мама закрыла лицо руками.
Я просто не знала, что говорить. Мне хотелось остаться с ними обоими, но они-то друг с другом остаться не могли.
И я долго молчала, смотрела на них, а потом почему-то заплакала. Потому что — ну, при чем тут я? Я им так и говорила, когда плакала: «При чем тут я? При чем?» Все повторяла и повторяла, и трудно было говорить из-за слез. Все время всхлипывать приходилось.
И они оба меня утешали, то мама гладила по голове, то папа, а потом мама сказала:
— Ладно, иди к себе, ложись спать…
И я пошла к себе. И легла. Но спать не могла и все смотрела в темноту и думала. А потом почему-то стала молиться. Сама не знаю почему. Вроде я в бога не верю… И как молиться, совсем не знаю. И просто шептала как-то так: «Господи, помоги, сделай, чтобы мама и папа помирились и снова были вместе, Господи, пожалуйста, помоги…» И так вот шептала почти всю ночь и слышала, как за стеной мама с папой опять ругаются, и папа постоянно повышает голос, а мама ему говорит:
— Тихо! Сонька спит!
А я не спала. Только под утро заснула.
А утром папы уже не было. И мы с мамой сидели, пили чай, мама спрашивала меня, что надо купить к школе, я отвечала, а сама все думала: где папа? Но спросить стеснялась.
И мы с мамой все пили чай и все разговаривали то о школе, то о бабушке, что она старенькая уже и больная, и надо обязательно следующим летом опять к ней съездить.
А я все думала о папе.
И так мы жили целую неделю, я очень скучала по папе, но все не могла спросить про него у мамы, боялась, что она рассердится или заплачет опять… Она и без меня часто плакала, особенно по вечерам.
А потом папа позвонил маме и, наверное, спрашивал про меня, потому что мама говорила: «Нормально Сонька! И не вспоминает даже о тебе!»
И я опешила: как это — «не вспоминает»? Я же все время о папе думаю! Просто маме не говорю.
Потом мама мне сказала, что папа просится 1 сентября прийти в школу, на торжественную линейку ко мне.
— Пусть приходит? — спросила мама.
— Конечно! — сказала я. А сама подумала: а разве он может не прийти? Он же всегда приходил! Ну да, они с мамой больше не вместе, но опять же — при чем тут я?
И папа пришел на линейку, передал мне цветы для Ольги Олеговны. А мама сказала:
— Обойдемся без твоих букетов. Свои есть.
И папа опустил голову и отошел подальше.
Так мы и стояли. С одной стороны от меня — мама со слезами, с другой, подальше, — папа с опущенной головой. И я с двумя букетами.
А вокруг было много детей с веселыми мамами и папами. И мои одноклассники смотрели на нас удивленно.
И листья летали вокруг, и падали, и падали на землю, красные и желтые листья.
Так кончилось лето.
Артист
Нам с мамой очень нравился этот артист.
Мы специально на него в театр приходили. Как воскресенье, так в театр. На детский спектакль. Могли один спектакль сто раз смотреть.
Мама ему громче всех аплодировала и цветы даже дарила, когда он с другими артистами выходил на поклон.
А он всегда удивлялся, когда она дарила, а потом прижимал руку к груди, низко склонял голову и принимал цветы. И снова кланялся благодарно.
Особенно нам с мамой нравилось, когда он играл Волка в сказке про золотого Цыпленка. Там Лиса украла у деда с бабой золотое яичко и заставила Волка его высиживать. Чтобы вылупилась золотая курочка. И чтоб несла им потом золотые яички.
И Волк высиживал, высиживал, и вдруг вылупилась не курочка, а цыпленок. Петушок маленький. А петушок же не может нести яички. И Лиса тогда решила Цыпленка съесть, а Волк его защищал. Потому что считал себя его папой. Раз высидел. И вообще Волк полюбил Цыпленка. Был злой, а стал добрый.
Мы эту сказку просто обожали. И артист наш был настоящий Волк, весь серый, с хвостом, и выл так грустно, когда Лиса цыпленка украла.
А потом мы приходили с мамой домой, а папа усмехался и говорил:
— Ну что, просветились культурно?
Папа не любит театр, и артистов не любит. Говорит, что все они бездельники. Он думает, что это легко — на сцене играть. А мама говорит, что это очень трудно. Нужно быть очень талантливым и очень красивым. Как наш любимый артист.
И кого бы он ни играл, он нам очень нравился. Он и Зайца играл, и Медведя, и Ивана-царевича. Всех-всех.
После театра мы с мамой часто заходили в кафе «Лакомка», оно совсем рядом было.
Ели пирожное «эклер», пили лимонад, шипящий в носу, и разговаривали про спектакль и про него. Как он сегодня был хорош и как душевно крикнул эту фразу: «Да, Цыпленок, да, Петенька, я твой настоящий папа, а злая Лиса больше не вернется!»
А потом снова приходили домой, и папа над нами смеялся. Не то чтобы сильно, но посмеивался.
Я понимал, что мама влюбилась в артиста. И не знал, что с этим делать. Папе же не расскажешь. Папа думает, что мы просто так ходим. Потому что театр любим.
Однажды папа спросил меня:
— Ну что, Ромка, как тебе театр?
— Прикольно, — ответил я.
— И что, много там дядь играет? — И посмотрел на маму хитро так.
Мама вздрогнула, оторвалась от телефона и испуганно посмотрела на папу.
А папа опять усмехнулся и сказал:
— Не понимаю, как мужики могут в театре работать. Ну, тетки — еще понятно. Теткам хочется представлять там чего-то, нравиться всем… А эти… Ну, разве для мужика эта профессия? А, Ромка?
Я видел, что маме было неприятно это слышать. И не знал, что делать. Согласиться с папой — расстрою маму. Не согласиться — вызвать у папы подозрения. В общем, я сделал вид, что закашлялся.
А потом был Новый год, и мы с мамой, конечно, пошли на утренник в театр, тем более наш артист играл самого Деда Мороза!
И мама решилась. Решилась к артисту подойти наконец. Она с папой купила мне подарок, я давно просил этот конструктор… И на утреннике, когда уже елка закончилась, и был шум-гам, и музыка, и дети в разных костюмах прыгали и бесились, она подошла к нему и говорит:
— Простите, вы не могли бы… вручить моему сыну… Ну, чтобы он запомнил надолго… Все-таки от Деда Мороза…
И артист улыбнулся устало — даже под пышной белой бородой и огромной синей шапкой были видны его усталые серые глаза — и сказал:
— Да-да, конечно. Давайте.
Я это все видел, но сделал вид, что не заметил. Что тоже прыгаю и бешусь со всеми, как дурак.
И Дед Мороз подошел ко мне с маминым подарком, вручил и сказал своим глубоким, добрым голосом («А какой у него голос!» — часто говорила мама):
— С Новым годом! Расти большой и здоровый. И учись хорошо.
А мама нас сфоткала.
И потом снова, смущаясь, подошла к Деду Морозу и стала его благодарить, наверное. Я не слышал, слишком уж дети вокруг шумели.
Она что-то говорила ему, говорила и так на него смотрела… Нет, на папу она никогда так не смотрит. И я опять не знал, что с этим со всем делать. И, главное, он тоже на нее все смотрел и тоже что-то говорил и говорил. И что-то такое вдруг сказал, от чего мама сильно расстроилась. Мы одевались, и глаза у нее были грустные-грустные.
Потом мы медленно шли по заснеженной улице, и мама все молчала. И я тогда предложил зайти опять в кафе «Лакомка». И мама задумчиво кивнула, и мы пошли в кафе.
Мама молча пила лимонад. И я пил. И смотрел на маму. Все ждал, когда она что-нибудь скажет. И она наконец сказала:
— Он уезжает. Навсегда.
И снова замолчала.
Я ждал, ждал, потом не выдержал и спросил:
— Почему?
Мама тихо ответила:
— В другой театр пригласили. Там и театр… как это… более перспективный, и зарплата больше. И жизнь… лучше.
— Это далеко? — спросил я.
— Очень. В другой стране.
Я опять, в который раз, не знал, что ответить, и молча пил свой шипучий в носу лимонад, мелкими глотками, чтобы подольше, — может, дождусь, что мама еще что-нибудь скажет. И она сказала:
— После Нового года сразу и уедет. Даже сезон, сказал, дорабатывать не будет. Нечего, сказал, тут ловить…
И больше потом ничего не говорила. Только задумчиво пила лимонад, тоже мелкими глотками. А к «эклеру» даже не притронулась.
А дома мама стала плакать. Плакала и плакала. И папа не понимал, в чем дело. Он ее все спрашивал, что случилось, а она только мотала головой и молчала. И из кухни никак не выходила.
Он тогда стал спрашивать у меня, а я не мог же сказать. И тоже соврал, что не знаю, — может, просто нервы. Или на работе неприятности. В магазине-то мало ли что может случиться: покупатель грубый, или недостача, или еще чего… Да просто устала. Конец года тем более.
И папа долго так метался от мамы ко мне, все не мог успокоиться. Потом наконец мне говорит:
— Колись, Ромка!
И стал меня щекотать. А я ужасно боюсь щекотки! И он это знал, конечно. Потому и щекотал. Чтоб я не выдержал и рассказал. Я хохотал, и трясся, и молил о пощаде, и наконец закричал, что — ладно, ладно, расскажу! А то уже прямо задыхался.
И все папе рассказал. И даже про Волка из «Золотого Цыпленка». Как замечательно этот артист его играл. И как всем детям в зале тоже хотелось иметь такого папу. Хоть он и волк.
Папа молчал-молчал, потом сказал:
— Ну, понятно… И что ж, думаешь, она меня не любит? Только его?
Я пожал плечами. Ну а что я мог ответить?
Папа опять молчал-молчал, а потом спросил:
— Но ты-то? Ты-то… Как ко мне относишься?
Ну не мог же я ответить, что не люблю папу. Да и правда ведь люблю. Хоть он и над мамой часто посмеивается, и щекочет меня… И выпивший часто приходит. Но он ведь как говорит? «Я шахтер, такая работа: утром едешь на смену — и не знаешь, вернешься вечером или больше никогда. Вот стресс и снимаю».
И потом я еще подумал: если бы тот актер был моим папой. Совсем таким, как Волк для Цыпленка. Заботливым и спокойным. И над мамой бы не смеялся, и не пил бы…
— Артисты эти, между прочим, тоже пьют — мама не горюй! — сказал папа, будто прочитав мои мысли.
Я кивнул.
И мы пошли успокаивать маму.
То есть папа один пошел на кухню. А я за дверью стоял. Он меня не пустил.
И они там долго на кухне разговаривали. Не знаю о чем. Я, как ни прислушивался, не услышал. Очень тихо говорили…
А на другое утро все было как обычно. И потом тоже. Папа так же подшучивал над мамой и выпивший приходил, один раз совсем пьяный пришел и кричал на маму, что он так жить больше не может, а она ему в ответ кричала, что тоже так больше не может. И они долго друг на друга так кричали, а я спрятался на кухне под столом. Потом мама нашла меня на кухне, сказала одеваться. Мы с ней оделись и ушли из дома. К тете Свете, ее подружке. И они там обе пили вино и плакали. А потом мы вернулись, а папа, пьяный, уже спал.
А так все как обычно.
Только в театр с мамой мы больше ни разу с тех пор не ходили. И даже в «Лакомку» около театра.
Бывают на свете чудеса
Сестра моя не то чтобы очень меня любила. Конечно, я младший был. Мне и внимания больше, и прочее. Она-то сперва думала — родится братик, будет играть с ним… А как со мной играть было? Я только орал и спать мешал по ночам. Так, что утром она в школу еле-еле вставала.
Конечно, доставалось мне от нее. То в кладовке закроет, а я ору! В темноте-то страшно… То еще чем-нибудь напугает. Начнет рассказывать — мол, есть такой злой мальчик, который ко всем детям приходит и бьет долго и больно. Выдумала же мальчика этого злого!
Ее со мной мама заставляла гулять просто, ей с девчонками побегать охота, а надо со мной. Вот она и стала от досады мне про злого мальчика рассказывать. Как я его боялся!
Один раз убежал от нее как-то на улице, просто голубя увидел и побежал за ним — интересно же, куда полетит… Так она меня догнала, за руку схватила больно и кричит:
— Ну, все, идем к злому мальчику! Он тебе покажет!
Я как заору от ужаса!
Тащила она меня, тащила по улице, но никуда не притащила. Так, в общем-то, домой и вернулись. Я зареванный, сестра сердитая.
С едой тоже, конечно, та еще история была. Мама нам обед приготовит, мы, значит, едим. Пюре и котлета, к примеру. Только я отвернусь, поворачиваюсь, а котлеты на тарелке уже нет. Одно пюре. И сестра довольная.
Я спрашиваю потрясенно:
— А где моя котлета?
А она:
— Какая котлета? Не было у тебя никакой котлеты!
— Но у тебя же была! — продолжаю удивляться.
— Ну, значит, ты свою съел и не заметил!
— Ничего я не ел! — бормочу я и уже собираюсь заплакать.
Она тогда расхохочется, котлету мою из-под стола достанет — и демонстративно так — ам! Откусывает.
Я реву.
Мама прибегает из комнаты, стонет:
— Господи, будет мне когда покой в этом доме! Что ты нюни распустил? Маринка, ты его, что ли, опять обижаешь?
А сестра котлету мою быстренько дожевывает, и глазки такие невинные прямо:
— Да я его вообще не трогала! Сам ни с того ни с сего заныл!
Мама тогда вздыхает и начинает причитать: мол, как же ей одной тяжело с нами, и я совсем как девочка стал, такой же плаксивый, без мужского воспитания. И папу нашего ругать начинает. Какой он козел, что бросил ее одну с двумя детьми. А я не мог это спокойно терпеть. Когда она папу ругала. И понимал, что папа, наверное, плохой и прочее… Но любил его все равно. Я тогда совсем расстраивался и так орать начинал, что сестра уши затыкала и из-за стола убегала. А мама начинала вокруг меня бегать, успокаивать, и этим сестру злила, конечно, и она мне поэтому снова всякие козни строила.
А однажды я заблудился. Мы с мамой и сестрой пошли на праздник новогодний в город. Там ярмарка была, всякие ватрушки, шашлыки, карусели и прочее. И я все бегал от палатки к палатке, от качели к качеле и все смотрел и смотрел во все глаза… А потом обернулся — а мамы нет. И сестры нет. Только чужие люди кругом.
И я очень испугался. Стал бегать и кричать: «Мама!» А люди шли и смотрели на меня, и некоторые даже улыбались, как будто не верили, что я потерялся — и, может быть, навсегда!
И от ужаса я встал возле какого-то столба и завыл.
Наконец ко мне подошла женщина и спросила:
— Ты чего плачешь?
И я, захлебываясь от слез и ужаса, пролепетал:
— По… те… рял… ся-а-а…
Женщина стала спрашивать, где я живу, но я ничего не знал, ничего не мог ответить, только мотал головой и подвывал.
Тогда она вывела меня из толпы и сказала:
— Будем стоять тут, а ты смотри — может, увидишь маму.
И мы с ней долго стояли и смотрели. И наконец увидели маму и сестру. Мама бегала туда-сюда, как безумная, рассекая толпу.
— Мама! — заорал я.
Но мама не слышала.
И сестра тоже.
И тогда я громко-громко заорал, во всю мощь маленького горла:
— Ма-ама! Марина-а!
Они услышали, стали смотреть во все стороны, но не видели, и женщина тогда, держа меня за руку, побежала к ним.
Мама схватила меня и стала ругать и причитать, что вот, как тяжело ей одной с нами двумя, и зачем я убежал, и почему не слушаюсь никогда, и прочее, и ругала, и целовала тут же, и обнимала, и снова ругалась… А я все стоял и всхлипывал. От недавних переживаний и от радости.
И сестра тоже все хватала меня, и кричала, и тоже целовала. И мне это было так непривычно, что я стал вырываться и кричать:
— Ты чего, Марина? Чего ты? С ума сошла?
Потом мама долго благодарила женщину, а та сказала:
— Ничего, бывает. У меня внук такой же. С наступающим!
И потом мама взяла меня за одну руку, а сестра за другую, и мы так по ярмарке и ходили. Пока совсем не замерзли и не побежали в кафе.
Там мама купила мне ватрушку и чай, и вместе с Мариной они сели напротив меня и все смотрели на меня, мама все бормотала, как ей трудно с нами, а Маринка сидела хмурая и хмуро на меня глядела, как обычно. Ей, видно, стыдно было за свой порыв нежности.
Я пошел в школу, в ту же, что и Маринка, и, когда пробегал в школьном коридоре мимо нее и радостно кричал ей: «Привет!», она отрекомендовывала меня своим подружкам не иначе, как: «Мой придурочный брат».
Потом она совсем выросла, вышла замуж, родила сына, развелась, стала похожа на маму и так же, приходя к нам, бурчала, как ей трудно одной с сыном и какие все мужики козлы. Мама сочувственно кивала ей и поила чаем с ватрушками. Я тоже часто сидел с ними, жалел Маринку, и маму жалел. И все хотел тоже рассказать, как в школе у меня все не слава богу, выпускной класс, классная совсем с ума сошла с этим ЕГЭ и прочее…
Еще у меня появилась школьная любовь. Но о ней я не рассказывал никому, даже приятелю Давиду. Мне казалось, это очень личное.
Потом сестра встретила какого-то военного, уехала с ним на Север. Стала работать там в военном магазине. Мы общались с ней по интернету, но редко. Она по-прежнему не любила со мной общаться.
Потом я тоже стал жить отдельно, съехал от мамы наконец, но не со школьной любовью, конечно, жил, а так, просто с девушкой… И тоже скоро расстался.
А потом однажды зимой мама умерла, и сестра приехала к ней на похороны. Мы стояли у гроба, ежась от холода, я смотрел на сестру, она сильно постарела и стала еще больше похожа на маму. И, когда гроб опустили в могилу и два суровых дядьки стали забрасывать его снегом, сестра вдруг кинулась ко мне, схватила в охапку, стала кричать и целовать. Как тогда, в далеком детстве, когда я потерялся на новогодней ярмарке. Даже мороз был такой же, как тогда. И я опять очень удивился и, несмотря на горе, стал, как в детстве, вырываться и кричать:
— Ты чего, Марина? Ты чего?
Она все обнимала меня и плакала, и я все думал, как она похожа на маму. И лицо, и голос, и даже плач. И тогда я тоже заплакал и тихо сказал ей:
— Держись.
Потом мы шли с кладбища, а за нами настойчиво вежливо семенили мамины знакомые в надежде на поминки. И мы тихо с ней разговаривали. Сестра рассказывала, что с мужем все плохо и, наверное, скоро разойдутся, как и с первым. И сын от рук отбился совсем, учится отвратительно, все бы только в интернете сидеть. И вообще все плохо. А я слушал ее, сочувственно кивал, и мне было аж жутко, как она похожа на маму.
Потом сестра уехала, и я снова остался один. Теперь мы чаще переписывались, сестра все жаловалась на сына и мужа: один бездельник, другой грубиян, и вообще ее не понимает никто, и скорей бы уж помереть, чем так жить. А я думал: ну как же никто? Я ведь понимаю. Только жаль, помочь ничем не могу.
Потом сестра написала, что у нее нашли болезнь, как у мамы, и, может, это наследственное, а может, от переживаний. Потом она долго не отвечала на мои сообщения, а потом коротко ответила, что — в больнице и завтра операция. И что лучше пусть операция пройдет плохо, потому что она несчастна. У нее никогда не было настоящей любви, и работу свою она ненавидит: это не ее, а что ее — непонятно… И без папы мы росли, и прочее, и прочее…
Я в ответ написал ей большое сообщение успокоительное — что это ей только кажется, что все совсем плохо. И все всегда можно поменять. Можно, в конце концов, уехать оттуда, жить опять в нашем городе, со мной, например. В маминой квартире. Может, и сын ее здесь за ум возьмется. А то что там, в этом военном городке? Конечно, от скуки с ума сойдешь. А у нас все-таки областной центр. И прочее, и прочее.
Сестра в ответ только прислала три грустных смайлика. Я тогда пожелал ей удачной операции и сказал, что буду держать за нее кулачки.
И всю ночь не мог заснуть потом, думал о сестре. Как она пугала меня в детстве злым мальчиком и запирала в темноте, и вот это — «мой придурочный брат»… Как тогда было обидно! А сейчас — зачем-то вожусь с ней, успокаиваю, подбадриваю, получается — не такой уж и придурочный? Или она просто от безысходности со мной теперь такая добрая, потому что больше никого у нее нет?
И все ждал утром, когда она выйдет в онлайн, но она все не выходила.
Вечером наконец вышла и прислала мне сообщение:
«Здраствуйте, это муж. Марина умерла».
Несмотря на шок, я заметил ошибку в слове «здравствуйте» и машинально подумал: ну да, военным не обязательно быть грамотными, они все-таки нас защищают. Вот я грамотный — а что толку? И кому я нужен? Теперь вот — совсем никому.
На похороны я не поехал, очень уж далеко и прочее… Корил себя за это, думал, что я, наверное, как папа: такой же бесчувственный.
Смотрел в зеркало и думал: ну да, Марина, светлая ей память, была похожа на маму, а я, наверное, похож на папу. Интересно было бы сравнить. Но я никогда не знал о папе ничего, кроме его имени. Мама знала, но я с ней о нем не говорил, раз так плохо она о нем отзывалась. Может, и Маринка знала, все-таки она старшая была, но — не спрашивал тоже. А теперь и не спросишь уже…
Я жил один в маминой квартире, жил и старел, зарабатывал дурацкими статьями в интернете, чтоб как можно реже выходить на улицу, где не было теперь никогда ни мамы, ни Маринки, а все остальные оставались, как в детстве, чужими и страшными.
А потом начался этот коронавирус, и я заразился, мне было очень плохо, задыхался, но врача вызывать не стал: начитался в интернете, как сейчас ужасно в больницах, вирус косит тысячи, мест не хватает, люди лежат чуть не на полу там, ухода часто никакого, да и лечения… Подумал, что лучше уж умереть дома. И умер дома.
Я пролежал в квартире трое суток, пока наконец соседи не почувствовали запах.
Хоронили меня тоже соседи. Скинулись как-то. Пожалели. Я хороший был сосед. Тихий. А теперь непонятно, кто въедет в мою квартиру. Может, наркоманы какие.
Могила моя совсем неухоженная: некому ухаживать. Соседка-старушка, Мария Григорьевна, крест попросила своего сына мне сделать. А так — совсем заброшенная могилка. Скоро совсем снегом занесет, и не найдешь.
Только однажды прихромал какой-то совсем древний, лысый старик с палкой, притопал сквозь метель и долго смотрел на мой крест, точнее, на самую его верхушку — все остальное занесло снегом. Смотрел-смотрел, а потом вдруг упал на колени, обнял крест — и завыл, страшно, как собака, завыл громче метели. Бомж какой-то сумасшедший, наверное. Или перепутал могилу, мало ли, старенький же… А может, это был мой папа. Бывают же на свете чудеса. Редко, но бывают.