Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2021
Даниил Киселёв — родился в селе Тогул (Алтайский край). Учитель иностранных языков. Несколько лет работал переводчиком на международных семинарах и бизнес-конференциях. С 2015 года организует групповые путешествия в разные страны мира. Живёт в Новосибирске. В «Урале» печатается впервые.
Это произошло в сентябре: я вдруг подумал, что когда-нибудь мамы не станет. Мне позвонит папа, помолчит, а потом скажет: «Мамы твоей больше нет… Приедешь на похороны?» Может, другие слова найдёт, а может, ничего не скажет, просто заполнит трубку тяжёлой пустотой. Я представил, как смотрю на могилу матери, разглядываю фотографию на надгробии и жалею о том, что был ей таким чужим, что ни разу не сказал, как сильно люблю её.
1
Поздним вечером последнего дня октября я сидел во Внуково, пил кофе в ожидании рейса до Города. Утром у «Победы» началась распродажа, и на последние деньги я купил самые дешёвые билеты. Пусть без багажа, пусть в тесном салоне, пусть у меня не спросят: «Гречка с курицей или картофель с грибами?», зато скоро увижу родителей. О приезде никому не сказал, хотел сделать сюрприз. Я мог ясно представить, как удивится мама, и обрадуется, и заплачет, и обнимет, и скажет, чтобы скорее садился за стол, «поди, проголодался с дороги».
У гейта уже собралась длинная очередь. Я смотрел на топтавшуюся в ожидании посадки толпу и размышлял: «Какие же бывают люди тупые, чё они щемятся первыми? Боятся, что им места в самолёте не хватит? Или что место неудобное достанется? Или что самолёт без них улетит?»
Зашёл в салон одним из последних и с трудом втиснулся в кресло 22Е, поджав длинные ноги, колени неприятно упёрлись в спинку переднего кресла. Только я нашёл удобное (насколько это было возможно) положение тела и подумал, что сумею вытерпеть шесть часов перелёта (главное, постараться уснуть), как почувствовал вибрацию — звонил телефон в переднем кармане джинсов. Мысленно матерясь, с трудом вытащил мобильник и увидел на экране: «Женя».
— Алё? Ты чё так поздно? У вас уже почти два ночи.
Женя была моей двоюродной сестрой. Она жила в Городе и часто приезжала к моим родителям, которые воспитывали её с 9 лет, после того как её собственные погибли в аварии и Женя осталась сиротой. Она называла мою маму «мамой», моего отца — «папой» и приезжала к ним со своим мужем и ребенком каждые выходные. Меня всегда утешала мысль, что родители не совсем одни — каждую неделю они видят дочь и нянчатся с внуком.
— Ты в самолёте, что ли? — спросила после паузы Женька. — Тебе папа звонил уже?
— Не в самолёте. — Стало неприятно, что сюрприз может не удаться. — Не звонил. А должен был?
— Ремни там пристегнуть просят, спинку вертикально сделать. Подумала, домой летишь.
— Нет, — я уже начал раздражаться. — Кино смотрю.
— Маму на «скорой» увезли вчера вечером. Щас позвонили, сказали, она в коме. Похоже, всё как тогда. — Мне показалось, я куда-то полетел без самолёта. Руки, ноги, голова — всё как-то внезапно стало ватным, перед глазами поплыло.
— Алё? Ну чё ты, приедешь?
— Уже лечу, — мой голос охрип. Я положил трубку.
Вдруг стало неудобно, тесно, жарко; тело не могло оставаться на месте, ему было нужно туда. Срочно. Предполётный инструктаж казался долгим, скучным, бесполезным, а вся предстоящая дорога до дома такой длинной…
2
Я вздрогнул от лёгкого прикосновения.
— Пожалуйста, пристегните ремень, — попросила бортпроводница.
Самолёт медленно вырулил на взлётную полосу, замер, двигатели зашумели, железная коробка с крыльями и почти двумя сотнями пассажиров в ней подалась вперёд, разгоняясь, и через несколько секунд я почувствовал холодок внутри живота — оторвались от земли.
С детства мои отношения с родителями не то чтобы не ладились, в них просто не было лёгкости. Я никогда не отличался внимательностью, редко звонил домой. Единственный наш разговор за неделю всегда строился так:
— Алло. Привет.
— Привет, сынок.
— Как дела?
Мать кратко рассказывала, как дела, что примечательного случилось с момента последнего нашего разговора, про огород и жару летом, про холод и кучи снега зимой, спрашивала:
— У тебя что нового?
— Да ничего, всё хорошо. Как всегда. Работаю. — Мать сочувственно говорила, что, конечно, отдыхать тоже надо, спрашивала, есть ли деньги.
— Есть.
— Когда приедешь к нам в гости? Домой?
Я отвечал что-то неопределённое («Может, летом. Не знаю пока, некогда»), а затем в трубке повисала тишина — долгая, звонкая, плотная. Мама говорила со вздохом:
— Ладно, сыночек, не буду тебя отвлекать. Целую. Пусть всё у тебя будет хорошо.
— Целую. Папе привет. Пока.
После разговора оставалось чувство недосказанности, будто нужно было сказать что-то еще, но оба постеснялись или постыдились, или по какой-то причине не захотели этого сделать.
Но даже такие редкие звонки всегда раздражали: необходимость рассказывать маме о своей жизни будто выбивала меня из привычной унылости дней и недель; я постоянно о чём-то размышлял, парился надуманными проблемами, тревожился из-за вечной нехватки денег и не мог найти своё место в жизни — меня ничто по-настоящему не интересовало. По сути, у меня не было хороших новостей, которыми я мог бы с ней поделиться. Наверняка мать все это чувствовала, но никогда, ни разу меня ни в чём не упрекнула. Напротив, всякий раз, когда ей удавалось поговорить с сыном, радовалась и, кажется, была немного счастливой.
На одном из передних рядов громко заплакал ребёнок, выдернув меня из полусна. Во лбу заныло, как с похмелья.
— Извините, пропустите? — спросила соседка, сидящая справа от меня, у иллюминатора. Это была некрасивая молодая блондинка миниатюрных размеров, на левой её щеке ярко краснели следы сна на неудобном подголовнике кресла.
Я повернулся в другую сторону — очень полный мужчина похрапывал. Я замешкался, но блондинка сама его разбудила и попросила её выпустить. Пыхтя, толстяк с трудом выволок свою тушу из узкого кресла и встал в проходе с недовольным лицом. У туалета выстроилась очередь из пяти или шести человек, я решил не садиться, пока не вернётся блондинка, толстяк же сразу вдавил свой зад между ручек сиденья и заснул.
С отцом мы общались ещё реже, чем с мамой, говорили суше и короче. У нас с ним было слишком мало общего: разные интересы, разные характеры, разные увлечения. Иногда я думал: «Он такой одинокий. Звоню ему раз в два-три месяца, это в лучшем случае, а после пары стандартных фраз в эту свою закрытую для него жизнь удаляюсь, и опять он остаётся один». Жалость сворачивалась во мне клубком, но это ничего не меняло. Не мог же я набрать его номер и сказать: «Папа, мне тебя стало жалко, вот, решил позвонить».
Конечно, я любил своих родителей, но стеснялся проявлять чувства даже наедине с кем-то, а о том, чтобы сделать это при посторонних, и речи не было. Я ни разу не ответил на звонок мамы, если находился не дома и был не один. А если, когда я заканчивал разговор с ней, кто-то проходил рядом, никогда не говорил «целую», я просто с ней прощался: «Пока».
Всегда боялся делить свою жизнь с другими, и эта закрытость вела к большей отчуждённости. Я и сам не мог понять, почему так поступаю; может, боюсь, что буду выглядеть смешным? слабым? сентиментальным? Может, проявляя нежность, буду выглядеть менее мужественным? А может, просто боюсь не услышать в ответ, что всё сказанное мной взаимно, и меня тоже любят, ждут, скучают? Много раз я задавал себе эти вопросы. Особенно нелепым кажется последний: как можно бояться, что мать не ответит сыну взаимностью?
Блондинка вернулась из туалета, её лицо выглядело свежим. В голове пронеслась мысль: «А незаспанная она вроде бы ничего. И ноги хорошие». Отвернулся — вроде как не заметил её возвращения.
Снова пришлось искать удобное положение в кресле, только теперь это было труднее — слева давила сонная туша здоровяка (и как я его сразу не заметил?!). Я со всей силы жал кнопку на подлокотнике, чтобы откинуть спинку, но та стояла мёртво, твёрдо. «Б…ская “Победа”».
По сути, если разобраться, ближе мамы никого и нет. Я вспомнил вчерашний вечер в метро. Форточка пустого вагона была открыта, и сквозняк гонял по нему газетный лист, подбрасывал вверх, прижимал к грязному коричневому полу, загибал края. Я тогда подумал: «Ни жены, ни детей, ни квартиры… Кому я такой нужен? Болтаюсь по жизни, как лист по вагону».
Тряхнуло — попали в воздушную яму. Сосед слева спал, блондинка включила свет и достала книгу в мягкой обложке, рукой закрыв от меня её название.
Я снял кофту, свернул её и подложил под голову. Закрыл глаза и постарался ни о чём не думать.
На всё небо ярко светит солнце, а я свечусь, идя по родной улице, и загребаю сандалиями дорожную деревенскую пыль. В белых шортах с голубыми овалами, такой же расцветки футболке, которую уже не отстирать от зелёных пятен травы, и без кепки я счастлив: немного липкими от сока руками я сжимаю за спиной толстый букет жёлтых одуванчиков. Мама притворяется, что не замечает, она развешивает постиранное бельё на проволоку, натянутую между крыльцом дома и баней. А потом радуется до слёз яркому детскому букетику из маленьких солнышек.
Я проснулся от толчка — приземлились. За час доехал на маршрутке до вокзала, съел сосиску в тесте и выпил растворимого кофе в пластиковом стаканчике. Сел в старый рейсовый автобус 434 «Город — Деревня» на своё место в дальнем конце салона, скрестил на груди руки, положив голову на стекло, и снова заснул.
То, что я называл своим бизнесом — онлайн обучение английскому языку, — денег почти не приносило: мне нечего было вложить в рекламу, а редкие случайные клиенты после нескольких занятий уходили в более известные школы. Доходов едва хватало на жизнь: квартиру, еду, проезд.
Порой наваливалась тоска по дому, мучила меня. Тогда я открывал Скайсканнер и искал перелёт Москва — Город. Прибавлял к нему цену на автобус Город — Деревня и умножал всё на два — стоимость обратного пути. Получалось сорок тысяч. Я вздыхал и закрывал браузер. «В другой раз съезжу. Может, билеты дешевле станут».
Позавчера, выйдя на станции метро «Люблино», возле которой снимал однокомнатную квартиру на первом этаже, я в очередной раз подумал, что уже три года не видел родителей. И так мне захотелось в деревню, домой. Помочь с огородом, помыться в бане, сходить в тайгу за грибами (да хоть просто сходить туда, без грибов), посидеть вечером на тёплой от печки кухне, поесть маминых голубцов… Казалось, там, среди летних одуванчиков и зимних сугробов, я могу спрятаться от всех проблем.
На следующее утро, проснувшись в одиннадцать часов, я купил самый дешевый авиабилет в один конец, билет на автобус из Города в Деревню, кинул в рюкзак штаны, футболку, трусы с носками, зубную щётку и поехал в аэропорт.
Меня разбудило спокойствие, неподвижность. Я поднял голову и увидел, что в салоне уже никого нет. Как быстро… Казалось, только закрыл глаза в тесном салоне «Боинга», а открыл их уже при выходе из автобуса в Деревне; заснул в октябре, а проснулся уже в ноябре.
3
Я вышел из автобуса и сразу ощутил ледяное дыхание сибирского ноября. Необычным было, что морозить в этом году здесь начало рано, мой айфон показывал минус двадцать один градус. Я убрал телефон во внутренний карман, чтобы он не сел. Ещё более странным было полное отсутствие снега, и минус двадцать один на фоне голой осени ощущался холоднее, чем на фоне зимы и снега. Казалось, мир застыл.
После Москвы, где даже в самую унылую погоду всегда шумно и суетливо, деревня казалась местом, выпавшим из времени. Вокзал стоял холодный и обшарпанный, каким я его оставил больше 10 лет назад, уезжая поступать в университет. На дверях, как и раньше, висел замок: кассы открывали один раз в день, утром, чтобы продать несколько билетов на единственный рейс до города. Всех приехавших встретили родственники на машинах, и я стоял на улице один.
Зайдя под навес вокзала, достал пачку «Мальборо». Руки уже замёрзли, огонь зажигалки приятно жёг ладони. Затянулся. Я будто оттягивал момент, когда придётся идти домой, стоял и пытался заполнить пустую голову дымом. Сигарета быстро кончилась, я замёрз, больше курить не хотелось, но — чёрт возьми! как быстро она закончилась… Я не ожидал, что здесь будет так холодно; собирая вещи, даже не посмотрел погоду, поэтому приехал в лёгком осеннем пальто, летних ботинках, без шапки. Темнело. Мороз щипал уши, я аккуратно потёр их пальцами, потёр кончик носа, ладони друг об друга, надел рюкзак и пошёл.
Подгоняемый морозом, но не торопясь, я шёл по кривым улицам с разбитым асфальтом (там, где он был), знакомым с детства, и пытался понять, как вести себя при встрече. Вот больница — двухэтажное серое здание, уродливое и неприятное. Когда я учился в девятом классе, я приходил сюда к маме, она тогда была в коме по той же причине, что и сейчас, — острый менингит. Она лежала на узкой койке в маленькой палате, такой сырой и неуютной, что не хотелось находиться там и минуты. Нижняя часть стены была синей, верхняя — белой, обшарпанные оконные рамы утыканы жёлтой ватой. Я стоял возле кровати и не знал, что делать. Я даже не понимал, зачем нужно приходить и сидеть там, — всё равно же мама не видит и не слышит. Какой толк в тупом сидении и молчании рядом с телом, которое спит, и не понятно, проснётся когда-нибудь или нет? Мне было четырнадцать, теперь вдвое больше.
Я пытался представить встречу с отцом, до сих пор не понимая, как себя вести. Изображать радость встречи? Наверняка он мне обрадуется. Обычно когда приезжаешь к родителям после долгой разлуки, у всех приподнятое настроение, радость на лицах. Приезжаешь с подарками, пусть банальными, пусть недорогими, пусть купленными уже по прилёте в магазине по дороге домой, но с подарками. А я совсем про них забыл, ничего не купил. Да и приехал я, получается, не потому, что соскучился, а по печальной необходимости, — в их глазах это выглядит именно так. И мне было стыдно.
За этими мыслями не заметил, как дошёл до родительского дома.
Встретили меня, будто ничего не случилось. Отец пожал руку и сказал: «Здравствуй, сыночка. Чего не позвонил? Холод такой, я бы за тобой приехал на вокзал-то». Сестра начала расспрашивать о жизни в Москве, о работе. Все, казалось, избегали говорить о ней. Я не выдержал и спросил:
— А мама где?
Женя со вздохом, но спокойно ответила:
— В больнице, где же ещё? Хочешь съездить? — Я разозлился на себя: прошёл же мимо больницы, мог бы зайти. Стало обидно, что не сделал этого. Конечно, она там, где врачи, лекарства, капельница, не дома же ей на диване лежать, телевизор смотреть.
— Но уже поздно, не пустят. Завтра съездишь.
4
За годы, разделившие две комы, казалось, ничего не изменилось, я будто вернулся в прошлое на четырнадцать лет назад: та же палата, тот же бледно-жёлтый свет трескучих ламп на высоком потолке, обшарпанные рамы, холод, запах больного тела и лекарств. И мама. Она лежала, накрытая до подбородка больничным одеялом в белом застиранном пододеяльнике, её голова продавливала больничную подушку в белой застиранной наволочке с цветочками. Они были когда-то яркими: розовыми, голубыми, зелёными, теперь они все серые, а на них почти седая голова. Мама, как ты постарела. За какие-то три года! Лицо обвисло, под закрытыми веками пухло выделялись шарики глаз.
Захотелось взять её за руку, сказать что-то, но лезть под одеяло не станешь — скорее всего, она лежит голая; и отец с сестрой рядом, не стану же я при них с ней разговаривать; да и не услышит всё равно. Где ты сейчас? Может, находишься между мирами, между жизнью и смертью? Может, тебе что-то снится, мама? А может, летаешь над нами и всё видишь и слышишь?
В воскресенье Женя с мужем и сыном уехали домой — в Город. В доме стало пусто, тихо. Тянулись утомительно холодные дни, температура на улице не поднималась выше минус пятнадцати. Целыми днями я читал книги, смотрел телевизор (все два канала, что ловила антенна), топил печку. По вечерам, когда отец приходил с работы, я закрывался в свободной комнате, говорил ему, что работаю, хотя работать было невозможно — интернет в деревне почти не ловил. Мне просто не хотелось оставаться с ним наедине, я просто не знал, о чем говорить и как.
Я старался приходить к маме каждое утро. Сидел рядом, смотрел на постаревшее лицо и думал: «А если бы я вот так? Валялся бы в Москве в больнице, никто бы и не знал, что со мной. Хотя ты бы почувствовала, что у меня какая-то беда. Но что бы ты могла сделать? У меня даже друзей нет, кому бы ты могла позвонить и узнать, всё ли у меня в порядке, почему мой телефон выключен. Всю жизнь от всех отгораживаюсь, а случись чего, хочется, чтобы пожалели, уделили внимание. Эх, мама».
Так прошла неделя. На выходные снова приехала Женя.
Резко потеплело: утром в субботу было всего два минус два, к обеду термометр, который отец приколотил к крыльцу, когда мне было лет десять или двенадцать, показал ноль. А в воскресенье позвонили из больницы и сказали, что мама вышла из комы.
Почему-то её лицо казалась ещё бледней, чем раньше. Удивлённо она смотрела вокруг, всё её тело и голова оставались неподвижными, вращались только глаза. Взгляд был, как у ребёнка после сна: будто не понимала, где находится, что происходит и почему вокруг столько народу. Я узнал этот взгляд, он был точно таким же, как и четырнадцать лет назад. Несколько лет ей потребовалось тогда на восстановление: заново пришлось учиться говорить (она не помнила ни одного слова, кроме глагола «чикать», которым первое время выражала абсолютно все свои желания; «чикать» обозначало и «обедать», и «смотреть телевизор», и «гулять»…), читать, писать, заново жить и быть взрослым человеком. «Неужели теперь будет так же? И как папа один справится? Работа, хозяйство, ещё и с мамой нянчиться? И сколько это будет тянуться?»
«А вдруг снова кома, где второй раз, там и третий. Лучше бы умерла сразу», — это пришло мне в голову так неожиданно, что я испугался самого себя, испугался своих мыслей. Заметил, как пристальный взгляд мамы: она смотрела мне прямо в глаза и молчала.
— Привет, — прошептал я и сделал попытку улыбнуться, вышло натянуто.
В ответ она только молчала, но взгляд её был такой добрый, такой ласковый, казалось, она беззвучно говорит мне со всей материнской любовью и нежностью: «Привет, сыночек. Приехал», — и обнимает меня, и плачет, и радостно смотрит на меня снизу вверх, и снова обнимает. А потом спохватывается: «Проголодался, поди? Что не позвонил, даже не предупредил? Что хочешь поесть, что тебе приготовить? Голубцы? Давай сделаю, ты их любишь».
Казалось, она делает всё это, хотя она лежала передо мной неподвижна и беззвучна. Так стало жаль её, так стало жаль себя, захотелось обнять, заплакать, сказать: «я люблю тебя, мамочка», но я стоял как парализованный и не мог даже понять, о чём думаю. Зашла медсестра и сказала, что ей нужно сделать процедуры. Я кивнул, взглянул на маму и вышел. Ночью она умерла.
Мы знаем, что смерть рано или поздно придёт за нашими родными, за нами самими, но она всегда приходит неожиданно. Для некоторых потеря близкого человека становится таким ударом, от которого они не могут оправиться несколько нет, а то и всю жизнь, а порой и вовсе с ума сходят.
Мы восприняли новость внешне спокойно, заплакала, кажется, только Женя. Я не хотел думать о том, что её больше нет. Не хотел думать о будущем. Тело забрали в Город на вскрытие. Мы с отцом поехали в ритуальную контору, чтобы заказать гроб, Женя занялась организацией поминок.
5
Похороны были громкими и тихими одновременно. Громкими, потому что проститься с Натальей Григорьевной пришли многие: соседи, знакомые, коллеги, приехали родственники из городов (даже те, с кем мои родители почти не поддерживали связь); тихими, потому что настоящее горе всегда спрятано глубоко в душе, на самом его дне, откуда не слышно никаких звуков.
Сам я ходил в отупении: я говорил с людьми, выносил домовину, но находился будто во сне. Несколько раз пытался заплакать, но не смог — слёз будто не было. И, только стоя у края свежевыкопанной ямы, я очнулся; запахи и звуки мира показались слишком громкими, будто кто-то резко переключил звук телевизора с бесшумного на полную мощность: пахло сырой землей и влагой, ветер с полей приносил запахи прелых трав, слышались всхлипы женщин и старух, тихие разговоры мужчин, далёкий лай собак и шелест дождя — сама природа, казалось, скорбит и плачет. Готовились опускать гроб в могилу, уже заколачивали крышку. «Из-под такой не выбраться, шесть гвоздей по двести миллиметров и сверху ещё три метра сырой земли. Ни один вампир не вылезет, как в фильмах показывают». При этих странных мыслях я вдруг с ужасом осознал, что ни разу не посмотрел на лицо матери в гробу. «Ну и пусть. Запомню её живой, улыбающейся и счастливой приезду сына».
Я взял горсть раскисшей от моросящего дождя земли и кинул в могилу. «Пусть земля тебе пухом будет, мама», — еле слышно даже для себя самого прошептал я и почувствовал в горле слёзное удушье. Отвернувшись от всех, я быстро пошёл к выходу с погоста, петляя между оградками. Каждый мой шаг озвучивали комья земли, стучавшие о крышку закапываемого гроба.
После поминок, длившихся до позднего вечера, — народу было много, съели и выпили почти всё, — Женька легла спать, а мы сидели с отцом на кухне, курили и молчали. Каждый из нас будто хотел что-то сказать, но никак не решался. Или не мог. А может, и не знал, что сказать. Я посмотрел на постаревшего отца с сигаретой, дым которой улетал в открытую дверцу печи, и ясно осознал, что никогда больше не увижу женщину, так меня иногда раздражавшую своей заботой и звонками, женщину, которая готова была встать в пять утра только ради того, чтобы приготовить на завтрак то, что я люблю, женщину, которая ругалась на отца, когда он курил дома в печку, — мою маму. А ведь я даже с ней не попрощался. Даже слова не сказал.
Я встал, надел куртку, ботинки, взял фонарь и открыл дверь в деревенскую ночь. На молчаливый вопрос отца ответил: «Пойду прогуляюсь».
Кладбище находилось на окраине деревни, слева от дороги, ведущей в тайгу. Напротив него стояли дома. Наверное, люди, живущие в них, не боятся смерти, ведь они видят её символы каждый день из окна.
В темноте я шёл ко входу на кладбище по грязному месиву, в которое дождь превратил дорогу. К вечеру он закончился, стало прохладно, но грязь ещё не смёрзлась, елозила под ногами, издавала звуки, похожие на бульканье задыхающегося астматика, налипала на подошвы ботинок и оставляла свои капли сзади на джинсах.
Протиснувшись через полуоткрытые с подгнившими штакетинами деревянные ворота, я пошёл к знакомой могиле. Думаю, у каждого человека в жизни наступает момент, когда он понимает, что может ориентироваться на хаотичном российском кладбище, — когда впервые в жизни хоронит родного человека.
Чем ближе я подходил к свежему холмику, тем больше сгущался воздух вокруг, уплотнялся, густел, тело будто вязло в нём, двигалось медленно, сонно, неохотно. Звуки пропадали, становились глуше и ниже, пока не исчезли совсем. Вот он, временный деревянный крест, обложенный венками. Всё оставленное печенье склевали птицы. Ну, для них и оставляли, пусть помянут.
«Надо заказать оградку и надгробие с памятником. И столик с лавочкой поставить. Эх, мама, почему же ты сейчас не спросишь, как у меня дела? Я бы тебе всё рассказал, всё-всё, подробно. И почему я раньше был с тобой таким чужим? Ведь я же умею любить, мне так многие женщины говорили. Помнишь, ты говорила: «Какой у меня замечательный сын!» Теперь уже никогда ничего не скажешь. А сколько раз ты меня выручала! А я ни разу тебе так и не сказал…»
Я не замечал ни времени, ни холодного, пронизывающего ветра. Я мысленно рассказал маме обо всём — о своих неудачах, победах, страхах, сомнениях, желаниях, мечтах. Только сейчас я открыл ей себя, вывернул всю свою жизнь перед ней наизнанку, как большой карман старой куртки, посыпались крошки, мелочь, хранившаяся на всякий случай, смятые бумажки и пылинки табака, оторванная пуговица и ржавый ключ от неизвестного замка — всё давно забытое, никому не нужный хлам.
А потом я опустился на колени и, вглядываясь через темноту в бледневший на кресте овал фотографии красивой двадцатишестилетней девушки, и зарыдал. Все мои страхи, вся моя любовь и нежность, всё моё горе и моя боль были в этих слезах. Я стоял на коленях в грязи, смотрел на фотографию и рыдал. А красивая девушка смотрела на меня и улыбалас мягко и немного печально. В двадцать шесть лет, когда была сделана эта фотография, мама была беременна мной.
Фотография постепенно меркла, становилась тёмной, пока не стала почти неразличимой; слёзы высыхали, дрожь тела и души успокаивалась. Я повернул голову направо, затем налево — темно и пусто, а ещё спокойно. И тишину дополнял только лёгкий шорох. Крупное белое мягко покрывало всё: крест, свежий холмик, вытоптанную жёлтую траву вокруг него и сидящего на коленях меня. Шёл первый в году снег.
***
В темноте кладбища уверенно шагал к воротам мужчина двадцати восьми лет, в чёрном пальто, лёгких ботинках и заляпанных грязью джинсах. Он спешил домой. Ради ещё одного человека.
Запыхавшись, он добежал до дома, во двор которого он когда-то заходил с букетом одуванчиков, с силой распахнул дверь и, не снимая пальто, обнял того родного человека, которого когда-нибудь похоронит рядом с мамой. Не стесняясь, он плакал у него на плече и шептал: «Я люблю тебя, папа».