Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2021
Надежда Кондакова — родилась в Оренбурге. Окончила Литературный институт имени А.М. Горького. Заведовала отделом поэзии в журналах «Знамя» и «Октябрь», была составителем альманаха «День поэзии» (1979, 1980, 1982). Печатается с 1966 года. Автор 11 книг стихов. Стихи публиковались в альманахах «День поэзии» и «Поэзия», в «Литературной газете», «Литературной России», в журналах «Волга», «Юность», «Молодая гвардия», «Сельская молодежь», «Новый мир», «Огонек», «Золотой век», «День и ночь», «Дон», «Континент», «Дети Ра» и др. Лауреат премий журналов «Золотой век» и «Дети Ра», премии правительства Москвы (2011), общероссийской премии «Капитанская дочка» (2014). Живет и работает в Москве.
***
Уйдут последние свидетели
эпохи серой Москвошвея,
и слушатели, и глядетели,
и пониматели идеи.
Уйдем и мы, не зная лучшего,
ученики, в пример иным,
но не Леонтьева и Тютчева,
а Кожинова с Бахтиным.
Из рук вторых и третьих подано,
но не бессмыслица и жмых,
а все, что предано и продано
на гулких торжищах земных.
***
И.С. Соловьевой
За алым лежбищем заката
маячит, как морская даль,
в огромных соснах синевато
небес мерцающий хрусталь.
И даже ветер не колышет
лес, по обочинам густой,
где крестиками птичек вышит
песок, от солнца золотой.
И, кажется, не будет сносу
всей этой смирной красоте:
траве последнего покоса,
вороне сонной на кресте.
И даль, конечно, не морская,
а в среднерусской полосе,
как жизнь, простая жизнь мирская,
но в очарованной красе.
Там жизнь твоя, в последней трети,
течет, как золотой песок
полубезумного столетья,
стреляющего в свой висок.
И как любой самоубийца,
которому нельзя помочь,
век вряд ли различает лица
сквозь наступающую ночь.
***
По-крестьянски — с походом,
словно я им родня,
небалованным мёдом
угощали меня.
Как в обители бедной,
разоренной дотла,
в жизни послепобедной,
что не мёдом была.
А потом уже, позже,
в жизни новой, стократ
я узнала — о боже! —
мёда горечь и яд.
И случайность соитий,
и слова — от балды,
и иные событья,
и другие меды.
Среди прочих, — и чаще,
хоть и сердце неймёт! —
этот сладкий, сладчайший,
но — балованный мёд.
Были ноченьки жарки,
а теперь всё видней,
что остались огарки
от пылавших огней.
Были бури большие,
всё теперь в забытьи:
как спасали — чужие,
как топили — свои.
И, в пандан непогодам,
жизнью, мутной до дна,
как балованным медом,
нас кормила страна.
…Только все же и все же
(прощены про запас!) —
небалованной дрожью
Бог отметил и нас.
И под спудом, с исподом
жизни, взятой взаймы,
небалованным медом
угощались и мы.
Угощались — прощались,
как вневременный снег,
не боясь и не жалясь,
но с любовью — навек.
И, наверно, за это
удостоены мы
ощущением света
с наступлением тьмы.
И за это, с походом,
нас кормили с небес
небалованным медом
неслучайных словес.
…И не всякий случайный
разберет и поймет,
за какой же он тайной —
небалованный мед.
***
Мне все равно, что скажет обо мне
какой-нибудь Борис или Серёжа,
или не скажет. Этому вдвойне
я рада — умолчание дороже.
Оно теперь, как золото, в цене.
Мы жили и без этой ерунды
в эсэсээр, но все-таки в нирване
ходили мы в роскошные сады,
где про стихи и правда без булды
мне говорили и Олег, и Ваня.
Со мной еще до всяких перемен,
предчувствуя тотальное мельчанье
у наших палестин и ойкумен,
беседовал Б.А., А.П., В.Н.
(и есть еще другие умолчанья).
Мне все равно, что скажут обо мне,
какую приплетут еще заразу.
Поскольку хуже — втуне и вовне
быть читанной и поднятой в цене,
но так и не прочитанной ни разу.
Девяностые
Вагоны шли привычной линией…
А. Блок
Исчезли — желтые и синие.
В зеленых плакали и пели
продрогшие, невыносимые
простонародные свирели.
И флейты провожали жаляще
челночные, душе угодные
одежды из турецких залежей
в те девяностые, свободные.
Одни намылились отваливать,
а ты пытался в это встроиться.
И я еще могла отмаливать
тебя у Господа на Троицу.
И я еще могла надеяться
в Егорьевске, у храма Божия,
что мной посаженное деревце
тобою будет обихожено.
Свобода била неуверенно
Кому — под дых, кому-то — мимо.
Но музыка была потеряна,
осталась только пантомима.
***
Этот мальчик, порезавший нежные вены,
этот в сумерках века влюбленный герой,
непорочный, как Блок, как де Сад — откровенный…
Но — гора никогда не сойдется с горой!
Только лет через двадцать, а может, и больше
ты услышишь сквозь зуммер отчаянный крик,
что любовь не сгинела, как вечная Польша!
Так порочная Клио развяжет язык.
И сквозь тысячу русских соборов и башен,
и сквозь сто иудейских великих пустынь
ты увидишь, что слеплен из пыли и брашен
этот мир, погруженный то в ужас, то в синь.
И почувствуешь там, на другой половине
то ли космоса, то ли бездонных Бермуд,
как колотится в черной безжизненной стыни
твое сердце, обвитое тысячью пут.
И восстанешь, как сфинкс — из песка или глины,
или вовсе — из боли, тоски, черноты…
И поймешь, что, как прежде, чисты и невинны —
и лукавая вечность, и мальчик, и ты…
***
Она кричала: «За что?!», «Зачем?!
Теперь, когда денег хренова туча?!»
…Хотела в Оптину, в Вифлеем,
рыдала в голос и даже круче —
звонила в ужасе всем врагам,
просила смирно себе прощенья,
чтоб корпус раковый пал к ногам
в метемпсихозовом превращенье.
И вновь кричала врачу: «За что?!»,
совала доллары в два кармана.
…А солнце сыпало в решето
простое золото Инкермана.
И там, под золотом ЮБК,
над жизнью шаткой, смурной, короткой
пил то запоями, то слегка
муж нелюбимый в печали кроткой.
Она кричала ему: «Вернись!»,
она грозила небесной карой,
потом в рыданьях кидала вниз
мобильник «Vertu» на даче старой.
И не поехала хоронить,
и обезножела в две недели.
У парки злой вырывая нить,
концы пыталась соединить
у жизни, дышащей еле-еле.
…На старом кладбище раз уж сто
необъяснимо и потрясенно
я вспоминаю то время оно.
И неизменно одна ворона
скрипит устало: «За что?» «За что?».
***
Дует ветер форштадтский,
задевает крылом
то военный, то штатский
облик где-то в былом.
Мы с тобой часовые
друг у друга в судьбе,
что дала чаевые
то ли мне, то ль тебе.
Горстка мелочи, пепла
от былого огня,
чтобы память ослепла
вплоть до этого дня.
До Урала, что мелок,
до суда, что глубок,
где остался от сделок
лживой парки клубок.
Там не тень — Деифоба,
что водила в Аид,
у знакомого гроба
в школьной форме стоит.
***
В овечьей одёжке, в заморской дублёшке
и в волчией шкуре
была ты когда-то надежной дублёршей
отчаянной дури.
О, молодость, молодость, как же нелепы
твои балаганы,
как слепы твои ненадёжные скрепы,
пустые карманы.
Как глупо прощалась с любимым дитятей
своим не рожденным…
О, молодость, молодость, тыщу проклятий
постыдным знамёнам!
В совет нечестивых ходила? Ходила!
Лукавым — внимала.
Скажи мне теперь, под завязку хватило
иль все еще мало?
Откуда полова неверья, оттуда
тупая двужилость.
Обмякла полова, исчезла полуда —
порода сложилась.
О, молодость, молодость, дыры латая,
я ставлю заплаты.
… Но что без тебя я, моя золотая,
и что без меня ты!
***
У стариков, обживающих мир,
им непривычный, — последней палаты,
Сталин — кумир, Горбачев ли кумир,
важно для них, но не важно для платы.
Плата же так велика и мала,
что не понять, это правда ли плата,
коль, обезумев, цветет мушмула —
время расцвета во время заката.
Не мушмула, так ромашка во тьме
тает и светится так виновато,
словно имеет себе на уме
время расцвета во время заката.
Все мы уйдем по дороге кривой
из необъятного общего чата,
ссоры кромешной, войны мировой —
кто из цветенья, а кто из заката.
Так ли важна наша прошлая боль,
горечь большая и мелкая трата,
если уносит с собою любой
время цветенья во время заката.
Юность моя, я тебя не предам!
Старость, тебя я, конечно, не выдам
прежним обидам, и старым годам,
и за окошком невиданным видам.
Там, где сурепка и желтофиоль,
даже прощанье — еще не утрата,
даже прощенье, входящее в боль, —
время цветенья во время заката.