Амирам Григоров. Утонувшие в чёрном меду
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2021
Амирам Григоров. Утонувшие в чёрном меду. М.: СТиХИ, 2021.
Амирам Григоров не любит народных песен.
Стихи Амирама Григорова растут из разных песен разных народов.
Иногда рецензию легче начать с тезисного заявления, далее это заявление обосновать и двигаться дальше. Итак, почему разговор о новой книге автора мы вдруг заводим с его музыкальных пристрастий? Могли б начать с иных предметов: краткое предисловие обещает привести нас в «мир эрудита, философа, знатока архитектуры и истории». Я б ещё добавил: «любителя и профессионала разнообразной кулинарии, религиоведа, педагога и весьма известного блогера».
Именно в своих многочисленных блогах Амирам и высказывался о нелюбви к музыке, именуемой «народной». Речь не о фольклоре. Вернее, не о разнообразных фольклорах, в коих Григоров разбирается тоже замечательно. Речь не о музыке, любимой во дворах и чайных его родного Баку, — имена исполнителей тех песен нам ничего не скажут, а мелодии, скорее всего, сольются в одну бесконечную. Как сливаются в бесконечное песни, звучащие в машинах азиатских таксистов: «Ай Ёрам биё» Муборокшо Мирзошоева мы, скорее всего, различим, а остальное — нет. И с музыкой, звучащей на ином, западном берегу Каспия, так же.
Речь, как ни удивительно, не о дежурной попсе: её не любить слишком легко. Речь о «хороших советских песнях» и «песнях советской интеллигенции». То есть «бардовских» или «авторских». Вот две эти категории музыкальной продукции Амирам на словах не любит очень сильно. При этом его стихи, представляемые в тех же самых блогах, содержали где-то отсылки к этим песням, где-то игру с ними, а где-то имели прямое сходство. Намечался парадокс, но подробно судить не выходило: крупных подборок Григоров не печатал.
Первая относительно большая публикация вышла, кажется, тоже в первом томе Антологии Григорьевской премии. Кое-что из представленных там стихов вошло в рецензируемый сборник. Чуть позже появились нечастые подборки в журнале «Литературный Иерусалим» и на сайте «Финбан»1. Там же, на «Финбане», Григоров представил нечто вроде кратчайшей автобиографии: «Родился в Баку в 1969 году, окончил школу в 1986-м. Заодно закончил двор, улицу и квартал, о чём следует сказать особо. Это было одно из самых последних многонациональных гетто на Земле. Потому что жили там евреи разных национальностей — горские, европейские, грузинские и даже курдистанские, все говорили на своих языках и соблюдали свои собственные правила — кто ходил со скрипичным футляром, а кто, что называется, с кинжалом. Это было место, где ещё звучал в моём детстве загадочный “священный язык” горско-еврейской знати, а рядом был слышен чистейший литовско-белорусский идиш с его бесподобным напором на “ы” и на шипящие. Этот мир был слишком хорош, чтобы существовать долго, и в один прекрасный момент население нашего квартала рассыпалось по свету, как строители Вавилонской башни, создав, впрочем, небольшой филиал в Земле Обетованной».
О звуках, разносившихся в квартале, Амирам подробнее пишет у себя в блоге. Например: «Я много раз писал, что советская поп-музыка родом из местечка. Мелодии Шаинского, Ханока, Фрадкина и т.д. я по жизни слышал в ашкеназской музыке. Вот вам яркий пример — новогодние напевы от вижницких хасидов…»
Но, если судить по текстам из новой книги, состав жителей района был не столь мононационален. Всё-таки стихотворение о трогательном кормлении дитём поросёнка, предназначенного соседями-украинцами к своему семейному торжеству, — явно не местечковый продукт. Уточним: поросёнок, выращиваемый украинцами в квартале, населённом по преимуществу евреями. Квартал, в свою очередь, расположен в сердце мусульманского региона.
Таким было смешение. Разумеется, смешение музыки — тоже. Хотя слух эволюционно являет собой структуру позднюю и сложную. Обоняние, к примеру, много проще и появляется первым:
<…>
Амбре ресторанного дыма, мазута и роз
Вливается в счастье, которым полны до краёв
Расстрельные гильзы дешёвых моих папирос.
На старом бульваре, где сосны гудят на ветру
И юной платановой рощи белеет костяк,
Так пахнет заваркой в пустой чайхане поутру,
И над куполами железные луны блестят,
И свет травоядный, говяжий, из детства течёт,
И жгучая музыка с низкого неба летит…
Как видим, даже обоняние — не самое первое. Раньше всего, раньше осознания себя, мира и себя в мире появляется ничем не обусловленное чувство полного счастья. И чувству этому мало способны помешать как неприятные тактильно-болевые ощущения (тоже чувства примитивные и эволюционно-первичные), так и причастие к неприятным особенностям мироздания, где слабый для выживания пожирает более слабого:
В детстве раннем, но в памяти запечатлённом,
Как-то раз укусил меня шершень, я плакал.
Это было на родине, там, где платаны, что клёны,
Там, где будочка с нашей собакой.
<….>
Самовар был горячий, ожёгшись, я больше не трогал,
Я укутан был весь, даже шкуру кидали на плечи.
Спозаранку овцу закололи, сломавшую ногу,
Хоть и ждали ягнят, у овец переломов не лечат,
И куски тех ягнят не рождённых с шампуров шипучих
Ели двое — я, мальчик, и старец с увечьем.
Я запомнил тот вкус, в мире не было лучше
Несравненного мяса, запретного, как человечье…
Ну, пожирает — и пожирает. Все мы всех пожираем, земля такая выпала. Мама нас кормит, кормит. Подрастём — иначе кормит. А мы ей ещё претензии высказываем. Недовольство разное:
Мама, аккуратнее вари,
В супе плавал волос, как вчера!
Мама чуть не плачет, говорит,
Что случайно, что в последний раз.
Есть не стал и встал из-за стола,
Поблагодарить её забыл.
Год прошёл, и мама умерла,
Стало некому варить супы….
Тут, конечно, национальный колорит: ребёнок — будто из еврейского анекдота, и мама тоже. Но это не анекдот, увы. Да и не еврейский. Харчо и хашлама явно предпочитаемы борщу и куриному бульону. Это частности, хотя и важные.
Детские и сразу-после-детские ощущения лирического героя, как на фундаменте из базальта, покоились на чувстве, что вокруг всё навсегда. В этом смысле, конечно, стихи Амирама Григорова растут из Советского Союза. Но из очень специфического Союза, из того, где легендарного комментатора Котэ Махарадзе на год отстранили от эфира за вырвавшуюся фразу в матче со «Спартаком»: «Гол! Бакинский «Нефтчи» забивает гол в ворота советской команды!»
На юге действительно жили иначе. И музыку слушали другую. Хотя не так: другую музыку тоже слушали, но советская преобладала — по причине радио хотя бы. Строка: «Не бакинь меня, не бакинь меня, не покинь» — конечно, игра с хорошей, но доставшей в какой-то момент до самых печёнок песней, звучавшей из всех немногочисленных советских медиа.
Фрагмент «Когда постарею, себе подстелю, / Как белые ткани, — стихи» тоже, скорее всего, сознательная аллюзия на текст Ярослава Смелякова «Если я заболею, / К врачам обращаться не стану», максимальную известность обретший в виде песни. Но возьмём вот такое примечательное стихотворение:
А прошлое не возвращается к нам —
Ветрами помятый,
Облупленный двор, где, застыв у окна,
Глядишь на меня ты,
Враждебный район, где случайно сойду
И сплюну с досады,
Зелёный фонтан в Молоканском саду,
Плеяды над садом.
<….>
Правда ведь, и по общему строю похоже на авторскую песню, и по ритму-рифмовке — конкретно на «Бухту Наталья» Александра Городницкого?
Тут очень опасаюсь недопонимания. Но, во-первых, авторскую песню в её лучших проявлениях люблю чрезвычайно; во-вторых, песня Городницкого выросла из посылок, мест и мыслей, аналогичных тем, из которых растут стихи Григорова; а в-третьих, Амирам — абсолютно самостоятельный поэт. Совершенно своё есть и в, казалось бы, необязательных отступлениях посреди текста, похожих на короткие притчи, и в просодии, относимой, как мы видим, к очень разным мелодиям. И, повторим, в антураже. Скажем, Молоканский сад, упоминаемый в тоненькой книжке многократно, официально, кажется, Молоканским не именовали никогда. С момента основания его молоканами. Это для бакинцев он молоканский.
А потом всё закончилось сразу и вдруг. Остались «…только стекляшки в пыли мостовой и стакан, / Похожий на грушу, расколотый напополам». Тут не по армуду2, разумеется, грусть. Таких стаканчиков, хоть целых, хоть битых, теперь и в Москве великие множества. Здесь совсем иная тоска:
<….>
Тоска по жилью, велика и черна,
С Кавказа летит на Кавказ,
Когда разлеталась большая страна,
Она не заметила нас…
В блогах своих Амирам Григоров часто называет виновников той беды — с именами, фамилиями и должностями. Возможно, ошибается, возможно — нет. Конечно, у той беды есть авторы, и они до сих пор ходят по земле. Но в стихах всё сказано точнее. Большая страна действительно разлетелась под метафизическим грузом: «Туда теперь машины не везут, / Туда теперь не ходят корабли».
Вдруг очень странно сопряглись годы: «Твои девяностые, папа» оказались похожими на общие наши девяностые. Для Григорова в основном уже московские. И вот тут, в московских стихах, в стихах, где Баку только снится, вдруг включается зрение. До этого, как мы наблюдали, хватало иных органов чувств. Город-родина теперь стал карточкой:
<….>
Песчаная сера и охра,
И чайки над морем поют.
Спасибо, безвестный фотограф-фотограф,
За нищую память мою,
Друг приходит, удивляется новым сигаретам. Идут вместе на посёлок, слушают крики чаек или тишину. Разглядывают неоновую кружку-вывеску над баром «Тебриз», собираются заглянуть, а оказывается — друг ещё в девяностом году умер. Тут впору из Закавказья, с Востока Ближнего, перенестись на совсем уж далёкий восток и рассуждать о пратьякше, о непосредственном, истинном то есть знании, данном в ощущениях: работает это во сне или нет? Явственно же всё было вот только что, по-настоящему друга видел. А проснулся — нет его.
Потому что стихи такие. Живые своей жизнью и ещё одной жизнью. Обитает в них специфическая советская тоска по несоветскому в советском. Вы не смейтесь, я правда точно сформулировал, хоть и тавтологично.
Есть в тоске этот добрый момент: Амирам не умрёт. Он же сам написал родному городу: «…я не умру, если снова тебя не увижу». Не увидит, конечно. Нет того города.
Впрочем, и Москвы, куда Григоров переезжал в ранних девяностых, тоже нет. Она теперь другая. Но некая преемственность осталась. Строки о скворцах: «…караваны твоих малолеток / Заметённые крошки в совок» — очень московские. И обертонов в них множество. Аллюзий тоже.
Московских стихов в книге немного, но звук их — отчётливо другой. Повторим, тут основным органом восприятия служит зрение, причём часто это зрение обращено в далёкое прошлое.
Жанне Свет
Где-то в марте, в первой половине,
Там, где белизна ещё густа,
Столько сновидений наловили
Рыбаки с Кузнецкого моста.
Оплывали поздние сугробы,
И весна, захватывая власть,
На московский двигалась акрополь.
Умер Сталин, мама родилась.
<….>
Опять: всё живо в памяти, но ничего уже нет в мире физическом. И заметили, как меняется ритм? Поэтические ассоциации становятся совсем иными — Слуцкий, Рыжий. Ерёменко, может быть.
Есть у Амирама Григорова совсем иные стихи о Москве и не о Москве. К примеру, напечатанная в «Литературном Иерусалиме» поэма «Имена четырёх земель с рефреном»3:
(Четыре земли, где жил мой народ, четыре земли,
Мой сахарный мир, где вишни цвели и мальвы цвели,
Где кантор один, один меламед и одна река,
Один сапожник, но целых три скорняка,
Где резник один, где сойфер один, и один портной,
И два раввина, старый и молодой.)
Но книга «Утонувшие в чёрном меду» не включила в себя этих и других строк, оставшись тонкой. Получилась она книгой прощания. Переселения. Исхода, может быть.
Далее будет иное.
1 https://finbahn.com
2 Армуд (точнее — «армуду») — тот самый стаканчик «с пояском», из которого в чайханах Востока, а теперь и Москвы пьют чай неторопливые люди.
3 Литературный Иерусалим, 2019, № 20.