Екатерина Симонова. Два ее единственных платья
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2021
Екатерина Симонова. Два ее единственных платья. М.: НЛО, 2020
Спойлер: книга понравилась.
Теперь подробности.
Однофамилец Екатерины Симоновой, поэт Константин Симонов, в 1976 году написал пародийный, но при этом неожиданно простодушный «Опыт верлибра», в котором говорит:
Остается только разбить
Все, что придет в голову,
На строчки разной длины,
Вот вам и верлибр!
И закончил так:
Если бы я писал это в рифму — ушло бы дней пять,
А так — меньше часа,
Даже жаль, что так быстро,
А еще далеко до обеда…
Почему простодушный? Потому что там есть хорошие визуальные образы (например, мальчик с козой; поэт остается поэтом, даже когда пишет нарочно для смеху) — это раз. Второе важнее. Автор искренне считает верлибр разновидностью поэтической халтуры.
Признаться, я часто вынужден считать так же.
Верлибристы меня вынуждают.
Хотя среди рифмующих силлаботонистов — халтурщиков еще больше. В абсолютном количестве — наверняка. Возможно, в процентном отношении тоже.
Почтение к поэтам, пишущим в рифму, — дитя ремесленно-рукодельной эпохи. «Он старался». Хотя из одних стараний в 97% случаев ничего не выходит — но ведь старался же!
Однако речь не о рифмоплетах, а именно о верлибристах.
Часто, слишком часто, удручающе часто читаешь стихи, изготовленные именно что по рецепту Константина Симонова: бесформенные попытки рассказать о плохо прожеванных переживаниях.
Гегель нам объяснил, что содержание есть форма, становящаяся содержанием. Ну и наоборот, конечно. Фет и Маяковский, к примеру. Но трудно — то есть скучно и, главное, незачем — читать текст, в котором нет ни того, ни другого. Эта бесформенность + бессодержательность — свойство не только поэтов из «Стихиры», но и отдельных лауреатов Нобелевской премии. Тоскливо глядеть на длиннющие, плохо ритмизованные рефлексии про «травму».
Почему «травма» в кавычках?
Для интересующихся: если человек сообщает о своей травме, это значит, что никакой травмы нет. То есть травма-то, может, где-то и есть (куда без нее!) — но она очевидно не там. Психическая травма тем и опасна, что остается в бессознательном. Ее можно вытащить и проработать через год-другой на кушетке у сертифицированного (!) психоаналитика; можно и не вытащить — неважно. Важно, что не надо путать травму и обиду. Как не надо путать грусть-печаль и депрессию.
Но все это верлибрически-травматическое занудство не имеет ни малейшего отношения к стихам Екатерины Симоновой.
Кстати, она сама об этом пишет:
кажется, это и есть Екатеринбург:
поэтическое пространство, в центре которого
никогда не будут:
насилие
травматический опыт
поиск гендерной идентичности
феминистическое письмо
Спокойная ирония поэта, который/ая— в данном случае пишет не дискурсами и трендами, а своим сердцем — главной частью тела. И головой — в смысле мозгами — которые тоже телесно существенны.
Ее стихи прекрасны.
В смысле формы — тоже.
Пиндар, один из четырех столпов поэзии, писал размерами, настолько сложными, разнообразными и переменчивыми от строфы к строфе, что их естественнее всего воспринимать как свободный стих.
Когда читаешь Симонову, то нетерпеливо кажется — вот, вот сейчас, вот наконец она заговорит стихами. Сейчас свободно потекут ровные строфы, укутанные рифмами. Потом понимаешь, что это предчувствие, это желание и есть настоящие стихи. Простите, как в любви, как в постели, — вот, вот, сейчас будет счастье. Потом вспоминаешь, что вот тогда-то оно и было.
Фраза из старой газеты: «отзывчива на чужую боль». Не надо бояться банальностей — иногда кажется, мы их боимся за то, что они верны. Стихи про бабушек и дедушек, про маму, которая челночила, про Тагил, про цены на помидоры и редис, про то, что слова любви — это не слова звуками изо рта, а кошелка с картошкой и бутылка с постным маслом — прекрасны, сердечны, умны, то есть именно поэтичны.
Вот и триединая формула поэзии выскочила: красота, сострадание и разум. Если можно, налейте в один флакон. У Симоновой же получается!
Может, когда-то кто-то напишет статью, а то и диссертацию о социальных мотивах и контекстах в стихах Симоновой. Но не в том дело. Эти мотивы и контексты и суть она — боль не чужая, а ее собственная. Может даже, не боль, а жизнь.
Но не будем путать Екатерину Симонову с прозой ранней Нины Садур. Я не могу сказать, что Симонова — как великие чернушницы 1980-х — думает и пишет мороженой треской, протекшей крышей, мучительно подыхающей собакой, меж тем как на керосинке выкипает мучительно варимый суп на всю семью.
Хотя, конечно, новенькие туфли съела кошка. И рыдания, и заклейки, и носить их до конца института.
Извините, но я был мальчик из обеспеченной семьи. Мне пятнадцать. У меня полугодовалая сестра. У мамы нет молока. Мы на даче. Молочная мама живет в соседнем поселке. Мне позавчера сшили у портного новые черные брюки. Дорогая мягкая шерсть, наглаженные стрелки. Я сажусь на велосипед и мчусь за молоком. Дождь. Грязь. Лужи. Я падаю. Мало того что в кровь рассадил коленку — в клочки на этой коленке порвал брюки.
Зачем я поехал в дождь и грязь в новых брюках? Да и зачем было класть дорогие туфли на видное место? Рядом с полоумной голодной кошкой?
Ответ один: запрет. Запрет себе — на красоту, удобство, богатство. Утробное — то есть полученное из маминой матки — желание оставаться в бедняках. Не знаю, как там было у Екатерины Симоновой. У меня было так.
Но вернемся к чернушницам, которые мыслят бытом. О, нет! Симонова — мыслит поэзией, то есть смыслами сердца. Смешное, но верное сравнение — так же, как Трифонов пишет не про обмен жилплощади, а про всю русскую историю в одной не особо счастливой семье. Справедливо увенчанное премией стихотворение о смерти бабушки — не про дементную старуху, смерть которой вызывает вынужденный вздох облегчения, — а про… Про что? Про мистерию бытия, сыгранную — ритуально отслуженную, или что там делают с мистериями, с настоящими mysteria, таинствами? — в бедной маленькой квартире.
О, бедность ты наша, источник почерпанного в сострадании вдохновения и вместе с тем отчуждающий предел.
Стихотворение «Литература и люди». О бедняках, которые не читают, и шире — что литература и жизнь — это до стыдного разные вещи. Я читал книгу Симоновой в самолете, на экране айфона, — поскольку она прислала мне ее по почте.
Когда я прочел про нищую подругу:
Лишь в том случае, если
Она будет читать всё то,
Что было написано только для того,
Чтобы написать то,
Что кому-то хотелось просто написать,
Русская интеллигенция
Может назвать её человеком,
Действительно достойным уважения, —
чуть не заплакал, и вот почему: я вспомнил знаменитые стихи Ивана Елагина «Амнистия» (о палачах, которые убивали его отца, «летом в Киеве, в тридцать восьмом») — вспомнил завершение:
Если б я захотел,
Я на родину мог бы вернуться.
Я слышал,
Что все эти люди
Простили меня.
Для меня связь этих стихотворений несомненна.
А еще для меня несомненна необходимость лесбийского цикла в этой книге — и отдельных стихов о женской любви — и лесбийских мотивов, прорастающих тут и там. Так сказать, по горизонтали и по диагонали. Любовь мужчины к женщине — чаще не к женщине в целом, а к женскому телу, даже к отдельным его частям в классической, неклассической и постнеклассической литературе описана со всей подробной настырностью (Бунин: «Я посмотрел на ее валенки, на колени под серой юбкой, — все хорошо было видно в золотистом свете, падавшем из окна, — хотел крикнуть: «Я не могу жить без тебя, за одни эти колени, за юбку, за валенки готов отдать жизнь!» («Муза»); «Телом она оказалась лучше, моложе, чем можно было думать. Худые ключицы и ребра выделялись в соответствии с худым лицом и тонкими голенями. Но бедра были даже крупны. Живот с маленьким глубоким пупком был впалый, выпуклый треугольник темных красивых волос под ним соответствовал обилию темных волос на голове» («Визитные карточки»); (два раза употребленное понятие «соответствовать» — доставляет, как говорится…)
Так что, может быть, пора и про любовь женщин ясными и светлыми словами, без утомительной стыдливости и нервического бесстыдства? Вот так прекрасно, как это сделано здесь.
Дальше грустное.
Но не про Симонову-поэта — тут-то чистая радость, — а про ею же затронутую тему «литература и люди».
Дальше — парадокс Некрасова.
Для того чтобы написать «Меж высоких хлебов затерялося небогатое наше село», или «Холодно, странничек, холодно», или «Морозно. Равнины белеют под снегом» — то есть для того, чтобы стать певцом горя народного (как аттестовали Некрасова в старых школьных хрестоматиях), — для всего этого надо быть помещиком, богачом, игроком, охотником, издателем успешнейшего журнала et cetera.
Потому что народные Кольцов и Никитин — куцые, а профессиональные самоучки вроде Ивана Доронина — и вовсе смех.
Екатерина Симонова в длинном — на 30 страниц — цикле «Уехавшие, высланные, канувшие и погибшие» демонстрирует бездны диалектики и горы познаний в истории русской поэзии. Она рассчитывает на очень даже понимающего читателя — а то как будто каждый знает, что случилось 18 декабря 1912 года, хе-хе.
Возьму да и процитирую сам себя. Отрывок диалога из романа:
« — Легендарный человек! Ученик Слуцкого.
— Бориса Слуцкого?
— Нет, Абрама Ароновича…»
Не все поняли. Вернее, почти никто не понял. Пришлось объяснять читателю разницу между советским поэтом и советским же разведбоссом 1930-х. А тут еще третий Слуцкий выявился… Сенатор или депутат, типа того. «Дуже багато Слуцьких».
Поэт должен быть человеком высокого образования. Тем легче ему понять простых людей и пожалеть их.
Но в том-то и дело, что люди — вот эти «люди», которые «не литература», которые, конечно, субъекты прав человека и объекты правозащиты, — они все равно не прочитают и не поймут. Подруга, которая получает тридцатник, платит 15 тысяч за ипотеку, а на остальные 15 живет с ребенком, — пусть даже она читает подаренные ей стихи — но лучше бы не читала, честное слово. Апельсин, который дают на воскресный десерт осужденному на пожизненное заключение. С другой стороны, с апельсином лучше, чем без него. А то цинга. Да зачем ему зубы? Жить! А жить зачем? Неужели слезы жалости поэта растопят ледяную корку безнадежной бедности?
В стихотворении об Афанасии Фете, о том, как он подпитывал свою лирику смертью Марии Лазич, брошенной и сгоревшей (сжегшей себя?), — просвечивает самообвинение — см. первый раздел книги о бабушках и дедушках. Неужели мои бедные, моя любовь к моим бедным — это горючее для моего мотора?
Впрочем, я не психоаналитик ни брату своему, ни тем паче сестре.
Извините. Довольно об этом.
Однако мысль:
«Ибо только через презрение и эмоциональное насилие
мы можем определиться
со своими эстетическими идеалами и найти свою поэтику», —
представляется весьма плодотворной. Возможно, это вариант теоремы Тарского о невыразимости (undefinability theorem): понятие поэтической истины не может быть выражено средствами (данной) поэтики.
Тем не менее парадокс Некрасова остается неразрешенным. Впрочем, умные люди говорят, что вся философия и вся математика — это пока ещё и всё ещё попытка разрешить два-три античных парадокса.
Вернемся к спойлеру: мне книга понравилось.