Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2021
Владимир Перцев (1963) — родился в г. Гаврилов-Ям Ярославской области. Окончил Ярославское художественное училище. Живёт в Ярославле. Преподаёт в Ярославском педагогическом колледже. Член Союза российских писателей. Автор пяти книг. Публиковался в журналах: «Литературная учёба», «Юность», «Континент», «День и ночь», «Казань», «Балтика» и др.
1
В России писатель, если он живёт не в столицах, может полноценно заниматься своим делом, только выйдя на пенсию. Да и вообще нет в России такой профессии — писатель. Чтобы писать книги, надо быть обеспеченным человеком, иметь неиссякаемый счёт в банке, родовое имение, обслуживающий персонал. Или жить отшельником, семьи не заводить, скитаться по гостиницам. Можно также засесть в деревню, в беспросветную глушь.
Книги, разумеется, пишут и так, издают и даже «Букеров» получают. Кто пишет на подоконнике в коммуналке, кто в прокуренной сторожке, кто где. Одно время и я так писал, устроившись сторожем на лесопилку. Выйду, потопчусь по заснеженной территории, осмотрю штабеля свежеспиленных брёвен вдоль глухого профнастила — и назад в сторожку, за перо, так сказать. Заварю чайку горяченького, открою заветную тетрадочку. А за оконцем бело, тихо. Всё располагает к неспешному повествованию. За этим занятием и застукал меня мой начальник. Сделал выговор и назначил ответственным за подъёмный кран, точнее, за высоковольтный кабель, подключённый к крану.
Набившись днём в мою сторожку и прокурив её насквозь, рабочие добродушно гоготали, обещали в мою смену прикола ради вывезти, распилить и пропить не только кабель, но и сам подъёмный кран. Кран остался цел, а кабель-таки срезали, правда, уже после того, как я уволился.
Так вот, быть писателем и одновременно ответственным за высоковольтный кабель можно, конечно, но рискованно. Возможно, по этой причине и нет теперь ни Толстых, ни Тургеневых.
Моя писательская судьба, как типичная судьба провинциального российского писателя, неторопливо складывалась к пенсии. Дом более-менее устроен, дети выросли, стали самостоятельными. Можно и о душе подумать. Стал я подыскивать себе тихое местечко для отшельничества. Чтобы жилище не совсем уж развалина, чтобы лесок синел невдалеке, речка или пруд, заросший древними ивами, но главное — чтобы безлюдно было, тихо. Знакомых расспрашивал, объявления просматривал, но всё как-то не находилось, чего хотелось. То далеко от города, то место шумное, то дорого. Не так это просто при моём весьма скромном достатке. И вдруг — удача! Большой дом, пятнадцать соток земли, баня, сарай, колодец, и всё за бесценок, чуть не даром. Звоню по объявлению. Нет, дом не продан! Торги уместны. Продаёт молодая женщина из Питера, но не лично, а через знакомых. Сама она в доме давно не бывала, но уверяет, что там всё в порядке. Дом достался ей по наследству от отца, и женщина спешит от него избавиться, пока не разграбили. Спешно оформляю бумаги, не глядя, вслепую. И, оказавшись внезапно собственником, выезжаю осмотреть свои владения.
С вечера собираю рюкзачок. Беру тёплые вещи, рукописи, пару книг, фонарик, связку ключей от дома и пристроек. Утром добавляю термос с горячим чаем, бутерброды. И отправляюсь в путь.
На автовокзале выяснилось, что транспорт в нужную мне сторону ходит каждый час, но до конца не доходит, сворачивает, и километра три надо идти пешком. В кассе я купил билет и вышел на платформу, к месту посадки.
Автобус подали по расписанию, но пассажиров набралось немного. Я сел у окна, рюкзак пристроил на колени. За моей спиной расположились немолодая женщина и мальчик лет трёх-четырёх. Некоторое время, пока автобус выруливал с автовокзала и петлял по тесным и пыльным улицам городской окраины, я прислушивался к их разговорам.
— Ба-а-шка?
— Что?
— А мы в деревню едем, да?
— В деревню, куда же ещё?!
— К дедушке Серёже?
— К дедушке.
— И к Мухтару?
— И к Мухтару.
— И к Барсику?
— И к Барсику.
Некоторое время мальчик молчит, потом опять пристаёт к бабушке:
— А дедушка возьмёт меня на речку?
— Возьмёт, если будешь слушаться.
— А в лес?
— В лесу ещё делать нечего. Ни грибов, ни ягод.
— Почему?
— Что «почему»? Не выросли ещё.
— А что же тогда белочки кушают?
— Они в гости ходят, в гостях обедают.
— К зайчикам?
— Нет, не к зайчикам. Зайчики сами перебиваются с кваса на воду.
— Что ли, они квас любят?
— Это только так говорится, когда есть нечего. Они травку любят, заячью капусту.
В зеркальце мне виден водитель: его лицо на фоне смазанной зелени, летящей за окнами, большой лысый лоб, седые виски, узкие нерусские глаза, усы аккуратными скобками. Перед водителем у лобового стекла воткнут путевой лист, подрагивает распечатанная пачка сигарет «Золотое кольцо», из которой мало-помалу выезжает кончик сигареты.
За городом открылись дали: поля, луга, синеющий лес. На холме справа, неторопливо поворачиваясь, красуясь, проплыла белая церковь с синими куполами.
2
Через полтора часа я вышел на повороте, подождал, пока унесёт пыль за отходящим автобусом, и пошёл, бодро шагая по песчаной полевой дороге. В золотистом утреннем небе стояли жемчужные облачка. Слева и справа пошли мне навстречу запущенные, некошеные луга, много лет не паханные поля, заросшие густым разнотравьем, целыми островками мелкой полевой ромашки. И оттуда, из этих лугов, пахнуло застоявшимся влажным теплом, медовым ароматом, покоем. Этот запах знаком мне с детства, но и в детстве он волновал меня, мучил какой-то неимоверной древностью, невыразимостью. Воробьи, купавшиеся в нагретой пыли, с писком ширкнули прямо у меня из-под ног. Я едва удержался от соблазна разуться и идти босиком, как в детстве, загребая ногами горячую пыль, тонкими щекочущими струйками струящуюся меж пальцев. Потом дорога пошла бором. Поплыли высоко надо мной стволы сосен, окружённые рыжеватым дымком просвеченной солнцем хвои. Заросли мелкой осочки потянулись вдоль колеи с обеих сторон. В низине я перескочил крохотный ручеёк, над которым нависали дуги крапивы. По сырым пескам, нисколько не смущаясь моим присутствием, деловито бегала трясогузка, оставляя чёткие иероглифы следов.
«Ну вот, — думал я, — вступлю во владение, разберусь, где что, и заживу на воле. В тишине, в покое. С утра засяду за рассказ, буду чаёк попивать с вареньем. Вечерком — на рыбалку, с удочкой посидеть до сумерек, слушая треск кузнечиков, наблюдая за тем, как гаснет вечернее небо, как проступают искорки звёзд. Закончу наконец повесть, бог весть когда ещё начатую, но за мирскими делами, за суетой почти забытую, брошенную. Вот теперь и займусь, самое время».
В лугах за бором обнаружилась речка. Она лежала светлой полоской в глубоких обрывистых берегах, неподвижно, неприметно. Набитая тропа, петляя вдоль реки, привела меня к деревне, точнее, к тому, что от неё осталось: несколько ветхих домишек, по крышу спрятанных в бурьян, в крапиву. Один с провалившейся кровлей, с выбитыми стёклами, с оторванной оконной створкой. Другие — получше. Когда я проходил мимо, на кухонном окне одного из домишек приподнялась тюлевая занавеска, и из сумерек на меня глянуло старушечье лицо, неприветливое, хмурое.
— Подскажите, который дом Кузьминых? — крикнул я.
Старуха меня не услышала. Я подождал. Она вышла на крыльцо, ссутуленная, недобрая, может быть, больная. На ней было длинное тёмно-коричневое платье с мелкими жёлтыми цветочками, вполне старушечье, какое-то прошлого века. Обута она была в нечто странное. Присмотревшись, я догадался, что это обрезанные валенки, древние, порыжевшие, потрескавшиеся. Я повторил вопрос. Лиловые губы старухи дёрнулись.
— Захара Кузьмича? — переспросила она глуховато.
— Да-да, — подтвердил я, хотя вовсе не был уверен, что дом, который купил, принадлежал какому-то Захару Кузьмичу.
— Так он помер летось… Вот как раз на Пасху хоронили, отец Алексей приезжал отпевать.
— Я знаю, мне бы дом посмотреть…
— До-ом, — старуха вскинула на меня густые пегие брови, — а чего его смотреть-то? Дом как дом, я присматриваю. У Захара Кузьмича дочка осталась, живёт где-то далёко. И сын был, но не знаю — жив ли, нет ли…
— Да, да, я знаю, — поспешил я успокоить старуху, — дело в том, что я купил этот дом, теперь я — владелец.
— Купил? Вон как?! — подивилась женщина. — Дочка продала, значит? Вот оно как. Ну, правильно, зачем ей, она в городе живёт, в квартирах, на всём готовом. Вот, значит, как? Ну а ты кто таков? Беженец?
— Нет, не беженец. Я — ярославский, из Ярославля, писатель. В городе живу, только там шумно, многолюдно, а мне для работы тишина нужна. Вот я и решил в деревню податься, стать деревенским жителем, так сказать.
— Писатель? А я думала, беженец. Теперь всё больше беженцы деревни-то заселяют. Из жителей только старухи остались вроде меня, одинокие. Воды никто не принесёт. Ладно Танька, почтальонша, хлеба когда захватит, а то как хошь. А дом — он вон там, за деревней, на отшибе. Так и иди по тропке-то, не промахнёшься.
— Хорошо, спасибо. Увидимся ещё, теперь соседи. Меня Владимиром зовут. А к вам, если что, как обращаться?
— А так и обращайся — бабка Капа.
— Капитолина? А по отчеству как?
— Пална. Только на што тебе отчество? Бабка Капа — и вся недолга.
— Ну, ладно, пусть так. Здоровья тебе, бабка Капа. До встречи.
3
За деревней на некошеном бледном лугу открылся тёмно-зелёный островок высоких деревьев. Здесь, в тени лип и клёнов, и расположился дом Захара Кузьмича, теперь мой дом. Не без трепета подходил я к нему по набитой узкой тропе. Что-то там откроется?!
Дом оказался большой, высокий, в четыре окна по фасаду, не новый, конечно, но и не развалина. Когда-то зелёный, но давно не крашенный, посеревший, облупившийся. Крыша двускатная, крыта шифером, местами зазеленевшим. С левой стороны высокое крыльцо с широкой лестницей. В сумерках окон ходит, вспыхивает изумрудами листва. Забора никакого нет. Высокие крапивы и синие лесные колокольчики подступили к самому дому, тычутся в стёкла. Под водостоком стоит тяжёлая железная бочка, полная воды и плавающих на ней листьев. Поднимаюсь по ступенькам лестницы и настораживаюсь: дверь приоткрыта, замка нет. «Неужели воры побывали?»
Засвистела дверная петля — вхожу в зеленоватые сумерки сеней. На полу у окна — кукла в синем платье, с рыжими растрёпанными волосами, лежит на спине, беспомощно расставив руки и ноги. Нашариваю в сумерках ручку внутренней двери, вхожу. В доме происходит какое-то пугающее движение. Я замираю на пороге, но быстро понимаю, в чём дело. Напротив висит большое зеркало, пыльное, в округлой чёрной раме, и в нём моя ссутуленная фигура с рюкзаком, моё насторожённое бородатое лицо. Успокаиваюсь, всматриваюсь в зеркало, в котором видны прихожая и часть кухни справа от меня. И там, в углу у печки, кто-то сидит и смотрит.
Стараясь не делать резких движений, поворачиваю голову вправо. На скамейке в углу сидит кто-то небольшого роста, ссутулившись, лохматый, с огромными глазами. Не мигая, смотрит на меня, и в глазах клубится то ли ужас, то ли гнев. Даже не знаю, что и думать. Долго неподвижно всматриваемся друг в друга. Наконец понимаю: передо мной ребёнок, девочка лет восьми-девяти, растрёпанная, до смерти напуганная. Прижалась к печи, худая, в сильно заношенном платьице с оторванными пуговицами и босиком.
— Ты кто? — спрашиваю осторожно.
Молчит, не дышит.
— Ты кто? — повторяю настойчивее.
Молчит, потом сглатывает слюну и шёпотом:
— Никто.
— Ты одна? — тревожно оглядываю помещение, прислушиваюсь к звукам в доме.
Девочка молчит. Подхожу ближе. Следит за мной, не отводит глаз.
— Что делает Никто в моём доме?
— Это мой дом.
— Как так?
— Я здесь живу.
— И давно ты здесь живёшь?
— Давно.
— Однако!
Тут делается мне нехорошо. Пришла ко мне догадка, что дом купил не я один. Вот что значит взять вслепую и по дешёвке!
— С кем же ты здесь живёшь? — спрашиваю.
— Ни с кем.
— Так. Никто живёт в моём доме с Ни с кем. Где же этот второй Никто?
Молчит, соображает.
— Не знаю.
— Вот тебе раз! А кто знает?
Потихоньку прихожу в себя, начинаю осматриваться. Кухня небольшая, но благоустроенная. Имеется газовая плита, эмалированная раковина под рукомойником, в углу застеклённый шкаф с посудой. На столе электроплитка, сильно залитая, несколько чашек.
— Ну, ладно, — говорю, — давай знакомиться. Меня зовут Александр Сергеевич, фамилия моя Пушкин.
Смотрит с нескрываемым недоверием.
— А разве вы не умерли?
— Как видишь, нет. И даже не очень ещё старый. А тебя как зовут?
— Маша.
— Маша? Это не про тебя мультик?
— Какой ещё мультик?
— Ну, этот, «Давай, давай лечиться»! «Маша и Медведь» который…
— Не знаю я никакого такого мультика.
— Вот те на! Ты не смотрела «Маша и Медведь»?! Однако!
Девочка задумывается, потом говорит сердито, с вызовом:
— Всё вы врёте, никакой вы не Пушкин…
Делаю круглые глаза:
— Как не Пушкин?! А кто же я тогда?
— Просто дядька. Пушкин давно умер. И волосы у него были кудрявые вот тут, — девочка похлопала себя ладошками по щекам.
Я засмеялся. Маша сначала нахмурилась, но, заразившись моим искренним смехом, тоже начала хохотать.
— Не прокатило, — отсмеявшись, сообщил я, — на баках прокололся. Ай да Пушкин! Надо было представиться Михаилом Потаповичем. И первым делом спросить: кто ел из моей миски, кто спал на моей кровати?
Про себя при этом я подумал: «Никакой ты, брат, не Михаил Потапович. Хлестаков твоя фамилия». Но девочке я этого не сказал.
— Так и быть, зови меня Потапычем. Места здесь глухие, очень даже соответствует. Ну, Маша, давай рассказывай.
Девочка насторожилась:
— Чего рассказывать?
— Как ты до такой жизни докатилась? — ляпнул я первое, что в голову пришло. Маша потупилась, не зная, очевидно, как относиться к моим словам. А я весело и легкомысленно продолжал:
— Тебя по всей России с собаками ищут, на каждом углу твои портреты расклеены, а ты вот, значит, где отсиживаешься?!
Маша растерянно смотрела на меня, но красноречие моё только набирало обороты.
— По телевизору каждый день сообщают. Полиция с ног сбилась, спецназ, эмчеэсники, сам Шойгу на вертолёте прилетал.
Что-то подсказывало, что надо бы остановиться, но меня несло.
— Так что собирайся, я, стало быть, за тобой. Сейчас и автобус с омоновцами подойдёт.
Девочка низко опустила голову и тихо заплакала. Она закрыла лицо руками, худющие плечики судорожно вздрагивали.
Я растерялся. Никак не ожидал такой реакции.
— Маша, Маша, что ты? Пошутил я. Нет у меня никаких пистолетов.
Девочка размазывала по щекам слёзы.
— Я всё равно убегу! — со злым отчаянием сообщила она и отвернулась в угол.
4
— Давай разберёмся. Постарайся меня понять. Этот дом мой, я купил его и приехал, чтобы в нём жить, жить и работать. А в доме, оказывается, уже кто-то живёт. И этот кто-то — маленькая девочка, которая должна жить с родителями. Я не знаю: может, она убежала от мамы и папы и бродяжит. Что я должен сделать в таком случае как законопослушный гражданин? Сообщить в полицию. Да. Пусть они разбираются, что ты и кто ты. Моё-то какое дело, раз ты ничего не хочешь рассказывать.
Девочка уже не плакала. Она сидела, уткнувшись в угол, насупившись, и молчала. Это было ужасно. Я не знал, как к ней подступиться.
— Ну, хорошо, — зашёл я с другого конца, — допустим, я пойду на преступление и не стану сообщать в полицию. Что дальше? Что мы будем делать? Скрываться? Рано или поздно тебя обнаружат, и нам обоим достанется на орехи. Даже не так, тебя просто вернут родителям. А вот мне влетит по полной.
Маша молчала. Ей было неудобно так сидеть, отвернувшись, но она, похоже, этого не замечала.
— Идём дальше… У тебя есть на что жить? Деньги у тебя есть? На что ты будешь покупать еду, одежду? Ты думала об этом? Кто будет тебя кормить, одевать, обувать? Или ты полагаешь, что это всё само собой явится, по щучьему велению? Работать ты не можешь, у тебя документов нет, да и не возьмёт тебя никто на работу. Что остаётся? Воровать потихоньку? Огороды грабить, кладовые. Люди растили, работали, а мы попользуемся. Так, что ли? Вообще откуда мне знать, что ты не член какой-нибудь банды юных воришек. Вот заслали тебя в мой дом поживиться тем, что найдёшь. А? Что скажешь?
Девочка сидела неподвижно, словно окаменев, и молчала. И тут меня пробило, я вдруг увидел ситуацию не глазами разгневанного собственника, поймавшего шкодливого воришку, а так, как оно было. Передо мной сидел маленький жалкий человечек, очевидно, попавший в беду, оставшийся без помощи взрослых, напуганный, отчаявшийся.
Я подошёл к девочке, присел на корточки, взял правую холодную ладошку в свои ладони.
— Машенька, зайчик, ну как мне тебе помочь?
Девочка никак не ожидала такого поворота, она даже не попыталась выдернуть свою руку. Слёзы опять побежали ручьём. Она сидела, опустив голову, не вытирая глаз, тихонько всхлипывая. Свалявшиеся прядки пегими хвостиками спадали на глаза. Я достал свой платок и вытер ей лицо.
— Знаешь что, я долго ехал, потом шёл, устал и проголодался. Давай подкрепимся, чайку выпьем. У меня с собой бутерброды есть. Как ты на это смотришь?
Маша кивнула, не переставая всхлипывать. Я достал из рюкзака свои запасы, разложил на столе, вынул термос и разлил по чашкам чай.
— Присаживайся поближе. Не бог весть какая пища, зато чаёк горячий.
— У меня варенье есть, — сообщила девочка и смутилась, — оно тут в доме было, я взяла маленько.
— А какое варенье? — проявил я неподдельный интерес.
— Так разное, всякое, я не знаю какое.
— Как не знаю, не пробовала?
— Пробовала, но всё равно не знаю. Вкусное…
— Ну, давай доставай, раз вкусное…
Маша выбралась из своего угла и выскочила в сени. Через минуту она вернулась с литровой банкой варенья.
— Где ты его берёшь?
— Там, в такой тёмной комнате на полке.
— Это, наверно, прежние хозяева запасов наделали, а воспользоваться не пришлось, — предположил я, — посмотрим…
Банка немного запотела. Содрав капроновую крышку, я взял со стола чайную ложку и снял накипь плесени. Варенье оказалось вишнёвым, действительно вкусным.
— О, да! — сообщил я многозначительно, отведав пару ложечек. — О, да!
Девочка жадно ухватила бутерброд, но опять засмущалась, откусила чуть-чуть.
— Ешь, не стесняйся и на меня не смотри. Я бутерброды эти не сильно люблю, лучше буду на чаёк нажимать, — поспешил я её ободрить. — Варенье изумительное. Бабушка у меня такое варила.
— У тебя, что ли, бабушка есть? — удивилась Маша.
— Была когда-то. Я тоже был когда-то ребёнком. Да, и у меня была бабушка, и даже, не поверишь, две — бабушка Катя и бабушка Надя. И обе умели варить варенье. А у тебя есть бабушка?
Маша задумалась.
— Не знаю, наверно, нет…
— А дедушка?
— И дедушки нет. У меня никого нет.
— Как никого? А мама? Мама-то у тебя есть?
Губы девочки задрожали.
— И мамы нет, мама умерла.
— Извини, я не знал. Давно?
— Давно, в прошлом году.
Мы помолчали. Маша молча ела бутерброды, а я пил чай. Потом стал потихоньку расспрашивать дальше.
— С кем же ты живёшь?
— Ни с кем.
— Одна?
— Угу.
— А прежде вы с мамой где жили?
— Так дома, в квартире.
— В городе?
— В городе, конечно.
— А в каком районе? В Дядьково? Или в Брагино?
— В каком ещё Брагино?! Мы на Выемке жили.
— В большом доме?
— В большом.
— А на каком этаже?
— На втором.
Я подлил Маше чай из термоса, пошарил в рюкзаке, но ничего съестного там больше не оказалось.
— А кошка у вас была или собака?
— У меня хомяк был Пуся, смешной, умывался так лапками и чихал. Мама говорила, что на него чих напал.
— Маш, а мама твоя, она где работала?
— В школе искусств, музыку преподавала.
— Вот как! Интересно. Наверно, она и тебя музыке учила?
— Угу.
— Умеешь на чём-нибудь играть?
— Немножко, на блок-флейте.
— Здорово! А вот мне медведь на ухо наступил. Музыку люблю, но ни бельмеса в ней не понимаю и играть ни на чём не умею. А флейта эта у тебя с собой?
— Нет, она там осталась.
— Где там?
— Там.
Девочка опять нахмурилась.
— Ну, ладно, не хочешь — не говори… Я так спросил, думал, может, сыграешь…
— Они её сломали.
— Кто они?
— Они… Эти…
— Маш, если не хочешь — не говори. Я ведь только помочь тебе хочу. А как помочь, если я о тебе ничего не знаю?
5
Договорились, что Маша вымоет чашки и вытрет стол, а я пойду посмотрю, где там чего. В огороде обнаружился непроходимый бурьян. Я потоптался туда-сюда, «где там чего» не нашёл и отлил за яблоней. В нескольких шагах возвышалась шиферная крыша баньки. Тёмный рубленый сруб её утонул в высоких зарослях. Рядом с крыльцом я наткнулся на колодец, открыл крышку и заглянул внутрь. Далеко внизу в темноте мерцала вода. Я снял с гвоздя ведро, привинченное к цепи проволокой, и запустил его в чёрную дыру колодца, слегка притормаживая взвизгнувший ворот, бешено вращающий отполированными рукоятками. Далеко внизу раздался всплеск, звякнула цепь.
Вытягивать полное ведро так же приятно, как выводить из озерины упирающегося во все лопатки леща. Вода оказалась чистой, без запаха ржавчины и гнили, на вкус несколько излишне пресная, но, в общем, приятная.
Потом мы стали осматривать дом. Оказывается, Маша нигде, кроме кухни и кладовой, не была. Я взял хозяйкины ключи, и мы пошли в обход. В кухне кроме входной было ещё две двери: одна — двустворчатая, застеклённая толстым мутным стеклом; другая — сплошная, деревянная, с отполированным кругляшом ручки. Я толкнулся в последнюю — заперто. Подобрал ключ, вставил, повернул. Механизм подзаржавел, в скважине хрустнуло. Дверь открылась с тихим писком. За ней оказалась небольшая квадратная комнатка с одним оконцем, выходящим в сад, в самую его гущу, отчего даже днём в комнатке стояли сумерки. Комнатка была аскетично, но уютно обставлена: в углу возле двери заправленная кровать, над ней полка с книгами, немногочисленными, далеко не новыми, рядом комод, тёмный, старинный, накрытый пожелтевшей кружевной накидкой. На нём — круглое зеркальце на подставке, керамические фигурки, стопка с пуговицами. У оконца — небольшой деревянный столик с ящичком. Вдоль стен расставлены четыре стула. У кровати брошен вязаный половичок. Больше здесь рассматривать было нечего, и мы вернулись на кухню. Я подобрал ключ к застеклённой двери. За ней открылась передняя, просторная и светлая, с пятью окнами: два по фасаду и три боковых. На всех окнах тюлевые занавески, на стенах — картины в деревянных багетах.
— Сколько картин! — удивилась Маша. — А что на них нарисовано?
— Это живопись, Маша. Про живопись говорят — написано, а не нарисовано.
— Почему так?
— Так почему-то… Это всё пейзажи. Видишь — лес, речка, поля.
— Я знаю. У нас дома были.
— У вас дома были картины?
— Ага, художника Шишкина и художника Васильева.
— «Оттепель»?
— Чего?
— Картина Васильева называлась «Оттепель»?
— Не знаю. Там горы нарисованы, и быки повозку везут.
— Это «В крымских горах», так называется.
— А эти картины кто нарисовал?
Маша, задрав голову, рассматривала холсты.
— Написал, — поправил я. — В этом доме жил художник, я думаю, он и написал.
— А где он сейчас?
— Умер, старенький был.
В одном из передних углов на тумбочке стоял громоздкий телевизор, покрытый накидкой с вышивкой гладью. Над ним высоко на полочке тускло блестели сусальным золотом иконы с тёмными ликами и в тёмных одеждах. Перед ними неподвижно висела на цепочках стеклянная лампадка. Посередине комнаты стоял большой овальный стол, покрытый тяжёлой велюровой тканью тёмно-бордового цвета с кистями. На столе — ваза из хрусталя, вся вспыхивающая синими огоньками, с засохшим, побуревшим букетом. Вдоль стен расставлены стулья, в простенках между окон — кадки с землёй. В одной кадке — кривая палка засохшего фикуса, в двух других — бурые лохмотья погибших пальм. На подоконниках много горшков с засохшими растениями. Вдоль противоположной стены красуется большой кожаный диван, туго перевязанный, сильно вытертый. Дальше — высокая двуспальная кровать, железная, с коваными спинками, покрытая кремовым шерстяным покрывалом, с горкой подушек под тюлем.
Маша остановилась у часов в деревянном ящичке за стеклом.
— Это что такое?
— Это часы. Видишь — циферблат и стрелки?
— А почему они такие?
— Какие? Часы с маятником, механические, не на батарейках, и пружины в них нет.
— Как же они?
— Вместо пружины — гиря. Гиря своей тяжестью тянет вниз цепь, движет маятник и стрелки. Вот смотри… — я открыл шкафчик и подтянул гирю. Качнул маятник, и часы пошли.
Маша как зачарованная смотрела на чудо оживления часов.
— Гиря постепенно опускается, и время от времени её надо подтягивать, чтобы часы не остановились.
Я поправил стрелки по своим часам и закрыл шкафчик.
— Главное, не забывать.
— Что ли, надо каждый день подтягивать?
— Да.
— Каждый-каждый?
— Ну, конечно.
— Ладно, я буду.
В одном из простенков расположилась ножная швейная машинка с литой чугунной станиной, покрытая матерчатым чехлом.
— А это что?
— Это «Зингер», Маша, — отвечал я уважительно.
— Что ли, компьютер?
— Нет, не компьютер. Это самая знаменитая в России швейная машинка с механическим приводом.
— А, знаю, у нас была такая. Чтобы шить.
— У вас дома «Зингер» был? Мама шила?
— Нет, не дома. Там… Только на ней никто не шил.
— Зачем же тогда, если никто не шил?
— Просто.
— Ну, ладно, давай посмотрим, что там у нас дальше.
А дальше оказалась ещё одна дверь, а за ней небольшая комнатка с двумя оконцами. В комнате большой платяной шкаф, набитый старыми пальто, женскими платьями, детскими вещами. В углу между окнами — детская кровать. У стены — низенький столик и несколько стульев.
— Ну что же, — сказал я, осмотрев помещение, — думаю, тут мы тебя и поселим. Что скажешь? Устраивает тебя такое обиталище?
— Ага. Это, что ли, и кровать моя будет?
— А то! Всё твоё будет, и кровать, и стол. Лишнее выбросим, приберёмся. Ну-ка ляг, протянись, не мала тебе койка-то?
Девочка подошла к кровати, но в нерешительности мялась.
— Чего ты? Забирайся.
— Так днём разве можно?
— Почему нет? — удивился я.
— У нас нельзя было, ругали.
— Там?
— Там.
— А у нас ругать не будут, только в сапогах не залезай, разувайся.
— Что я, совсем того, что ли, в сапогах-то… Да и нет у меня никаких сапог.
Маша легла по стойке смирно, вытянувшись чуть не во всю кровать.
— Тока-тока, — подвёл я итог эксперименту, — ну, пока сойдёт, а потом видно будет. Вставай.
Девочка быстро соскочила с кровати, поправила сбившееся покрывало.
— А ты где будешь жить? — спросила она.
— Я буду на той стороне, в первой маленькой комнатке. Мне для работы кабинетик нужен, небольшой, тихий, с окошком в сад. Всегда мечтал о таком.
— А кем ты работаешь?
— Никем, я уже старый, на пенсии. Буду цветочки выращивать, на рыбалку ходить, книжки писать.
— Ты, что ли, писатель?
— Ну, типа того…
— Пушкин? — в голосе девочки послышались нотки недоверия.
— Александр Сергеевич, — я поклонился.
Маша засмеялась.
— А кто будет жить в большой комнате?
— В большой комнате, Маша, будет у нас кают-компания.
— Как это?
— Так… Будем там собираться вечерами, телевизор смотреть, разговоры разговаривать.
Воздух в доме всё же был затхлый, пахло старыми вещами, плесенью. Мы распахнули все окна и вышли на крыльцо. Высоченные крапивы свешивались через перила, норовили обжечь.
— Как же ты тут жила одна? Не страшно было?
Лицо девочки вытянулось, глаза округлились:
— Страшно, ужас как! Ко мне несколько раз рожа страшная приходила, с бородой и огромными зубами.
— Чёрт? — не поверил я.
— Кто такой? Я не знаю…
— Рога есть?
— Есть.
— Копыта есть?
— Да.
— Ну, натурально чёрт! — весело подтвердил я.
— Смотрит так страшно, не мигает.
— За душой приходил, — со знанием дела сообщил я, — вон не этот?
Девочка обернулась и схватила меня за руку.
Из-за бурьяна выставилась только что описанная Машей страшная рогатая и бородатая рожа. Она нагло смотрела на нас, не мигая, объедая при этом молоденькие побеги иван-чая огромными жёлтыми зубами.
— Она! — прошептала Маша, прячась за мою спину.
— Это не чёрт, — разочарованно сообщил я, — это коза, она молоко даёт.
— Коза? — с явным недоверием переспросила девочка. — Она, что ли, дикая?
— Вряд ли… Скорее всего, кого-то из местных жителей. На выпасе.
— Злая?
— Я думаю, да… Вредная. Если зазеваешься, может рогами поддать. Бери прут и прутом в случае чего.
Девочка с опаской смотрела на козу.
— Я уж лучше никуда не пойду.
— Ну и зря. Козы бояться… — попытался я было перефразировать известную пословицу, но ничего не смог придумать.
6
На кухне в столе и продуктовом шкафу я обнаружил большой запас макарон, сахарного песку, соли и разных круп. На стене возле печки был подвешен мешок сухарей. В углу за печкой стоял двухведёрный бак с гречей. Гречи, правда, оставалось в баке чуть-чуть.
— Он полный был, — растерянно сообщила Маша.
— Так сухую и ела? — поразился я.
— Я что, совсем дурочка, что ли?! Варила в кастрюле на плитке.
— А ты умеешь?
— Конечно. Я же дома варила сколько раз.
— Значит, ты гречей питалась?
Маша вздохнула:
— Ещё макаронами и сухариками.
— И как же давно ты тут живёшь на хозяйских харчах?
— Давно… Наверно, с месяц…
Я присвистнул.
— Это ещё хорошо, продукты оказались. А если бы попался дом совсем заброшенный? Как бы ты тогда?
Маша пожала плечиками:
— Не знаю как…
После кухни настала очередь чулана. В чулане было темновато. В крохотное пыльное оконце билась шёлковая капустница. На подоконнике стоял доисторический керосиновый фонарь, покрытый пылью и ржавчиной. Над ним мерцало кружево паутины.
Я нашарил выключатель. Лампочка под потолком стала наливаться сиреневым, и тесное помещение постепенно наполнилось пыльным, тусклым светом. На полках и стеллажах стояли стеклянные банки, частью пустые и пыльные, частью наполненные и запечатанные крышками. На нижних полках помещались компоты — тяжёлые двух- и трёхлитровые банки, набитые резаными яблоками и залитые сиропом. На верхних полках в банках поменьше хранилось варенье. В полу обнаружился люк. Я взялся за кольцо, привинченное вместо ручки, и приоткрыл крышку. Пахнуло холодом, сыростью.
— Что там? — Маша встала на колени, пытаясь заглянуть в щель.
— Сейчас узнаем.
Я распахнул крышку. Обнаружилась яма, выложенная кирпичом, обустроенная, с короткой лесенкой в четыре ступеньки. На дне ямы, на дощатом настиле, кадка с квашеной капустой и банки с солёными огурцами.
— Ух ты, мать честная! — возликовал я. — Да мы — просто буржуи!
Спустившись в яму, я сунул руку в кадку, под деревянный круг, выхватил щепотку капусты и набил себе рот.
— Вкусно?
— У-у! — взвыл я от блаженства и закатил глаза.
— И мне, и мне!
Я сунул и ей щепотку за щёку.
— Ну как?
— Объедение!
— А то! Не знаю, как ты, а я в этих местах подзадержусь.
— В яме?
— В доме. Не пропадать же добру!
В сенях мы нашли ещё один люк: на этот раз в потолке. К нему вела наклонная лесенка, довольно крутая. На чердаке — темно, пришлось спуститься и взять фонарик. В конус луча попали стропила, косо сходящиеся, доски обрешётки и очередная дверь. Подобрав ключ и отперев замок, мы попали в просторную светлую комнату. Свет буквально заливал её через два широких окна со стороны фасада. Я выключил фонарик. На стенах в два, а местами и в три ряда висели картины. В рамах и без рам. На полу вдоль стен повсюду стояли подрамники с натянутыми на них и загрунтованными холстами. Посередине комнаты, как раз напротив окон, возвышался деревянный мольберт с наброшенным на перекладину чёрным халатом. Рядом с мольбертом — расставленный и раскрытый этюдник. На палитре среди окаменевших горок выдавленной краски посверкивал широкой металлической лопаткой мастихин. Из отверстия для пальца торчала тугая связка кистей.
На полках мы обнаружили целый музей. Тесно друг к другу стояли разных размеров и форм кринки, сметанники, горшки, деревянные братины и фарфоровые пиалы, туеса, корзинки, лукошки, металлические чайники, стеклянная посуда. В углу на небольшом резном столике красовался латунный самовар с узорным краником и изящными ручками.
— Это, что ли, музей?
Маша зачарованно рассматривала диковинные вещи, переходя от одной полки к другой.
— Это мастерская, Маша. Здесь художник писал свои картины. Все эти вещи были нужны ему в работе, для натюрмортов. У каждого художника в мастерской есть нечто подобное, может быть, только не в таком масштабе. Тут действительно как в музее.
7
После осмотра дома принялись за уборку. Решили прежде всего прибраться на кухне и в двух комнатах: моей и Машиной. Начали с кухни. Первым делом нагрели воды и перемыли всю посуду, отчистили электроплитку, чайник, кастрюли. Затем открыли оконные рамы и протёрли стёкла. Смахнули пыль с мебели, вымыли пол.
Маша, деловая, растрёпанная, очень довольная, принимала во всём самое деятельное участие. Стоя перед рукомойником с тряпкой на плече, она споласкивала посуду, протирала её и ставила на посудник.
— Мы вас помоем и вытрем, и будете вы у нас чистенькие, — приговаривала она тарелкам и чашкам, — и никуда не захотите от нас убегать, ни в какие буераки.
— Ты думаешь, они склонны к побегу? — пошутил я.
— А ты бы не убежал, если бы тебя не помыть годик?
— Пожалуй, — согласился я, — удрал бы без оглядки и спрятался в самом глухом буераке.
— Вот-вот. Я только не знаю, что это — буераки.
— Буераки-то? В саду за баней была?
— Была.
— Ну, и как там?
— Крапива и репейники — прямо жуть.
— Вот это оно и есть.
В полу на кухне мы тоже обнаружили люк, ранее не замеченный. Открыли крышку, посветили фонариком. В углу громоздилось что-то жутковатое, лохматое. Я спустился и нашёл два ящика картошки, некрупной, сморщенной, сильно проросшей. Когда ободрали и вынесли на двор отростки, то оказалось в остатке ведра два вполне на вид съедобного продукта.
В моей и Машиной комнатах мы тоже вымыли окна и полы, протёрли мебель. Уже в сумерках, уставшие, голодные, но очень довольные, взялись за приготовление ужина.
— Наварим картошечки, достанем огурчиков и запируем, — подмигнул я Маше.
— А компот пить будем?
— А как же, напьёмся компота и примемся дебоширить.
— Посуду побьём? — испугалась Маша.
— Думаю, не дойдёт до этого, — поразмыслив, сказал я, — песни будем петь.
— Ладно, — согласилась Маша, — песни можно, давай.
Мы наварили картошки, достали капусты, огурцов, открыли банку компота, даже распарили несколько сухарей. Налили по полстаканчика.
— Ну, что же, — я решил сказать тост, — за этот дом, давший нам приют, и за его обитателей!
— Ага, — согласилась Маша.
— Вздрогнули! — подытожил я и залпом, как заправский алкоголик, осушил свой стакан.
— Теперь петь будем? — поинтересовалась Маша.
— Нет, подожди, давай поедим сначала как следует, потом ещё выпьем по полстаканчика — и тогда уж.
— Давай.
Картошку и огурчики мы умяли моментально, потом доели капусту с сухарями. Распаренные сухари разбухли до невероятных размеров, мы их подсолили и поджарили на подсолнечном масле. Получилось очень даже недурственно. Потом пили чай с вишнёвым вареньем и философствовали.
— Вот так бы и жить, — рассуждал я, — картошечку с огурчиками поедать, чаёк попивать после трудов праведных. Чего ещё надо человеку?!
— Ага, — соглашалась Маша, хлопая на себе комара.
Комары ближе к ночи стали проникать в дом.
— Завтра на речку пойдём, — мечтал я, — с удочками посидим, рыбку половим. Умеешь удочкой рыбу ловить?
— Не-а, у нас и речки-то никакой нет.
— Ну как же, а Волга?
— Так это где?! Это же далеко, ехать надо.
— Ничего, будем с тобой на речку ходить, рыбу ловить. Ещё, погоди, заядлым рыбаком станешь.
— Как это?
— Что как? — не понял я.
— Заядлым? Ядовитым, что ли?
Я засмеялся.
— Нет, заядлый — это значит увлечённый, азартный.
— Понятно, — вздохнула Маша.
— А чего вздыхаешь, как тюлень?
— Я не тюлень, — обиделась девочка.
— Ладно, — весело согласился я, — ты не тюлень. Не будем ссориться, а то, пожалуй, и до битья посуды дойдёт. Давай лучше споём.
— Давай.
— А какие песни ты знаешь?
— Так, разные знаю. «Миллион, миллион, миллион алых роз…» знаю.
— Так, а ещё?
— «Прекрасное далёко».
— Замечательно. А протяжное что-нибудь знаешь?
— Какое это?
— «В горнице моей светло…», например?
— Знаю, только не всё, мы с мамой пели.
— Отлично. Давай я запою, а ты подтягивай.
— Давай.
Я откинулся на стуле, набрал воздуха и тихонько запел, подвирая на каждой ноте:
В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
— Звезды, — подтягивала Маша.
Матушка возьмёт ведро,
Молча принесёт воды.
— Во-о-ды, — тянула девочка чистеньким голоском.
— У-у-у, — раздалось за окном, — у-у-у.
Где-то за бурьяном нам подпевала какая-то собачонка.
Маша испугалась, схватила меня за руку, а я засмеялся.
— Брысь! — крикнул в окно — и тут же звонко съездил себя по щеке. — Падла!
— Ты чего? — не поняла Маша.
— Больно, — пожаловался я, — комарище во-от такой! — я показал руками какой.
Маша хихикнула.
— Хорошая песня даже собак пробирает, — начал было я, но тут глаза мои округлились, и я закричал в панике: — Маша!
— Что? Что? — испугалась Маша.
— Комары!
Я только сейчас заметил, как яростно девочка расчёсывает свои голые ноги, искусанные насекомыми. В открытые окна налетело несметное количество комаров. Светлый потолок и кафель печки сплошь усажены комарами. Комариный гул стоит, как на болоте.
— Мать честная!
Мы бросились закрывать скорее окна.
— Теперь они нас сожрут живьём! — паниковал я. — Всю кровь выпьют! Надо спасать отечество!
Мы вооружились тряпками, долго ходили вдоль стен, выслеживая кровососов, забирались на стулья и били их на потолке. Следом за нами ходили по стенам вооружённые тряпками наши тени, горбатые и взлохмаченные, делая на выступах зигзагообразные ускользающие движения. Есть всё же в тенях что-то потустороннее.
— Двадцать семь! — сообщила Маша, когда боевая обстановка несколько подразрядилась.
— Двадцать пять! — подыграл я Маше, хотя убивал гадов без счёта. — Можно отдохнуть, остальных добьём на себе.
8
Спать легли поздно. Пришлось проглаживать утюгом слежавшиеся простыни и пододеяльники. Много времени ушло на то, чтобы отмыть в трёх водах и с помощью жёсткой мочалки Машины ноги. Сунув их в таз, как в пыточную машину, Маша морщилась и закатывала глаза, пока я слой за слоем сдирал всю накопившуюся и въевшуюся грязь.
— Мочалка тебя не берёт, может, тёрку попробовать? — предлагал я ворчливо.
— Ты что, совсем?! — возмущалась Маша. — Тёркой ты меня всю изотрёшь в пюре!
— Зато косточки останутся чистые, белые! — не унимался я.
— Давай я лучше на полу буду спать, на коврике.
— Ещё чего, потом блох не выберешь! Будешь ходить везде и чесаться, как собака. Надо посмотреть, нет ли где стирального порошка или пемзы.
— А я знаю, это серая такая, с дырочками, на море видела.
— Ты на море была? — поразился я.
— Была, мы с мамой в Гурзуф ездили.
— У меня сложилось впечатление, что ты дальше Ярославской области никуда не выезжала. А ты, значит, на море была. Вот как. Ну и как тебе море?
— Сердитое, вздымается, нахлынывает. Страшно. Несколько раз меня чуть не утащило.
— Это, наверно, тебе с погодой не повезло, погода была ветреная. В ветреную погоду с морем лучше не шутить.
— Мальчишки всё равно не боятся, прямо с мола прыгают с головой и плывут под водой, как лягушки, видно. Мне берег понравился — столько разных камешков гладких, и как они шелестят, когда море нахлынывает. А ещё понравилось на теплоходе кататься и как чайки хлеб на лету хватают. Они так громко орут!
Вытерев полотенцем Машины ноги, я отнёс девочку в её комнату. Завернувшись по подбородок и подоткнув под себя одеяло, она схватила меня за руку:
— Подожди, не уходи.
— Поздно уже, пора спать, Маш. Я надеюсь, ты темноты не боишься? Или тебе свет оставить?
— Нет, не боюсь. Я только вампиров боюсь.
— Сегодня не придут, — пообещал я.
— Тогда ладно…
— Сказку уж я тебе рассказывать не буду, так уснёшь.
— Что я, маленькая, что ли, чтобы мне на ночь сказку рассказывать?! Расскажи лучше какую-нибудь историю интересную.
— Не могу, глаза слипаются.
— Тогда давай я тебе расскажу. Я много всяких знаю.
— Откуда же ты знаешь? Сочиняешь?
— Ну, так, из книжек же разных. Мне мама много книжек покупала, и я ещё в библиотеке брала. А там их столько, что за всю жизнь не перечитать.
— Так ты читать любишь? Что же ты читала?
— Много всего. «Урфин Джюс» читала, «Пеппи — Длинный чулок», «Питер Пен». Я даже маме читала, когда она болела.
Тут я насторожился, спросил с осторожностью:
— А мама долго болела?
— Долго, всё болела и болела, — горестно вздохнула девочка.
— От этого и умерла?
— Нет, не от этого. Тогда она выздоровела, и мы в Гурзуф поехали. Умерла она уже после, зимой.
Я тактично замолчал, не рискуя расспрашивать, но Маша сама продолжила:
— Это было, когда к нам тётя Надя приехала.
— Знакомая?
— Мамина сестра. Они тогда о чём-то ругались на кухне, меня не пускали. Мама плакала. Один раз я прихожу из школы, а её нет, в больницу увезли, — губы девочки задрожали.
— С кем же ты жила? С тётей?
— Тётя сказала, что отвезёт меня к бабушке. А сама отвезла туда…
— Как же так?
— Сказала, только на два дня, пока обо всём договорится.
— И не пришла?
Девочка покачала головой.
— Ладно, спи, образуется, — я потрепал Машины лохмы, — утро вечера мудренее. Разберёмся.
9
Я ушёл к себе в комнату, но долго не мог уснуть, обдумывал слова девочки, её историю. Ребёнок живёт с мамой, которая преподаёт в музыкальной школе. Они читают книжки, ездят на море, всё у них хорошо. Вдруг приезжает некая тётя, мамина сестра, с которой мама ругается на кухне, даже плачет, и внезапно умирает. Правда, перед этим она долго болела, но всё же поправилась. Возможно, не до конца. Но всё же умирает неожиданно, вдруг, вроде бы ни с чего. Тётя племянницу оставить у себя по каким-то причинам не может. Она говорит девочке, что отвезёт её к бабушке, о существовании которой ребёнок, по всему, никогда прежде не слышал, но вместо этого отвозит в приют и исчезает. В приюте девочка не прижилась. Не прижилась до такой степени, что решилась на побег в никуда, на улицу, бродяжить. И какое-то время, видимо, бродяжила, пока не нашла пустующий дом с запасом продуктов. Месяц или больше питалась варёной гречей и сухарями, пока я не появился. И вот что ещё странно: никто из соседей то ли не заметил появления девочки в деревне, то ли не придал этому значения. Ведь окна-то по вечерам светились. Дом, конечно, стоит на отшибе, по крышу в бурьяне, но всё же странно. Теперь Машу, конечно, ищут. Портреты её наверняка расклеены всюду. Может быть, по местному телевидению информацию давали, через Интернет. Однако никто не остановил, не поинтересовался, с кем девочка и куда направляется? Ведь не пешком же она из Ярославля пришла?! Впрочем, кому какое дело. Шла где-нибудь по дороге, проголосовала, водитель и подобрал, как часто подбирают деревенских детей, добирающихся в город или из города.
Вопросов возникает много, но среди прочих один — основной: что же мне-то теперь делать? Как законопослушный гражданин, я обязан немедленно сообщить о своей находке в полицию. Они там сами разберутся, что к чему. Впрочем, где это и когда это были у нас в России законопослушные граждане? Нет, господа, нет доверия у русского человека ни к какой власти, и законопослушание его — с фигой в кармане. И это, думается мне, не только оттого, что дикий мы народ, малокультурный, хотя и это тоже есть, но и по причине обострённого чувства справедливости. Буква закона нас не устраивает, если сердце с ней не согласно. Поэтому и не будет у нас никогда никакого правового государства, невозможно оно. Русский человек бумажку не признаёт, никакие умные доводы её, никакие жёсткие требования и угрозы. Не этим руководствуется он в жизни. Компас его — сердце, вот как сердце покажет, так тому и быть. А иначе не будет русскому человеку никакого покоя. Неужели же наши правители думают расписать нашу жизнь по параграфам?! Неужели же всерьёз думают, что мы будем руководствоваться бумажками?! Это — дурь, господа! У бумажки, как всем известно, одно назначение, даже у самой ценной.
Долго я размышлял на эту тему и в итоге решил так: девочка жива, здорова, накормлена, всё неплохо. Пусть так и остаётся, а там видно будет. На деле бог разума приложит. По-русски решил, как видите.
10
Проснулся я около шести. Солнце было уже высоко. Сад за окном лучился и переливался, вспыхивая сотнями крохотных радуг.
Я встал, оделся, распахнул окно, постоял, подышал. Такого воздуха в Ярославле не бывает. Потом пошёл на кухню, умылся из рукомойника, фыркая от удовольствия и бодро разбрызгивая вокруг себя воду. Вытерся полотенцем, глянул в зеркало — суховатый старичок, пегие волосы, короткая пегая бородка, серые глаза с красноватыми прожилками в желтоватых белках. Вышел на улицу, осыпал град капель, нависших на траве, на густо разросшихся крапивах, осторожно пробрался вокруг дома к сарайчику. Нечаянно вспугнул пару соек, довольно крупных лесных птиц, серых, с синей полосой на каждом крыле.
Сойки сидели на вишне и попискивали как бы на губной гармошке. Завидев меня, они шумно вспорхнули с резкими вскриками, перелетели на липы и скрылись в листве.
Я достал косу, направил бруском — уперев остриём в доску сарая, благословил несколько раз справа и слева лезвие, молодо заблестевшее белым металлом, и стал косить. Махнул раз-другой широкими дугообразными движениями и пошёл валить ряд за рядом высокое разнотравье. Скошенная трава имеет особый горьковатый запах, сильно отличающийся от травы, выбранной газонокосилкой. После газонокосилки остаётся травяная пыль, и запах у неё душный, запах травяной пыли. Скошенная трава пахнет одуванчиками, крапивой, клевером.
Я аккуратно обкосил кусты смородины и крыжовника, подбил вокруг яблони, освободил заглохшие в крапиве пионы. Подрубив и повалив за сараем гигантские лопухи, выкосил вокруг баньки, вдоль забора. Передохнул, поправил косу. За баней обнаружились грядки, заполонённые травой. На одной, густо забив тесные рядки жёсткими осоковидными листьями и пустив высокие стрелы, завернувшиеся в кольца, стоял чеснок. За садом открылось поле, тоже заросшее бурьяном, пустующее, но со следами обработки. За полем, насколько хватает глаз, — луга. Недалеко справа — высокий просторный бор, насквозь просвеченный солнцем, подходы к которому забиты крапивой, малинником. Далеко в лугах, в островке зелени, торчит синий куполок сельской церкви, остро посверкивает на солнце позолоченным крестом.
Я вымыл в бочке руки и присел на брёвна «покурить», то есть отдохнуть, подумать. Быт бытом, а и дело своё писательское надо как-то продвигать помаленьку. Ещё неизвестно, когда я до стола доберусь, но некоторые сюжеты как-то сами собой дозревают почти до готового состояния. Важно только время от времени вспоминать про них, уделять немного внимания. Вот и теперь пришёл мне на ум один давно начатый рассказ. Тема на первый взгляд неказистая, несовременная. Но ведь и я не юноша, пишу о том, что знаю. Герой — тракторист. Теперь эта профессия редкая, а при советской власти — одна из основных была. Пока мой герой молодой был, ему доставалось работать на старых тракторах, раздолбанных. Он их чинил, как мог. Народ в страду пашет, деньгу зашибает, а он на окладе в мастерской сидит, железо ворочает. Вечно весь в мазуте, в соляре. Отремонтирует трактор, а поездить не приходится, заберут, ему же опять старьё. Неспросливый был, простодушный. В перестройку перешёл работать в лесничество, на новый «Беларусь», отвёл душу. Берёг этот «Беларусь», как собственный, зря не гонял, не перегружал. Семьёй обзавёлся поздно, и жилось ему тяжело. Всё сам, один, всё своими руками, на своём горбу. Но как-то дети выросли, свои семьи завели, разъехались. Неожиданно и пенсия подкатила. Деньжата кое-какие завелись. И тогда купил он себе трактор, небольшой, с кузовком спереди. Новенький, но с брачком, по дешёвке. Года два его доводил до ума, бракованное поменял, кузов покрасил, стекло треснувшее заменил. А ездить некуда. Много ли надо двум старикам?! Ну, сухостоину для баньки притянуть, комбикорм привезти для свиней. Не густо. Так и стоял трактор в гараже. Зайдёт хозяин, постоит, по крылу погладит. Грустно… А тут и болезнь подступила и быстрая смерть. Был человек — и нету. Только трактор остался. Вот на этом месте застрял рассказ, ни туда ни сюда. Но что-то в нём не окончено, не досказано. Я и так и сяк прикидывал… Нет, не даётся завершение. А теперь вдруг раз — и просветление. Рассказ сам дозрел. Жена тракториста долго трактор не продавала, берегла, знала, как он хозяину дорог был. Но видит: ржавеет железо. И воры опять же к одинокой старушке легко могут залезть, угонят трактор или разберут, и поминай как звали. Решилась продать, пусть недорого, но в хорошие руки. Хорошие руки тут же нашлись. Трактор купили и через неделю разбили в хлам. Вот и всё, вся история. Только не надо никаких подтекстов искать, чего филологи очень любят делать. Им кажется, что суть рассказа не в сопереживании героям, а в каком-то скрытом смысле, в символизме. Нет, родные, это всё — хрень, это вы оставьте, будьте проще, умоляю вас.
Тут бурьян за моим огородом закачался, расступился. Из него вышла женщина в курточке и спортивной шапочке. Она осмотрелась, поправила выбившиеся волосы и, заметив меня, подошла к изгороди.
— А я смотрю, у нас новые соседи. Здрасьте.
Женщина взялась за колья моего огорода.
— День добрый.
— Козу мою не видели? Коза пропала.
— Видели козу, но это было вчера к вечеру.
— Не пришла домой, не знаю, что и думать. Волков у нас тут не видывали, воровать вроде тоже некому, разве какие залётные. А я вчера поздно из города приехала, хватилась, козы нет. Обычно она сама приходит, как начнёт темнять. А тут не пришла. Я позвала, покричала — не отзывается. Не больно-то в потёмке поищешь. С утра вот вышла. Надела сапоги и лазаю по всем буеракам. Сырость страшная, бурьянище кругом, запустение. Как сквозь землю провалилась.
— К сожалению, ничем помочь не могу. Но если что, сообщу. Вы в каком доме живёте?
— Так от вас в первом по правому посаду. Высокий такой, две берёзы под окном. Вам, должно быть, крышу видно.
— Хорошо, если объявится, сообщу. Вечером-то она к нам приходила, бородой трясла.
Женщина не спешила уходить.
— А вы к нам как? В качестве дачников или на постоянно?
— На постоянно. Будем обустраиваться. Сильно вот запущено всё, заросло.
— Ничего, подымете потихоньку. Ещё не поздно и картошку посадить.
— Вы думаете?
— А что же… Попозже снимете, успеет до холодов-то. Больно ей. Если надумаете, приходите, я на садку мешок дам. Козе оставила, а она не жрёт. Зелёнки хватает, да комбикормом подкармливаю. Так что приходите.
— Ладно, подумаем… Может быть, и правда посадим, не из города же везти по осени?!
— Так знамо дело… Неужто из города тащить?!
Женщина опять поправила волосы.
— А вы один приехали или с супругой?
— Один.
— Девочка у вас, я смотрю… Дочка или внучка? Я её частенько вижу, а вас вот первый раз.
— Да знаете, то бумаги оформлял, то другие дела разные, — состорожничал я, — это внучка Маша.
— С вами будет жить или только на лето?
— До осени поживёт, а там поглядим, как всё сложится.
— Пусть забегает когда, я молока налью. Козье-то молоко пользительное. Для того и козу держу.
— Хорошо, спасибо.
— Ну ладно, пойду дальше искать. Уж не знаю, куда запропастилась. В бор, что ли, ускакала?
Женщина оглянулась на бор, но пошла в противоположную сторону, в луга. Я крикнул ей вслед:
— До свидания.
Но она не обернулась.
11
После завтрака пошли в магазин. Сухарики хорошо, но и хлеб нужен. Прошли через деревню и свернули направо, в луга, в сторону синих куполов. Где церковь — там село, где село — там магазин. По набитой тропе вышли на полевую дорогу и пошли не спеша, пыля, разговаривая.
Я — в курточке с рюкзачком, Маша — в своём платьице и поношенных кроссовках. Я рассказывал о своём деревенском детстве, о деревянной школе, где в некоторых классах училось по пять, а то и по три ученика. Зато как всё было хорошо, по-домашнему. Вспомнил, как пас стадо коз и овец вместо запойного пастуха. Как с луком и стрелами охотился в поле на кукурузника, опыляющего поля. Самолёт, рокоча, низко заходил над полем, оставляя за собой пыльный желтоватый хвост какой-то химии. Я подстерегал его, притаившись в высокой, заколосившейся, но ещё зелёной пшенице, где было жарко и влажно, как в тропическом лесу. Когда самолёт пролетал надо мной, я вскакивал и пускал стрелу. Однажды моя стрела с металлическим наконечником из сплющенного и заточенного гвоздя тюкнулась в жирное брюхо самолёта. Я с ужасом ждал, что самолёт даст крен и врежется в землю. Но кукурузник долетел до кромки поля, развернулся по широкой дуге и пошёл в мою сторону. Я бросился бежать, петляя, как заяц. Самолёт догнал меня и выпустил из своего чрева густой жёлтый шлейф. Мне показалось, что на меня рухнул старый, прогнивший потолок, накрыв толстым слоем древесной трухи и пыли. Эта пыль набилась в нос, в рот, в волосы, проникла за шиворот и даже в штаны. Я долго протирал глаза, чихал и кашлял. Пришлось нестись на пруд и отмываться. Всё тело потом жутко чесалось. Так лётчик проучил меня.
Маша слушала и хохотала. До села было километра три. Болтая, мы прошли их легко. Магазин находился на краю села. Одноэтажное здание из силикатного кирпича, с решётками на окнах, с вывеской над входной металлической дверью, которая отворялась тяжело и с грохотом захлопывалась. Перед магазином тарахтел мотоцикл, подросток без шлема, сутулясь, крутил туда-сюда ручку газа. Второй подросток, тоже без шлема, с рюкзаком и пакетом, пристраивался у него за спиной. В магазине нам показалось тесновато. Десятка два женщин с сумками и пакетами выстроилось в очередь перед прилавком. Среди них нетвёрдо стоял на ногах длинный худой мужичок, несколько осоловело озираясь.
Мы заняли очередь. Никто на нас не обратил никакого внимания — люди и люди, мало ли. Продавщица — сухая, высокая женщина в пёстрой косынке, в мятом, засаленном халате, надетом, как мне показалось, на голое тело, — ловко тыкала пальцами в клавиатуру кассового аппарата, не вырывая, а выщипывая из него ленту чеков. Старуха, стоявшая перед нами, высыпала на тарелку горсть мелочи.
— Вота скоко, считай.
Ни слова не произнеся, продавщица быстро выбрала нужные монеты и отпустила товар.
— Баба Нюся, сдачу забери, — неожиданно громко крикнула она в спину отходящей от кассы старушке.
— Ох, матушка-заступница! Памяти-то ведь совсем не стало, — запричитала та, вернувшись к кассе и выбирая из тарелки корявыми пальцами монеты.
Дошла очередь и до нас. Я купил хлеб, чай, сливочное масло и много ещё чего. Набили полный рюкзачок, и пришлось ещё подкупить пакет. На обратном пути к нам пристала чёрная собака и некоторое время бежала рядом.
— Чего она? — шёпотом спросила Маша, косясь на нежданную попутчицу.
— А чего? — не понял я. — С нами идёт, за компанию. Одной ей скучно, наверно…
— А она нас не покусает?
— С чего бы ей нас покусать?
— Не знаю. Может, она кусачая.
Собака была довольно крупная, худая, с провислыми боками. Она то забегала вперёд, то отставала, обнюхивая обочины дороги. Я оторвал ей кусок батона. Собака понюхала и отошла.
— Э-э, да ты не такой уж и голодный, — сказал я собаке укоризненно.
Собака внимательно на меня посмотрела, но ничего не сказала. Через некоторое время она отстала: то ли нашла что-то более интересное, то ли решила вернуться. А нас обогнал белый седан, оставив за собой лёгкую пыльную завесу. Обогнал, но притормозил, прижался к обочине, поджидая. Когда мы проходили мимо, бородатый седой старичок окликнул нас:
— Садитесь, подвезу.
Мы переглянулись.
— Прокатимся, Маш? — предложил я.
— Давай.
— Вас куда? — спросил старичок, когда мы забрались в салон.
Маша села на переднее сиденье, рядом с водителем, а я сзади.
— До поворота только, мы деревенские, — ответил я.
— А кто такие? Что-то я вас не знаю.
Старичок весело поглядывал на Машу и на меня в зеркальце.
— А вы, что ли, всех знаете? — удивилась Маша.
— Всех, кто в храм приходит. А ваши лица мне незнакомы.
— Мы в этих краях люди новые, — сказал я, — только переехали.
— Дом купили или как?
— Купили.
— Вот я и смотрю — незнакомые. А чей дом купили? Это не Захара Кузьмича, художника?
— Этот самый.
— Бывал у Захара Кузьмича… Хороший дом, просторный. Захар Кузьмич был наш человек, православный, каждое воскресенье в храм приходил, ни одно причастие не пропустил. А то ведь как — в храм ходят, а поститься, исповедаться не любят. Вот я и причащал деток малых да Захара Кузьмича. Старенький был как божий одуванчик. Царство ему небесное.
— А вы, наверно, батюшка будете?
— Так и есть. Отец Алексей.
— В селе живёте?
— В городе. Зимой приезжаю на службу, а летом всё лето тут. Огород, грядки. Матушке Зинаиде внука привозят, нянчим. Хорошо на природе-то. А вы, часом, не художник тоже? Нет? К Захару Кузьмичу всё художники приезжали. Все с бородами, солидные такие дяди. На этюды.
Я засмеялся. Назвал себя.
— Вот писателей знавать не приходилось, — улыбаясь, сообщил отец Алексей, — будем знакомы. Дочку как зовут? Или внучку?
Мы с Машей переглянулись.
— Маша, — сказала Маша.
— Имя хорошее, самое православное. А то, знаете, мода пошла в последнее время давать имена голливудские: Ферджелинда, Монтродор. Прости, Господи. А крещёная?
Я посмотрел на Машу, Маша на меня.
— Надо креститься, как же — некрещёной?! — обратился отец Алексей к девочке, потом обернулся ко мне: — Сами-то с крестом?
— А как же.
— Слава богу. И дочку надо окрестить. Как же без креста?! Нельзя. Мы русские люди, нам без бога дороги нет.
Машина притормозила у обочины.
— Вот и ваш поворот.
Мы выбрались из салона.
— Спасибо, отец Алексей.
— Не на чем. Приходите в храм. Сохрани, Господи.
Седан запылил по грунтовой дороге, а мы свернули на свою тропу.
12
После обеда собрали «совет вождей».
— Тут мы с товарищами посоветовались, — сказал я Маше многозначительно, — и решили объявить сегодняшний день банным.
— Что ли, мыться будем?
Машино лицо вытянулось, идея банного дня её не вдохновила.
— Скажи, когда ты последний раз мылась?
— Так я же купаться хожу на речку.
— Этого мало. Человек должен мыться хотя бы раз в неделю. Иначе он одичает.
— Как это?
— Как? Сначала покроется толстым слоем грязи, потом шерстью обрастёт, встанет на четвереньки и залезет обратно на дерево.
— На какое дерево?
— С которого он когда-то слез, когда стал человеком.
— А он, что ли, раньше на дереве сидел?
— Да, так учёные говорят.
— Сочиняешь ты, Пушкин Александр Сергеевич, — засмеялась Маша.
— Истинный крест! Век воли не видать! — поклялся я. — У них учение такое есть, дарвинизм называется.
— Да на мне и грязи-то нет… Вот, смотри! — Маша показала ладони. — Я же руки-то мою и лицо.
— А остальное? Неделю не моешься, другую, а грязь всё накапливается. Глядь — и шерсть полезла, густая, рыжая.
— А рыжая-то почему?! — ужаснулась Маша. — Я же не рыжая.
— Ну, так как у обезьяны. Короче, объявляется банный день. Кто «за», прошу голосовать. Принято единогласно.
— Так я же не голосовала! — возмутилась Маша.
— Обжалованию не подлежит. Готовься.
Маша загрустила, но смирилась, тихо поинтересовалась:
— Где мыться будем?
— У нас так-то баня есть, — сказал я, — но баню топить мы не станем, это дело обременительное. Корыта подходящего я тут нигде не видел. Так что по старинке — в бочке.
— В какой бочке? Она же ржавая вся и вода в ней ледяная!
— Нет, в другой, в деревянной. И воду нагреем. Тебе понравится. Заодно вещи твои постираем.
— В чём же я ходить буду? — испугалась Маша.
— А лопухи на что? Лопухами обвяжешься, — пошутил я.
Я выкатил из сарая бочку, вымыл её внутри и снаружи, наполнил горячей водой, накрыл сверху покрывалом, чтобы не так остывала.
— Ну, Ихтиандр, готовься!
— Сам ты такой! — обиделась Маша.
— Зря обиделась. Ихтиандр — это человек-рыба, он одно время в бочке с водой жил. Раздевайся и залезай. Я тебя накрою, париться будешь.
— Я же сварюсь!
— Ну да. Как упреешь, я тебя посолю и съем.
— Так ты людоед?! — закричала Маша, — Спасите! Меня людоед съедает!
Она стала бегать от меня вокруг бочки, потом спряталась за сарай.
— Маша! — крикнул я, теряя терпение. — Я сейчас уйду, и ходи всю жизнь закоржавленная!
Маша испуганно выглянула из-за сарая.
— Пи-пи-пи, — изобразила она послушного маленького мышонка, подбегая на цыпочках.
— Раздевайся и в бочку! — скомандовал я.
— А ты не смотри.
Я демонстративно встал к ней спиной. Маша попыхтела и ойкнула.
— Что?
— Горячо.
— Ничего, потерпи, привыкнешь. Зато отпаришься.
— Жжётся!
— Опускайся медленно, волну не гони.
— Не могу, горячо.
— Ну, всё, я поворачиваюсь.
— Не-ет! А-а!
Маша плюхнулась в бочку.
— Чучело! — закричал я. — Сваришься вкрутую! Не шевелись!
Я долил ещё полведра воды и накрыл Машу одеялом по самую шею.
— Сиди пока, отмокай, а я ещё воды нагрею на стирку.
Пока я грел воду и приносил тазик, Маша сидела в бочке. Лицо её покраснело, покрылось испариной, глаза засоловели.
— Ты там не усни, а то уснёшь, утонешь и станешь русалкой, — пошутил я. — Придётся тебя в реку бросить. Будешь на отмели лежать, хвостом по воде лупить.
— Потапыч?
— Что?
— А закоржавленная — это заржавленная, да?
— Нет, это значит покрытая толстым слоем грязи.
— А в этой бочке никого больше нет?
— Нет, а что такое?
— Кто-то мне ногу трогает… Лохматый…
— Это я мочалку туда бросил замокать, не бойся.
Я налил в таз воды и замочил Машины вещи. Подержав Машу в воде минут двадцать, снял покрывало с бочки, отчерпал часть воды, уже поостывшей, налил в ладонь шампуня и стал намыливать Машину голову. Маша оказывала яростное сопротивление, ругалась:
— Пусти! Я сама! Ты же мне голову оторвёшь!
— Грязи-то, грязи! — пел я и беспощадно трепал её волосы. — Давай смоем. Нырять умеешь?
— Нет! — Маша полезла из бочки.
— Куда?! Я же пошутил. Просто смой.
Потом она натиралась мочалкой, а я стирал в тазу её вещи. Постирал, выполоскал и повесил сушить на верёвку.
— На солнышке мигом высохнет.
— А где лопухи?
— Какие лопухи?
— Как какие?! В которых я ходить буду.
— Лопухи я все скосил, Маш. Обвяжешься полотенцем. Вылезай, я тебя сполосну из ведра.
Маша замялась.
— Давай, давай, я отвернусь. А ты встань ко мне задом, а к лесу передом.
Я сполоснул Машу водой и накрыл полотенцем.
— Вытирайся.
Потом я сидел на крылечке, отдыхал от трудов праведных. Маша сидела рядом. Ей на волосы подсела капустница. Посидела некоторое время, хлопая крыльями.
— Ой, на меня бабочка села.
— Видишь, что значит чистые волосы! — наставительно сказал я.
— Так она бы и на грязные села.
— Ну, нет, не такая она дура! На грязные волосы только мухи садятся.
13
К вечеру мы собрались на рыбалку. К тому времени Машины вещи высохли. Я их подлатал, как смог, и погладил. Из толстой связки хозяйских удочек я выбрал две: для себя — бамбуковую, с наставышем, для Маши — ореховую, небольшую. За баней в тени накопали червей. Маша принялась было вытягивать из дырок в отвороте земли длинных, толстых, но я её остановил.
— Нет, нет, не таких, Маш. Эти нам всю рыбу распугают. Выбирай тех, что поменьше да покраснее.
— А мы, что ли, мелкую рыбу ловить будем?
— Мы-то, конечно, крупную будем ловить, но попадётся всё равно мелочь.
— Почему так?
— Большая рыба умная, нам её не обмануть, квалификации не хватит.
— Какой ещё?
— На крупную рыбу специалист нужен, профессионал, — пояснил я, — а мы с тобой любители. Будем мелочь разводить.
— Дома, что ли?
— Чего дома?
— Дома будем разводить?
— А-а, нет. На нашем языке «разводить» — значит, обманывать.
— А мы, что ли, не на русском говорим?
— Какое! Русский давно устарел, на нём теперь почти никто не говорит.
— На каком же мы говорим?
— На чучмекском. В нём есть и русские слова, но больше всяких других: иностранных, научных, жаргонных… Да много чего.
Накопав червей, пошли к реке. Перебрались через заросли крапивы и чертополоха. Я шёл впереди, подняв над головой удочки, протаптывая тропу. Маша — следом, неся банку с червями и ведёрко для рыбы. Мы спустились по глинистому обрыву к воде, спокойной, почти неподвижной, нечаянно спугнули с осоки двух синих стрекозок. Я нашёл местечко возле куста, расставил рогульки, провертел дырки в глине для удилищ. Потом размотал леску, насадил червей и забросил в воду. Машин толстый пенопластовый поплавок плюхнулся, пустив волну. Мой — лёгкое красное пёрышко — мягко лёг на тёмную поверхность воды, полежал и вдруг встал торчком, тихонько покачиваясь. Рядом на кочке устроили седалище.
— Садись, Маш, будем ждать клёва.
— У рыбы, что ли, клювы есть?
— Только у чернобыльской.
— Тогда как же они клюют?
— Это так говорится. На самом деле рыбы тыкаются в корм мордами, отщипывают кусочки, пробуют. Поплавок вздрагивает. Вот и говорят — клюёт. Распробуют и — хвать. Поплавок на дно! Тут-то и надо их подсекать. Успеешь подсечь — твоя рыба, не успеешь — прощай, червяк. Придётся нового насаживать. Ты подсекать умеешь?
— Не-а.
— Учись. Смотри, как я делаю, и так же делай.
— А если у меня раньше заклюёт?
— Ну, первый раз я подсеку.
— Ладно.
Ждать клёва пришлось довольно долго. И только когда солнце, изо всех сил лучась, скрылось за бором и на реку легла тень, Машин поплавок повернулся вокруг своей оси и слегка дёрнулся, пустив тонкие круги.
— Смотри, смотри! — Маша схватила меня за рукав.
— Балуется.
И вдруг поплавок исчез, просто пропал. Был — и нет. Я даже моргнуть не успел. Соскочил с кочки, выдернул удочку, но рыбы и след простыл. Червяк оказался объеден по самый крючок.
— Ничего себе! — выдохнул я в досаде. — Кажется, нас кинули!
Пришлось насаживать другого червяка. Пока я закидывал Машину удочку, дёрнулся поплавок на моей. Я выхватил удилище из отверстия в глине. Поплавок медленно закружился на тёмной воде, шевельнулся раз-другой и замер. Немного подождав, я вытянул леску. Червяк был обкушен.
— Кажется, имеем дело с профессионалом, — пробурчал я.
Маша засмеялась. Я сменил червяка. Некоторое время было тихо. Поплавки неподвижно лежали на воде. И вот пёрышко моего встало, наклонилось и медленно пошло в сторону берега. Я схватил удочку, подсёк — и сразу ощутил приятную тяжесть. Рыбина упиралась во все лопатки, но я ловко подвёл её к берегу. Маша вскочила и кинулась к воде.
— Не свались! — крикнул я, выводя рыбу из осоки.
Через мгновение на глинистом берегу уже трепыхался и подпрыгивал подлещик, оставляя на почве серебряные чешуйки. Он сам свалился с крючка. Маша поймала его и сунула в ведёрко с водой. Подлещик плеснулся, дал круг и стих.
— Это кто такой?
— Подлещик.
Маша присела у ведёрка.
— У, какой! Смотри, он воду пьёт!
— Нет, не пьёт, это он так дышит.
— Водой?
— Воздухом, растворённым в воде.
Я насадил червяка и закинул удочку.
— Я тоже хочу поймать такого.
— Вот заклюёт у тебя — и давай тащи.
Но заклевало опять у меня. Я подсёк и вытащил второго подлещика, покрупнее.
Маша во все глаза смотрела на свой поплавок.
— Наверно, склевала, давай проверим, — предложил я.
Но червяк оказался на месте. Я перебросил удочку поближе к кусту. Минут десять просидели молча.
— Не клюёт, — расстроилась Маша, — наверно, рыба спать ушла?
— Подожди, клюнет, никуда не денется.
Не успел сказать, как Машин поплавок встрепенулся. Девочка взяла удочку в руки.
— Подожди, не спеши, — шепнул я.
Но в ту же секунду надо мной просвистела Машина снасть.
— Маша! — заревел я. — Что ты творишь, едрит твою в корень!
Маша растерянно вертела головой, не понимая, что произошло.
— Кто же так ловит! — возмущённо выговаривал я. — Этак ты себя или меня подцепишь! Куда годится?! Чего стоишь? Удочку положи и лезь наверх, рыбину свою ищи, пока трепыхается.
— А там рыбина, что ли, была?! — удивилась Маша.
— Была какая-то. Только, я думаю, ты её в соседнее село запустила. Теперь хрен найдёшь.
Маша вскарабкалась наверх и долго ползала в траве. Вернулась очень довольная, с зелёными коленками, с зажатой в ладони рыбой.
— Другая какая-то.
— Краснопёрка. Кидай в ведро.
Пока она лазила, я насадил червяка и забросил её удочку. Полюбовавшись рыбами в ведре, Маша устроилась на кочке.
— Когда клюнет, не спеши дёргать, дай рыбе распробовать червяка, — наставлял я. — Тащи только, когда схватит, когда поплавок пойдёт в сторону или под воду. Вот тогда тащи, сильно, но не резко, не выдирай удочку, а то не только рыба, а и вода из речки уйдёт.
Часа через полтора у нас в ведёрке ходили три краснопёрки, два подлещика и штук пять густерок.
— Всё, Маш, давай сворачиваться, достаточно, не съедим.
— Чего не съедим?
— Рыбу.
— А мы, что ли, её есть будем?
— Вот тебе раз! А зачем ловим?
— Она же живая!
Я что-то хотел ответить, но не успел. Сверху послышалось топотание и шорох. Мы насторожились. Внезапно над обрывом появилась бородатая и рогатая морда.
— Ай! — вырвалось у Маши.
— Коза, — сказал я спокойно, — обычная коза.
Следом за козой на обрыве показалась и её хозяйка.
— Нашлась? — крикнул я.
— Нашлась, — отозвалась женщина, — в заброшенном доме была, в подполье провалилась. Я захожу, а она сидит, смотрит, дура. Наголодалась.
— А она у вас рогается? — спросила Маша.
— Бывает, но ты не бойся, возьми прут и прутом её по рёбрам.
Женщина никуда не торопилась.
— А вы рыбу, что ли, ловите? — спросила она насмешливо. — Чай, и нет ничего? Какая тут рыба?! Всю давно выловили.
— Вота сколько! — похвастала Маша, пытаясь приподнять ведёрко.
— Батюшки! Да, чай, ротаны одни? Как-то Денис притащил, так даже кошка есть отказалась, до того страшны.
— Нет, у нас рыба хорошая, не страшная.
— Куда, куда тебя понесло! — закричала женщина на козу, начавшую было спускаться к реке. — Вот я тебя!
Коза мотнула ушами, почесалась задней ногой и пошла по тропе.
— Приходите попозже, как отдою. Молочка парного дам. Баночку только захватите, а то не напасная.
— Придём, — пообещала Маша.
— Приходите.
Женщина пошла за козой, помахивая по ногам ивовой веткой. Появились комары.
— Сматываемся! — скомандовал я не столько Маше, сколько себе.
14
В сумерках мы отправились за молоком. Скрипнули крючком, хлопнули калиткой, прошли по огороженному двору до крылечка, звякнули в оконце.
— Входите, входите, я сейчас, — послышался приглушённый голос из-за двери.
Хозяйка чем-то была занята. В тёмном крыльце мы заблудились, стали тыкаться то в одну стену, то в другую. Поприсмотревшись, заметили узкую вертикальную световую щель, нашарили дверную ручку. Тяжёлая дверь скрипнула и пошла с тихим синичьим писком. Пахнуло чужим домом, чем-то кислым и парным.
— Молоко процеживаю, — не оборачиваясь, пояснила хозяйка, — баночку принесли? Вот хорошо. С банками беда: то варенье, то компоты, то солить, то мариновать — всюду банки.
Она налила пенящегося молока в нашу банку и ловко закрыла крышкой.
— Попьёте, пока парное.
— Сколько с нас? — спросил я осторожно.
— Нисколько. Пейте, ещё приходите. Доит, слава богу, хорошо. Для Лёшки брала, для внучка, а его и не возят. Всё по заграницам, всё на морях. Я уж то на творожок оставлю, то на простоквашу. Арсентич когда зайдёт, и ему налью. Много ли одной-то надо?!
Мы осмотрелись. Кухонька небольшая, в одно окошечко, но всё к месту: стол для готовки, газовая плита, печка, у оконца стол обеденный, посудник.
— Хлопотно с козой?
— Знамо дело. Одних кормов сколько, да сена накосить, насушить. А с другой стороны — веселее, всё не одна. Мы с ней то подерёмся, то помиримся, с Зинкой-то. Капризная, с вывертом, самостоятельная. Сама себя выгуливает, сама домой приходит. Придёт, рогами в калитку упрётся и мекает, дескать — вот она, я, пришла, пускай. Мы с ней когда и поговорим.
— Она у вас, что ли, говорящая? — спросила Маша и сама засмеялась на свой вопрос.
— Ну, только что не по-человечески, — засмеялась и соседка, поправляя косынку, которой были схвачены её волосы. — Умная… Что ты… Не коза — профессор! Всё понимает, не проведёшь. А вредная! Только зазевайся, подойдёт сзади да как поддаст рогами. Не один синяк мне так-то наставила. Доить станешь — ни в какую не стоит, брыкается, норовит подойник взвернуть. Посолишь краюшку хлеба, дашь — и всё, стоит как вкопанная. Зараза такая, еретичка!
— И вы, стало быть, так одна тут и живёте? — вздохнул я.
— Одна, — бодро ответила женщина, — ничего, за делами-то некогда скучать. Это молодые в город едут, на всё на готовое. А нам что, нам и тут — благодать…
— Да… Жить в деревне не хотят, цивилизации недостаточно, вай-фая нет, — поддакнул я.
— Пока ноги ходят, руки делают — не пропадём. А там уж как бог даст.
— Это так.
— Редко, чтобы молодые из города в деревню ехали, только если не по своей нужде — переселенцы, беженцы.
— А есть такие?
— Полно по округе-то. Только это тоже не жильцы. Не живали в деревне-то, делать ничего не умеют, руки не из того места растут. Поживут сколько-то, прописку получат — и в город. Только их и видели.
Обратно шли уже в темноте. Обильные яркие звёзды висели до самой земли, куда хватит глаз. Только в стороне бора чернел прогал. Шли, спотыкаясь не столько от неровности пути, сколько оттого, что не могли оторваться от созерцания звёздного неба.
— Красота! — восхищался я. — Великолепие!
— Ага, — соглашалась Маша, — только я их боюсь.
— Кого?
— Звёздов этих.
— Как боишься, почему?
— Не знаю. Страшно.
Я присмотрелся. И правда — ужас! Бездна бескрайняя, глыбь!
15
На следующий день с утра я окашивал наружную сторону своих владений. Вышел рано, с мыслью подышать да засесть за рукопись. Подышал, взял в руки косу размяться — и увлёкся. Обкосил вокруг дома и дальше вокруг изгороди. Обошёл по периметру, любуясь своей работой, слушая, как самозабвенно орёт в деревне петух и где-то ему откликается другой. И тут заметил пробирающийся по заросшей полевой дороге чёрный джип. «К кому бы это?» — подумал.
Джип между тем подъехал к дому и остановился. Водитель остался за рулём, а из салона вылез коренастенький господин в сером костюме, в лаковых ботинках, на носах которых сверкало по солнцу. Стараясь не касаться полами пиджака зарослей травы, увешанных гирляндами лучащихся капель, господин подошёл ближе, и я понял, что это кавказец.
— Карашо касил! — вместо приветствия сказал он. — Красиво. Бальшой мастер.
— Как умею, — не слишком доброжелательно отозвался я, не вполне уловив интонации.
— Эта твой дом? — незнакомец кивнул в сторону дома.
— Мой.
— Бальшой дом. Старый только, много стоять не будет.
— Ну, да и я не молодой… На мой век хватит.
— На твой, канешно, хватит. Дети есть? Внуки? Им жить. Кароший дом надо.
— Это уж пусть сами думают, если им надо.
— А вот эта, — кавказец махнул рукой по другую сторону выкошенной полосы, — мой земля.
— Ну?! — не поверил я. — До самого океана? Или только до Волги?
Господин не понял моего сарказма, он улыбнулся, показав ряд золотых зубов.
— Много бабла давал, — откровенно сообщил он, — всё покупал. Теперь я — хазаин. Понял, нет?
— И что теперь? Дань тебе платить?
— Зачем дань? Не надо дань. Я тебе буду платить, карошие деньги тебе буду давать.
— Нанять меня, что ли, хочешь в работники? Так старый я уже, пенсионер. Какой из меня работник?!
— Хачу дом пакупать, бальшие деньги тебе давать.
— Какой дом? Этот?
Что-то начинало меня сильно сердить в этом господине.
— Дом этот продавать я не собираюсь. Сам только что купил. Жить здесь буду.
— Я много земля покупал, бальшой площадь, ровный, а эта — вот так! — кавказец сделал зигзаг рукой. — Понял, нет? Вот так! — он опять сделал тот же жест. — Некарашо.
— Ну и что тебе, с самолёта, что ли, смотреть? Правильностью нарезов любоваться?
— Зачем самалёт? Так видно. Я тебе много деньги давать, хароший дом пакупать будешь. Детям оставишь, внукам оставишь.
— Нет, извини, но дом не продаётся.
— Что ты упрямый такой? Как баран! Падумай карашо…
— Чего тут думать? Сказал нет — и точка. С какой стати стану я тебе продавать дом, который сам только что купил? Меня здесь всё устраивает.
— Тебя устраивает, меня не устраивает. Ты кто? Никто. А я — бальшой челавек, хазаин. Понял, нет?
— Думаешь, деньги есть, так всё можно?
— Канечно, можно! Земля пакупать можно, тебя пакупать можно, Дума твая пакупать можно, Путин пакупать можно. Всё можно! А ты как думал?!
— А я думаю, что дом тебе не продам, и вся недолга. Аривидерчик.
Я развернулся и пошёл к дому.
— Зачем сердишься? Не надо. Падумай карашо. Очень падумай!
Кавказец постоял и вернулся к своему джипу. Джип тронулся и не спеша проехал мимо дома, приминая траву.
16
Утро оказалось начисто испорченным. Я долго не мог успокоиться, ходил туда-сюда по двору, потом взял удочку и пошёл на реку. Туман с реки давно сошёл, но трава по берегу не обсохла, пришлось осторожно приминать её, спускаясь к воде. Я размотал леску, насадил червяка и забросил в воду. Созерцая пёрышко поплавка на спокойной глади, и сам успокоился. На ветку рядом села птичка чуть больше воробья, пёстренькая: спинка зелёная, а грудка оранжевая — этакий крохотный попугайчик. Редкая птичка, осторожная — зяблик. Посидела, тихонько посвистела и упорхнула. Клёва не было, рыба спала. Я сидел, жмурясь от солнечных лучей, протекающих сквозь листву и траву, зажигающих грозди капель, и слушал тишину, точнее, весь этот непрестанный шорох и шелест, который производили наполненные жизнью травы и кусты вокруг. Но это был не навязчивый шум, каким бывает отмечено присутствие человека, а естественный, умиротворяющий. Раздражение моё прошло, и только тут я осознал, что не один, что рядом кто-то есть. Как-то почувствовал. И точно: метрах в тридцати от меня за кустом ивы сидел старичок с удочкой. Сидел неподвижно, тихо. Немного погодя я решился подойти, побеспокоить.
— Добрый день! — негромко поздоровался я, встав за спиной старичка. Но тот не обернулся.
— Здравствуйте! — сказал я чуть громче.
Старичок обернулся, глянул из-под седых лохматых бровей.
— Громче кричи, — сказал слабым сипловатым голосом, — не слышу я, глухой.
Я наклонился и прокричал ему в ухо:
— Добрый день, говорю!
— А-а, здрасьте! — живо откликнулся старичок. — А мне вот рыбки захотелось. Дай, думаю, схожу, посижу, авось чего поймаю.
Старичок оказался словоохотливым. Худой, ростика небольшого, весь седой и лохматый.
— Есть — ничего не ем, аппетиту нет, вкуса никакого не понимаю, всё — как замазка. Молоко не могу — понос, огурцы жевать нечем, картошка приелась. Вот рыбки захотелось.
На старичке была матерчатая кепочка с пластиковым козырьком, джинсовая куртка, сильно выгоревшая на солнце, широкая, явно с чужого плеча, синие спортивки с лампасами и сапоги.
— Куришь?
— Нет, — я мотнул головой.
— А то садись, покури, — дедок похлопал по примятой траве возле себя.
Я подсел.
— Сельский али из дачников?
— Живу тут у вас, в деревне.
— Как? — недослышал дед.
— Здешний, деревенский, дом купил.
— Дом купил? — удивился старик. — Это который? Захара Кузьмича? Художника?
Я кивнул.
— Вона как! Теперь, стало, соседи?!
— Стало быть.
— А звать как?
Я назвался.
— А меня Никола зовут. Кто Арсентичем — тоже отзываюсь. Кому как удобно.
— Сколько же тебе лет, Николай Арсентич?
— Лет-то? А вот считай, я с тридцать пятого года.
— Это к восьмидесяти уже? Ого! Возраст солидный.
— Ну вот. Старый, знаю. Зажился. Оглох, и памяти совсем нет. Пошёл, а куда пошёл — забыл. С человеком поговорил — и тут же не помню. Вот какие годы пришли. Думал ли?!
— Так ты деревенский?
— Как?
— Деревенский, говорю?
— Деревенский. Всю жизнь тут, никуда не езживал, нигде, окромя Ярославлю, не бывал.
— Дети есть, внуки?
— Где-то есть, как же. Разъехались все. Каждый сам по себе. Теперь каждый сам по себе живёт, время такое настало.
— Не навещают?
— Бывает. Вот летошный год Надежда приезжала с мужем, с ребятнёй. Месяц жили. Да больно шумно, я уж поотвык. А так-то бабы когда заходят меня проведать. Сам я уж никуда не отлучаюсь, не дойти, да и заблудиться боюсь, мало что в голову ударит. А они мне всего принесут: и хлеба, и чаю, и конфет. Вот чай я люблю пить с конфетами, а то с пряниками. Зубов-то нет, так я размочу и сосу.
— А зимой как?
— Зимой? А что зимой? Печку истоплю да сижу у телевизора. Бабы мне и воды принесут, и снег почистят у крылечка. Не обижают. Так и живём колхозом. Молодые все в город подались. Земли все бросили. Поля ромашкой заросли, татарником. Никому ничего не надо. Не знаю, на чём государство стоит: ни зерна, ни скотины.
— Говорят, тут у вас новые хозяева объявились, земли скупают.
— Как, говоришь? Земли скупают? Скупают, слышал. Цельные деревни выселяют. Добром не хошь, так сожгут, красного петуха подсунут. Уж не один случай такой. В Курдумове полдеревни выжгли, бабы рассказывали. А что ты думаешь, они на этой земле пахать да сеять будут, что ли? Хозяева сраные. Не жилось, я говорю, при социализме! Капиталов захотели, больших денег на дармовщину!
— Денёк хороший, а клёва нет, — пожаловался я, присматриваясь к поплавкам.
У деда было две удочки, ловко заброшенные в осочку, почти лежащие на воде. Два самодельных пенопластовых поплавка неподвижно стояли недалеко от берега.
— Поздно уже, — отозвался дед. — Я вот тоже посижу да пойду.
— А как же рыбка?
— Рыбку надо пораньше, из-под тумана. Как туман сойдёт, тут и самый клёв. Я вот поднатаскал пять хвостов, нам и хватит — и мне, и кошке.
И тут я заметил в траве закопчённый котелок, наполненный водой и прикрытый осочкой.
— А я, значит, проспал? — вздохнул я.
— Выходит, так, — усмехнулся дедок, — вставай пораньше, будет и рыбка.
— Ну, ладно, пойду тогда сматываться, раз такое дело.
— Давай. Увидимся ещё, теперь соседи.
17
За завтраком я объявил Маше, что поеду в Ярославль.
— Надо съездить, посмотреть, как там, цветочки полить, вещи кое-какие забрать.
Маша ничего не сказала, только погрустнела.
— Я к вечеру вернусь, в крайнем случае — завтра утром, ты ещё спать будешь.
На самом деле планов у меня было много, не только цветочки полить, но я рассчитывал успеть на последний автобус.
— Обед я тебе оставил, разогреешь. Ужин тоже есть. Свет во всём доме не держи, не привлекай внимания. Если станет скучно, телевизор включи. Побудешь?
Маша вздохнула.
— Вот тебе мой телефон на всякий случай. Телефоном умеешь пользоваться?
— Конечно, у меня же был телефон, розовый такой, с сердечками.
— А куда он делся?
— Так отняли.
— Там?
— Ага.
— Вот, держи. Он у меня простой, можно сказать — примитивный. У него всего три функции: СМС и звонки.
— А ещё?
— Что ещё?
— Третья, как её…
— Орехи колоть. Крепкий, не разбиваемый. Сколько раз я его на асфальт ронял — и ничего, жив, курилка. Вот тут забит номер моего домашнего телефона, на него звони. А я тебе буду звонить. Понятно?
— Понятно, — опять вздохнула Маша.
— Ну и хорошо. Двери запирай, никого не впускай.
— А если коза придёт?
— Козу можешь впустить, вдвоём веселее будет, — пошутил я.
И ушёл. Повесил пустой рюкзачок на плечо и зашагал, не оборачиваясь. До шоссе дошагал бодро, но автобуса пришлось ждать минут сорок. Ходил туда-сюда, пинал гравийные камешки. Прилетела ворона, села на дорожный знак, поёрзала, царапая когтями краску, сердито поскрипывая клювом.
— Нет у меня ничего, — сказал я вороне, — кроме денег. Вот, если хочешь, рубль дам.
Ворона окинула меня бесстрастным взглядом индейца и взмахнула крыльями. Я расценил это как согласие взять деньгами. Вытащил кошелёк, отыскал рубль. Ворона внимательно, пригнув голову, косилась на меня, следила за моими руками. Я кинул рубль на дорогу. Птица слетела, боком вразвалочку подошла, волоча не до конца сложенное крыло, внимательно рассмотрела блестевшую на солнце монету и возмущённо каркнула.
— Извини, в долларах не могу, — сказал я, — не держу.
Ворона ещё раз сухо каркнула и отлетела подальше, заподозрив во мне мошенника.
Подошёл автобус, мягко притормозил, и пыль из-под колёс обогнала его. Я заплатил водителю и сел у окна. Ехали неторопно. Водитель курил в открытое окно, туда же стряхивал пепел. Это был другой водитель, русский толстогубый парень. Он рулил одной рукой, наотмашь тыкал в клавиши, открывая двери на остановках, большим пальцем сортировал в ладони деньги и как бы с отвращением расшвыривал по разным отделам небольшого деревянного ящичка.
Дома я полил цветы, сменил рубашку, переобулся, потом позвонил Наталье. Не люблю прибегать к услугам друзей и хороших знакомых, стараюсь этого не делать. Всегда как-то неловко бывает деньги давать. Мне неловко давать, а им брать. Однако иногда всё же приходится.
— Наташ, добрый день! Я хочу записаться к тебе на приём. Сегодня принимаешь? Кое-что случилось, не по телефону. Мне посоветоваться надо. Что значит — так приходи? Вне очереди? Да меня твои клиенты на куски разорвут. В обеденный перерыв? А когда он у тебя? В двенадцать? Давай я подойду. Я к тебе в контору туда не пойду, а ты выйди на солнышко, в скверике посидим. Много времени не займу. Договорились.
Наталья свой человек — писатель. Она пишет рассказы социальной тематики: о «кинутых» пенсионерах, о журналистах, борющихся за справедливость, о детях, сбежавших от слишком озабоченных собой родителей. Всякое такое.
Она юрист по образованию, ну и понятно, юрист практикующий. А мне сейчас необходимо как раз консультация опытного юриста, надёжного.
— Наташ, — начал я, когда мы сели в ажурной тени под липами, — поверь, без особой нужды не стал бы тебя дёргать.
— Так, давай только без церемоний, — оборвала она меня, поправляя золотые часики на изящной кисти.
— Хорошо-хорошо… Наташ, я тебе говорил, что купил дом в деревне?
— Та-ак! — Наталья откинулась на спинку скамейки, закинула нога на ногу. — А я тебе говорила — не торопись?!
— Да нет, с домом всё в порядке, ну, или почти всё. Бог с ним, с домом, тут другое…
И я рассказал ей Машину историю, всё, что знал и о чём догадывался.
— Та-а-ак, — совсем другим тоном начала Наталья после некоторой паузы, — как я понимаю, возвращать девочку ты не собираешься?
— Наташ, она на бродяжку не похожа, вполне адекватный ребёнок. Над ней там издевались, били. А ведь могли и убить, и покалечить, и чёрт знает чего сделать. Девочка домашняя, попала как кур в ощип.
— Понятно, — Наталья отмахнула прядку волос, слишком низко опустившуюся на глаза, — что же тогда? Как ты это себе представляешь?
— С этим и пришёл. Посоветуй.
Наталья задумалась, её большие серые глаза поплыли вдаль.
— Я не знаю, что там и как с юридической точки зрения, — сказал я, — но возвращать Машу в это заведение никак нельзя.
Наталья не отвечала, она была «в плавании».
— Даже временно возвращать нельзя. Ведь это бог знает что может случиться.
— Да-да, — пробормотала Наталья, — не паникуй, дай подумать. Ну, допустим, опеку? У неё, по всей видимости, родственники имеются, тётя, ты говоришь, бабушка…
— Бабушка не факт, тётя могла и обмануть.
— Всё равно, тумана много… Надо с коллегами посовещаться. Это не совсем мой профиль. Я имуществом занимаюсь, а это другое. Нужен специалист. Но по-любому скрывать ребёнка, который находится в розыске, чревато серьёзными последствиями. Это-то ты понимаешь?
— Да ведь и объявить нельзя! Заберут, не спросят. Приедут и увезут. Доказывай потом, где кому лучше. Пофиг, Наташ! Речь не обо мне.
— Ну, это да… Но и так нельзя. Без документов. А в школу как? А если, не дай бог, заболеет? В общем, давай так: я покумекаю и тебе позвоню.
— Наташ, только не задаливай.
— Я тебя услышала, дорогой.
— Ладно, буду ждать. Спасибо тебе!
— Да пока не на чем.
На том и расстались. После встречи с Натальей я пошёл по магазинам. Маше нужна была одежда: сменное бельё, футболки, шорты, какая-нибудь кофточка на случай холодов, сандалии или хотя бы шлёпки, домашние тапочки.
В аптеке я запасся пластырем и зелёнкой, купил мягкую зубную щётку. Крупные вещи без Маши покупать не решился, надо мерить.
18
Уже подходя к дому, заметил на помойке подозрительный мешок. Разогнал крикливых чаек, пощупал, развязал верёвку. Так и есть — книги. Тут надо сказать, что дома у меня имеется неплохая библиотека, которую я собрал преимущественно по помойкам. Книги на помойку стали выставлять в конце девяностых. Всё, что собирали бабушки-дедушки, мамы-папы, перестроечные детки выбрасывали на помойку, освобождались от ненужного им хлама, заменяя другими ценностями.
Первыми отправились на помойку отдельные произведения русской и советской классики, затем собрания сочинений. Сначала — потрёпанные, потом уже и в хорошей сохранности, не читаные. Нескончаемым потоком потекли на помойку Пушкин, Гоголь, Тургенев, тройка Толстых. Кто-то выложил многотомник Маяковского — все сто томов партийных книжек. И я ходил, не стыдясь, рылся в мешках, коробках, отбирая себе то, чего не было в моей библиотеке, заменяя потрёпанные тома на более свежие. И Пушкина прибрал, и Гоголя, и Маяковского. Хоть и говорил Владим Владимыч, что наступал порой на горло собственной песне, однако некоторые из его партийных книжек кажутся мне ничуть не слабее «Облака в штанах» или «Флейты…». Пусть стоит!
Не миновали печальной участи ни Булгаков, ни Платонов. В одной связке с Максимом Горьким выбросили Ромена Роллана. Я не большой поклонник «Жана Кристофа», но «Кола Брюньон» в переводе Лозинского ценю очень высоко и часто перечитываю. Забрал себе весь девятитомник. Дюма почему-то попал с Мережковским, и оба вразбивку — не встретил ни того, ни другого в полном комплекте. Повыбрал, что получше. Изредка попадались потрёпанные книжечки стихов Вознесенского, Евтушенко, ещё не испорченные авторами при позднейших переизданиях. Раза два встретил и отобрал посмертные сборники Рубцова. По инерции, в память о голодном на книги детстве, оставлял себе «Двадцать тысяч лье под водой», «Звездоплаватели», «Туманность Андромеды». В одном месте наткнулся на «Хищные вещи века», которую раньше не читал. Половину прочитал тут же, на помойке, остальное дома. Поразительно, показалось, современная книга! Прямо про нас. И как это Стругацкие сумели так угадать?! И если сумели, и если предупредили, то отчего же к ним не прислушались? Ну, хотя бы люди из органов?! Ведь там, поди, не дураки сидят и книжки почитывают. Или услышали они писателей, поняли их, но остались при своих соображениях?
Вот так, книжка за книжкой, собрание за собранием, собиралась моя библиотека. Вообще надо сказать, что для писателя библиотека насущно важна, не столько как украшение его кабинета, сколько как среда обитания. Как для волка лес, для рыбы — река, так для писателя — библиотека. И если Интернет — информаторий, справочник, то библиотека — лежбище, нора. Информация не пахнет, от неё не чихнёшь. Книги — другое дело. Книгу и пощупать можно, и на вес прикинуть, и страничками пошуршать. Живое. Среди книг писатель чувствует себя дома и на правильном пути. Вся писательская жизнь в книгах и вокруг книг. Прежде чем засесть за чистый лист, я часто беру с полки книгу, открываю наугад, где откроется, и… время останавливается, комната заполняется золотистым туманом. Часто, начав читать Бунина или Куприна, не могу оторваться. Хотя уж всё читано-перечитано. Но тем сильнее очарование. Есть вещи любимые, не надоедающие, к которым возвращаешься каждый год: «Казаки», «Антоновские яблоки», «Трава забвения», «Белая гвардия»… Не могу без восхищения читать начало набоковского «Дара», каждый раз восхищаюсь. К этой вещи очень подходит известный набоковский портрет — одна из поздних фотографий, та, где он взглядывает поверх очков. Шаловливый престарелый профессор, заигрывающий с молоденькими студентками.
Вообще-то писать книги — это труд. Иногда — увлекательный, вдохновенный, иногда тяжёлый, требующий неимоверных сил и времени. И, как всякий труд, должен вознаграждаться. В СССР так оно и было. Тогда писатель, я говорю не про столичного литератора, но про писателя глубинки, если не роскошествовал, то в общем-то жил безбедно и мог спокойно заниматься своим делом. И не было такого случая, чтобы писатель стоял в скверике и продавал свои книги прохожим, чтобы как-то заработать на кусок хлеба. Ну, если только по пьяни. Книги издавались большими тиражами и распространялись по всей стране, заполняя полки библиотек и книжных магазинов от Калининграда до Владивостока. И вдруг в одночасье писатели стали государству сильно в обузу, сделались дармоедами. И государство, не дрогнув, уничтожило не только писательскую кормушку, но заодно и всю систему книгоиздательства. По всей стране, оставшись без государственной поддержки, без рынков сбыта, приказали долго жить сотни издательств. Им на смену пришли частные, не имеющие достаточных возможностей полноценной полиграфии, издательских и дизайнерских услуг. Появились крупные издательские дома, целью которых является не хорошая литература, а прибыль. Теперь успешным писателем у нас считается не тот, кто написал «Войну и мир», а тот, кто удачно сумел продать крупным издательским домам свою, идентичную натуральной продукцию. Государство готово вложиться в дорогостоящего игрока для футбольной команды, но не в писателя. Видимо, государственным чиновникам думается, что играть в футбол намного труднее, чем писать книги. Вкладывать государственные деньги в футбол им кажется выгоднее. Но и это миф. Ежегодный доход от продажи книг в нашей стране, как показывает статистика, сопоставим с торговлей оружием. Значит, и в этом случае чиновники обворовывают государство, получая доходы частным путём, платя при этом гроши авторам, обрекая литературу на постепенную деградацию. Воля ваша, господа, но что-то не совсем так в Поднебесной.
В мешке я нашёл неплохое собрание детективного жанра. Книги не новые, некоторые основательно потрёпанные, но я решил взять все, без предварительного разбора. Не часто попадала в руки подобная целевая подборка.
Я решил перетащить мешок в квартиру, а затем вывезти по частям в деревню. Буду потихоньку почитывать. С трудом и много раз отдыхая, я дотащил мешок до подъезда, вволок по лестнице. В квартиру ввалился почти без сил и весь в поту. Добычу поставил в угол. Потом разберу на досуге.
19
Ночью меня разбудил звонок. Я спинал одеяло и помчался в прихожую, опутанный по рукам и ногам обрывками сна.
— Да? Да?
— Это я, Маша.
— Маша? — Сон моментально слетел с меня. — Что случилось?
— К нам какой-то дядька поселился.
— Что? Какой дядька?!
В голову, пихаясь рогами и копытами, полезли самые ужасные рожи.
— Не знаю. Сказал, что будет у нас жить.
— Постой-постой, зачем ты его впустила? Ведь я же тебе не велел никому открывать?!
— Он сказал, что окно выбьет и всё равно влезет.
— Мать честная! Маша! Ну, Маша! Ну что только за Маша?! Где он?
— Спит в твоей комнате.
— Спит?
— На твоей кровати. Я ему говорила, что это твоя кровать, а он всё равно.
— А ты где?
— А я у себя, в своей комнате.
— Запрись и ни за что не открывай! Ни за что! Поняла?
— А если он будет дверь ломать?
— Не сломает. В крайнем случае выберись в окно и через огород беги к соседке.
— Ладно. А чего сказать?
— Скажешь, что какой-то незнакомый мужик залез и дверь ломает. Она полицию вызовет.
— А коза?
— Спит коза на дворе в стойле, за семью засовами.
— Тогда ладно.
— А что за мужик? Как он выглядит? Старый, с бородой?
— Нет, не старый. И бороды никакой нет. Ну, обыкновенный дядька. Он у нас на кухне курил.
— От сволочь!
— Я ему сказала, что у нас никто не курит, а он не послушал.
— Пьяный, что ли?
— Не знаю, не шатается.
— Что он ещё говорил?
— Всякое разное, ругался.
— Вот урод! Ладно, Маш, давай так, ложись спать, но не раздевайся и кроссовки рядом поставь. Спи вполуха, и если что — в окно. Поняла?
— Поняла. А ты когда приедешь?
— Утром, с первым автобусом.
— А сейчас не можешь?
— Не могу, не на чем. К нам ни одно такси ни за какие деньги ночью не поедет. Потерпи. Утром разберёмся. Ну и звони, если что…
После Машиного звонка я долго не мог уснуть. Вставал несколько раз, ходил по комнате, стоял у окна, смотрел за штору на пустынный двор, выбеленный неоновыми фонарями, на редкие огоньки в соседних домах. Заварил пакетик валерианы, но и с валерианой не успокоился. Всё же лёг и так, в полудрёме, прерываемой навязчивым сердцебиением, дотянул до утра. Конечно, я мог бы вызвать полицию. Но что дальше? Приедут, начнут разбираться, быстро всё выяснят насчёт Маши. И что тогда?!
Встал чуть свет, собрался в дорогу. Завернул газ, выключил свет, проверил воду. Но первый автобус не пришёл, пришлось ждать следующего. В помещении вокзала почти никого не было. Я вышел к посадочным платформам. Азербайджанец в рабочей робе и синей форменной накидке собирал бумажки, подметал сухой асфальт, поднимая завесу пыли. Под крышей ворковали голуби, по одному и стайками слетались к дальней скамейке, где полная женщина с сумками раскрашивала им кусок батона.
Когда подкатил автобус и объявили посадку, толстая контролёрша уже подходила, неторопливо откусывая и жуя пирожок, увлекательно двигая полными щеками. Доела, вытерла пальцы о салфетку, скомкала её и бросила в урну.
Мой билет, сунутый вверх ногами, она неторопливо перевернула, рассмотрела дату и время отправления, надорвала и сунула мне в зазевавшуюся руку. Я сел на своё место, хотя мог сесть куда угодно. Пассажиров было всего трое: я и рыбак с собакой. Рыбак забился в угол, где пристроил свои удочки. Собака легла на пол. Чужие места занимать не люблю. Даже если рядом свободно, рюкзак держу на коленях. Но на этот раз поступил по-другому. Сел с краю, рюкзак положил на кресло у окна, на пол поставил сумки с покупками и провизией, зажал ногой, чтобы не падали. Пока ехали по городу и окраинам, набралось ещё человек пять-шесть. На повороте я вышел и попылил пешедралом по знакомому маршруту.
20
Деревня встретила меня криком петуха, кудахтаньем кур, шумом лип и берёз. Дверь в доме оказалась незапертой. В кухне накурено. На столе неубранная посуда с остатками пищи, пустой стакан, бутылка из-под кагора. Чайник стоял не на подставке, а прямо на клеёнке. На полу валялись давленые окурки, комки грязи с ботинок или сапог. В моей комнате также накурено. В углу под стулом чужая спортивная сумка с расстёгнутой молнией, наполненная вещами. Кровать не убрана, покрывало валяется на полу. Но ни на кухне, ни в моей комнате ни души. Я прошёл к Маше, дёрнул — заперто. Постучал.
— Маша? Маш?
За дверью произошло движение, щёлкнул замок, показалась взлохмаченная Машина голова.
— Это я, — сказал я, с тревогой и облегчением рассматривая её сонную мордашку.
— Наконец-то, — сказала Маша сонно и ткнулась мне в плечо.
Я обнял её, прижал к себе.
— Всё хорошо, я здесь. Ты иди досыпай, а я разберусь.
Но досыпать Маша не стала. Она обулась и пошла умываться. Я поставил чайник на газ и открыл окна на кухне и у себя в комнате. Долго стоял и махал тряпкой, как вентилятор, пытаясь выгнать въедливый сигаретный дым и назойливый запах. Курящим это ни о чём не скажет, а некурящие и не переносящие запах сигаретного дыма меня поймут. Не безденежье, не болезнь, а сигаретный дым и раздражающий грохот динамиков записаны у меня в главные враги. Конечно, на самом деле есть ещё много чего, но эти — основные.
Мы позавтракали, разодрали Машины лохмы, разделив на два хвостика и перехватив резинками, примерили футболку и шорты. Приодевшись, Маша долго расхаживала у зеркала, рассматривая себя со всех сторон. Ночной оккупант не появлялся. Я собрал его вещи и выставил в крыльцо. Нам постояльцы не нужны, да ещё такие.
Незваный гость явился, когда солнце стояло уже высоко и день, солнечный и жаркий, набирал силу. Хлопнула дверь в сенях, и пошли по половицам громыхать тяжёлые ботинки. Маша, заплетавшая косу своей кукле, спряталась за мою спину. Но я не стал дожидаться, пока пришелец войдёт на кухню, распахнул дверь у него перед носом и, выдавливая его, пошёл через сумрак сеней на крыльцо. Гость не ожидал такого приёма. Пятясь, он вышел на крыльцо. Я вышел следом, прикрыл дверь. Передо мной оказался невысокий, но плотный мужичок лет тридцати пяти, без усов, без бороды, но в неприятной свиной щетине. На нём была жёваная красная футболка и джинсы, на ногах тяжёлые армейские ботинки с налипшими ошмётками грязи. И где он её только нашёл в такую жару?! Рожа у мужика самоуверенная, но маленькие наглые глазки бегали.
— Что? Что такое? — затянул он с угрозой в голосе.
— Ты куда влез, урод? — осведомился я, сдерживая гнев.
— А ты кто такой?
— Я ещё объяснять тебе буду, кто я такой! Это ты кто такой?
— Охренеть! — мужик схватился за перила. — Я тут живу! Это мой дом! А вот ты что за хрен?! Переселенец, что ли? Так я тебя в свой дом не селил.
— Дом этот мой, — сказал я спокойно, начиная о чём-то догадываться, — я его купил. И дом и землю, и являюсь единственным законным владельцем. Кто здесь жил прежде, меня совершенно не интересует. Понял, нет?!
— Не понял, — опешил мужик, — у кого купил? Когда?
— У дочери умершего Захара Кузьмича, Марина, кажется.
— У Маринки?! Зашибись!
— А ты, как я понимаю, её брат?
— Типа того. Когда же она успела? Я же тоже наследник!
— Не знаю, где ты был, но раз вопрос решился без тебя, значит, ты не наследник.
— А кто я?
— А никто.
— Это, значит, пока я сидел, она воспользовалась?! От тварь!
Я молча смотрел, как его колбасит, и даже сочувствовал, несмотря на гнев.
— Я вырос в этом доме! На этой сраной речке! И я — никто?! Да меня здесь каждая собака знает! Любой покажет!
— Согласись, претензии не ко мне, — попытался я свернуть мужика на здравую колею. — Я дел твоих не знаю. Мне продали, я купил. Всё по закону.
— Положил я на твой закон! — заревел мужик.
— Давай не ори, слюной не брызгай. Есть вопросы — решай через суд.
— В гробу я видел твой суд! Моя половина здесь законная. Без меня не имели право продавать.
— Это как посмотреть. Если ты сидел, то и не правонаследник, без тебя и решили.
— Вот тварина! Ну, это мы ещё посмотрим, кто наследник!
— От меня-то ты чего хочешь?
— Я тут пропишусь.
— Чтобы я тебя в свой дом пустил жить? Извини! Мне постояльцы не нужны, да ещё такие, которые ночью вламываются, детей полошат.
— Мой дом — когда хочу, тогда и прихожу.
— Дом вообще-то мой… Остынь, мужик, — мне начала надоедать эта перепалка. — Ты ночью вломился в чужую собственность, в отсутствие взрослых угрожал ребёнку. Давай так: если не хочешь, чтобы тобой интересовалась прокуратура, забирай манатки — и адью.
Я выставил ему его сумку.
— Да я таких, как ты, пять лет из параши поил, — попёр на меня мужик.
— Слышь, ты, — я сжал кулаки, — шёл бы ты от греха, а то опять окажешься у своей параши.
На тропе показалась соседка.
— Это кто тут комиссарит? — закричала она издали. — Димка, ты, что ли?
Мужик обернулся, отступил на пару ступенек.
— Так точно! — в голосе его появилась игривость. — Тётка Нина, ты?
— Я, кому ещё быть?! Вернулся?
— Свободен как ветер!
— А чего шумишь?
— Не поверишь, домой не пускают. В родной дом!
Соседка подошла ближе.
— А ты бы гулял дольше. Сколько годов от тебя ни слуху ни духу. То ли ты жив, то ли нет. Отец умер, дом стоит, ветшает. Вот Марина и продала. И правильно сделала, что продала, а то бы так и пропал или бы растащили.
— Нет, ты прикинь, пока я сидел, они мой дом продали, — загорелся опять мужик.
— Да какой он твой-то? Отцов.
— Отцов — значит, и мой. Не так, что ли?!
— Отец к дому-то руки прикладывал, а у тебя они не из того места растут. Зачем тебе дом? Поболтаешься да и снова сядешь. Тюрьма — твой дом.
— Ну, уж это вота! — мужик показал кукиш.
— Нет, так и хорошо. Поезжай в город, устроишься где-нибудь, может, человеком станешь.
Тётка Нина держала в руках небольшую соломенную шляпку, обмахиваясь ею.
— Жарень какая сегодня. Жарит и жарит. Как бы грозы не нажарило. Вон облачка-то так и пекутся один за другим.
Я огляделся. Небо при полном безветрии заполнялось небольшими светлыми облачками. Яростно блестел вдали металлический конёк соседской крыши.
— Тут теперь другие люди живут, — подвела итог соседка, — тебе тут теперь нечего.
— Вона как?! А я, значит, не человек?!
— При чём тут. Им продали, они деньги заплатили. К ним-то какие претензии? Иди с Марины требуй. Может, она тебе твою половину и отдаст.
Мужик опустился на ступеньку.
— Ни хрена не уйду! — заявил он. — Куда мне из своего дома идти?! Ни хрена! Буду жить и делать чего хочу, не выгонишь!
— А ты не буянь! Мы не боимся. Позвонить-то больно недолго, приедут, усмирят.
— Ты меня ментами, что ли, пугаешь, тётка Нина? Так я пуганый, сколько лет под ними ходил и их имел. Положил я на твоих ментов.
— Сейчас Серёге позвоню, племяннику, быстро приедут, что ты думаешь?!
Мужик не ответил. Он сидел на ступеньке, привалившись плечом к перилам.
Я зашёл в дом и запер дверь. Говорить было больше не о чем. Некоторое время Димка сидел, то понуро опустив голову, то что-то высматривая за перилами. Потом встал, пнул свою сумку, подхватил её, кинул через плечо и развязной походкой сошёл с крыльца, гулко стуча ботинками. Он что-то крикнул нам в окна и поплёлся по тропе в деревню. Тётка Нина постояла, посмотрела ему вслед и пошла дальше по своим делам.
21
После ухода незваного гостя я долго ни за что не мог приняться, всё валилось из рук, мысли были не о том. Чтобы отвлечься, стал мастерить Маше качели. Вкопал два столба с перекладиной, укрепил подпорками. Нашёл нужный инструмент, наточил, направил. Потом выстругал досочку, распилил, привязал к канатам. Вместе с Машей мы прикрепили канаты к перекладине.
— Ну, давай садись, испытывать будем.
— А верёвка не оборвётся?
— Вот и проверим.
— Тогда сам садись!
— Да не бойся, не оборвётся, это же канат.
Маша забралась на качели, и я стал её раскачивать.
— Тебя до луны или только до облака?
— До луны!
— Ну, держись!
Вечером мы вышли копать огород. Я копал и обделывал грядки, а Маша делала лунки и сажала. Соседка принесла нам полведра лука, разных семян и огуречной рассады. Часть лука мы посадили на луковицу, а часть на зелень.
— Успеет. Рано-то — хуже, — говорила тётка Нина, стоя возле нас. — Рано-то посадишь, ан — заморозок, его и прибьёт, лук-то.
— Как это? — удивлялась Маша.
— Что как? Как прибьёт? Ударит ночью, подморозит почву-то, вот и прибьёт. Он уж и не станет в луковицу наливаться, а весь уйдёт в перо.
Огуречная рассада у тётки Нины большая, по пятому листу, с бутонами, и я переживал: приживётся ли?
— А чего ей будет?! Только поливай почаще первое время. Земля у вас тут хорошая, Захар Кузьмич постарался.
Кроме лука и огурцов посадили две грядки моркови и две — свёклы.
— Ну, а за редиской ко мне прибегайте, у меня полно в этом году. Сажать-то теперь уж её не время.
С огородом провозились до сумерек. Соседка ушла доить козу, а мы — мыться и готовить ужин. Ночью пошёл дождь. Небо на секунду вспыхивало, но без грома. Вспыхнет — и тишина, только дождь шуршит. Я встал, босиком пошёл посмотреть, не испугалась ли Маша грозы. Но она безмятежно спала, спинав одеяло на пол. Я укрыл ее, постоял немного и пошёл спать.
Утром, чуть свет, вышел копать под картошку. Дождь перестал, но было сыро. Пришлось обуть сапоги.
Разметив территорию на участки, приступил к копке. Земля обработанная, но после года запустения сильно заросла, поддавалась с трудом. Часам к десяти я осилил примерно на четверть. Когда Маша вышла на улицу, я заканчивал один из четырёх размеченных участков. Солнце вовсю лучилось в тёмно-синем небе, становилось жарко.
Мы с Машей сидели на ступеньках крыльца и мечтали.
— Насадим огород, — говорил я, опершись на перила, — будет у нас своя морковка, лучок, свёколка.
— Репка, — поддакивала Маша.
— Нет, — возражал я, — ну её, эту репку… Да ты её и есть-то не будешь.
— Почему это? Я репку люблю, она сладкая.
— А ты её пробовала?
— Не-а. В сказках же пишут про репку.
— Так это у них шоколада не было, вот они и писали про репку. Да и мало ли что в сказках пишут! У них там один солдат кашу из топора варил и похваливал. Лучше дайкон посадим, от него пользы больше.
— Что это за дайкон такой?
Солнце светило Маше в глаза. Когда она поворачивалась ко мне лицом и смотрела на меня, прищурив глаз, её волосы вспыхивали на солнце.
— Дайкон — это такой большой корень, как морковка, но белый, вкусом — как редиска. Сажают его летом, растёт он быстро и стоит до глубокой осени. Редиска-то быстро отходит, а дайкон стоит до холодов. Очень удобно. Потереть его и со сметаной или хотя бы с майонезом — одно удовольствие!
— Тогда ладно, давай и его посадим. А ещё чего?
— А ещё цветочков посадим разных, цветник разобьём вокруг дома. Чтобы с весны до осени всё время чего-нибудь цвело бы и пахло.
— Ага. Я люблю цветочки. У нас с мамой росли на балконе летом разные.
— Курочек заведём, — мечтал я, — свои яички будут, не купленные. И петушка к ним в компанию.
— Клевакого? — насторожилась Маша.
— Можно и клевакого, раз ты хочешь.
— Ну, ты что, совсем уже?! Он же меня клевать будет!
— Тогда хорошего заведём, не клевакого.
— И собачку.
— Можно и собачку, дом охранять, — я хитро взглянул на собеседницу. — Ну, тогда уж и козочку…
— Вот ещё! — возмутилась Маша. — Не хватало только козы рогачей!
Я засмеялся. Вслед за мной засмеялась и Маша.
— Будем жить-поживать, — затянул я голосом бабки-сказительницы.
— Суп и кашу поедать, — поддержала меня Маша и опять засмеялась удачному стишку.
— А ты замечаешь, — сказал я ей, подмигивая, — что мы, как два генерала, оказавшихся на острове, о чём ни заговорим, всё к еде сводим?
— Ага…
— Не пора ли обедать?
В это время мимо нас проехал джип, блестя лакированным капотом. Уже проехав, притормозил и попятился. Водитель даже не посмотрел в нашу сторону. Тонированное стекло салона опустилось, в оконце выглянул «хазаин», махнул нам рукой.
— Мир дому! — крикнул вкрадчиво.
— День добрый! — ответил я, не вставая.
— Падумал, что я тебе гаварил?
Солнце било ему в глаза, сжатые в щёлки.
Я пребывал слишком в благодушном настроении, чтобы вставать на тропу войны.
— Подумал. Извини, продать не могу. Нам самим жить надо.
— Я бальшие деньги давать буду. Купишь другой дом, бальшой дом, хароший. Харашо падумай.
— Послушай, дорогой, — начал я, — сам посуди, я только-только купил этот дом, начал обживать, благоустраивать. И что? Должен всё бросить и переезжать неведомо куда, неведомо зачем? Сам бы ты как поступил в таком случае?
— Что ты сравниваешь?! Зачем сравниваешь?! — раздражённо выкрикнул «хазаин». — Ты — эта ты, а я — эта я.
— Почему нет?
«Должно же что-то и у «хазаина» быть человеческое», — подумалось мне.
— Вот придёт к тебе человек и скажет: я тут усадьбу купил, хочу площадку для гольфа сделать, продай-ка мне свой дом под это дело! Продашь?
Лицо «хазаина» побагровело.
— Зачем гаваришь, глупый человек? Упрямый как баран! Кто ты и кто я?!
Стало ясно, что говорить нам больше не о чем.
— Я подумал, — сказал я спокойно и твёрдо, — моё последнее слово — нет. Извини…
Я поднялся и пошёл в дом, не оборачиваясь, давая понять, что разговор окончен.
— Сматри не пажалей! — в раздражении крикнул «хазаин».
Джип тихо затарахтел и тронулся. Маша вскочила со ступеньки и пошла за мной в дом.
22
К вечеру пришёл Николай Арсеньевич. Мы с Машей были на огороде, вдруг смотрим, знакомый старичок заходит.
— Здрасьте, соседи! Работаете?
— Здравствуйте, Николай Арсентич!
— Я стучу-стучу, а вас дома нет. И всё открыто: приходи, бери чего хошь.
— Да кому тут приходить? Вы, да мы, да тётка Нина. Разве, — я подмигнул Маше, — коза придёт, мебель поломает.
Я засмеялся, но сосед не поддержал меня.
— Коза не коза, а всё лучше закрывать, когда уходите. Это раньше мы без замков жили, при социализме. Ныне время другое, только смотри. То цыгане, то уголовники, то бомжи. Теперь вот переселенцы.
Дед опустился на подставленную под него лавочку, предварительно смахнув с неё пыль тыльной стороной ладони. Я присел на корточки рядом.
— Этта, ко мне Диман заходил, Захара Кузьмича сынок. Скоко лет о нём ни слуху ни духу, а тут объявился. Я поначалу и не признал. Вами интересовался. Кто такие да что? — Николай Арсеньевич стащил кепку, почесал лохматую седую голову и водрузил её на прежнее место. — С меня какой спрос? Никакого… Где сядешь, там и слезешь. Ничего не знаю, ничего не ведаю. А вам надо остеречься. Не моё, конечно, дело, но от парня этого ничего хорошего не жди. Хулиган с малолетства. Ему за тридцать, а он — дурак дураком, бродяга. Ни семьи, ничего. Сидел два раза. Говорит, ты дом его занял самочинно.
— Вон как?!
— Говорит, занял и всё, а его не пускаешь.
— У меня, Николай Арсентич, документы есть.
— Так мне что говорить? Я-то понимаю. А тебе лучше остеречься. Потому как парень с головой не дружит. Всё может статься. Бандит он, Диман этот…
Маша, прислушиваясь к разговору, ходила между грядок, поливая из цветочной лейки луковые грядки.
— Дочку-то как зовут?
— Маша.
— Как? Маша? Хорошее имя, русское. А то ныне так назовут, что и не поймёшь, какой национальности. А мать-то у неё есть? В городе, что ли?
— Мать умерла, — сказал я, понизив голос.
— Умерла? Вот как! Одни, значит, кукуете?
— Кукуем.
— Ну, тем более поберегись. Хлюст этот на всё способен. Отпетый.
— Он уж приходил. Явился ночью, когда я в городе был. Машу напугал.
— Ночью? Вона что! Ты уж её одну-то не оставляй. Мало ли.
— Да я уж понял.
— Что говоришь?
— Понял я, не оставлю.
— Да. А я, этта, вышел воздухом подышать, а он и идёт. Думаю, кому бы быть? Не признал сразу-то. Потом уж всмотрелся, так и понял, кого нелёгкая принесла. Он ведь Захару-то Кузьмичу не родной. Они с супругой взяли его и Маринку из детского дома. Захар Кузьмич человек был душевный. И Надежда, супруга его, женщина мягкая, обходительная. А эти — совсем другой породы. Маринка ещё куда ни шло, а Диман — совсем дурак. Дал им жизни под старость лет. Не молодые уж были, когда решили детей завести. А они, дети-то эти, ведь неизвестно от кого, от каких родителей, брошенные. Вот то из них и вышло, что заложено было. Даром что в хорошие руки попали. Им бы как раз строгость нужна, ежовые рукавицы, а не то что.
— Я думаю, он тут не задержится, — сказал я, — покрутится, покрутится и свинтит в город. Чего ему тут делать? Чем промышлять?
— Может, и так, — вздохнул дед.
Он достал сильно скомканный носовой платок и промокнул капли пота, выступившие на лбу.
— Вот много ли прошёл, а уж и пот градом. Не ходок стал, совсем не ходок. Бывало, встанешь в пятом часу, в рань-раньскую, да за косу. К обеду уж копну накосишь. И ничего! А тут два шага прошёл — и ноги отнялись.
— Годы, Николай Арсентич, годы…
— Годы, да… — подхватил старик. — А вы что-то поздненько, я смотрю, огород-то садите?
— Запоздали. Ну, что вырастет, то и наше. Что же делать?! Раньше не могли, а и совсем не садить нельзя — зарастёт всё, дебри образуются, не поднимешь потом.
— Знамо дело. На земле живёшь, так как не садить?!
— Николай Арсентич, а «хазаин» вас не беспокоит?
— Как? Какой хозяин?
— А вот что на чёрном джипе разъезжает.
— А-а, Абдула? Я его Абдулой зову. Нет, не беспокоит. А чего меня беспокоить? Я его хлеб не ем.
— Так и я не ем, а вот уже два раза приезжал.
— И чего ему?
— Продай дом, говорит.
— Вона как! Зачем же ему дом-то?
— Ему не дом, ему земля моя нужна. Съезжай, говорит, а то хуже будет.
— Так даже? Куда ему? И так всё его. И ладно бы что садил, а то ведь так пустырь и стоит.
— Баем, наверно, хочет быть, барином?!
— Вот какие времена вернулись! Думали ли?! А ведь этот даже хуже Димона будет. Это даже не бандит, а марсианин. Всех купит, и все ему ещё должны останутся. Нашествие.
— Что же нам делать, Николай Арсентич? Не за границу же бежать из собственного дома?!
— Куда бежать?! Никто нигде ни про кого не припас. Будем тут доживать, уж как бог даст. Одно осталось.
23
После ухода Арсентича позвонила Наташа.
— Здравствуй, дорогой! Ну вот, мы тут с коллегами посовещались по твоему делу. Сразу скажу, не жди лёгкого и быстрого.
— Да я догадываюсь.
— Да. Наберись терпения, раз решился на такое. Ты когда планируешь в городе быть?
— Дня через два-три думал…
— Вот и заходи. Я тебе всё подробно объясню. Паспорт захвати.
— Наташ, я, конечно, понимаю, что не в три дня всё сделается, но…
— Само-то дело как раз в три дня и сделается, а вот подготовка займёт время. Видишь ли, прежде чем обращаться по поводу опеки конкретного ребёнка, тебе надо получить заключение о возможности быть кандидатом в опекуны.
— Мать честная!
— Для этого тебе придётся собрать кучу разных справок, а самое главное — пройти курсы в школе приёмных родителей.
— Это что-то вроде курса молодого бойца перед принятием присяги? — пошутил я.
— Или курса вождения, когда на права сдаёшь, — откликнулась Наталья.
— И как долго это?
— Везде по-разному. В среднем — месяца два.
— Наташ, а без этих курсов никак? Мне ведь не двадцать лет, я знаю, как с ребёнком обращаться.
— Обойти — закон не позволит. И потом, я думаю, тебе как раз не помешает. Там тебе объяснят и права, и обязанности и опекуна, и опекаемого. Наверняка имеется куча всяких условий, которые ты обязан будешь соблюдать, если не хочешь, чтобы органы опеки приостановили твою опеку и отобрали ребёнка. Просто наберись терпения.
— А что за справки надо собрать?
— Да ну, ничего сверхъестественного. Запиши, если есть на чём.
— Секунду.
Я помчался в дом, наскочил на подвернувшуюся Машу и выкатил на неё страшные глаза. Маша хихикнула и ловко посторонилась. Я пронёсся в дом, схватил записную книжку и ручку.
— Давай, пишу.
— Ну, во-первых, заявление в органы опеки надо написать. Текст я подготовлю, только подпишешь. К нему приложить свидетельство о прохождении курсов.
— Так… курсов, записал.
— Справку, подтверждающую пользование жилплощадью. Справку из органов внутренних дел об отсутствии судимости. Справку о состоянии здоровья.
— Ага. Дальше.
— Копию пенсионного свидетельства. Копию свидетельства о браке. Ах, да… Письма от всех членов семьи с их согласием.
— А если писать не умеют?
— Как не умеют? По малолетству?
— По дикости и необразованности. Кот, например.
— Ой, давай без этих твоих штучек! Вот как тебе ребёнка доверить на воспитание, когда ты сам как ребёнок?! Ладно. Всё я тебе сказала, как приедешь — звони.
— Спасибо, Наташ!
— Не на чем. Давай, пока.
Спрятав записную книжку, я вышел на крыльцо. Маша сидела на ступеньке. Я подсел рядом, толкнул её плечом.
— Обиделась?
Маша тут же сделала вид, что обиделась и со мной не разговаривает.
— А ты видишь, что у меня в попе запал, ну и не становись на дороге.
Маша засмеялась. Я обнял её и тут же скомандовал:
— Нечего сидеть тут, на солнышке нежиться. У нас дел — не переделать! Пошли цветы спасать.
В саду за домом я обнаружил несколько кустов красных и белых пионов, густо заросших сорняком, крапивой. Заросли между кустами я выкосил, но сами кусты надо было срочно пропалывать. Но цветами мы не успели заняться. К дому подкатил жёлтый автобус. Хлопнула водительская дверца, и к крыльцу подошли две незнакомые дамы. Водитель остался у автобуса. Он был в белой рубашке и синих брюках. Коренастый, полноватый, с обширной залысиной, бликующей на солнце. Он потоптался у автобуса, пощурился на солнце, потом достал из кармана голубую матерчатую кепчонку и прикрыл лысину. Дамы остановились у крыльца. Одна — высокая, сухая, очень немолодая, но бодрая. Сильно накрашенные губы пылали на её бледном дряблом лице. Нарисованные глаза напоминали глаза совы. Светлые волосы уложены в высокую укладку. Худая старческая шея и жёлтые ключицы нарочито небрежно прикрыты ажурным воротничком светлой кофточки. Вторая дама была значительно моложе. Её овальное лицо было украшено небольшими, но полными губками сердечком и обременено обширными чёрными очками. На обеих дамах — строгие тёмно-синие юбки и туфли на каблуке, которые вязли в нашей почве.
Увидев дам, Маша схватила меня за руку.
— Что такое, Маш?
Но она ничего не отвечала, стараясь спрятаться за меня. Я видел, что она напугана.
— Здравствуйте! — сказала пожилая дама, обращаясь ко мне. — Мы приехали за нашей девочкой. Нам сообщили, что она у вас.
Я попытался встать, но Маша повисла на моей руке.
— День добрый! — поздоровался я. — А вы кто, простите?
— Я — заместитель директора по воспитательной работе Ирина Анатольевна Лисянская. А это — старший воспитатель Альбина Олеговна Дьячкова.
Представившись, пожилая дама перевела глаза совы на Машу, как будто только что её увидела.
— Маша, собирайся, поедем домой.
В Машиных глазах стояли ужас и отчаяние. Пальцы её сильно впились в моё предплечье. Я стал её успокаивать.
— Ну, ты чего? Не бойся. Никто тебя никуда не заберёт.
Сова воззрилась на меня:
— Не знаю, как к вам обратиться, но советую не препятствовать возвращению ребёнка…
— Его законному владельцу? — подсказал я.
Дама мигнула, но продолжала, не меняя тона:
— Ребёнок находится на попечении государства, которое взяло на себя заботу о нём и ответственность за его жизнь и здоровье.
— Скажите лучше, почему этот защищаемый и охраняемый государством ребёнок сбежал от своих защитников и охранников?
— Так что вы хотите? Ребёнок потерял родителей, попал в непривычную среду. Период привыкания — длительный и непростой. В это время могут происходить разного рода эксцессы: вспышки немотивированной агрессии, склонности к побегу. Мы разберёмся с происшедшим, накажем, кого надо.
— Ирина… простите…
— Анатольевна.
— Ирина Анатольевна, насколько я успел заметить, этот ребёнок вовсе не склонен к побегу, если с ним хорошо обращаться. В вашем заведении с ней обошлись не лучшим образом. Девочка действительно получила психологическую травму, потеряв мать, но не меньшую травму она получила от своих попечителей. Её от одного вашего вида трясёт и колотит. Так что оставьте, пожалуйста, ваш административный тон и давайте вместе подумаем о том, как нам лучше поступить в такой ситуации. Лучше прежде всего для Маши, а не для нас с вами. Ведь добровольно она с вами не поедет, надо понимать, а насильно я вам не дам её увезти.
Дама усмехнулась, её яркие губы изобразили высокомерную улыбку.
— Вы, наверно, не понимаете?! — сказала она вкрадчиво. — За девочку мы, а не вы, несём ответственность, и закон в данном случае на нашей стороне. Так что, если понадобится, применим и силу. Но я надеюсь, — дама опять расплылась в надменной улыбке, — что всё решится по-хорошему. Машенька, — она опять обратилась к девочке, — ты должна поехать с нами. Тебе нечего бояться, тебя никто не накажет. Ребята по тебе соскучились, всё время спрашивают, когда Маша приедет.
— Она врёт, она врёт! — зашептала Маша в моё ухо. — Не отдавай меня!
— Кто тебя так напугал, деточка?! — ненатурально сочувственно воскликнула дама. — Тебе нечего бояться. Если тебя кто-то обидел, мы его накажем. Если ты поссорилась с девочками, переведём тебя в другую комнату. Если хочешь, одна будешь жить, выделим тебе отдельную комнату.
— Пусть они уйдут, Потапыч, скажи им, пусть уходят, — шептала девочка.
И я чувствовал, что она на грани истерики.
— Вы же понимаете, что девочка остаться у вас не может? — вмешалась другая дама. — Так помогите же нам. Это, мне кажется, в общих интересах?!
— Не знаю, в чьих интересах мучить ребёнка, — сказал я, — но другого варианта, кроме как оставить девочку у меня, я не вижу. Я готов оформить опеку, но это, как вы понимаете, не быстро. Ну, пусть пока у меня и живёт. А вы сделайте вид, что ничего не знаете. Или, если есть возможность, давайте это как-то документально оформим. Ведь это в любом случае лучше, чем если бы она скиталась бог знает где, бродяжила.
— Это смешно, — скривилась дама в очках, — вы — взрослый человек, а говорите такие глупости.
— Что же здесь глупого? — обиделся я. — Девочка не хочет ехать с вами, с ней не очень хорошо обошлись. Пусть поживёт у меня. Кому от этого хуже? Вы можете в любое время проконтролировать. Да здесь, в деревне, ей ничего и не угрожает, и отсюда она никуда не убежит. А я пока документы буду собирать. Почему это смешно? Или вам непременно надо ребёнку ещё одну травму нанести?
— Вы ей кто? — опять заговорила пожилая дама. — Вы ей никто. И никакой ответственности за неё не несёте. А мы несём. Не с вас, а с нас спросят, случись чего.
— Так обремените меня этой ответственностью, на лето хотя бы! Отправляете же вы детей в лагеря, в семьи на лето определяете. Давайте так как-то оформим это.
— Ну, детский лепет… — сказала пожилая дама, обращаясь к молодой.
— Мы даже не знаем, кто вы такой, — опять обратилась она ко мне. — Может, вы уголовник какой! Я не хочу вас обидеть, но войдите и вы в наше положение…
— Понимаю я вас прекрасно, но и вы поймите: нельзя Машу сейчас увозить. Только-только она оживать стала. Мне кажется, при желании всегда можно найти приемлемое для всех решение.
— В любом случае, — вмешалась в разговор дама в очках, — мы сегодня не имеем такой компетенции. Это вам с директором надо.
— Успокойтесь, Альбина Олеговна! — оборвала её пожилая. — Никто ни о чём договариваться не будет. Я вижу, тут по-хорошему не получится. Раз гражданин намеренно удерживает у себя чужого ребёнка, то и разговор с ним будет другой.
— Это какой же? — усмехнулся я. — Через органы опеки? Или через прокуратуру? Очень хорошо. Вот и объясните им, что там у вас творится, в вашем заведении, и почему от вас дети бегают.
— Нечего с ним говорить! — вспыхнула пожилая дама. — Альбина Олеговна, забирайте девочку!
— Нет! Нет! — закричала Маша. — Не отдавай меня! Не отдавай!
Водитель, прохаживающийся туда-сюда возле автобуса, повернулся на крик.
— Знаете что, — сказал я дамам, — шли бы вы подобру-поздорову! — тихо сказал, без крика, но с душой, так, что молодая дама даже очки сняла — у неё оказались маленькие жёлтые глазки без век, как у рептилии.
— Идёмте, — резко сказала ей пожилая дама.
И обе они повернулись и пошли к автобусу. Через некоторое время заработал мотор, и автобус тронулся, волоча за собой шлейф пыли. Одна мысль не давала мне покоя: как они нашли нас? кто донёс? что за сволочь?
24
Приезд дам не остался без последствий. После их отъезда Маша долго не могла успокоиться. Она вся как-то погасла, съёжилась.
— Не переживай, — успокаивал я её, — всё наладится.
Она не отвечала. Мы молча пропололи цветы, полили их, подвязали, чтобы не падали и не разваливались. Молча пообедали. Когда мыли посуду, Маша сказала:
— Потапыч?
— Ой.
— Ты меня не отдашь?
— Нет, конечно. Ты же знаешь.
— Не отдавай.
В этом её «не отдавай» столько было отчаянья, что я чуть чашку не выронил из рук. Я даже ответить ничего не смог от подступившего спазма. В эту ночь я почти не спал, не мог уснуть. Сидел на ступеньках, вслушивался в ночные звуки, всматривался в мириады звёзд в ночном небе, отдалённых, надмирных. Они тоже молчали, но их молчание было о другом — о своём, далёком, надмирном. В другое время я бы всей душой погрузился в него, в это надмирное, но не сегодня, не сейчас. Тревожно мне было, неспокойно на сердце.
Утром я не стал будить Машу, решил, пока она спит, слетать в магазин за хлебом. По дороге заглянул к соседке, попросил присмотреть.
— Конечно, присмотрю. Молочка вот ей отнесу утрешнего.
— Я мигом.
— Иди-иди, я присмотрю.
Дошёл я быстро, но хлеба не купил. Встретил на подходе к магазину идущих с полупустыми пакетами женщин.
— Коли за хлебом, так попусту, — остановили они меня.
— А что так?
— Не привезли. Машина, что ли, сломалась. Теперь говорят, что будет завтра.
Покупателей в магазине не было. Знакомая продавщица в халате, одетом как бы на голое тело, ворочала коробки с продуктами.
— Хлеба не будет, — равнодушно сообщила она.
— Мне уже сказали.
Я осмотрел витрины и полки.
— Подвесьте мне бананов штучек шесть, не сильно чёрных только, и конфет грамм по триста.
Продавщица оставила коробки и подошла к прилавку. Отломила несколько бананов, сунула на весы.
— Конфет каких? «Коровки» вот свежие привезли, батончики.
— Вот и давайте тех и этих.
— Немного больше получится, — сообщила она, глянув на весы.
— Пусть.
Я рассчитался и пошёл к выходу.
— А что ж вы ничего не взяли? — остановила меня продавщица.
— Ах, да… — опомнился я, вернулся, смущённо посмеиваясь, сложил покупки в рюкзак.
На обратном пути издали заметил пыль, вставшую столбом над дорогой в том месте, где находился поворот к нашей деревне. Подумал о «хазаине» и прибавил шагу. Когда подходил к дому, сердце тревожно забилось. Все двери в доме стояли распахнутыми, и никого не было. Я побежал на огород. Там было тихо.
— Маша? Маша? — позвал я.
Ответа не было. Редкие одинокие капли падали с водостока в бочку — скупые остатки утренней росы, осевшие на крыше. У меня отнялись ноги. Я опустился на скамейку, но тут же, сделав над собой усилие, вскочил, помчался к тётке Нине. Как был, с рюкзаком.
— Уж сбегал?! — удивилась тётка Нина. — Как самолёт!
— Маша-то у вас?
— Не-е-т, — в голосе соседки послышались виноватые нотки, — а дома-то нету, что ли?
— Нету. Всё распахнуто, и никого.
— Так, может, в огород вышла?
— Нигде нет.
— Ну как же, куда же ей деваться? Тут где-нибудь… На речку пошла или ещё куда.
Я уже понял, что случилось непоправимое, но верить в это не было сил.
— Больно недавно я к ней заходила, молочка отнесла.
Не дослушав, я побежал домой, сбросил на кухне рюкзак, ещё раз осмотрел все комнаты, чулан, огород. Девочки нигде не было. Сбегал на речку. И там никого. Тихо, пусто, спокойная вода, осочки у берега, стайки мальков. Вернулся в дом. Тётка Нина ходила по кухне и причитала:
— И десяти минут не прошло. Маша встала, умылась, села завтракать. Я с ней посидела за компанию. А потом, думаю, ну что я буду сидеть, дел по горло, пойду. И пошла. Что же уж это могло такое случиться?
Я не отвечал. Сидел в каком-то ступоре, сердце ныло, зажатое в страшные тиски. В оконце звякнули. Тётка Нина распахнула створку. Арсентич, всклокоченный и без своей кепчонки, мялся снаружи.
— Я в дом-то уж не пойду, не взобраться мне. Тут дайче автобус проезжал, а я как раз на лавочке сидел. Вижу, Машу твою куда-то повезли, а она вся не в себе — кричит, вырывается.
— Господи Иисусе! — воскликнула тётка Нина.
— Какие-то там сидят, её удерживают, не рассмотрел. Пока глазами-то хлопал, они уж и прокатили, только пыль столбом. Думаю, что-то тут не так. Да ведь старый, пока обулся да доплёлся. Скоро ли?!
— Матушка-заступница! Кому же это быть?
— Не знаю, что за банда налетела. Там вроде и бабы были.
Я сидел, обхватив голову руками. Волны ярости и бессилия захлёстывали меня, сменяя друг друга.
— В полицию надо звонить! — убеждённо заявила тётка Нина. — Я сейчас племяннику позвоню, он у меня начальником отдела. Быстро разберутся.
Я не стал им ничего объяснять, переоделся, взял документы, деньги.
— В город поеду, вы уж тут присмотрите.
— И не думай. Присмотрим. Что ж мы, не понимаем?! — тётка Нина одёрнула на мне пиджак.
Я оставил ей ключи и пошёл.
25
В детский дом меня не пустили. Охранник в форме, спокойный, но непреклонный, выслушав мои сбивчивые объяснения, сказал, что начальства нет, а посетителей никаких пускать не положено.
— Приходите в понедельник с утра.
— В понедельник? — не понял я. — А сегодня что?
Охранник посмотрел на меня внимательнее, но ответил спокойно:
— Сегодня пятница.
— Мать честная! — вырвалось у меня. — Это что же, двое суток! Она же с ума сойдёт за это время! Разве можно так над ребёнком измываться?!
Охранник был немолод. У него были русые усы и ямочка на широком подбородке. Он сидел, уткнувшись в книгу.
— Увезли ребёнка насильно, Вы понимаете?!
Охранник не пошевелился.
— Я, по крайней мере, должен знать, что она здесь, что её не убили, не взяли в заложницы!
Охранник нехотя оторвался от книги, уставил на меня спокойные немигающие глаза.
— Я-то чем могу помочь?
— Вы же должны знать, привозили или нет сегодня ребёнка?
— Нет, не должен. Если и привозили, то вошли через служебный вход. Мне не докладывали.
— Ну, хорошо… Позвонить-то и узнать вы можете?
— Кому позвонить?
— Кто у вас есть из администрации?
— Да никого нет, пятница, я же вам сказал. С утра были, а теперь никого.
— Такого быть не может. Старший воспитатель? Дежурный какой-нибудь?
Охранник набычился. Его раздражала моя настойчивость. Всё же он нехотя снял трубку и набрал номер внутренней связи.
— Ольга Петровна? Ольга Петровна, тут подошёл гражданин, требует кого-нибудь из администрации. Вы бы не могли подойти? Хорошо.
Охранник положил трубку, согнутым указательным пальцем поправил усы и кивнул на стул напротив, у входа.
— Посидите.
Я сел на стул. Охранник склонился над книгой. За окнами гуляла солнечная листва, светило яркое солнце, но в фойе было сумеречно и прохладно. На окнах до самого пола висели неподвижные тюлевые занавески. Стены были выкрашены в серо-зелёный цвет. Рядом с конторкой охранника красовался красный остеклённый ящик пожарного гидранта. В сумраке за пыльным стеклом угадывались сам гидрант и скрутка пожарного рукава. На стекле красной краской оттрафаречено «ПК».
Минут через десять в гулком коридоре хлопнула дверь, и загремели каблуки. Ко мне вышла маленькая женщина в халате.
— Слушаю вас.
Я встал. Женщине было около тридцати, у неё были конопушки, как у школьницы, в лице угадывалось сходство с белкой.
— К вам сегодня привезли девочку Машу. Я хотел бы знать, где она и что с ней.
— А вы кто? Представьтесь, пожалуйста.
Я представился.
— Девочке вы кем приходитесь?
— Друг семьи, — схитрил я.
— Видите ли, — в голосе женщины послышались настороженные нотки, — мы вообще никакой информации о детях не даём никому, кроме родственников. Не имеем права этого делать.
— Девочка последнее время жила у меня, — пояснил я. — Её увезли без моего ведома, пока меня не было. Вы можете мне, по крайней мере, сказать, у вас она или нет?
— Я не могу вам этого сказать.
— Почему? Я же не требую у вас конфиденциальной информации. Только скажите, здесь она или нет?
— Извините, приходите в понедельник к Ирине Анатольевне, она вам всё объяснит.
— А до понедельника-то что я должен делать? В полицию заявлять о пропаже ребёнка, в прокуратуру?
— Идите, куда хотите, это ваше право.
— Так у вас девочка или нет?
— Я вам всё сказала. Извините, у меня много дел.
Она повернулась и пошла прочь, грохоча каблуками.
Я снова испытал прилив ярости и бессилия. Женщина ушла, а я всё стоял, не зная, на что решиться.
— Светленькая такая? С хвостиками? — спросил вдруг охранник, не поднимая головы и не глядя на меня.
— Да-да, Маша зовут, — кинулся я к нему.
— Днём привезли. Всю в слезах. Сильно упиралась, кричала. Потапыча звала. Это вы, что ли, — Потапыч?
— Я, — сказал я и чуть не заплакал. — Спасибо, друг!
Я вышел на свет. И только на солнышке понял, как сумрачно и холодно в фойе. Я буквально продрог в своей футболке. Выйдя за ограду детского дома, достал телефон.
— Наталья, привет! Это я. Хотел приехать дня через два, но вот пришлось раньше. У нас ЧП.
— Что такое?
— Машу украли.
— Как украли? Кто?
— Две крысы. Пока я ходил в магазин в село, приехали и увезли. Работницы детского дома.
— Так, так, так. Подожди, а как ты узнал?..
— Видели их, да я и в детском доме был.
— Понятно.
— Насильно увезли. Маша кричала, вырывалась. В полицию надо.
— Подожди, не пори горячку.
— Я как представлю, как она там убивается, — сердце останавливается! Она ведь верила, что я её защитить смогу, не отдам, понимаешь, верила мне, а я…
— Ну, ну, давай сопли не распускай, этим не поможешь. И в полицию что толку звонить?! Скажут им, что сбежавший ребёнок возвращён на место, и всё.
— А что тогда? В прокуратуру?
— Погоди ты с прокуратурой. Органы опеки есть. Только, я боюсь, все теперь в отпусках, а тут ещё выходные. Сейчас вряд ли кого застанешь на месте. Давай до понедельника.
— Как до понедельника?! Да я с ума сойду!
— Ничего, не сойдёшь. Это даже и к лучшему, поостынешь немного. Ничего с твоей Машей за это время не случится. Поскандалит и успокоится. А ты поезжай домой, обдумай всё и напиши заявление обстоятельное. Подробно всё распиши и про побег, и про насильственное возвращение.
— Наташ, я ведь ночи спать не буду, всё буду думать, как там она.
— Ничего, валерьянки завари погуще. В понедельник приезжай — и за дело. Я могу с тобой сходить для поддержки, так сказать. Не мытьём, так катаньем добьёмся своего, только терпения наберись.
Я тяжело вздохнул.
— И не вздыхай, всё утрясётся.
— Ладно, Наташ, не стану тебя изводить, давай, до понедельника.
26
В понедельник в половине девятого я стоял перед охранником. Выслушав меня, он, ни слова не говоря, набрал номер заместителя директора по воспитательной работе, поговорил и кивнул мне на стул:
— Посидите, Ирина Анатольевна сейчас выйдет.
Я было сел, но тотчас вскочил и подошёл к окну. В окне за тюлевой занавеской просматривался внутренний двор с аккуратными цветочными клумбами, заасфальтированными дорожками, кустами сирени и жасмина. В центре — что-то вроде спортивной или игровой площадки. Но вместо снарядов — грубо сваренная из толстых труб карусель с деревянными, ярко раскрашенными скамейками. Карусель не имела электропривода, её надо было разгонять вручную, бегая по кругу. Зелёная трава газона вокруг карусели и под ней протёрта до земли и отполирована. Видимо, эту штуковину нещадно эксплуатировали.
Где-то хлопнула дверь, и по коридору застучали каблуки. Ко мне вышла одна из приезжавших дам, пожилая.
— Я вас слушаю, — отстранённо и несколько надменно произнесла она. Она не провела меня в свой кабинет и не предложила сесть, очевидно, рассчитывая быстро со мной разделаться.
— Ирина Анатольевна, в моё отсутствие из моего дома вы увезли девочку. Увезли тайно, насильно. Как это понимать?
— А кто вы такой, позвольте узнать? — дама сверху вниз воззрилась на меня. — Вы отец этой девочки? Опекун? Вы даже не родственник. Вы — никто. И не имеете на неё никаких прав. И мы перед вами не станем отчитываться.
— Хорошо, пусть так. Но что вы скажете, если мы обратимся в органы опеки? В прокуратуру? Вы и перед ними не будете отчитываться? Или надеетесь, что вам сойдёт с рук тот факт, что девочка, находясь под вашей опекой, подвергалась насилию и издевательствам? Что вы на это скажете?
— Обращайтесь, куда хотите, мне всё равно.
— И я этой девочке не посторонний человек. Убежав от вас, она пришла ко мне. Я её силой не удерживал и жить у меня не принуждал, в отличие от вас. Неужели же вам всё равно, что будет с этим ребёнком? Неужели всё равно, что Маша чувствует, переживает? Ведь она на крик кричала, когда вы её увозили: мне соседи рассказали, они видели. И теперь, думаю, сидит где-нибудь взаперти, как загнанный зверёк. И ей не нужна ни ваша забота, ни ваша ответственность. Зачем же её мучить? Объясните мне, кому это надо? Органам опеки? Государству?
— Никто у нас над детьми не издевается, не сочиняйте. Им здесь созданы все условия. У домашних детей нет того, что есть у них.
— Однако девочка сбежала от вас. А она ведь не бродяжка какая-нибудь, домашний ребёнок. И предпочла скитаться и прятаться, только бы избавиться от вашей опеки. Значит, не так сладко ей было жить у вас. Не находите?
— Никто над ней не издевался. Дети у нас находятся под постоянным контролем, не бывают предоставлены сами себе. Так что не сочиняйте. Маша к нам попала недавно, попала из семьи. Такие дети адаптируются с трудом, ведут себя отчуждённо, бывает — срываются на побег. Потом они привыкают, и это проходит. И дети у нас не бандиты, не беспризорники. Это обычные дети, ничем не отличающиеся от домашних. Не знаю, что там вам Маша наговорила, но к ней все хорошо относятся, доброжелательно, никто не обижает.
— Послушайте, — перебил я её, — от меня она не убежала. Значит, у меня ей было лучше. Пусть вы правы и здесь действительно созданы идеальные условия для детей. Я готов согласиться. Но разве не сам ребёнок должен определять, где ему лучше? Почему вы за него решили? Допустим, что Маша мала и не понимает своей пользы, но чувствует-то она сама. Не вы за неё чувствуете. Разве чувства ребёнка не берутся в расчёт?
— Что же, по-вашему, и алкоголикам и наркоманам надо детей оставить?
— Там, где возможно, надо оставить. Когда ребёнка увозят от матери-алкоголички, а он хватается за подол и внадрыв кричит «мамочка, мама!», как же можно? Ведь это сердца надо не иметь. Да, она плохая мать. Да, она не сумеет создать ему хороших условий. Но разве нельзя найти другой способ помочь, кроме как изолировать этого ребёнка в казённом доме? В хороший дом, со всеми удобствами, с богатыми возможностями. Но — казённый! Без мамы, пусть и алкоголички! Не есть ли это шаг к разрушению сердца маленького человека? И что же такое человек без сердца? Монстр. Образованный, развитый, воспитанный, преуспевающий в жизни людоед. И нет в нём ничего человеческого. Разве государство не должно быть озабочено именно воспитанием сердечности? Разве не это должно быть самым важным, самым основным вопросом педагогики? Не может государство держаться на букве закона, если нет в гражданах сердечности.
— Я не понимаю, чего вы от меня хотите, — нетерпеливо оборвала меня дама.
— Я поступлю по закону, оформлю опеку. Но на это нужно время, это может занять не один месяц. Пусть Маша поживёт это время у меня, официально или неофициально, как скажете, я на всё готов. Сейчас каникулы, занятий никаких нет, да и детей-то нет: все кто в лагере, кто у родственников. Зачем непременно надо мучить ребёнка? Пусть поживёт в деревне. За это время я опекунство оформлю.
— Ну, что вы такое говорите, гражданин?! — искренне возмутилась женщина. — Мы не знаем ни кто вы, ни что вы. Как мы можем отдать ребёнка в руки совершенно незнакомому человеку. А может, вы уголовник какой! Откуда нам знать.
— Я справку принесу.
— Нет, это смешно. Ведь если с девочкой что-то случится, не дай бог, отвечать будете не вы, а мы. Сами подумайте, кто же на это пойдёт?! У нас у самих дети, случись чего, — ведь нас посадят, и дети наши сиротами останутся.
— Если чему суждено случиться, так оно и здесь случится, как бы вы ни контролировали. А если девочка опять убежит? И в дороге погибнет? Кто за это ответит? И почему вы думаете, что мой контроль хуже вашего?
— Тут и думать нечего, у нас специалисты работают, люди с образованием.
— Ирина Анатольевна, давайте говорить начистоту. У меня, неспециалиста, Маша под присмотром будет, а у ваших людей с образованием, при всей их доброжелательности, под надзором. Разницу чувствуете?
— Ну, знаете!
— Я прошу вас, проявите милосердие и сострадание, разрешите Маше пожить у меня, пока бумаги оформляются.
— Да поймите же, что я права такого не имею. Вы же не родственник, никто. Как я могу отдать вам чужого ребёнка?! Да меня за это судить надо.
— Значит, пусть ребёнок страдает?! Пусть слезами обливается?! Разве это по-человечески?!
— Да что вы из меня монстра делаете?! Я, что ли, законы такие придумала?! И в конце концов, я только заместитель по воспитательной работе. Есть директор, вот с ней и решайте. Возьмёт она на себя такую ответственность?
— Хорошо, проводите меня к директору.
— Директор сейчас в отпуске, и в городе её нет. Приходите в августе.
— Слушайте, у вас на всё отговорки. Ну как так можно?! Зачем меня посылать к директору, которого нет в городе?!
— А я тоже не директор, знаете. И брать такую ответственность на себя не хочу.
— Я вас понял. Но с Машей-то вы мне дадите увидеться? Или это тоже не в вашей компетенции?
— Мы не имеем права давать какую-либо информацию о детях, тем более устраивать встречи. Только с кандидатами — опекунами или усыновителями. Да и зачем вам с Машей встречаться, только растравлять её.
— Не растравлять, а успокоить, как могу. Ведь она на меня надеется, ждёт. Ведь она в отчаянии. Как же я могу не прийти к ней? Это-то в вашей власти. И под вашим контролем. Тут-то что может случиться?
— Вы просто не хотите понимать. Извините, мне надо идти, у меня дела.
Дама повернулась и пошла по коридору, гулко стуча каблуками.
— Неужели так и уйдёте? — крикнул я ей вслед. — И сердце не дрогнет?
Она не оглянулась. Я постоял некоторое время, приходя в себя. Руки у меня дрожали. Глаза застилала попеременно то красная, то пепельная мгла.
— Водички выпейте, — предложил охранник. Он щёлкнул пробкой, открывая бутылку минералки, наполнил и подал мне пластиковый стаканчик. Я сделал несколько жадных глотков, отдышался.
— Своих-то нет, так где понять, — сказал охранник, принимая стаканчик.
Я вышел, пошатываясь. Сумерки холла сменились ослепительным солнцем. Жизнерадостно полыхала трава на газонах, трепетали листочки на липах. А где-то там, в сумраке здания, томилась, изнывала моя Маша. И мысль, что я не сумел помочь, обещал и не защитил, не давала мне покоя.
27
В этот же день мы с Наташей подали заявление в органы опеки. Там нас выслушали, приняли заявление, обещали разобраться. Милые, доброжелательные люди. Потом я записался на курсы в школу приёмных родителей. Занятия начинались через неделю. И потянулись дни. В городе у меня не было никаких дел, но и уехать я не мог, ждал результатов расследования, ждал, что вызовут. Каждый день ездил к детскому дому, обходил его по периметру с внешней стороны, подолгу сидел на скамеечках, всматривался в сумрачные окна, надеялся увидеть Машу. Тщетно. В здании почти никого не было, только сторожа, охранники, дежурные воспитатели. Я всё время думал о моей девочке, чувствовал, что ей плохо, что сердечко её живёт в постоянном надрыве. «Маша, Машенька, — говорил я ей, — я тебя не забыл. Всё исправится, всё будет хорошо, и мы с тобой будем вспоминать это время как страшный, нереальный сон. Потерпи немного, совсем немного».
Вся эта история совершенно выбила меня из нормальной колеи, разрушила мой правильный трудовой день. Я больше месяца не присаживался за письменный стол. Не написал ни строчки за это время, не мог. Наталья, как могла, успокаивала меня, подбадривала. Наконец пришёл ответ на моё заявление, он был равнодушно доброжелателен и лаконичен. В нём сообщалось, что по моему заявлению в таком-то детском учреждении произведена проверка, которая не выявила никаких нарушений. С казённой странички весёлым смайликом улыбалась закорючка росчерка, слепо смотрели оправленные в твёрдые и окончательные точки цифры датировки. Ну, конечно, чего ещё можно было ожидать?! Ведь даже мне не удалось разговорить Машу, чтобы выяснить, что с ней произошло в детском доме. Где уж чиновникам! Я так и представил, как наглухо замолчала она при первых же вопросах, как стояла, опустив глаза, отстранённая, ни на что не реагирующая. Маленький зайчонок, прижатый опытными волками. И, наверно, проверяющая, к тому же родственница или подружка директора детского дома, не слишком и допытывалась. Молчит и молчит, значит, сказать нечего, не было ничего.
Я написал и отнёс заявление в прокуратуру. Меня вызвали на беседу, выслушали, что-то записали. Через три недели я получил по почте ответ. Как и следовало ожидать, нарушений не выявлено. Всё хорошо в Поднебесной, всё покойно. А то, что уже больше месяца где-то страдает и мучается ребёнок, — никого не беспокоит. Ничего не оставалось, как только ждать. Как известно, весьма неспешен ржавый механизм бюрократической машины. Я исправно посещал занятия в школе приёмных родителей, собирал документы. К августу детский дом стал наполняться детьми. Я видел, как на внутренний дворик выбегали стриженые малыши, носились по дорожкам и лужайкам, раскручивали визгливую железину карусели. Я останавливался с той стороны ограды, подолгу стоял, держась за железные прутья, смотрел на эту весёлую суматоху. Маши среди детей не было.
Между занятиями в школе я уезжал в деревню. Много было работы в огороде. Насаженные грядки зарастали, требовали прополки. Также надо было пропалывать и подсыпать картошку.
Часто я сидел в сумерках на ступеньках крыльца и думал о Маше, о том, где она, что с ней. Привыкла и успокоилась или всё так же остро переживает? Выпускают ли её на улицу или держат взаперти затравленным зайчонком?
Иногда заходила тётка Нина, расспрашивала, вздыхала, качала головой. В очередной приезд встретил Арсентича, точнее, он окрикнул меня, когда я проходил мимо его дома. Я подошёл.
— Как здоров, Николай Арсентич?
— Скриплю помаленьку. А ты как? Давно дома-то был?
— Да дня четыре назад, — встревожился я, — а что такое?
— Что такое? Дом-то твой поджигали, вот что такое.
Я похолодел.
— Кто поджигал? Когда?
— По тот день с вечера. Я на речке сидел, слышу: дымком потянуло, гарью. Кому бы, думаю, у нас на ночь-то жечь? Дай-ка, думаю, посмотрю. Глядь, а у тебя из-за дома дым валит. Подошёл, смотрю: баня полыхает, вся стена в огне. Огонь-то так и гуляет! Я скорее к колодцу да за ведро. Да Нина прибежала. Ну и затушили, сбили огонь-то. Оно пообгорело, конечно, но не сильно. А недосмотрел бы — и баня бы сгорела, и дом бы принялся, всё рядом.
— Ах, сволочи! Кто же это мог? Вы никого не видели?
— Ну, где нам было смотреть?! Не до того было. Лихие люди всегда найдутся, только и жди. Да хоть и Димон тот же. Тот ещё гусь! На что другое, а на это способен. Ты бы покараулил, а то ведь спалят!
— Да как тут покараулишь, Николай Арсентич, когда в город вот ездить надо?!
— Ну, гляди, тебе жить.
— Спасибо за всё, Николай Арсентич! Спасибо, дорогой!
Не скинув рюкзака, прошёл я в огород. Задняя стена бани сильно обгорела. Вверху, у стропил, закоптилась, покрылась сажей, а внизу обуглилась, оделась чёрным каракулем. Тут же валялось смятое ведро.
Когда через два дня я уезжал в город, наказав тётке Нине посматривать, меня окликнула бабка Капа. Она сидела у своего дома на низенькой скамеечке, вытянув ноги в валяных опорках.
— Подь-ка сюды, — позвала она меня.
Я подошёл.
— Кричать-то я уж не могу, сил нет. Арсентич мне сказывал, что тебя поджигали.
— Было дело. Баню обожгли.
— А ты опять, я смотрю, в город намылился?
— Надо ехать, дела… Да я ненадолго…
— Уж взялся жить в деревне, так живи. Чего мотаться-то туда-сюда? А то гляди, приедешь к угаренькам.
— Что же делать-то, бабка Капа? Ведь и там не бросишь.
— Ну, как хошь. Только так-то они нас всех выжгут, эти новые хозяева. И куда пойдём? Ни кола ни двора. По чужим людям милостыню собирать?
Через два дня мне позвонили из полиции, сообщили, что дом мой сгорел. Загорелось под утро, когда все наглухо спали, запылало со всех сторон, как свеча. Когда приехали пожарные, крыша уже прогорела и обвалилась, наполовину обрушились стены. На мою просьбу о возбуждении расследования ответили так:
— А что вы хотите, дом был оставлен без присмотра. Кого мы вам будем искать? Пишите заявление, но сами понимаете…
И я туда больше не поехал, не хотел этого видеть — дымящиеся головешки среди затоптанного огорода, обгорелые липы и клёны на пустыре среди открывшихся далей.
Господи, как же беззащитен, как беспомощен человек! Как он одинок в этом мире! И некуда пойти, негде защиты искать, всюду равнодушие и произвол!
После известия о пожаре я слёг. Никого не хотел видеть, никуда идти. Страшные сумерки тоски и отчаяния накрыли меня. И только мысль о Маше как-то связывала с этим миром, заставляла вставать, двигаться. Надо было жить, надо было ходить на курсы, собирать документы. И я вставал, разогревал позавчерашний суп, ел, не ощущая никакого вкуса, пил чай и отправлялся по делам, из конторы в контору. В сентябре занятия в школе подошли к концу, я написал заявление с просьбой дать заключение о возможности быть опекуном. И такое заключение, к моему удивлению, без проблем было мне дано. Немедленно написал я второе заявление, уже с просьбой о передаче под опеку моей Маши. Органы опеки сделали запрос в детский дом. Два дня я прожил в сильном возбуждении, не мог ни есть, ни спать. Как подумаю, что, может быть, уже завтра увижу Машу, сердце срывалось в бешеном ритме. Утром на третий день мне позвонили, попросили зайти. Женщина лет сорока поднялась из-за стола и пошла мне навстречу.
— Это вы подавали заявление на опеку Маши Рождествиной?
— Я.
— Присядьте, — и пододвинула мне стул, как-то печально или устало посмотрев на меня. — Дело в том, что девочки в детском доме нет.
— Нет? Как нет? — я непроизвольно привстал, и страшная догадка прожгла мне мозг.
— Опередили? — выдохнул я. — Другим отдали? Кому?
Кажется, я схватил женщину за руку.
Женщина помолчала и, отводя взгляд, как-то сухо сообщила:
— Нам поступила информация, что Маша Рождествина, девяти лет, умерла от левосторонней пневмонии 26 июля 2017 года.
Видимо, я так сильно переменился в лице, что женщина заволновалась:
— Что с вами? Вам плохо? Людмила Николаевна?! Люда?!
На её голос из соседнего кабинета прибежала молоденькая белокурая девушка с обеспокоенным выражением лица. Они суетились вокруг меня, но я как-то плохо осознавал. Что-то происходило, но я не понимал что. Я ясно видел двух перепуганных женщин, одна из которых брызгала на меня водой из стакана, другая придерживала за плечи клонящееся непослушное тело. Видел светлую комнату, тесно заставленную офисной мебелью. Электрический чайник в углу на тумбочке, кустик узколистого бамбука в керамическом горшке на подоконнике. Но между всем этим не было никакой связи. И чувства ничего не говорили мне, не было ни цвета, ни звука, ни запаха — мир клубился, неопознанный, бесцветный, немотный — просто изображение. Чёрные точки предобморочно роились на периферии зрения, пытаясь затопить, закружить, окончательно поглотить. Меня довели и усадили в кресло, точнее — тяжело повалили. Распахнули створки окна. Внезапно ко мне вернулась способность понимать, и я услышал звук трамвая невдалеке, его неторопливое постукивание на стыках рельсов.
— Вот, подышите.
В нос ударил острый нашатырь, вызвав мгновенное оледенение где-то в затылке, и я рефлекторно отдёрнул голову.
— Нет, не надо, — сказал я хрипло, — уже лучше.
Я попытался встать, но пол стремительно полетел мне навстречу. Женщины поддержали меня и опять повалили в кресло.
— Сидите, не вставайте, сейчас «скорая» приедет, — сказала испуганная молоденькая девушка. — Как вы нас напугали! Может, вам валерьянки дать?
— Нет, спасибо, я посижу. Это, конечно же, ошибка. Надо дать запрос, нет, позвонить. Мне они не скажут, а вам-то должны.
— Да ведь, может, и ошибка, — вкрадчиво поддержала меня старшая женщина. Она опасливо всматривалась в меня, боясь отойти от кресла. — Да вы не волнуйтесь так. Ошибок таких сколько хотите. Отписались, а как следует не посмотрели, не сверили.
— Какая пневмония? Откуда? Этого просто не может быть!
— Действительно, странно, — согласилась женщина, — летом — и пневмония. И куда врачи смотрели?
Минут через двадцать приехала «скорая», но помощь мне не понадобилась. К её приезду я уже крепко стоял на ногах, точнее, ходил туда-сюда по кабинету, настаивая, чтобы женщины позвонили в детский дом. Они переглядывались и не решались.
— Я вас прошу! Ну, как я уйду?! Я же жить не смогу! — убеждал я их. — Что вы, в самом деле! Давайте звоните, хуже мне уже не будет, ко всему готов.
— Ну, хорошо, — сказала наконец старшая, — только вы уж сядьте, пожалуйста.
Я сел. Она набрала номер и, пока в трубке слышались размеренные гудки, всё опасливо посматривала в мою сторону. Трубку никто не брал.
— Да вы не переживайте раньше времени, — сказала женщина, — мы свяжемся, всё выясним и сообщим. Ваш номер у нас есть.
И я поплёлся, сам не зная куда. Вышел на улицу, на холодок, сел было на скамеечку в скверике, но сидеть не мог, опять встал и пошёл вдоль аллеи. Долго ходил по городу, натыкаясь на прохожих, не видя луж. Ходил до изнеможения, потом позвонил Наталье.
— Наташ, я только что был в органах опеки.
— Так. Какие-то сложности возникли?
— Нет, на удивление нет. Но ты знаешь, они сказали, что Маши в детском доме нет…
— Как нет?! Перевели? — перебила Наталья.
— Говорят, ум… умерла.
— Что за бред?
— От пневмонии, ещё в июле.
— Да этого не может быть.
— Вот и я говорю.
— Ты где? Там, у них?
— Нет, я тут… — я осмотрелся, но не узнал места, — зашёл куда-то, не пойму куда.
— Ты там сядь где-нибудь, посиди, я с ними свяжусь и тебе перезвоню.
— Хорошо.
Но скамеечек нигде поблизости не было, и я тихонько побрёл вдоль по улице. Наташа позвонила минут через десять.
— Ну? — выдохнул я нетерпеливо.
— Так, — сказала Наташа, — ты определил, где находишься?
— Нет, — сказал я, — что ты узнала?
— Ты вот что, давай определись и приезжай ко мне, тогда и поговорим.
— Так, — сказал я в свою очередь, — не тяни, говори, как есть, не надо со мной нянчиться, я не ребёнок и не инвалид. Говори.
— Они сказали, что с тобой плохо было, чуть не упал?
— Глупости. Говори.
— В общем, всё подтвердилось. Девочка действительно умерла. У них копия свидетельства на руках. Просто не хотели тебя… Напугались, короче… Ты уж давай держись, дорогой. Выбирайся, где ты там, и приезжай. Тут у меня всё и обговорим.
Я её не перебивал, и она забеспокоилась:
— Как ты? Всё в порядке?
— Да, да, не переживай, Наташ, всё нормально. Но ты знаешь, я теперь к тебе не поеду. Извини. Мне одному надо…
— Ну, ты позвони, как до дома доберёшься. Я ведь переживаю.
— Хорошо, Наташ, позвоню. Спасибо тебе.
— Господи, за что спасибо-то?
— Ну, за хлопоты, за участие. Не беспокойся, со мной всё в порядке, я позвоню.
Конечно же, я никогда не узнаю, что там произошло с Машей. Взрослые люди, образованные, деловые, нашли правильные слова для своих действий и ни за что отвечать не будут. Всё у них по закону, всё по правилам. А Маши нет. Кто виноват в этом? Никто. Так получилось. У нас всегда получается так. Случаются страшные вещи, но виноватых нет, и сделать ничего нельзя. Бесправен человек перед человеком. И никаких законов не хватит, чтобы предотвратить это бесправие. В законах всё, все случаи жизни, не опишешь, всего не учтёшь. Совесть нужна, чуткость! Да где же их взять, коли только мозгами живёт человек?! Умный он, но тупой, лишён чуткости, восприимчивости, сострадательности. Но мне очень верится, что есть и справедливость. Не может не быть. Можно назвать её другим именем, более научно, например, закон равновесия. Нам может казаться, что рука воздающая слишком медлительна, но Там виднее. Чует этот закон только обострённая совесть, чуткое сердце, но не рассудок. Для рассудка такого закона нет. Но сердце живёт трепетом и различает, знает, где правда и где справедливость.
Больших трудов стоило мне отыскать Машину могилку на пустыре нового городского кладбища. Ничего, кроме неровного холмика свежей земли и колышка с номером, на ней не было. Я заказал плиту, ограду, врыл скамеечку, насадил цветочки. Ну что же, будет и мне куда приходить.