Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2020
Надежда Гаврилова (1990) — родилась в деревне Ворца Удмуртской АССР. Окончила факультет журналистики Уральского федерального университета. Работала в «Российской газете». Сейчас работает PR-менеджером «Редакции Елены Шубиной» и помогает книгам современных российских авторов находить своего читателя. Живёт в Москве.
Самопал
В посылке были чай, много чая, пряники, конфеты, печенье. Большая синяя почтовая коробка. Я стояла в длинной очереди людей с такими же коробками. Я отправляла передачу человеку, которого едва знала. Тогда он сидел в следственном изоляторе на станции Сан-Донато под Нижним Тагилом. Его вот-вот должны были отправить по этапу.
Я понятия не имела, кто и зачем так нарек эту глухую и грязную местность. Тюремному начальству, с которым мне долго пришлось согласовывать свой первый и последний визит, тем более не было дела до тонкостей топонимики. Флорентийское название они произносили, не задумываясь, глотая и коверкая звуки. Получался какой-то Сын Доната. В их сознании поселение и существовало-то только благодаря тому, что здесь обжился один из шести свердловских следственных изоляторов. Отчасти так оно и было. С годами тюрьма осталась единственным работающим предприятием и кормила всех немногочисленных жителей округи по ту и по эту сторону решетки.
«Где СИЗО?» — спрашиваю первого встречного, когда двери электрички, свистнув, схлопнулись за спиной. Ни тени удивления на лице, вообще никаких эмоций. Иди, говорит, тут, мимо не пройдешь. Был август. Полем росли ромашки и пижма, оглушительно стрекотали кузнечики, прыскали в разные стороны из-под красных кед. Мне было девятнадцать лет, и это было мое первое серьезное журналистское задание.
Уже не помню, боялась ли я ехать в ту тюрьму. Кажется, нет. Я выросла в городке, жителям которого тоже не слишком-то приходилось выбирать, где работать. Был химический завод, бившийся в бесконечной агонии, был кирпичный, благодаря работникам которого в день строителя меня не пускали гулять, был базар, где торговок всегда больше, чем покупателей. И была колония строгого режима за трехметровым бетонным забором в венке колючей проволоки. Я жила по соседству. Мой дед, пока был жив, работал там снабженцем. Он-то и снабжал семью тюремными диковинами: резными шкатулками, плетеными креслами для летней веранды. А один раз принес домой мой портрет в полный рост, писанный по фотографии. Я стояла в школьной форме с огромным букетом георгинов в руках. На портрете мне было лет семь. Он до сих пор висит в простенке между маминой и бабушкиной комнатами в нашем старом доме.
Родители моей школьной подруги тоже работали в «зоне», чем она тихонько гордилась. Там, в отличие от химзавода, платили живые деньги, поэтому у нее на кухне всегда стояли конфеты «Ласточка» в хрустальной вазочке, и ей не стыдно было звать к себе в гости друзей со двора и одноклассников. И для нее, и для меня «зона» была просто местом, где работали люди и где платили деньги. О том, что они там держат за решетками других людей, мы как-то не задумывались.
Все десять лет я ходила в школу под звуки «Прощания славянки», доносившиеся с тюремного двора. Музыка мне нравилась. Она соединилась в памяти со свежестью осеннего утра и шорохом только начавших опадать листьев. Я не считала тех, кто должен был по расписанию делать зарядку под музыку военных лет, зверьми. Я не жалела их. Мы просто шагали вместе. Теперь мне предстояло перешагнуть порог комнаты для допросов и говорить с человеком, в трезвом уме убившим другого.
На КПП меня встретил сам начальник СИЗО, майор. Маленький, не выше меня ростом, глазки черненькие, живые. Ровно через год он повесился в своем кабинете, и я написала об этом короткую сухую заметку, которая вышла между сообщениями о том, что на Урале снова вырастут коммунальные платежи и что в поселке Малышева нашли изумруд весом больше «Президента». Его быстрые глазки пробежали по мне сверху донизу три раза, что-то оценили. Он взял мое удостоверение в красной корочке, которым я тогда страшно гордилась, отвел от глаз подальше, подержал. Пропел фальцетом про надежду и компас земной, сунул мне удостоверение обратно, приоткрыл решетчатую дверь. Я втиснулась, он прошел следом.
Стены залитого электрическим светом и оттого казавшегося темным коридора до половины были закрашены краской, почему-то фиолетовой. Майор привел меня в комнату без окна, со «стаканом» из металлических прутьев в углу, указал мне на скамеечку, прибитую к полу по эту сторону клетки. Велел не скучать, побегал по мне напоследок глазками, хмыкнул и вышел. Дверь скрежетнула, но ключ в замке не повернули. Наверное, майор стоял снаружи. Пришлось ждать, смотреть было некуда. Я стала рисовать бесконечные спирали в блокноте. Когда на странице уже почти не осталось живого места, дверь открылась еще раз, и вошел осужденный. Руки за спину, взгляд в пол. Привел его худой и длинный парень чуть старше меня. Кадык у него так далеко выдавался вперед, что шея казалась сломанной пополам. Посадил осужденного в клетку и запер. Встал в углу комнаты, почти слился со стеной.
Человека, который сидел теперь в тюремном «стакане», звали, как нашего тогдашнего губернатора. Над этим совпадением потешались все, кто хоть краем уха слышал историю. «Свердловский областной суд приговорил Александра Мишарина к двадцати годам лишения свободы», «Александр Мишарин осужден за убийство туриста», «Александр Мишарин с обрезом напал на свердловчанина» — коллеги хотели быть оригинальными. Съязвили — и забыли. Но я помню его до сих пор.
Шурка — так, пока была жива, звала осужденного бабка, так он звал себя сам, сидел, сложив крепкие руки на коленях, опустив глаза. На нем была футболка-поло из синтетики с карманом на груди, линялая и в катышках. Такими лет пятнадцать-двадцать назад бодро торговали узбечки на рынках и в переходах. Когда говорил, он поднимал лицо и смотрел куда-то сквозь прутья решетки и сквозь меня.
Ему было уже за пятьдесят, когда повезло устроиться сторожем на полуразрушенную турбазу у озера Таватуй, на полпути из Екатеринбурга в Нижний Тагил. Ни кола ни двора к тому времени он не нажил, все по служебным бытовкам скитался. То электриком в студенческой общаге поработает за койко-место и три тысячи рублей, то охранником в зоомагазин устроится, будет ночами из кроличьего корма семечки выбирать. А тут повезло: дом свой. Хотя какое там «дом»: деревянная изба пять на пять под позеленевшим от времени шифером, четыре окошка да дверь. А все равно — радость.
О доме он мечтал, сколько себя помнил. В материнской «однушке» у него даже кровати не было, только матрас на полу за шкафом. Мать с сестрой спали на вечно разложенном диване по другую сторону. Свой дом был только у бабки, к которой мать отправляла его каждое лето, с глаз долой. Бабка не особенно привечала, но и не выгоняла. Она давно жила одна и в помощи внука не нуждалась. «Я корова, я и бык, я и баба, и мужик», — любила, выпив рюмочку, говорить про себя она.
К домашним делам Шурку она не подпускала. «Да иди ты!» — вот все, чем она удостаивала любое его предложение помочь. Все сама: вставала в шесть утра, доила корову, выгоняла ее в поле, отвозила парное молоко в трехлитровых зеленоватых банках на рынок, поливала огород, рвала свекольную ботву уткам, выносила поросятам грязные кастрюли вонючей каши из прошлогодней картошки и свиного же сала. К полудню она валилась с ног. Бралась варить суп — больше скотине, чем себе, и не ставила, а бросала алюминиевые кастрюли на старенькую двухконфорочную плиту. Не дай бог было попасться ей под руку в этот момент: запросто могла запустить увесистым половником и в кошку, и в собаку, и в Шурку.
Зато какой у бабки был огород! Грядки будто по линейке вымерены, а на них чего только нет! Первые огурцы появлялись уже в мае, под пленкой, тогда как соседи ждали чуть не до конца июня. В середине июля в парнике уже поспевали помидоры. Но самым большим чудом была клубника, кустики которой торчали из-под соломы. На соломе лежали спелые ягоды величиной с яйцо. Почти все, что вызревало на грядке, бабка продавала. Шурке лишь изредка перепадала какая-нибудь белоносая или чуть подгнившая ягода.
Вечерами в бытовке зоомагазина он думал о том, как обязательно купит усы клубники, как посадит их на солнечной стороне, там, где ветерок продувает. Как заведет собаку и этой тихой радостью будет жить. А вышло, конечно, все по-другому.
Пришли ночью. Шурка услышал какой-то шум и пьяные голоса. Опять туристы. Два года назад такие пальнули в собаку. Еще Найда была, мать Рады. Она только ощенилась, спала вместе со щенками в будке, а когда те пришли, выскочила, залаяла, потом хлопнуло что-то, Найда взвыла. Шурка к ней всю ночь выйти боялся, те пригрозили: высунешься — убьем. К утру, когда они завели моторку и наконец уплыли, он собаку во дворе схоронил и пошел к мужикам самопал покупать. Думал, в другой раз припугнет, и больше не сунутся.
И вот он вышел с самопалом в одной руке и старым фонарем в прогнившем алюминиевом корпусе в другой. Первым, что увидел в темноте, был бритый лоснящийся затылок. В тусклом свете он казался пурпурным. Глаза подводили: приблазнилось, будто он растет от самых плеч. Там, где должна была бы заканчиваться шея, три глубоких борозды изображали подобие клоунской ухмылки. Маленькие уши, намертво приросшие к черепу, едва виднелись. Мужик был явно моложе. Он стоял на грядке с клубникой и отдирал горбыль от забора, который Шурка недавно подновил. Узкие штаны защитного цвета обтягивали мясистые икры. Штанины были заправлены в черные берцы, напоминавшие два стоящих рядом угольных утюга.
Шурка его окрикнул. Тот обернулся и с пьяной вальяжностью в глазах уставился на него. Рядом возник еще один. Шурка поднял в их сторону самопал (рука тряслась) и закричал, чтобы убирались. Жирный хмыкнул, щелкнул замком складного ножа.
— Пошел вон, петух. И пукалку свою убери.
Шурка вспомнил вдруг, не вспомнил даже, а услышал, как взвыла Найда. Он выстрелил, сначала в «клоуна», потом в другого. Я прочитала в приговоре, что первый выжил, а второй скончался до приезда «скорой». Отдышавшись, Шурка сел на землю. Подумал, что не будет у него, видать, больше своего дома. Как сопляком спал за шкафом, так стариком на нарах и помрет. Собачку только жалко, Радулечку. Сиротой, суки, оставили.
Здесь он впервые перевел на меня мутно-серый взгляд. Помолчал, чуть растянул губы — улыбнулся.
— Знаешь, — говорит, — лучше всего было купить с получки полкило пряников в сельмаге, сесть на завалинке, Радулька рядом. Один ей пряник, один — себе. Водой из колодца из одной кружки запивали. Вкусно.
Когда разговор был окончен, кадыкастый паренек отвел меня к майору в кабинет. Комната оказалась небольшой и неуютной, с такими же, как в коридорах, фиолетовыми стенами, обставленная самой дешевой мебелью. На тумбочке у стены стоял старенький кассетный магнитофон, ровным слоем покрытый несмываемой пылью. Пел Высоцкий. Начальник щелкнул кнопкой, встал, пожал мне руку. Что-то спросил, я что-то ответила, он показал на дверь. Шли молча, я чуть впереди, он чуть позади. Шел и мурлыкал себе под нос: «Первый срок отбывал я в утробе, ничего там хорошего нет».
О Шурке я ничего больше не слышала. Сразу, как только вернулась в город, я пошла в магазин и набрала целую корзину сладкого и чаю. Откуда-то, может из детства, я знала, что чай на зоне особенно в цене. И пряников положила четыре упаковки. Написала на синей почтовой коробке адрес следственного изолятора в Сан-Донато, а место под обратным, подумав, оставила пустым. Наверное, струсила. Вот поэтому я так и не узнала, куда этапом отправили Шурку, и теперь не знаю, жив ли он. Спустя лет пять после нашей встречи я пыталась что-то выведать в пресс-службе ФСИН, но мне отказали, потому что не родня.
Подарок
(Святочный рассказ)
Никто не знает доподлинно, что произошло. Очевидец из дома напротив рассказывал кому-то, что он стоял у окна и ждал жену, которую должен был отвезти на работу, когда увидел вспышку в окне на предпоследнем этаже соседней десятиэтажки. Не успел он понять, что это было, как услышал грохот, от которого стены затряслись, и старый ночник с белым стеклянным абажуром упал с прикроватной тумбочки жены. Абажур раскололся надвое.
Писали, будто взрыв бытового газа обрушил подъезд многоквартирного дома. Правда, парень, спускавшийся с восьмого этажа за десять минут до взрыва, запаха газа не почувствовал. Или не вспомнил, думая лишь о том, чем он — мебельщик, живущий с мамой и пьющий с друзьями по поводу и без, — так приглянулся судьбе, что она решила оставить его в живых. В отличие от 39 других, тела которых спасатели с собаками еще четыре дня в тридцатиградусный мороз доставали из-под завалов.
Наталья ложилась спать недовольная. Муж опять под Новый год ушел дежурить на сутки. Как праздник — Николай на смене. Так было и в прошлый Новый год, и на Восьмое марта, и даже на крестины младшего, Ванюши. Опять придет к девяти, поест на кухне прямо из кастрюли оливье с черной горбушкой «чусовского», опрокинет рюмку и молча пойдет спать. А ей опять придется одной с двумя детьми возиться. Какой тут Новый год, когда обоих нужно помыть, накормить, уложить? И наперстка не выпьешь, младший-то еще на титьке висит. А старший не ест ничего, кроме пюре с котлетами. Вот и готовь ему одному. Намучаешься — и никакого праздника, лишь бы до постели доползти. А у соседей, поди, опять гулянка до утра будет, фейерверки под окнами, еще и не уснешь.
Подарков в этом году тоже ждать не приходится, денег у всех в обрез. Старший обойдется мешком со сладостями с Колиной работы, младшему она купила каталку-уточку, которая шлепает лапками и бьет крылышками, когда ее толкаешь. Пусть ходить учится. Сначала по квартире, а к весне и на улицу с ней пойдут. Остальным — матери, сестре, свекрови и золовке — подарит дежурные кухонные полотенца с поросятами да по коробке «Родных просторов». А себе и мужу — опять ничего. Они друг другу квартиру подарили три года назад, в ипотеку взяли, с тех пор и сидят на бобах. Какая копейка лишняя появляется — все в банк несут, лишь бы расквитаться поскорее. Зато двушка, своя. Сестра-то вон все с матерью живет. Одиночка она, дочь по осени в школу пойдет. Где ей квартиру-то купить? Вот и живут, то мирно, а то как кошка с собакой, упаси бог.
Младший в кроватке вроде затих. Тяжело засыпал, долго вошкался. То ли снилось что ему, то ли зубы последние лезут. Врачиха из их поликлиники вечно причитает, что, мол, кутаешь ты ребенка. Как не кутать, чай, не месяц май. Он одеяло ночью вечно сбросит, а потом коченеет. Проснется, только когда уж холодный весь, как лягушонок. Тогда только к себе брать под одеяло. А Коля не любит, говорит, нечего ему в родительской постели делать. Один раз вспылил и сам ушел на диван спать, потом еще дня два ходил надутый как мышь на крупу. Вот она и стала одевать Ванюту потеплее, в вязаный костюмчик и шерстяные носочки. Жар костей не ломит, а ей спокойнее.
Сегодня Наталья, как обычно, когда муж на смене, легла в детской. Когда родился младший, она с декретных денег купила старшему, Егорке, диванчик-канапе с большой красной гоночной машиной на обивке. Кроватку «отписали» Ванюте и поставили в другой угол. Вот и получилась детская. Свою двуспальную кровать вынесли в зал. Одна Наталья там спать не любила: лежишь в темноте и спать не спишь, а все прислушиваешься, что там дети. Иной раз забудется, а потом как соскочит: кажется, младший проснулся и плачет. Сядет на кровати и слушает, а в детской тихо. Это за окном автомобильная сигнализация сработала, видно, опять молодежь гуляет.
Когда муж ночевал дома, Наталье было спокойнее. У него сон чуткий, и, если дети проснутся, он услышит. С ним она отдыхала. А без него кое-как устраивалась с Егоркой на его диванчике, а тот и рад. Свернется котенком у нее на руке, спиной живот ей греет. Во сне он потеет, и волосы пахнут мокрой курицей. Она проснется, бывало, ночью, встревоженная опять каким-то черным сновидением, уткнется носом во влажный затылок и снова заснет, успокоившись.
Но сегодня и Егорка что-то возился без конца. То «мама, пить», то «жарко», то «писать хочу». Наконец затих, задышал ровно, но только она закрыла глаза, как он вздрогнул всем телом, сел в кровати и заплакал. «Тише ты, братика разбудишь! И какая нелегкая тебя разобрала сегодня! Вот горе мне с вами! И когда же эта ночь-то кончится?» — зашептала, зашипела она. Перевернула Егорку на другой бок, подула на лоб. «Спи», — сказала и сама закрыла глаза.
Что было дальше, Наталья помнила плохо. Говорит, сначала почувствовала, как на лицо посыпалась пыль и стало трудно дышать. А потом, как в плохом сне, комната стала крениться набок, и раздался грохот. Следующее, что она помнит, — как стояла в чужой квартире, среди напуганных людей, в одной ночной рубашке, с Егоркой на руках. Ванечки нигде не было. Не было и одной стены перед ними. «Как будто в кукольном домике», — не к месту мелькнуло в голове. Племянница Верочка все просила у матери такой, а та не покупала, денег, мол, нет. «Вот, Верочка, какие теперь куклы». Спасатели в оранжевых касках на подъемнике подъезжали вплотную к уцелевшей бетонной плите пола, брали людей в охапку и спускали на землю.
Их отвели в соседнюю школу, где на полу уже лежали вороха курток и толпились какие-то люди. Кто-то протянул телефон, она набрала Колин номер. Недоступен. Позвонила матери: «Мы с Егоркой живы, а Ванюта — там», — все, что смогла выжать из себя, не узнала голоса. Мать приехала тут же, посадила их с Егоркой в такси, увезла к себе. Егорка уснул, намертво прижав к себе потрепанного плюшевого кота, с которым еще Наталья играла в детстве. Сама она, чуть только рассвело, одевшись в сестрино, поехала назад.
Казалось, их длинный дом на двенадцать подъездов — панельную «Китайскую стену» — разломило надвое. Там, где был шестой подъезд, стоять остался лишь дальний фасад. Внизу до третьего этажа были навалены бетонные панели вперемешку с обломками мебели и густой гипсовой пылью. Нестерпимо пахло гарью, так что дышать приходилось мелко-мелко. Уцелевшие комнаты их седьмого подъезда висели, покосившись. В них сквозь дыры от вынесенных взрывом панелей виднелись декорации чьей-то тихой жизни, оставшейся в прошлом: ковер с березами на стене, детский комод, наряженная елка.
Близко ее не пустили. И откуда разом взялось столько полиции? Кажется, она кричала, но кричали там все, и внимания на нее никто не обратил. Потом она увидела Колю. Он в своей спецовке — синей робе машиниста и оранжевом жилете — ходил за ограждением из металлических прутьев, разговаривал со спасателями. Она окрикнула его, он повернулся и подошел. «Ваня, — кивнула. — Там». «Знаю, — кивнул. — Иди».
Рядом притулилась какая-то старуха. Схватила Наталью под руку и зашептала, уткнувшись ей в плечо: «Богородице дево, радуйся, Господь с тобою. Благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего, яко Спаса родила еси душ наших». Слезы градом полились у Натальи, она вырвалась и убежала. Дома у матери, стирая застывшие капли со щек, обняла Егорку, упала на колени в углу.
Ваню достали через тридцать три часа. Живым. Он лежал в своей кроватке под грудой плит, придавленный дверцей шкафа. Шевелиться он не мог, но мог дышать и плакать. На голос и пришел отец и привел за собой спасателей. Ребенка вытащили из-под обломков обмороженного, испуганного, но живого. Остатки тепла ему сохранил шерстяной костюмчик да носочки-самовязки. Врачи пообещали, что сломанную в нескольких местах ножку ему сохранят. «Даст бог, к весне пойдет. А уточку я ему новую куплю», — думала Наталья, сидя у больничной койки своего мальчика, который выжил.