Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2020
Людмила Путимцева — библиотекарь по образованию. До 1990 года — внештатный сотрудник областной газеты «На смену», районной газеты «Знамя Ленина». Печаталась в газетах «Обозрение» (Новая Ляля), «Новая жизнь» (Верхотурье), «Лялинская правда», журнале «Уральский следопыт». Живет в Екатеринбурге.
Верхотурье, Лобва, Новая Ляля начала семидесятых
Тук-тук, тук-тук… Стучат поезда вдали за окном, пролетая мимо вокзала. Мелькают вагоны, проносятся годы. Вот уже стала я бабушкой. Давно, в далёком детстве, у меня тоже была бабушка по линии матери. Вторая бабушка жила далеко — на Дальнем Востоке. Фактически бабушка была одна — та, которая рядом, на соседней улочке, — баба Маруся. Она умерла от рака желудка, когда нам с двоюродным братом Сашкой было по десять лет. Болезнь уморила её голодом. Я едва успела её запомнить. Маленькая, сухонькая старушка, вечно суетящаяся по дому. На голове непременно повязан светлый платок узлом назад. Серое самошитое платье с жёлтыми розочками и отложным воротничком. Лицо худое, бледное, впалые щеки, острый нос и очки в тёмной оправе с толстыми линзами, за которыми мутно виднелись карие глаза.
Помню прялку, похожую на деревянную лопату, с примотанным большим пушистым куском овечьей шерсти. Под прямым углом к ней приколочена вертикально другая доска. На ней баба сидела, вытягивала шерсть помаленьку снизу двумя пальцами левой руки и тут же скручивала её в нитку. Правой — проворно крутила веретено, наматывая на него готовую нитку. Потом сматывала клубки и вязала всем на зиму тёплые носки и варежки.
Всё моё детство прошло у бабы с дедом в этом доме в два окошка. Маленькая кухонька да одна небольшая комнатка. Как они умудрялись, все семеро, здесь поместиться, до сих пор не понятно. Баба, дед и их пятеро детей: Тамара, Валя, Надя — мои тётки, Галя — мать моя и Борис — мой дядя, трагически погибший в армии ещё до моего появления на свет. Три железные кровати стояли в комнате, остальные дети спали на печке. В центре, между окон, как и сейчас, стоял полированный стол. Справа от него, в углу, — шифоньер. До сих пор в доме стоит мебель, сделанная руками дяди Бори: стол-тумба, этажерка, вешалка, полочка для полотенец. Можно потрогать её руками. Вся мебель крепкая, из цельных досок, прекрасно сохранилась, а ведь если подсчитать — ей уже больше ста лет! Молчаливые свидетели прошлого. Вот почему я так люблю все эти старые вещи. Они видели и помнят дядю Борю, а я нет!
Деда звали Павел. У меня он был один. Второй не считался — он жил далеко, в Приморском крае. У Сашки второго деда тоже не было. Наверное, по этой причине никто не звал деда по имени — просто дедка. Закрываю глаза, и картинка — дед рисует нам человечков на этом самом столе. Запомнился он уже старым и больным. Дед был инвалидом Великой Отечественной войны. Правая рука прострелена и не разгибалась, ноги болели, и он ходил с тросточкой. На ногах зимой и летом — бурки «прощай, молодость» и трико с вытянутыми коленками. Всегда в рубашке и светло-коричневом пиджаке, на котором двумя рядами красовались, поблёскивая, военные ордена и медали! На голове непременно светлая шляпа. Запомнился его большой живот, седая колючая щетина, помутневшие и пожелтевшие от старости голубые юркие глаза. Дед сидел на стуле, а я подсовывала ему тетрадные листы. Ими был завален весь стол. Человечки были как обведённые силуэты. «Ротик, носик, огуречик — получился человечек», — вспомнилось мне, словно донеслось эхом с тех далёких лет. Огуречик — это голова. От него шли чёрточки: у одного вверх, у другого вниз, у третьего во все стороны — как солнце. Это волосы. Человечки были кудрявые и лысые, маленькие и большие, в юбках и с бантиками. Были ещё уродливые собаки и кошки. Старанием себя дед не утруждал.
Мы с Сашкой обычно рисовали химическим карандашом. Он нам очень нравился: можно было нарисовать и тут же им разукрасить. Муслякали карандаш языком, и во рту оставался привкус кислого. Тут же плевались, размазывая по ладошкам и по лицу синюю краску. Язык был синий, и руки, лицо — тоже. Руки мы обтирали о платье, рубашку… Цветные карандаши появились позже, а тогда мы любили ещё грифель. Чёрный и синий. Кто-то из взрослых точковал им на работе древесину. Грифель был толстый, гранёный. Рисовать им было неудобно. Зато он никогда не ломался, его не нужно было точить. Мы рисовали им дома на бумаге, таскали в карманах. Рисовали на улице, где придётся — на деревьях, на заборе, на тротуарах. Вот он, стол, так и стоит на этом же месте. Дед сидел посередине, а я стояла справа от него, на этом самом углу, пятьдесят лет назад. Рисунок лежал на столе на уровне моих глаз. Приходилось вставать на цыпочки, чтобы увидеть рисунок сверху. Мне тогда лет пять. О войне дед не рассказывал. О ней мы узнавали в школе, по книгам, по кинофильмам. Осознание того, что наш дед герой, хлебнувший сполна ужасов и лишений, пришло уже спустя много лет после его смерти. Стол есть, а деда Павла Ивановича нет…
Под конец жизни у деда болели колени, и ходить он не хотел. Моя мать, ухаживая за ним, ставила вожделенную бутылку с водкой и еду в сервант, тем самым побуждая дедку встать со стула и сделать несколько шагов. Тот посылал всех к «е… мати», грозно стучал палкой, которая стояла у его ног, приваленная к столу, но мать была неумолима:
— Захочешь есть, встанешь и дойдёшь! — говорила она.
— Томке скажи, пусть мне исьти завтра несёт! — кричал тот обиженно в ответ брюзжащим, слабеньким голосочком.
Дед требовал, чтоб дочери кормили его три раза в день, всегда в одно и то же время. Любил манную кашу. Пока были силы, ставил себе бражку на варенье. Водку пил редко. Огромные розовые бутыли стояли на печке и за печкой. В них пузырилась пена и лезла из горлышка, сползала по бутылке, засыхала, оставляя липкий, сладкий след. В ходу была эмалированная белая литровая кружка. Из неё дедка весь день попивал бражку, подобно тому как другие регулярно пьют лекарственные настои и отвары. Никогда не курил. Дожил он до восьмидесяти трёх лет. Так и усох со скрюченными ногами. Та самая кружка ещё долго служила после деда всем верой и правдой. Ей черпали воду, варили в ней яйца, отмывали содой. Но ничто не могло вытравить въевшийся сладковатый запах дедовского эликсира жизни. Запах бражки так и остался неотделим от прошлого. Это был тот самый специфический запах, который присущ каждому жилищу. В каждом доме он свой. В том маленьком домике пахло особенно вкусно, сытно и сладко! Кажется, с закрытыми глазами вернусь и найду своё детство по запаху из тысячи других! А нет, только картинки в памяти… Ничего не вернуть… Никого не вернуть…
Тогда, в детстве, нас часто оставляли ночевать у бабы с дедом. Зимой к утру дом выстывал. Баба вставала рано и затапливала печь. За окнами — сплошная темнота. Я лежала под толстым, тяжёлым ватным одеялом. Было уютно и тепло, а в холодном воздухе с кухни начинали тянуться запахи варёной картошки, перловки и запаренного комбикорма. Потом к этому примешивался запах квашеной капусты и мясного бульона. Это баба варила борщ. С плиты раздавались звуки бульканья и шипенья. В топке потрескивали дрова. Звуки и запахи постепенно наполняли весь дом, воздух нагревался, становилось тепло, за окнами светало. Взрослые будили нас и звали завтракать.
Как сейчас, вижу раскалённое жерло русской печи. Баба открывает заслонку, и оттуда полыхает таким жаром, что невозможно подойти. Ухватом на длинной ручке баба достаёт огромные, как мне тогда казалось, чёрные чугунки, в которых варилась «поросячья еда». Чугунки ставились вниз у печи на обитый железом пол — остывать. Потом взрослые брали огромную деревянную толкушку и разминали всё это до однородной массы. Поросячья жижа чавкала и булькала в такт движениям, выплёскивалась на пол. Иногда брызги попадали на меня и обжигали. Скорее от озорства, а не от голода мы с Сашкой вылавливали из чугунков свежесваренные картофелины. Обжигали свои маленькие, не огрубевшие ещё тогда ручки. Толкали в рот, опять обжигались. Взрослые отгоняли нас, накладывали её в железную миску. Картошка была мелкая, в «мундирах», потемневшая, усыпанная мелкими чёрными точками. Мы чистили её и ели с солью и чёрным хлебом. Она была аппетитная и рассыпчатая, чуть сжелта — как масло. Вверх тянулись еле видимые струйки тёплого пара. Какой вкусной она казалась! Ещё нам мочили хлеб молоком и посыпали сахаром. По праздникам в доме были шоколадные конфеты, пряники, халва, большие круглые шоколадки в серебряной и золотой фольге — шоколадные медали. На них были выдавлены какие-то завитушки, буквы. Мы дырявили их, продевали нитку и вешали на шею. Долго не ели — берегли! Нас угощали большущими конфетами в красивых фантиках: «Гулливер», «Красная Шапочка», «Кот в сапогах». Всё это обычно покупалось в «железнодорожном».
Это был маленький деревянный магазинчик у вокзала, похожий на обыкновенный старый домишко. Здесь отоваривались железнодорожники. Рядовым покупателям продавали не всё. Некоторым давали «по блату». У нас там одно время работала тётя Тамара — мать Сашки. Слух о том, что завезли дефицит, распространялся быстро, с помощью «сарафанного радио». Очередь занимали с раннего утра, ещё до открытия. Родственники ходили, сменяя друг друга, — караулили очередь. Отпрашивались с работы. За дефицитом можно было простоять целый день. В очередях знакомились, «собирали сплетни», давились, ругались, даже дрались. Часто вся толпа в магазин не вмещалась. Длинный хвост очереди тянулся за дверью на крыльцо, по ступеням вниз. Последние подпирали стены магазина, сидели на завалинке. Нас, детей, обычно посылали стоять за хлебом. Мы занимали очередь и бегали у магазина. В одни руки давали по одной булке, поэтому все, кто был дома, приходили и пристраивались к нам, когда приезжала долгожданная хлебовозка.
За дефицитом ездили в Верхотурье на электричке. Трассы Екатеринбург — Ивдель не существовало ещё в проекте. Железная дорога была востребована и процветала. Помню то радостное возбуждение, когда родители брали нас с собой. Полумрак вагонов. Твёрдые деревянные полки и пол окрашены тёмно-коричневой краской. Тёмно-зелёные стены, запах угля… Электричка шла из Серова. Вагоны были переполнены. Много ехало пожилых женщин и совсем уже дряхлых старух — в церковь. Нам, детям, было всё равно, кто едет, куда и зачем. Только, помню, бегали и кричали как поговорку — «Лоба, Ляля, Хахатули». Не выговаривали буквы или дурачились? Сейчас не узнать, да и не важно уже.
На перроне из вагонов высыпала куча народа, и все бежали на автобус, до города. Автобус набивался битком. Нам, детям, приходилось стоять. Было нам тогда лет по восемь, девять — середина семидесятых.
Как-то перед первым сентября ездили «одевать меня к школе». Обошли в Верхотурье все магазины. В «Детском мире» купили школьную форму: коричневое шерстяное платье с длинными рукавами. На груди, слегка пришитый, болтался белый сменный воротничок с кружевами и такие же манжеты. Их полагалось отпарывать, стирать и пришивать снова. Это единственная красота, которая школьникам тогда позволялась.
На несколько часов центр города становился многолюдным…
Все магазины были в центре, рядом с храмами. Никто не говорил тогда о зодчестве, памятниках архитектуры. На полуразрушенные православные церкви почти не смотрели. Да и не на что было смотреть. Они представляли собой плачевное зрелище. Монастыри походили на послевоенные руины, случайно уцелевшие после бомбёжки. Крыши и стены поросли травой. Кое-где торчали небольшие деревца. Люди бегали по магазинам, а заброшенные, осиротевшие храмы молчаливо и словно с укоризной взирали со своей высоты на нашу мирскую суету. Мы, дети, ходили со взрослыми. Лишь изредка, подняв голову, издалека, мы посматривали на эти величественные мрачные здания. Их выбитые чёрные окна, как пустые глазницы покойника, пугали. Над разрушенными стенами кружили стаи ворон и непрерывно каркали. Это унылое зрелище напоминало кладбище. На колокольнях Крестовоздвиженского собора виднелись силуэты охранников. Когда тёмные фигуры двигались, у каждого из них угадывался на плече автомат. Со страхом и трепетом мы замирали….
Но вот родители берут нас за руку, и вокруг снова праздник, покупки, подарки, толкотня…
В мужском монастыре была детская трудовая колония. На огромных куполах не было крестов, на их месте торчали короткие пики. По верху полуразвалившихся высоких каменных стен тянулась колючая проволока. В женском монастыре размещалась библиотека — в одном из зданий. В каком-то из них была городская баня. В центре города возвышалась огромная кочегарка. Под неё приспособили Спасо-Воскресенскую церковь. Действующей оставалась только та, что на кладбище. Туда и ехали богомольцы со всех городов и весей. Остальные здания были закрыты, заброшены и пустовали. В разрушенных стенах гулял только ветер да мальчишки устраивали свои игры — «войнушки».
Однажды, в начале восьмидесятых, мы со взрослыми забрались на колокольню Свято-Троицкого собора. Запомнились каменные ступени, идущие вкруговую. Под ногами битый кирпич, обвалившаяся штукатурка. Вокруг проломанные, разрушенные стены, на которых кое-где виднелись плохо сохранившиеся красочные изображения святых. Местами в стенах зияли пустоты — выкрошился кирпич. Но цементная кладка — раствор, на удивление, сохранилась, как новая. Холодный и сырой полумрак заброшенных церковных сводов пугал и заманчиво притягивал своей таинственностью. Было страшно, но интересно — как в сказке!
На колокольне, на самом верху, разом забылись все страхи. Здесь было просторно и светло. От высоты и размаха увиденного захватывало дух. Открывался вид на весь город. Мы осматривались, опасливо держась за толстые многовековые стены. Помнится, стояла осень, и погода в тот день была пасмурной. Возможно, поэтому картина, открывшаяся нам, была вдвойне безрадостной. Полуразвалившиеся серые стены монастырей, далеко вокруг рассыпаны маленькие серые домишки. Серая лента реки Туры убегает куда-то вдаль, к окраине города, к лесу. Прямо внизу под нами площадь, где те самые магазинчики, люди, машины. Всё маленькое и убогое. Мышиная возня! Казалось, что здесь, наверху, свершается всё грандиозное и вечное. В детской моей немудрёной голове не чётко, но ёмко тогда сформулировалась и запечатлелась великая загадка тайны мира. Шестым чувством я поняла, что есть кто-то всемогущий, что смотрит с укоризной на нас с небес, всё видит, но ни во что не вмешивается. Всё уже давно запрограммировано и предрешено — прошлое, настоящее и будущее.
Никто в то время не говорил о религии. Всем полагалось быть атеистами. Ни в одном доме не было икон. Никогда не видела, чтоб взрослые молились или крестились. В нашей Новой Ляле не было церквей. Вроде они были и не нужны. То было время первомайских демонстраций, митингов, пятилетних планов, ударных строек и партийных съездов. Но, думаю, неосознанно все думали о боге, полагались на него. Раньше, как и сейчас, незримо он был рядом — в наших мыслях, словах, поступках, надеждах. «Боже мой! Ради бога!» — сколько раз за день мы произносим эти фразы, сами порой не замечая. Начиная с рождения и до последних дней жизни бог живёт в нас, вокруг нас.. А сколько народных примет связано с христианскими праздниками! Все от мала до велика, верующие и атеисты, с незапамятных времён отмечали и отмечают Пасху, Рождество, Вербное воскресенье, Родительский день.
Ещё картинка: когда умерла бабушка, из угла нижнего ящика шифоньера достали её скромный алюминиевый нательный крестик на простой верёвочке. При жизни она его никогда не носила. Оттуда же достали белую простыню, украшенную надписями чёрной краской с текстами молитв и ангелами. Ею накрыли гроб. Посередине, почти во всю длину тела, нарисован контурный резной чёрный крест. Это погребальный покров православных — саван. Голова бабы Маруси повязана белым платком с таким же крестом на лбу. Только тогда, на похоронах, я узнала, что бабушка была крещёная. Засыпанный яркими искусственными цветами гроб стоял посередине комнаты в окружении траурных венков. Это был праздник смерти. Повинуясь тягостно нависшей всеобщей скорби, мы, дети, не до конца осознавая трагедии случившегося, так же, как и взрослые, говорили шёпотом, ходили на цыпочках. Старшие учили нас не бояться: мы подходили к гробу по очереди и останавливались подержаться за бабины ноги. На ногах были обыкновенные новенькие домашние тапочки — белые в зелёную клеточку. Тряслись коленки, от ужаса хотелось обернуться. Но мы с Сашкой подходили, держались, и страх отступал! Так мы учились быть смелыми! По народным приметам! Сейчас, по прошествии стольких лет, родственники при встрече вспоминают и гадают, кто из них был крещёным, а кто нет.
Тёмная форма, серые одежды, мало пёстрого, яркого. Все в те годы носили одинаковые кофты, юбки, туфли. Однообразие не огорчало. Мы жили дружно все вместе, рядом. Трава была по пояс, деревья до неба!
Бежит время! Живы до сих пор три родных городка — Лобва, Ляля, Верхотурье. Обрели свою былую красоту и величие храмы древней уральской столицы. Распахнули свои двери для верующих и всех, кому дорога история родной страны. Вновь над Верхотурьем бродяга ветер разносит звон колоколов. Прошлое и настоящее слилось во мне воедино. Дед и баба остались там, в далёком детстве… Но живы они в моей памяти на волшебных картинках до голосов, до вздохов, до запахов. Что ждёт впереди? Не увидишь, пока не доедешь. Тук-тук, тук-тук…. Так же видны вагоны из окна. Проносятся, что годы из прошлого в будущее.