Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2020
Олег Кудрин — писатель, журналист, литературовед. Родился в Одессе. Окончил геолого-географический факультет Одесского госуниверситета. Кандидат педагогических наук. Автор романов «Фондурин 917 / Красные фонари Кремля» (2006), «Код от Венички» (2009), «Полтавская перемога» (2008–2009, 2019), а также эссе-исследования «Фон Кихот Готический. Рыцарство и романтизм в нацистской идеологии» (2009–2012). Как литературовед печатался в журналах «Вопросы литературы», «Октябрь», «Новый мир», «Новая Юность», «Урал». Живет в Риге.
Этот материал — продолжение статьи «Непарадный коллективный портрет победителей «Большой книги-2019» и их критиков» (Урал, 2020, № 4). Там двенадцать книг-победителей рассматривались по отдельности, одна за другой. Здесь же — сквозной анализ. В первой части материала — попытка найти какие-то общие черты, подходы, темы и посмотреть, насколько ощутимы социально-общественные истоки каждого отдельного явления. Во второй — критика критики. Главными недостатками тут кажутся, во-первых, «сравнение всего со всем», делающее всякое сравнение бессмысленным, во-вторых, завышенная планка оценки современных авторов, дурная мода наклеивать на них ярлыки с именами русских и зарубежных классиков… При этом в сумме «большекнижная дюжина» оказывается важной не сама по себе, а как референтный список, своеобразный фокус, позволяющий, по мнению автора, понять больше о стране «за стеклом», современной России.
1. «Кто, если не кот» и Рай гиблого места
В поиске нового героя: коты, собаки, далее — везде
Самой простой, очевидно-наглядной в «шорт-листе» БК-2019 кажется такая особенность, как анимализм, иногда трактуемый философски, чаще — шутливо. И вправду, два «кинологических» названия — «Собаки Европы» и «Собачий лес». Животные на обложках — три кота в «Днях Савелия», многовидовая стая со стилизованным святым (молодой, безбородый Франциск Ассизский?) во «Всех, способных дышать дыхание». Причем если «собаки» у Бахаревича и «собачий» у Гоноровского — лишь метафоры (что, впрочем, тоже немаловажно), то романы Служителя и Горалик написаны не просто о животных, но и в преобладающей степени — от имени животных. В сумме такое сочетание кажется любопытным. Но есть ли тут какие-то закономерности? Первая, самая простая мысль — эзопов язык? — оказывается ошибочной. Его в этих текстах почти нет. Редкий пример — в описании политического построения кошачьего «елоховского прайда» у Служителя, где есть своя политическая борьба, вожди, интриги, сторонники «жесткой лапы» или «полной свободы».
И в этом смысле интересны рассуждения Ольги Баллы в «Легкой кавалерии», поставившей романы Служителя и Горалик рядом, рассмотревшей их совместно: «Они наводят на мысль о своем родстве — а может быть, даже и об общих своих источниках <…> и не только потому, что оба они — романы вживания в чужое сознание, но и потому, что нежданно оказались об одном: о границах человеческого, о его проблематизации <…> Источники же обоих текстов, предположу, вот каковы: очень похоже на то, что человеческое уже утомило само себя. Оно уперлось в собственные тупики, ищет иных возможностей — существования ли, взгляда ли на себя (возможностей хотя бы и травмирующих, как в случае той линии, что намечена романом Горалик). По крайней мере, человек в его ныне действующем виде явно чувствует свою недостаточность»1. (В последующей своей публикации в НЛО Балла уточнила мысль, пояснив, что у Горалик «граница между человеком и нечеловеком дрогнула — и поплыла», но отнюдь не в смысле «звериного», а в смысле многообразного «постчеловеческого»2.)
Что касается «человеческой ограниченности», то тут представлены две противоположные позиции. «Савелий сам по себе и не мыслит проблематизировать человека, ломать его границы. Он даже не растягивает этих границ — он их мягко огибает, обходит по периметру, близко-близко. Он склонен скорее оправдывать человека и уж вовсе не расположен его судить (даже того маньяка, который едва не забил его до смерти, оставив без одного глаза и части хвоста. Мудрый Савелий не гневается и тут: он больше недоумевает). Заговорившие — и стремительно обретающие сознание — звери Горалик, причем совершенно невольно, только и делают, что проблематизируют своего, так сказать, староговорящего собрата, вынуждают его усомниться во всем, освоенном до сих пор, пересмотреть и растянуть собственные пределы». Позже Балла еще добавила, что роман, написанный на русском языке, сущностно, ментально — израильский. В нем «израильтянка Горалик» во многом выговаривает «тревоги, свойственные именно израильскому сознанию и для здешних (т.е. российских. — Ред.) жителей не всегда и прозрачные»3.
Всё так, только нужно договорить не сказанное тут. Израиль — часть западной цивилизации (при всех локальных отличиях). В свою очередь, технологически и социально успешный Запад последних десятилетий, с его вэлферами, инновационными успехами и повышенной толерантностью, действительно подходит к некоторому кризису в понимании как самого себя, так и человеческого-трансчеловеческого-постчеловеческого. (Не говоря уж о том, что в дополнение к этому «золотой миллиард» с трудом выдерживает риски миграционных человеческих потоков из «незолотых миллиардов».) Основные истоки острой проблемности, конфликтности романа Горалик в этом.
В свою очередь, книга Служителя — не просто русская в смысле языка, но и российская по содержанию и атмосфере. В России-то и права человека, не говоря уж о правах животных, находятся в сложных и отнюдь не преимущественных взаимоотношениях с правами государства, власти. Автор — славный представитель эфемерного «креативного класса», старающийся быть «над схваткой». Соответственно в «Днях Савелия» не только человек не проблематизируется, но и вообще — строго выдерживается равноудаленность по отношению ко всем актуальным общественным позициям; разновекторность при описании современных конфликтов. Что касается собственно осознания прав животных или хотя бы общепринято сочувственного к ним отношения — то это в последние годы одна из модных, разрабатываемых и все еще утверждающих себя тем (особенно в богатой и «продвинутой» Москве): зооволонтерство, приюты, веганство и т.д. Истоки романа Служителя и его популярности еще и в этом.
То есть описываемые Баллой «две противоположные позиции» в том и заключаются, что Горалик постулирует: «человек должен стараться быть хорошим». Но дальше жестко проверяет эту хорошесть, границы растягивания эмпатии на прочность — в условиях катастрофы! Служитель же лишь светло радуется тому, что «человек может быть хорошим», что его эмпатии хватает на ватагу приблудных котов в условиях сытого, обеспеченного супермегаполиса. Иными словами, «человеческое уже утомило само себя» только в израильском романе. В московском же — лишь попытка сымпровизировать эту тему, пойти в этом направлении.
В «Собаках Европы» обе описанные выше линии, «западная» и «российская», доведены до финальных состояний очень разных, но похожих по крайней мере в своей неутешительной несимпатичности. Анималистская образность у Бахаревича не главная, но весомая. Завершающее V главу, «Капсула времени», стихотворение «Собаколовы» с разворачиваемой метафорой «собаки и собаколовы» (трактовать которую можно по-разному, но стоит помнить, что под «собаками Европы» автор часто имеет в виду малые народы континента) эсхатологично. А вот гусыня из II главы, «Гуси, лебеди», напротив, дает надежду герою этого сюжета, Молчуну, вырваться из гиблого места, села у западной границы Российского Райха Белые Росы-13, по примеру Нильса из сказки Сельмы Лагерлеф, экранизированной «Союзмультфильмом» (благодаря чему Молчун о нем и дознался). Надежду также абсолютно сказочную и тем не менее в пространстве романа, кажется, реализовавшуюся. При этом чувство Молчуна к Гусыне, сложно описанное, трудно уловимое, кажется не только платоническим.
Еще деталь, точнее, деталька — тракторная. У Гузели Яхиной в «Детях моих» важен Год неродившихся телят, а также погибшие «тракторята», так точно рифмующиеся с названием романа и оттеняющие витальность двух его главных героев, детей Анче и Васьки. «Тракторята» — это разработанные и выпускавшиеся в Республике немцев Поволжья мини-трактора «Карл», заброшенные («убитые») и недособранные («неродившиеся») из-за приказа Усатого Вождя, предпочитавшего пропагандистски эффектную гигантоманию.
И вот эта сдвоенная метафора, объединившая невинно убиенных белковых телят и металлических тракторят, хороший повод сделать следующий шаг. Перейти от рассмотрения анимализма — к франкенштейнству, монстрам, оборотням.
Монстры добро-злые и зло-добрые
Именно эти сущности, создания, «созданьица» являются главными пружинами сюжета у Некрасовой в «Калечине-Малечине» и Гоноровского в «Собачьем лесе». Их совместное рассмотрение в литературно-исторической традиции и в сопоставлении с сегодняшним днем кажется любопытным. Прежде всего в непростом отношении к основополагающим категориям Добра–Зла. Некрасовская кикимора со злым напором делает доброе дело, восстанавливая порушенную справедливость в детском мире актуального сталин-лайт. Ее «созданьице» — образ непростой, однако все же воландовски привычный.
А вот с амбивалентной куклой Гретель в «Собачьем лесе» всё на несколько порядков сложнее. Изначально кажущаяся силой враждебно-злой, она оказывается в сущности доброй. При этом, однако, по неразумению мучающей детей исторической памятью, недетской — страшной. Благодаря такому сложному смешению исходных данных кульминационная сцена, в которой большую куклу пытает главный человечий герой повести, основной ее рассказчик, мальчик Валька, оказывается богатой на смыслы, толкования. Скажем, как аллегории в узком смысле — сталинского (советского) режима, в широком — человеческой натуры.
Интересно и происхождение обеих героинь, позитивных монстров. Немецкая кукла у Гоноровского поначалу кажется вариантом многочисленных кукол из западных хорроров. Но потом, в результате авторского перевертыша, оказывается существом малопонятным и трудно соотносимым с каким-то другим образом впрямую.
Кикимора у Некрасовой, напевающая ремизовскую «Калечину-Малечину», при беглом взгляде кажется исключительно праздным, фантазийным творением в духе русского фольклора. Что не совсем верно. Одноименное стихотворение Алексея Ремизова4, откуда она взята, посвящено символисту Сергею Городецкому. Как и весь сборник «Посолонь» (то есть «по солнца» движению), «Калечина-Малечина» — это модернистская обработка фольклора и/или стилизация под него. Год публикации — 1907-й, для политического ссыльного социалиста Ремизова особенный. Это время подавления и затухания русской революции, с ее погромами, взаимной нетерпимостью и жестокостью (ремизовские «семь братов, семь вихров»?). Плюс память о позорно проигранной японской войне с оставшимися после нее калеками, обобщенно — «калечиной» («У Калечины одна — деревянная нога, / У Малечины одна — деревянная рука, / У Калечины-Малечины один глаз — / маленький, да удаленький»). Первая русская революция — страшное время, которое позже перестало восприниматься таковым (не только в СССР с его однозначной, жесткой пропагандой, но и в эмиграции) после событий еще более ужасающих — двух мировых войн, революции — Гражданской войны и советских репрессий. Посмотрим, однако, на это существо одним глазком того времени. Ремизовская Калечина — дикое лесное ночное существо, днем пробирающееся во двор, чтобы там ждать с нетерпением вечера. Именно в этом суть, ядро стихотворения, а не в числительном мотиве считалочки и правилах, как именно эта считалка водится (что подробно разбирается фастфуд-критикой)!
Весь сборник имеет четырехчастное природное строение Весна–Лето–Осень–Зима, «Калечина» внутри этого цикла раскрывает тему чередования и соотношения «Дня–Ночи» (и опосредованно — стоящих за ними Света–Тьмы, Добра–Зла). Для автора-социалиста тот период затухания революции и реакции (как реакции на революцию) — это время, когда ночь пробралась в дневной двор. А в нем только то и делает, что кличет вечер (а значит, снова ночь)… Прошло время, 10 лет спустя Ремизов не принял большевиков с их переворотом. И если вынуть «Калечину-Малечину» из сугубо фольклорного контекста, расширить ее смыслы, то она описывает «то, что случилось с Россией» в ХХ веке, не хуже, чем «дыр бул щыл». Кстати, если принять подобное наполнение образа, то ремизовская Калечина-Малечина также обладает исторической памятью, хоть и меньшей по набору фактов, чем кукла Адини у Гоноровского, к тому же исключительно российской, но зато более оформленной концептуально.
Впрочем, героиня некрасовской повести Катя, в отличие от Вальки Гоноровского, подобные смыслы-образы не считывает. И кикимора у Некрасовой скорее «часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Но это воландовское появление в современности тоже в общем-то показательно, причем, будто в издевательском соответствии с сегодняшними скрепными реалиями, в обличии не подчеркнуто иностранном, заимствованном у Гете, а подчеркнуто отечественном, в котором архаичность дополняется модернизмом (впрочем, элемент западности Некрасова добирает, дав роману эпиграф из песни современной американской рокерши). При этом автор взяла у Ремизова только «Калечину-Малечину», открывающую одну из четырех глав «Посолони» («Лето красное»). А «Кикимору», ту же главу закрывающую, по большому счету проигнорировала. Потому что ремизовская Кикимора, хохотушка и мелкая паскудница, для самозадач Некрасовой мелковата.
При этом поэтический текст ремизовской «Калечины-Малечины» с некрасовской кикиморой ассоциируется, но ей не равен. Это её, некрасовской кикиморы, заклинание, имеющее несколько функций, из которых важнейшие — формула силы, охранительный заговор. Благодаря этому, вибрациям ремизовской «Калечины-Малечины», в тексте плотно, мускулисто ощущается присутствие темной злой силы, пришедшей днем, однако также отнюдь не светлым и совсем не теплым. Кикимора исполняет функцию вакцины, впрыснутой в доведенный до тяжелой болезненности сюжет. Так малое зло опрокидывает зло большее и, сделав это, исчезает (не бесследно).
Есть у Гретель, немецкой куклы Адини, и кикиморы, поющей «Калечину», главнейшее общее качество. Принцесса Адини больна синдромом Дауна, она — «особенная», как говорит об этом Гоноровский (и слово это несет во всей повести важную нагрузку). У Кати же особенное видение мира, ее сочинения, написанные в пионерлагере, очень нравятся воспитательнице Ольге Митиевне, учащейся в Литинституте. Катины стихи («Одну тысячу девятьсот восемьдесят четыре / Поделить / На шестнадцать, / Равняется — я одна в квартире»; «Ребёнок у животного или женщины / в животе / Равняется кожаной сумке в лапе или / в руке») могли бы даже в рамках экспериментальной подборки «Равняется» появиться в каком-нибудь толстом журнале, например… Однако в стрессовых ситуациях школьных занятий Катя не умеет сосредоточиться и быстро теряется. Поэтому у нее большие проблемы с учебой. Так что ненавистник Сомов дразнит Катю «дебилкой», нелюбящий папа называет «умственно отсталой», и учительницезавр Вероника Евгеньевна действительно собирается перевести ее в «школу для отстающих». (Интересно, что в учительницезаврской системе координат слово «особенный» противоположно по смыслу даунизму и является символом элитности: «Ты же видишь, какие ребята у нас учатся: дети учителей, инженеров, художников, врачей, бизнесменов. Особенные ребята, с особенным воспитанием». Что ж, всё в мире относительно.)
И получается, что окружающий человеческий мир взрослых, «выросших», для этих детей, будь то принцесса из Гогенцоллернов или Катя из замотанной работой российской семьи, так непредсказуемо опасен, что им трудно без монструозных помощников.
Последнее, что важно тут отметить, как подходит принцессе Адини Гоноровского во все годы ее существования словечко некрасовской Кати — «невыросшая».
Убийцы-оборотни, маньяки
Есть также целая линейка образов, к которым напрашивается ярлык «оборотней». Не в мистическом смысле, а в психологическом. Вроде человек как человек, но вот разворот сюжета — и это уже безгранично жестокое существо, или без(д)умный маньяк, или патологический убийца, серийный, массовый — по той или иной причине.
В «Детях моих» Яхиной жестокость, в том числе садистическая, в тексте растворена и по большому счету не персонализирована (ну разве что на товарища Сталина, бывает, накатывает). Но иначе и быть не может в романе, где описывается перманентная гражданская война, раннесоветское селянское бытие 20–30-х годов.
В «Днях Савелия» все жесточайше худшее сконцентрировано в образе «пожилого господина в темном костюме и бесцветной шляпе», забившего кота почти до смерти. Всмотримся, как описывает кэтхантера автор: «Мерзкие усы-щеточки. Как у какого-то голливудского актера тридцатых годов». Да еще и хореографическая выправка. То есть Чарли Чаплин в роли Аденоида Хинкеля, читай — Адольфа Гитлера. Так что этого господина вряд ли можно считать полнокровным образом, скорее — человек-функция, несколько окарикатуренная, призванная снизить процент мимишности существенной части сюжета.
В «Собачьем лесе» жестокость, подобно «Детям моим», также разлита в значительной части текста — в воспоминаниях о Гражданской войне, ГУЛАГе, Второй мировой (Красная армия в Германии). И квинтэссенция этого, проекция этого на настоящее — уже упоминавшаяся сцена пытки маленьким мальчиком большой куклы. Но злодей не он и не кукла, а другой человек, взрослый, контуженный в голову фронтовик с металлической пластиной вместо частично снесенного черепа. Его преступления невольны, неосознанны. Увы, это не отменяет того, что он — серийный убийца (не только злодей, но и жертва).
Настоящим оборотнем, аккуратной убийцей оказывается деловитая Катажина в «Рае земном» Сухбата Афлатуни. Но если честно, то ее меркантильно демонический образ кажется в романе наименее убедительным. Однако она нужна для инверсивной проекции на современность (точечное, финансово обоснованное убийство) массового убийства поляков на мертвом поле во времена сталинских репрессий. А вот та функциональная, политически мотивированная жестокость 30-х оказывается скорее даже не историческим фоном, но отдельным действующим лицом «Рая земного», оборотным его адом, не фоновым, а сущностным, практически — субъектным.
Еще в трех романах убийцы политически мотивированные. Испанский диктатор Авельянеда из «Жизни А.Г.» не является ни садистом, ни маньяком. Он убивает людей ровно настолько, насколько это нужно в гражданской войне для захвата власти и после такового — для ее диктаторского удержания и переделки страны под свои мнящиеся контуры (его противники и их лидеры — таковы же). К тому же романные убийства А.Г. — в воспоминаниях.
Иначе — в «Брисбене» Евгения Водолазкина и «Собаках Европы» Бахаревича. В очень разных романах очень разных авторов главными убийцами оказываются персонажи, во многом сходные. Это радикальные националисты, принципиальные бойцы с Империей, украинец (точнее, украинизировавшийся) Егор Яновский в «Брисбене» и белорус Максим Кривичанин в «Собаках Европы». В случае с Егором политика становится ширмой для психиатрической патологии, в случае с Максимом психологическая готовность к убийствам находится в союзе с идеалистически-идеологическими оправданиями «высокой цели».
Любопытно также отметить, что у Бахаревича этот образ усложняет картину «романа обо всем», уравновешивает другие линии и темы, прежде всего сатирически изображенный Российский Райх будущего. (Кстати, если вернуться чуть назад, то и образ Катажины в «Рае земном», польки в городе, где поляки, когда-то расстрелянные на мертвом поле, воспринимаются жертвами; и образ диктатора Авельянеды в «Жизни А.Г.», всесильного диктатора, превратившегося в шута, который борется за то, чтобы не быть бессильным, тоже работают на усложнение картинки).
А вот «воплощенное зло» Егор Яновский картину мира в «Брисбене» упрощает, уплощает, делает ее еще более однозначной, проимперской. И это, как кажется, не на пользу роману Водолазкина.
Гиблое место vs Райское место
Ну а если уж речь зашла о монстрах, маньяках и убийцах, то естественно поговорить и о топосе «гиблое место».
У Сухбата Афлатуни в «Рае земном» это мертвое поле на краю города, где в 30-е годы расстреливали поляков, подпавших под сталинский репрессивный закон. Некоторые критики предлагают расширить границы гиблого места в этом романе до всего неназванного города, ассоциируя его с адом. Это, конечно же, преувеличение, впрочем, несущее в себе рациональное зерно. Неискупленный, неотрефлексированный и незамоленный грех мертвого поля, как незаживающая гноящаяся рана, которая заражает ВЕСЬ город, омертвляя его души.
«Собачий лес» Гоноровского исполняет несколько иные функции. Это лже-гиблое место, подложное, обманное. Слишком явное — и потому, как положено в детективе, перетягивающее на себя внимание, камуфлирующее истинно гиблое место, которым оказывается… память! Да, да, именно память, десятки, сотни, тысячи более-менее страшных картинок, растворенных в околоземной ноосфере (в романе так не названной, но таковой по сути являющейся). Они собираемы в памяти куклы Гретель, они же транслируемы в сознание несчастных детей, очутившихся рядом с ней. В этом смысле «гиблое место» Гоноровского, сходно с «гиблым местом» Афлатуни, тоже оказывается расширяющейся субстанцией, готовой, подобно газу, распространиться на все имеющееся пространство.
А вот у Линор Горалик во «Всех, способных дышать дыхание» именно этот процесс, «расширения гиблости», УЖЕ свершился. Он заявлен в самом начале книги. Асан, катастрофа! В результате ее разные страны и континенты стали местами более-менее гиблыми, в зависимости от того, какие именно проявления асана в них имелись. Но лишь Израиль в мире романа стал по-настоящему гиблым местом, где собрались воедино и одновременно сразу все феномены катастрофы.
«Собаки Европы», «роман обо всем» Бахаревича, сконструирован сложно, при небрежном чтении — хаотично. Но на самом деле — с хирургической точностью и ювелирной тонкостью. Один из примеров, самый, пожалуй, простой и наглядный, — равновесность, практически зеркальность «гиблых мест» в книге. Это загаженный отходами остров, по дешевке купленный белорусским ультра-националистом Максимом Кривичаниным с тем, чтобы на нем заложить основы «истинной Беларуси», для надежности названный не вторичной Бела-РУСЬЮ, а Кривьей. (От племени кривичей, на чьих территориях сложилось Полоцкое княжество, считающееся прото-Беларусью. Любопытно, что в латышском языке пограничную с Латвией страну и сегодня называют Криевией. Но, таковы уж исторические парадоксы, страна эта, Krievija, для сегодняшних латышей — не Беларусь, а Россия.) Автор отдельно подчеркивает эту гиблость, пост/нео/модернистски останавливая все действие романа. (При попытке набрать на клавиатуре слово «Кривья» ноутбук автора романа завис, едва не сломавшись.) Затея Кривичанина оказывается нелепой. Супер-патриоты, приехавшие с ним на экологически запущенный остров, болеют, умирают. И бунтуют, то есть пытаются оттуда бежать. Что, в свою очередь, порождает еще одну череду смертей — убийств… Более чем прозрачная метафора безнадежности ультрапатриотизма, основанного лишь на воле, оторванного от реальности и морали.
Но есть у Бахаревича и другой вариант гиблого места, имперский. Здесь, в принципе, можно жить. Правда, жизнь тут такова, что не очень-то хочется. Деревня Белые Росы-13, бывшая Беларусь, давно уж поглощенная Россией, — неосоветская, денационализированная, русифицированная. С дремотным неразличением подробностей бытия, с унылым, животным почти существованием…
Таким образом, у Бахаревича одному гиблому месту противопоставлено другое, качественно иное и идеологически противоположное. А райского места нет. (Раздав сестрам по серьгам, Бахаревич создает и авторский вариант западноевропейского будущего. Не так чтобы позитивного, но и до «гиблого места» явно не дотягивающего.)
У Гоноровского оппозиция другая. Гиблым местам его повести противопоставлено доброе королевство Адини. Его метафизическая сущность мало прояснена (как, в общем-то, и многое другое в мире Гоноровского). Однако судя по тому, что мальчик Валя, находясь где-то между жизнью и смертью, видит там людей, к тому времени уже точно умерших, это нечто вроде Того Света, то ли «особенный» филиал Рая, то ли микст рая с лимбом.
Ну и раз уж это слово прозвучало, то стоит снова вспомнить «Рай земной». Название книги — саркастический парафраз мертвеющей реальности города, не так чтоб совсем уж «адской», однако не без этого. А беспримесно светло и радостно лишь в финале книги — и только в предсмертных видениях Плюши. Стало быть — и здесь филиал Рая, только строго индивидуальный, в отличие от «королевства Адини».
И очень уж любопытная смысловая рифма находится в романах Водолазкина и Сенчина, «Брисбен» и «Дождь в Париже». У Водолазкина ближе всего к «гиблому месту» описание киевского Евромайдана-2013–2014. Но нет, все же недотягивает, застывая лишь на давно прочерченной ретро-границе «пошлой оперетки» в духе «Дней Турбиных». В свою очередь, у Сенчина к «гиблому месту» порой ну очень близки Тува, Кызыл, откуда бегут многие — едва ли не все герои романа, кроме главного. Но и здесь недостача по «гиблости». Очень уж герой романа любит это место. А любовь (неразумная, разумная ли) всё очищает. С другой стороны, у обоих авторов — символом «райского места» заявлены далекие, прекрасные Париж и Брисбен. Впрочем прекрасны они исключительно по незнанию. В действительности же их райскость исключительно обманчивая, ложная.
И вот тут получается похожая парная схема. Национальные окраины империи — Кызыл, Киев — с прорисованным вектором на гиблость, впрочем, из-за сентиментальности до полноценной гиблости не доходящим. И чужие, далекие Париж–Брисбен — с заявленной поначалу «райскостью», в финале книги полностью опровергнутой. Красноречивая метафора общественных настроений, незалеченных комплексов в современной нео/пост/имперской России.
Романная география и информационное поле
Продолжим тему, но в несколько ином направлении. «Название (романа. — Ред.) связано с моей мамой. Она всю жизнь мечтала поехать в Париж, что в советских условиях было скорее мечтой напрасной». Думаете, это о сенчинском «Дожде в Париже»? Нет-нет, вот окончание истории: «Но Париж совсем рядом, а Брисбен…»5 Слова Вололазкина, стало быть… И Париж «совсем рядом» — это если смотреть из водолазкинского Киева, Петербурга или тем более Мюнхена. А из сенчинского Кызыла это тоже ого-го.
И вот хорошо, в продолжение темы — водолазкинское же, но уже не из интервью, а из романа: «Тогда мать села рядом и стала рассказывать о Брисбене, где очень длинный сезон дождей. Климат там субтропический и дожди вроде бы теплые. Идут круглые сутки, так что река Брисбен переполняется и разливается по долине. Под дождь хорошо думать. Читать. И, конечно же, спать». Хм-м, «Дождь в Брисбене», по сути. Признаться, даже жаль, что Глеб Яновский до города маминой мечты так и не добрался, хотя мог бы (гастроли). Уж он-то к дождю точно оказался бы готов получше сенчинского Артема Топкина.
Вообще любопытно глянуть на романную географию рассматриваемого списка. Вот раскладка внутреннего периметра РСФСР-РФ:
Москва («Дни Савелия», фрагментарно — во «Всех, способных дышать дыхание»).
Подмосковье («Калечина-Малечина»).
Ленинград-Петербург («Брисбен»).
Среднее Поволжье («Дети мои»).
Нижний Тагил — Екатеринбург («Опосредованно»).
Кызыл («Дождь в Париже»).
И еще две «России вообще» — в «Рае земном» и «Собачьем лесе».
Какая представительная, соответствующая российскому информационному полю раскладка получается — так могла бы выглядеть география сюжетов итоговой информпрограммы недели.
А вот что в контуре (пост)СССР:
Киев и провинциальная Украина («Брисбен»).
Минск и провинциальная Беларусь, Вильнюс («Собаки Европы»).
Таллинн и провинциальная Эстония («Дождь в Париже»).
И тут всё привычно, всё на слуху. Аналогия с информпрограммой и здесь оказывается уместной. Украина и Белоруссия, (не)дружественное поглощение или просто усмирение которых ожидается и пропагандируется. Плюс — костяшки про запас на тех же счетах — «конфликтная Прибалтика».
Картинку хорошо дополняет упоминание народов, представители которых являются важными действующими лицами в рассматриваемых книгах.
Российские поляки («Рай земной»).
Киргизы-гастарбайтеры («Дни Савелия»).
Киргиз-кайсаки, то есть казахи, живущие у Волги («Дети мои»).
Поволжские немцы («Дети мои»).
В последнем случае история вообще вышла очень забавная. Казалось бы, не самый большой в России (СССР) этнос. Однако кроме «Детей моих» он большую роль играл и в журнальном варианте романа «Опосредованно», где поволжским немцем был муж главной героини Лены. После чего для книжного издания Сальников решил сменить этническое происхождение героя (сам или насоветовали?). Чтобы в глазах не рябило.
И на дальнем контуре картинка тоже очень узнаваемая.
Израиль («Все, способные дышать дыхание»).
Испания («Жизнь А.Г.»).
Германия («Брисбен», «Собачий лес», «Собаки Европы»).
Франция («Дождь в Париже»).
Франция, Чехия («Собаки Европы»).
Тоже очень близкая по новостям география. (Разве что США с Британией не хватает).
Интересно также было бы проанализировать авторское отношение к героям из разных стран. Но тема эта слишком неоднозначная и субъективная, дающая большой простор для манипуляций — поэтому не стоит. Однако сделать самый общий вывод все же решусь — в среднем самое благожелательное отношение к Германии, к немцам. (Несмотря на «эхо войны».) Впрочем, то были другие немцы, а в сегодняшнем российском информпотоке другой берег двух «Северных потоков» подается благодушно, с братским сочувствием по поводу еще остающихся там американских военных баз. Тем более что немцы нынче добрые, толерантные, умеющие оценить тонкий русский юмор: «Показываю Кате (жена водолазкинского героя в «Брисбене» немка; действие происходит в Германии. — О.К.) на джип с петербургскими номерами: на задней двери наклеены георгиевская ленточка и надпись «На Берлин!». Катя улыбается».
Что в итоге — получается, у нас тут не просто романная география. А смена исторического акцента книг: будто современная русская литература, еще недавно больная историей, разом от нее выздоровела и заболела современностью. Из одиннадцати романов/повестей современности нет только в двух — «Детях моих» и «Жизни А.Г.».
При этом любопытно также отметить географичность — пейзажность, ландшафтность — более чем половины обложек рассматриваемого списка. Городские пейзажи — у книг Сальникова и Служителя, пригородный — у Некрасовой, недостижимо далекий, австралийский — у Водолазкина, символистские пейзажи — у Афлатуни и Яхиной. И, наконец, просто карта Кызыла — у Сенчина.
Элемент историзма, впрочем, тоже остался, сильнее всего — в исповедальности при описании «малых родин»: Кызыла, Тувы — у Сенчина; Нижнего Тагила, Екатеринбурга, Урала — у Сальникова; Волги — у Яхиной; Москвы — у Служителя; Москвы и Подмосковья («гулливерский и лилипутский города») — у Некрасовой; Киева, Украины, Ленинграда/Петербурга — у Водолазкина; Минска, Беларуси — у Бахаревича; Израиля, Москвы — у Горалик. То есть место проживания оказалось несущественным для судеб романа/повести и его/ее героев лишь для троих — москвича Гоноровского, ташкентца Афлатуни и ростовчанина Ставецкого. Причем в последнем случае, с «Жизнью А.Г.», оно не просто «несущественно», но в какой-то степени противоположно им (как почти что крайние точки на карте Европы: Ростов — Мадрид).
С другой стороны, для более-менее новых екатеринбуржцев Сенчина и Сальникова место их писательского обитания оказывается в той же степени принципиально важным, причем по-разному. «Опосредованно» изначально, в самом тексте, сюжете, неотрывно от уральской реальности. Сенчин же, кажется, нашел на Урале функционально идеальное место для работы над «немосковской и немегаполисной» прозой, о чем он давно говорил6. И для такой столицецентричной страны, как Россия, это очень хорошая, очень правильная мода — жить подальше от Москвы. Укрепляя другие литературные «места силы», кроме столицы.
Ох уже эти модные репрессии
Любопытный вопрос также — модные, актуальные темы разной степени важности. Говоря в самом начале о сравнении — противопоставлении романов Горалик и Служителя, я уже касался одной из таких тем (приюты для животных, зооблаготворительность).
В «Калечине-Малечине» затронута вечная тема школьного буллинга и подросткового суицида. А секс, точнее, имитация секса между шестилетними мальчиком и девочкой у Гоноровского написаны так строго и целомудренно, что это, кажется, не вызвало возмущений даже у самых бдительных борцов за нравственность.
Тема детских болезней и полагающегося при них дорогостоящего лечения в РФ и за ее рубежами, которая занимает довольно много места в российском информполе, могла бы стать заметной в «Брисбене». Но она оказалась затушеванной, поскольку Водолазкин снял остроту социального аспекта, возложив медицинские расходы на звездного музыканта Глеба Яновского. (Взамен этого автор сделал акцент на нравственном совершенствовании Глеба и его рецепциях.)
Сильно и, я бы сказал, лихо написано у Бахаревича о проблемах гендерной идентификации и самоидентификации в настоящем и особенно — будущем (последняя глава книги — «След»). А вот российское ЛГБТ-сообщество отметило, что в романе Сальникова «Опосредованно» едва ли не впервые в современной русской литературе об однополой любви говорится мирно. Без привычного подмигиванья, ёрничанья, подхихикиванья. Да, именно просто и спокойно — как о какой-то вполне естественной части общества. Для России это непривычно… Оригинально у Сальникова подана и тема наркомании как таковой и борьбы (или не борьбы) с ней.. При этом не будем забывать, что события «Опосредованно» разворачиваются в Екатеринбурге, на родине великого Ройзмана…
Да, и как там было во «Всех, способных дышать дыхание» у Линор Горалик: «У асона тридцать три фасона». Так вот вам тридцать четвертый фасон катастрофы — Covid-19, с болезнью, смертями, карантином и неизбежным падением экономики. И поражает он как раз органы дыхания — так что «Все, способные дышать дыхание» звучит теперь несколько иначе, не меланхолично, а тревожно, грустно: не все способны дышать, если не хватает аппаратов ИВЛ… Горалик ставила эксперимент на том, насколько сильно растянется эмпатия (не порвется ли?), сдвигая границы человека и человечности в сторону Zoo. Мир, природа оказались более хитрыми сценаристами. Проверьте растяжимость эмпатии в условиях и без того сжимающейся экономики, обнищания. И как, получится?..
Несколько иначе читается сегодня и роман Сальникова, принесший ему славу. По сути, сейчас, на наших глазах, жизнь разворачивает сюжет ремейка — «Петровы в Covid-19 и вокруг». Но Алексей — автор упрямый, вряд ли он захочет браться за то, что само в руки идет.
Если посмотреть на главных лауреатов «Большой книги» по оценке как жюри, так и читателей, «Дни Савелия», «Дети мои», «Брисбен», то напрашивается вывод, что нынче входит в моду сентиментальность, а то и сентиментализм, элементы которого во всех этих трех романах достаточно очевидны. И это, как кажется, естественный ответ на жизненно-новостную и литературно-книжную жестокость последних лет (вот, кстати, название первых главок этой же статьи: «Монстры добро-злые и зло-добрые», «Убийцы-оборотни, маньяки», «Гиблое место…»).
И это же хорошо перекликается с несколько странноватыми взглядами/просьбами/требованиями популярного критика Анны Жучковой, высказываемыми все более настойчиво. По ее мнению, писатель, в силу якобы имеющейся «общности этических и эстетических критериев» литературы и общества и в смысле наставнически позитивного примера, ответственен перед читателем настолько, что должен отбросить вредные представления, будто в литературе «всё дозволено и индивидуалистическая безответственность рулит»7. Подобный соблазн «пасти народы», перейти от литературоведения к обществоведению, от оценки к регламентированию сам по себе кажется наивным, архаичным и в перспективе (соцреалистической) опасным. Но он передает тоску по всепобеждающим чувствам добрым не менее четко, чем сентиментальность трех упомянутых выше книг-триумфаторов. Любопытно, получит ли подобная «мода на позитив» продолжение?..
На этом несложный и недлинный ряд «модных тем» можно было бы закончить. Как вдруг заметил, что в модные темы среди прочих включены и «сталинские репрессии». Это, к примеру, мнение петербургского прозаика Даниэля Орлова, известного, как утверждает портал «Год литературы», своим «строгим следованием реалистическим канонам». Что ж, послушаем канонического реалиста: «Редкий премиальный текст в России теперь обходится без популярных тем: сталинских репрессий, нетрадиционных отношений или онкологических заболеваний. Яхина успела «застолбить» татар и немцев Поволжья, Афлатуни спешно берётся за поляков. Геи, рак и детские травмы присутствуют в тексте как модные аксессуары. Неужели без этих элементов обязательной программы роман бы не сложился? На то она и обязательная, чтобы не задаваться таким вопросом»8.
Как по мне, написано плохо, а сформулировано дико. Ну, хорошо, вам не нравятся геи и репрессированные (про онкологию молчу — она никому не нравится). Но вот «детские травмы» — это вообще тут при чем?! Извините за банальность, но мы все оттуда родом, мы все сделаны из детского опыта, впечатлений, в том числе и травм. В литературе рассмотрение этого неизбежно и повседневно. Отрицать это, называть это «модными аксессуарами» крайне странно. Примерно настолько же, насколько осуждать Михаила Зощенко за отвратительное самокопание и мелкую возню субъективных чувств в «Перед восходом солнца». (Ой, Даниэль Всеволодович, извините, опять сбился на модную тему репрессий.)
Это писалось Орловым в июле 2019 года. Но вот она, великая сила копипаста (тем более с авторитетного державного сайта). Два месяца спустя Афлатуни был на Иркутском международном книжном фестивале. И на местном новостном сайте его общение с читателями подается так: «При этом Сухбат Афлатуни подчеркивает, что модная тема репрессий в романе вовсе не главная, история вообще не о них»9. Блестяще сформулировано, так и представляешь Афлатуни, извиняюще признающегося читателям (чтобы не подумали чего такого): «Модная тема репрессий — в моем романе не главная!»
Вообще, похоже, что подобное отношение к сталинским репрессиям, несколько высокомерно-снисходительное, для державных изданий стало чем-то вроде канона. Вот как пишет о «Детях моих» именитый литобозреватель «Российской газеты» Павел Басинский: «В новом романе тоже затронута тема репрессий. Но, к чести автора, она не сделала ее центральной и отнесла в самый конец и даже — что дерзко для художественного романа — в комментарии к нему». Решусь спросить: Павел Валерьевич, а если бы Гузель Яхина сделала «тему репрессий» центральной, как это ущемило бы ее писательскую честь?
Не говоря уж о том, что тема репрессий, «вынесенная в комментарии к роману», — большая натяжка. Ну как же при описании России, послереволюционной и до 30 годов, вовсе без репрессий — да никак! «С сентября по декабрь сотрудниками ГПУ раскрыто было в Гнадентале девятнадцать случаев укрывания зерна — рекордная цифра по сравнению с соседними колониями. Она и дала название прошедшему году — Год Спрятанного Хлеба (1928. — Ред.)». И дальше — не лучше: «1929 — Год Бегства. 1930 — Год Возмущения». «1931 — Год Большой Лжи. 1932 — Год Большой Плотины. 1933 — Год Большого Голода. 1934 — Год Большой Борьбы».
Тут, по поводу вынесенности репрессий за пределы романа, два варианта: или Басинский книгу Яхиной бегло пролистал, или он намеренно льстит ей, вписывая ее в систему «канонических понятий».
2. Хтонь и жуть из всех щелей «Панибратской ГЭС»
Так кто есть кто, так кто был кем
Но самое потрясающее в последние годы — это как вырос, количественно и качественно, уровень похвалы. При этом не заметно системных попыток сбить этот пафос. Разве что — редкие голоса. Ну вот, скажем, молодой екатеринбургский автор Артемий Леонтьев: «Стоит только появиться просто яркой, замечательной и своеобразной книге, то есть такой, какой она в принципе должна быть на уровне нормы, то на нашем безрыбье сразу же начинаются совершенно невероятные, на мой взгляд, слишком восторженные сопоставления и завышенные оценки. Сальников стал сейчас очень популярными, и это замечательно, автор этого заслуживает, но, во-первых, давайте не будем гиперболизировать наши оценки, приплетая сюда и Гоголя с Булгаковым, и Манна с Джойсом, а во-вторых, я не сомневаюсь, что среди молодых прозаиков уже началась волна подражания этому автору. Не сомневаюсь, что подобная волна подражания началась и с Яхиной, которая была так же восторженно переоценена по той же точно формуле про рака и рыбу»10.
Тут узнаваемы строки Юзефович, которыми она дала путевку в жизнь сальниковским «Петровым в гриппе». Напомню: «Из всех щелей начинает сочиться такая развеселая хтонь и инфернальная жуть, что Мамлеев с Горчевым дружно пускаются в пляс, а Гоголь с Булгаковым аплодируют». А вот еще телевариант подобного фолк-литературоведенья: «Если бы Андрей Белый был Щедриным, то это был бы русский Маркес». Это уже вальяжный Быков в цикле «Дождя» о нобелевских лауреатах представляет триумфатора 1982 года. И так пишут, говорят, заметьте, знаменитости, мэтры. На них смотрят, им наследуют растущие пишущие организмы. Но также стремятся не отстать и другие мэтры. В итоге формируется новая реальность, новый — амикошонский, рекламно-рыночный — канон литературной критики, литературоведенья.
Вот, скажем, замечательный Евгений Ермолин, как правило, зоркий и точный. Но «Жизнь А.Г.» его так поразила, что и он пошел вразнос в серьезной «Дружбе народов». «Не в первый раз в текущей словесности случился роман-сон. В его онирическом пространстве устало бредит гишпанская тема, с которой переспал еще Гоголь»11. Ну переспал и переспал, с кем не бывает, — видимо, устала бредить не только гишпанская тема, но и сам Николай Васильевич, ранее, у Юзефович, онирически аплодировавший роману Сальникова… Но не волнуйтесь, согласно Ермолину, к Гоголю торопится мощное подкрепление.
«Ставецкий на первый взгляд консервативен. Он работает в испытанной набоковской парадигме…» (Сарказм, парафраз «испытанной защиты Филидора»?) Идем дальше: «Набоковский ветерок несерьезности, приносящий вдруг откуда-то издалека и ненадолго запах мистической мяты, есть и у нашего автора». Картина с конгениальным Набокову Ставецким всё точней и ярче — испытанный механизм набоковской парадигмы надежно вентилируется набоковским же ветерком несерьезности. Так что можно вернуться к консерватизму: «Консерватизм Ставецкого связан и с очевидной цитатой из Сервантеса. В тексте, можно сказать, странно отметились Дон Кихот и Санчо». Вот уж точно, «бывают странные… отметки».
Продолжаем: «Ставецкий нам поёт про косметические прелести диктатуры, что ваши Барбюс/Фейхтвангер, приснопамятные поклонники кремлевского таракана…» Несмотря на иронию, умейте увидеть тут главное. Барбюс-slash-Фейхтвангер! Описываемый критиком современный автор уже не равен каждому из них, а лишь им вместе: ½ Фейхтвангера + ½ Барбюса = 1 Ставецкий. И поделом — нечего было им воспевать тирана-таракана, причем всерьез. От глупых левых классиков («до того») умный современный автор («после») выгодно отличается тем, что его воспевание «неискреннее», «орудие насмешки» и «переоценка». «В этом он продолжатель контрдеспотического латиноамериканского эпоса, в котором парадная помпезность продернута ниткой иронии и сарказма». Аттракцион гиперболической щедрости продолжается — тут уж вам не текст в пол-Барбюса, а эпос полутора Америк.
Что ж, продолжим расти, уже не только вширь, но и вглубь (психологическую), а также и во временнóм континууме. «Экзистенциальная тема самоутраты закономерным образом сочетается в романе с одним из любимых акцентов, ей сопутствующих в искусстве ХХ века: отчаянной цирковой эксцентриадой, чуть ли не чаплинианой». Вот это вот пораженческое «чуть ли не» перед «чаплинианой» многое портит. Но, к счастью, искупается смелым охватом всего «искусства [всего] ХХ века». Ну и выход на финал: «А впрочем, Ставецкий ткет свою прозу, пожалуй, мягче, чем бестрепетный Набоков». С Набокова начали, им и кончили — изящно. Особенно с учетом того, что мягкая проза Ставецкого в итоге, как я понимаю, получше, чем жесткач бестрепетного Набокова.
Боясь что-то забыть, систематизирую все проговоренное. Итак, согласно Евгению Ермолину, Вячеслав Ставецкий и его книга по меньшей мере = Набокову; Сервантесу; ½ Фейхтвангера + ½ Барбюса; контрдеспотическому латиноамериканскому эпосу →; = любимым темам и акцентам искусства ХХ века; ≤ чаплинианы.
Роман «Жизнь А.Г.» неплох, но все же… Черт меня возьми, замираю в изумлении и умолкаю, нужно прийти в себя…
Чемпионат по Lego и турнир по пафосу
В размышлении, откуда что берется, еще раз полистал книги лауреатов. Обложечные зазывалки, анонсы… В четырех случаях это сделано акцентированно. Аккуратнее всего — Водолазкиным в представлении к книге Служителя: «Коты в литературе — тема не новая. Не буду перечислять всех, кто писал об этих священных животных, — от Кота Мурра Эрнста Теодора Гофмана и до Мури Ильи Бояшова. И вот теперь Савелий». Здесь, казалось бы, все корректно. Почти… Генетическая кошачья нить от великого классика транзитом через признанного современного автора протянута к автору «Дней Савелия». И все они ровненько, через запятую. Но пока что это еще корректно.
А вот другой обложечный вариант. Ольга Брейнингер: «В том, как Ставецкий складывает слова, несомненно, есть что-то магическое; та самая магия, которая корнями уходит к Маркесу или Кортасару, впервые зазвучала столь органично, мощно и одновременно тонко на русском языке». Тут особо впечатляет «или» между Маркесом и Кортасаром. И то правда, можно подумать, они такие уж разные! В остальном же — и здесь пока что достаточно корректно: ну, корни и корни, растут и растут. А то, что «впервые столь органично, мощно и тонко», — так это авторское мнение, искреннее и бескорыстное. (Кстати, когда в серии «Роман поколения» будет издаваться следующая книга Брейнингер, уже есть заготовка для обложечной фразы к ней — сюрпрайз — от Ставецкого: «Видел первые главы романа, над которым она [Ольга Брейнингер] сейчас работает, и был в полном восторге». Делаю ставку, что последние четыре слова — будут на обложке.
Маркеса юзает и Елена Костюкович, правда, не снаружи, а во вступительной полуторастраничной хвалилке к «Детям моим» Яхиной: «Это как у Маркеса цикличная история? Магическая?»
Лапидарностью отличился Сергей Шулаков в обложечной зазывалке к роману Сухбата Афлатуни: «Узнаваемый стиль большой русской прозы». Большая русская проза — это, видимо, синоним к слову «классика» (можно, впрочем, и поспорить, поскольку имена не названы). В целом странно — а что, у русской классики есть общий стиль? (Если же вчитаться и вдуматься, то весь комплимент выглядит двусмысленно, нечто вроде а-ля рюс — и вот это действительно «узнаваемый стиль».)
И снова обратимся к большой русской классике. К тому же — внимание! — тут квантовый переход по панибратской напористости. Фраза из анонса: «В новом романе «Калечина-Малечина», как и во всей прозе Евгении Некрасовой, соединяются магический реализм, фольклор и эксперимент, чувствуется влияние Гоголя, Ремизова, Платонова, Петрушевской». И вот это уже по-настоящему круто: ярко-бессмысленный набор ярлыков («магический реализм», «фольклор», «эксперимент»), имена великих, также упрощенные до ярлыков. Они нанизаны цветастыми бусинками на нить, тянущуюся в глубь веков. Но здесь, по крайности, текст анонимный, спросить не с кого. Остается вопрос: а что заставляет писать нечто подобное, однако под своими именами?
Литкритическая игра, ирония? Вот Котенко вроде как шутит, обыгрывая отзыв Брейнингер, но при этом в итоге, по сути, лишь заимствует то утверждение: «Можно предвидеть наверняка его (романа. — Ред.) попадание в различные литературно-премиальные списки этого года: в конце концов, не так уж часто на Руси нарождаются новые Гарсиа Маркесы и Кортасары»12.
Ефремова же воспевает роман Ставецкого уже совершенно всерьез: «Тут сошлось все: краски Кортасара, Маркеса и Варгаса Льосы, беспощадный оруэлловский сюжетный замес, донкихотовский миф со всей его двойственностью»13. Здесь уже не чистое заимствование, поскольку к обложечной парочке добавился Льоса (с намеком на «Праздник Козла»). Но это чистая случайность — с той же степенью обоснованности мог появиться Бастос с «Я Верховный» или Карпентьер с «Превратностями метода» (кстати, а может, Брейнингер оговорилась, и в действительности она хотела сказать «Маркес или Карпентьер»?). А у Ефремовой попутно хочется уточнить — какие именно «краски Кортасара, Маркеса и Льосы» сошлись у Ставецкого? И заодно — что именно в «Жизни А.Г.» от «оруэлловского сюжетного замеса»? Желательно на примерах (потому что отсутствие пояснений — вообще важнейшая черта хвалебных ярлыков).
А теперь — примерно то же, но уже на короткой ноге с русской классикой. Отзыв Каменевой в «Прочтении» сделан по тем же лекалам, что хвалилка Ефремовой: «У «Калечины-Малечины», как это принято говорить, «хорошая родословная». Самые глубокие корни романа — в фольклоре, плодородные почвы повыше — миры Гоголя, Платонова и, конечно, Ремизова»14. И снова «корни»… Причем, что приятно, «хорошая родословная» надежно унавожена плодородными слоями классики, в том числе отоспавшимся Гоголем.
Впрочем, Николай Васильевич, извините за беспокойство, можете пока еще отдохнуть. А мы сейчас будем рыхлить Платонова и другой слой повыше. «Некрасова — его (Платонова. — Ред.) прямая наследница, не в смысле стиля (тут, возможно, было бы только эпигонство, и его нет), а в смысле вот этой платоновской тоски, наполняющей мир. Как Пелевин в свое время принес в прозу элегическую вечернюю печаль спальных районов, так Некрасова уловила вещество московских окраин и пригородов, обшарпанных, неустроенных…»15 Это вновь фирменное заявление Дмитрия Быкова, настолько же красивое, насколько категорическое и бессмысленное. Почему наследование стиля должно быть «только эпигонством»? Какую такую «элегическую вечернюю печаль спальных районов» принес в прозу Пелевин (может, Быков тоже оговорился и хотел сказать про «экстатический ночной драйв мониторных окошек»?). Ну, вот где он увидел эту «элегическую вечернюю печаль»? В «Элегии 2»: «Вот так придумывал телегу я / О том, как пишется элегия»?
А вот Сергей Оробий начинает забавляться русской народной игрой в литкритическое Lego, собирая и разбирая новую книжку на взаимозаменяемые детальки: «В повести Некрасовой отражается сразу несколько классических сюжетов: слышится тут и условный Санаев, и условная Линдгрен, и условная Кунгурцева — однако ни к одной из них «Калечина-Малечина» не сводится: слишком талантлив автор, слишком органична история»16. Здесь, как с Оруэллом давеча: а можно про «условную Линдгрен» поподробней, она тут где и как (Карлсон, воспитавший Пеппи Длинныйчулок, — не далековато ли?). Второй вопрос — по Санаеву и Кунгурцевой — это точно уже «классические сюжеты»?
Но побеждает в чемпионате литкритического Lego, как обычно, Галина Юзефович. Ее конструктор самый большой и многодетальковый: «То, что в пересказе напоминает детскую сказку, нечто вроде осовремененной версии «Домовенка Кузи», на практике располагается в просторном зазоре между бытовой чернухой Романа Сенчина и мистической жутью Дмитрия Горчева или Юрия Мамлеева (и снова это снайперской точности «или». — О.К.). Однако роман <…> Евгении Некрасовой обладает важнейшим свойством, которого нет ни у Мамлеева, ни у Сенчина, ни даже у Горчева (вот только что были не разлей вода, а теперь проложены Сенчиным, да еще Горчев — с «даже». — О.К.). И свойство это — задорная способность видеть свет там, где другие видят лишь мрак, и иррациональный <…> оптимизм, ставящий прозу Некрасовой если не в один ряд, то, по крайней мере, на одну полку с романами екатеринбуржца Алексея Сальникова и шведа Фредрика Бакмана»17.
Вот не дают Галине Леонидовне покоя «Мамлеев с Горчевым». Как только что-то на «ж», например «жуть», так они под рукой. Второй вопрос, традиционно: а можно подробней про полку с «романами Сальникова и Бакмана». Пытаюсь следить за полетом мысли: Сальников от «М. с Г.» уже оторван (так что те могут не пускаться в пляс). Теперь екатеринбуржец прикреплен к шведу Бакману, видимо, как образцу «света и оптимизма». Не очень вытанцовывается, но допустим. Тогда остается последняя загадка, что значит «если не в один ряд, то, по крайней мере, на одну полку»? Красиво и бессмысленно, примерно как у Быкова с «элегиями». Может, это значит, что дело в престиже, типа «в один ряд» — не доросла, а «на одну полку» — нормаль? Или наоборот?.. Жаль, шведка Линдгрен не дожила, она про шведа Бакмана, возможно, подсказала бы.
Когда в «чемпионате Lego» речь заходит о «Днях Савелия», то практически все, вслед за Водолазкиным, начинают собирать из кошачьих деталей — Гофман и т.д. А вот Оробий молодец — соригинальничал: «Толстой описывал в «Холстомере» мир глазами лошади, чтобы указать миру на его несовершенство и пустоту. Григорий Служитель описывает мир глазами кота Савелия, чтобы показать миру: он полон любви и нежности, которая связывает всех существ. Такая высота взгляда свойственна только большим писателям»18. Иными словами — Холстомер на Савелия похож, как конь на кота, как «Х» на «С». Но зато какова общность их создателей, видимо, опять конгениальных. (Значит, так. Сидит как-то Лев Толстой на Джомолунгме. Вниз глядит. К нему — с чаем слуга. А он ему: «Нет! Пусть Служитель придет — такая высота взгляда свойственна только большим писателям».)
А вот еще Служитель в интервью наговорил, что любимыми книгами детства были «Мифы Древней Греции» и «Одиссея». И тут уж турнир Lego сменяется чемпионатом по античному πάθος’у. Ксения Кузнецова пишет, что «по сюжету обычный кот Савелий, словно Одиссей, отправляется в путешествие по городу, проводя в философских размышлениях времени не меньше, чем в пути. Савелий ходит по малоизвестным улочкам Москвы, попадает в разные семьи и передряги, прежде чем находит смысл своей жизни»19. Опять же, всё хорошо, если б не тот же проклятый вопрос: а можно подробней, почему «словно Одиссей»? Это ассоциативно, через Улисса и Джойса, или есть объяснение покороче? (Значит, так. Идет как-то Одиссей по Елоховской, а навстречу циклоп. Но мелкий какой-то. Ну, Одиссей глаз ему и не выколол. А кот Савелий взамен человечество не проблематизировал.)
Античный вызов судьбе принимает Лясникова: «Путь Савелия — это почти мифологическое странствие героя между мирами. Только если тот же Геракл спускается в царство Аида, возвращаясь потом наверх, то Савва из безвременья спускается (или поднимается, кто знает) на московские тротуары, придя в итоге туда, откуда и появился»20. Ноу коммент. Хотя…
(Значит, так. Спустился как-то Геракл по Басманной (или поднялся). А там тротуарную плитку меняют и церберы бегают. Ну, чисто Царство Аида. «Да, — подумал Геракл, — я победил Немейского льва и Лернейскую гидру, поймал Керинейскую лань и Эриманфского вепря, убил Стимфалийских птиц, укротил Критского быка, завладел конями Диомеда и коровами Гериона. Но и я бессилен перед славой кота Савелия». «И я», — сказал Одиссей, пришедший с Елоховской, и расплакался. «Ужо вам! — строго отчитал их Лев Толстой, приехавший на Холстомере. — Мир несовершенен и пуст, как глаз циклопа». И сам заплакал пристыженно — от любви и нежности, которая связывает всех существ.)
Волжанин Бах и молот Тора над миром хоббитов
Мир «Детей моих» Гузели Яхиной оказался настолько причудливым, что допускает разнонаправленные сравнения, от русской классики — до английского фэнтези.
По фирменной широте набора Lego чувствуется почерк Юзефович: «С самого начала Якоб Иванович предстает перед читателем персонажем полуфантастическим, словно бы нечаянно забредшим в отечественную историю ХХ века с нехоженых троп толкиеновского Средиземья. Неслучайно же, описывая, как герой устремляется навстречу судьбе и приключениям, Яхина заботливо уточняет, что он не забыл при этом захватить носовой платок — в отличие от растяпы Бильбо Бэггинса <…> Аллюзий на Толкиена в романе вообще немало. Так, тишайшие немецкие колонисты, желая кому-то дурного, совершенно по-хоббитски говорят «раздери его дракон», и в целом Гнаденталь — тот же Шир <…> на сей раз зачем-то потребовалось сооружать целый крупнобюджетный фэнтези-мир, смутно схожий с миром немецкого Поволжья 1920-х годов»21.
«Смутно схожий?» Галина Леонидовна, вы такой специалист по этнографии и антропологии Wolgadeutsche?.. Нужно ли объяснять, что в реальности все ровно наоборот. Яхина проводила долгие изыскания, познавая быт своих героев, пропускала текст через ОТК специалистов. Ближайшее — по поводу приведенного Юзефович примера. Немцы Поволжья, будучи людьми богобоязненными, действительно говорили «раздери его дракон», чтобы не употреблять слов «черт» или «дьявол». Но до таких ли мелочей пламенному критику.
Да, и почему все-таки Средиземье Толкиена, а не «Сказки Гримм», когда у Яхиной хутор, с которого чудеса и начинаются, — хутор Гримма? Куда ясней и прозрачней (некоторые, точнее Анна Наринская, даже пеняют за такую простоту22)! Но в том-то и беда, что слишком очевидно. Проницательному критику нужно позаковыристей — Шир, Толкиен, мир хоббитов! Соответственно проницательный критик плюет на эту несущую конструкций романа — параллель «немецкие сказки Гримм — советские сказки Баха–Гофмана». И далее эта глупость расползается по книжному миру: «Дети мои» — нечто вроде Толкиена с его Средиземьем. Ну как же, Юзефович сказала!..
Андрей Рудалев, жестко критикуя роман Яхиной, объявляет его новым, сентиментально-опопсованным изводом феномена «филологической прозы»: «Это профессиональная литература, и предназначена она для широкого круга читателя <…> Здесь важно сыграть на чем-то знакомом, вшить нити аллюзий, которые такого рода читатель с радостью ухватит и начнет разматывать и наматывать на клубок в формате сизифова труда. Подобная литература очень удобна для анализа, стоит потянуть за любую ниточку-образ, и готовый образчик ходовой бижутерии получится. Его можно легко за что-то выдать, так как подобная литература — вторична <…> В филологической прозе главное подкинуть пищу для подобной интеллектуальной медитации, которая станет самозабвенной и страстной»23.
Удивительное дело. Тут, пытаясь разоблачить вторичность романов Яхиной, критик на самом деле разоблачает, в смысле — раскрывает механизм работы критиков, работающих по принципу литкритического Lego. Сейчас, в эпоху технологически совершенных коммуникаций, информационного (в том числе литературного) перенасыщения, можно найти очень-очень много сравнений, намеков. Поэтому что ни напиши, если критик заточен на поиск и вытягивание «нити аллюзий», то он во всем найдет аналогии и схожесть — неизменно с избытком (а еще ж можно сравнивать и с кино, сериалами, театром, живописью, песнями). И если автор критику нра, то это будет укорененностью в мировой литературный контекст, наследование лучшим образцам классики. А если не нра — манипулятивной технологией создания сугубо коммерческого литпродукта.
Колобродову, как и Рудалеву, Яхина не нравится. Очень. Приняв тезис о «филологическом романе» за основополагающий, он развивает идею и с возмущением говорит «о романе-пазле, романе-каталоге»: «Потому все ключевые сюжеты и образы великой эпохи эксплуатируются невесть по какому кругу без всякой рефлексии. Изнасилование хозяйки хутора солдатами/бандитами/казаками — было у Бабеля, Шолохова, Горенштейна, наконец. Будет теперь и у Яхиной, а как же. «Я как все». Если беспризорник, имеются всегда готовые и колоритные Мустафа из «Путевки в жизнь» и Мамочка из «Республики Шкид». У Яхиной подобного типа зовут Васька, позже он получает фамилию Волгин. Роман-пазл, роман-каталог. Ну и, конечно, образ Вождя. Опять без всякого отклонения от нормы, солидно и сознательно берется Сталин солженицынский («В круге первом»), арендуется у Анатолия Рыбакова («Дети Арбата» и сиквелы), ну, и, понятно, взят внаём Сталин «Пиров Валтасара» у Фазиля Искандера»24.
Тут мне особенно нра категорическое «без всякой рефлексии». Можно же было — «недостаточно отрефлексировано», «не совсем точно», «не убедительно». Но это как-то вяло, поэтому — «без всякой рефлексии». Пусть это и противоречит элементарной логике. Как, скажите, возможно взять три разных изнасилования в трех разных сюжетах трех разных авторов (Бабеля, Шолохова, Горенштейна) и из них литературно оформить четвертое изнасилование в четвертом сюжете — и все это «без всякой рефлексии»?..
Похоже, но чуть иначе по поводу яхинского беспризорника. У меня самого множество претензий к этому образу, который в конструкции романа хорошо придуман, но плохо, литературно некачественно выписан. Однако это претензии именно к этому образу именно этого автора, а не к тому, что он якобы слизан из двух советских фильмов про беспризорников.
Еще интересней с матрицей Вождя. Вот тут, признаться, не вполне понятно, что больше возмущает критика Колобродова: привычная якобы «безрефлексивность»25 или то, что Сталин Яхиной похож на Сталина Солженицына–Рыбакова–Искандера, а не Бондарева–Стаднюка–Чаковского?..
Но теоретизирование Рудалева с Колобродовым — это еще не вершина творчества в заявленном направлении. Олег Демидов развивает идею романа-пазла, но уже сугубо позитивно. Ну а та шинковка, та литературная нарезка, которую Демидов делает из «Детей моих», вообще потрясает! Бах увидел импровизированную прифронтовую скотобойню на окраине Гнаденталя? Плиз, вот вам широчайший набор похожих пазловых картинок из других наборов: «К скотобойне как символу эпохи обращались многие литераторы Серебряного века. Тут «Хорошее отношение к лошадям» Владимира Маяковского, «Кобыльи корабли» Сергея Есенина, «Бычья казнь» Ивана Грузинова, «Мясники» Павла Васильева и многое другое. При этом необязательно брать “советские” впечатления. Скотобойня — это ощущение от всего ХХ века. В качестве аналога можно взять тех же Есенина и Маяковского, побывавших на чикагской бойне»26.
Что еще. Бах впадает в экстаз во время грозы?.. Отлично! Исследователь Демидов, как при игре в «крокодильчика», честно и всерьез проходится по первому кругу ассоциаций набора «гроза–гром–молния–буря». «Гроза» Островского и «Буревестник» Горького отвергнуты им сразу или почти сразу. Лермонтовский «Мцыри» после рассмотрения и сравнительного цитирования отвергнут предположительно, «скорей всего». А наиболее вероятным «первоисточником» Баха объявлены то ли Тор с Мьёльниром, то ли древнегреческий Прометей. Сделав это открытие, дальше критик скромно умолкает, говоря, что нехватка знаний не позволяет продолжить изыскания, и призывает подключиться к ним «фольклористов, герменевтов и германистов». (Встречаются как-то Прометей и Тор с Мьёльниром. А навстречу — Савелий с Одиссеем и Гераклом…)
Перейдя к эросу, Демидов обнаружил, что Бах — немного чеховский «человек в футляре», немножко набоковский Гумберт Гумберт. (Обидно, правда, что критик в сексуальных вопросах позорно путает импотентность с бесплодием.) И далее, согласно Демидову, автор «Детей моих» — ого-го-го — демонстрирует «своеобразное развитие чеховского персонажа», а также оказывается на короткой ноге с Набоковым (и видимо — даже! — Ставецким): «два разных писателя моделируют похожие ситуации с помощью одних и тех же особенностей».
Забавно получилось в итоге. У Демидова с Рудалевым–Колобродовым были одинаковые исходные тезисы, но получились прямо противоположные (исключительно по принципу нра — не нра) выводы. Причем и разгром, и восхваление равно безмерны.
Шах Булгакову с Шолоховым и три Штольца в юбках
Как я уже говорил, в этом году Сальников со своим «Опосредованно» не вызывал таких бурь (гроз, громов, молний) сравнений, как некогда «Петровы в гриппе», так, лишь дальние отголоски. Но и они полезны, поскольку позволяют уловить несколько приемов литкритических «сравниловок».
«Новый Джойс, новый Хеллер, новый Сорокин. Как только не называют Алексея Сальникова»27 — так Дарья Ефремова представляет интервьюируемого в высококультурной «Культуре». Легко, быстро, удобно. И ненаказуемо. Это ж не она, это другие «как только не называют».
Правда, из приведенной выше троицы отечественный Сорокин все же несколько выпадает. Действительно, сравнение с современными авторами, тем более русскими, кажется вполне естественным, в отличие от юзанья классиков. Все рядом, все в одно время, в одном литературном процессе, с неясными перспективами на вечность.
Но когда чувство меры отказывает, то и здесь случаются «ошибки протокола». Вот Юлия Подлубнова о том же Сальникове: «Он, как Виктор Пелевин, выстраивает картину мира с помощью фантастического допущения (самый пелевинский — первый из законченных романов Сальникова «Отдел»), как Владимир Сорокин, предлагает слоеный пирог из чернушной реальности и реальности культуры, как Алексей Иванов, вдохновляется современными сериалами, как Ольга Славникова, тщательно всматривается в мельчайшие и особенно неприглядные детали действительности (или творит действительность из этих деталей?)»28.
В чем здесь проблема. Набор персон-сравнений настолько широк и хаотичен, основания для соотнесений так разномасштабны и разнообразны, что сравнение само по себе теряет смысл. Примерно с тем же уровнем оснований и основательности можно продолжить ряд (или полку?), вписав еще десяток имен (забавное упражнение — можно сделать в качестве психологического практикума).
Вернемся, однако, к юзанью классиков. Вот героини романа Афлатуни «Рай земной» в видении Юрия Володарского: «Единственная Плюшина подруга Натали — полная ее противоположность и по сложению (высокая, костлявая), и по характеру (резкий, взрывной, упрямый), и по социальной роли (они как Обломов со Штольцем)»29. Но не Гончаровым единым. У нас же уже Гоголь отоспался. «Плюша похожа не только на гончаровского героя, но и на гоголевских — то на созвучного ей Плюшкина, то на Коробочку»30. Тут, признаться, даже обидно: что ж уважаемый критик на самом интересном останавливается. Плюша еще и на Манилова похожа. А Натали, с ее бестолковой основательностью (основательной бестолковостью), — помесь Собакевича с Ноздревым. Также дух Гоголя можно вызвать, вспомнив про мертвое поле с мертвыми душами…
В этом коварство вечных образов классиков, чья гениальность подтверждена веками. Типические черты их героев разлиты в мире, в том числе и в новых героях новых книг. «Противоположных по сложению» Плюшу и Натали можно также сравнить с Дон Кихотом и Санчо Пансой. Почему нет? Аналогично Плюшу и Натали можно сравнить с любой другой литературной (и не только) парой. От Холмса–Ватсона до Бендера–Воробьянинова. (Можете продолжить список — упражнение № 2 в нашем психологическом практикуме.)
Впрочем, Володарский и на этом не останавливается, есть у него и совершенно уж обложечно-анонсное: «“Рай земной” вообще очень русско-классическая книга, местами она напоминает не только Гончарова, но также Гоголя, Чехова, Лескова». Ага, да-да, кажется, где-то мы это уже читали. А еще — Булгакова, Платонова, Набокова, Петрушевскую etc. (Упражнение № 3 — докажите, что более поздний, второй квартет больше достоин упоминания, нежели первый. Доказали? А теперь — с той же убедительностью — наоборот. Уверю вас, это не очень сложно.)
Но зря я это сказал, ибо… Открылись вдруг двери портала NG.ru, и бот-мажордом в серебряном пенсне и золоченной ливрее, поигрывая exlibris’ом, спросил: «Михал Афанасьича звали? Извольте принять, вместе с Михал Александрычем»!.. Иными словами, обозреватель «НГ-Exlibris» Максим Артемьев спрашивает: «Почему в наше время не создаются романы, по которым можно изучать текущую историю страны, которые были бы яркими памятниками своего времени, подобно “Белой гвардии” или “Тихому Дону”?» И следом, через абзац, простодушно признается, что «лукавил, спрашивая», потому как «такие книги есть, и автор их — Роман Сенчин». Что важно, «последний роман “Дождь в Париже” особенно в этом смысле историчен, поскольку, как никакой другой, у Сенчина посвящен детальному описанию примет эпохи»31. Шах и мат двум Михаилам сразу. У тех только «Белый Дон» и «Тихая гвардия», а у Сенчина (согласно Артемьеву) от подобных исторических романов закрома ломятся, «Дождь в Париже» просто первый среди равных.
Но вернемся к Гончарову Ивану Александровичу. За что спасибо уже знакомому нам критику Колобродову. «Так вот, «Дождь в Париже» скорее крипторимейк, зашифрованная на многих уровнях объёмная аллюзия на «Обломова» Ивана Гончарова <…> Любопытно, что Штольц у Сенчина троится в образах, распадается на трёх женских персонажей — это жёны героя (у него три распавшихся брака). Здесь есть какая-то мрачная догадка о сегодняшней невозможности штольцев-мужчин»32.
И вновь выскакивает фурункулом большой вопрос. А зачем эти трансгендерные двусмысленности — Штольц в юбке, да еще трижды. Не комильфо, особенно для патриотического критика. У Гончарова ведь есть и другой Штольц, точнее, другая Штольц, Ольга Ильинская. Может, логичней будет, если это она распадается на «три распавшихся брака» сенчинского героя Артема. Что характерно, колобродовской «мрачной догадке о сегодняшней невозможности штольцев-мужчин» это не только не противоречит, но даже еще убедительней ее подкрепляет — догадкой о «сегодняшней возможности женщин штольц-ильинских».
И еще штришок от Колобродова. «Кстати, чем штольцевского больше в героине, тем сильнее мизогиния не персонажа даже, но автора. Однако здесь он наследует уже не Гончарову, а Шукшину». Ну, вот — и дух Шукшина пришел странно отметиться. Я даже догадываюсь, что его привлекло: он обожал не только жену, дочерей, но и — вместе со своими героями — мудреные слова вроде «мизогиния».
И снова, ёлы-палы, зря я сказал про «странно отметиться». Колобродов-то назвал Топкина (а заодно и Сенчина) «печальными дон-кихотами позднесоветского образа и образца, кстати». (То есть теперь подвиг странствующего рыцаря заключается в сидении на месте — логично! «Обломов как русский Дон Кихот XXI века» — интересная тема, кстати, без шуток.)
И снова, дракон меня возьми, остановка на самом интересном. Зачем лишние разночтения на будущее, тут хорошо бы сразу прояснить: если Топкин — Дон Кихот, то кто три его бывшие жены? Три Дульсинеи или три Санчо Пансы. В первом случае можно будет обоснованно говорить о тиражировании и последующем распаде в ужасной современности высокого женского идеала, во втором — бла-бла-бла про нынешних оруженосцев. Но это уж, пожалуйста, сами (и это будет наш последний психологический практикум).
Литературная критика
как продолжение литературных анекдотов
Тянет как-то обобщить изложенное выше.
Современная литкритика и литературоведенье часто читаются как литературные анекдоты Хармса и не Хармса. «Панибратская ГЭС» (для прошедшего сезона особенно актуально звучит «Есенин, дай на счастье нежность мне / к берёзкам и лугам, к зверью и людям») прорвала все плотины и массово замочила чувство меры. Если всё похоже на всё, то ничто ни на что не похоже.
Но почему именно сейчас? Кажется, что еще недавно этого не было, по крайней мере, в таком объеме и в такой степени.
Метамодернизм, постпостмодернизм, умноженный на соцсетевую доступность всего и вся? Скоропись, давно уже легитимизированная во всех жанрах? Рыночная необходимость следовать запросу «Книга, похожая на…»33? Преобладание фастфуд-критики над «долгим чтением»? Проистекающее из всего этого удобство быстрого маркирования новинок «русским Джойсом» и «современным Гоголем», «магией Маркеса» и «платоновской тоской» (это ж как горчичкой помазать или соусом чили, плюх-плюмс, потёк мыслию дальше, а послевкусие осталось).
Но за последние год-два это, по-моему, выросло по экспоненте. Заподозрю тут субъективный фактор. Это сумасшедшая популярность в референтной группе книги Степановой «Памяти памяти», с ее фантазиями вроде «Что мог бы подумать культуролог X по поводу писателя Y, осмысливающего явление Z. Если бы оно было»34. Однако у Степановой в «лонгриде», в большой, сложной, долго писавшейся книге, это ведет к умножению рефлексий, к их метафоризации. А в экспресс-варианте при подсознательном эпигонстве это приводит к примитивизации, распадается на торопливое шастанье по классикам X, Y и Z и сравнение с ними, не подкрепленное аргументами.
Отмечу также, что в дифирамбной критике книги Степановой был взят высокий барьер похвалы, после того, похоже, ставший банальностью, новым каноном. Елена Иваницкая тогда высказала «полное недоумение» по поводу явно избыточных и единообразных славословий: «Вот и ломаю голову: а может, критиков на инструктаж собирали? — или им спустили вместе с книгой («Памяти памяти». — Ред.) «болванку» отзыва? — или их обязали воспроизвести формулу «так по-русски еще не писали, главный роман года, и не только этого»?»35 Скепсис Иваницкой, кажется, никто не подхватил, а зря. Вот перечитываю это и вижу — то, что тогда казалось «слишком», теперь — почти обыденность.
И еще одна забавная деталь, она же — микстура для лечения. Триумфатором «Большой книги — 2019» стала книга о Венедикте Ерофееве, в которой параллельно идут две линии: не только биографическая, но и литературоведческая — с разбором «высокой трактовки» поэмы «Москва–Петушки». И это не просто хорошее чтение, но в нашем случае — еще и чтение-противоядие, чтобы не впадать в болезненное сравнение всего со всем. В исследовании Лекманова, Свердлова, Симановского всякое уподобление уместно, поскольку аргументировано. С ним, бывает, можно спорить, его можно опровергать. Но нельзя не признать правомерность его выдвижения.
А вот критические работы, цитировавшиеся выше, похожи (с ухудшением) на другую книгу: «Москва–Петушки. С комментариями Эдуарда Власова». Да, в свое время то был большой, важный и полезный труд. Но все же критикуемый тогда часто, многими и заслуженно именно за это — избыточность не всегда обоснованных сравнений «всего со всем». В 2000 году, когда были изданы комментарии Власова, это казалось более-менее очевидным.
Но сегодня именно такого типа литературоведение, литкритика становятся мейнстримом. Не говоря уж о дурном амикошонстве с классиками.
[1] Балла Ольга. Вопросы литературы. Легкая кавалерия. 2019, № 1. <https://voplit.ru/column-post/11619/>
2 Балла Ольга. Тридцать три фасона постчеловеческого. Новое литературное обозрение. 2019, № 3. <https://www.nlobooks.ru/magazines/novoe_literaturnoe_obozrenie/157_nlo_3_2019/article/21156/>
3 Балла Ольга. О крепнущем жанре постапа. Вопросы литературы. Легкая кавалерия. 2019, № 7 . <https://voplit.ru/column-post/literaturnye-miry-postapokalipsisa/>
4 Ремизов А. Калечина-Малечина. Собрание сочинений в 10 т. М: Русская книга, 2000. Т. 2. С. 23.
5 Глебов Д. Евгений Водолазкин: «Писатель всегда приоткрывает тайну». Петербургский авангард. 8 января 2019. <http://avangard.rosbalt.ru/interview/evgenij-vodolazkin-pisatel-dolzhen-priotkryvat-tajnu/>
6 Васильев О. «Литература возвращает себе вес». Новая газета, № 411, 12 октября 2017. <http://novayagazeta-vlad.ru/411/kultura/literatura-vozvrashhaet-sebe-ves.html>
7 Жучкова А. Facebook. 13 марта 2020. <https://www.facebook.com/permalink.php?story_fbid=2556718441253178&id=100007451416451&comment_id=2557078531217169¬if_id=1584172172236918¬if_t=feedback_reaction_generic>
8 Орлов Д. «Рай земной» и ад обязательный. Год литературы. <https://godliteratury.ru/projects/bolshaya-kniga-ray-zemnoy-i-ad-obyazat>
9 Сухбат А. на ИМКФ. Телеинформ. 03.09.2019. <http://i38.ru/kultura-obichnie/suchbat-aflatuni-na-imkf-esli-bi-ya-mog-otvetit-o-chem-ya-chochu-skazat-chitateliu-ya-bi-ne-pisal>
10 Леонтьев А. Манифест новой российской литературы. Дружба народов. 2019. № 10. <https://magazines.gorky.media/druzhba/2019/10/samostoyatelnaya-sistema.html>
11 Ермолин Е. Испанская грусть. Дружба народов. 2019. № 10. <https://magazines.gorky.media/druzhba/2019/10/ispanskaya-grust.html>
12 Котенко В. Гастроли диктатора. Прочтение. 10 апреля 2019. <https://prochtenie.org/reviews/29783>
13 Ефремова Д. Донкишотство против ее лиличества. Культура. 04.07.2019. <https://portal-kultura.ru/articles/books/264617-donkishotstvo-protiv-ee-lilichestva/?print=Y&CODE=264617-donkishotstvo-protiv-ee-lilichestva>
14 Каменева Н. Детская бытовая магия. Прочтение. 17 сентября 2018. <https://prochtenie.org/reviews/29536>
15 Быков Д. Наследница платоновской тоски. Собеседник. 2018. № 29<https://sobesednik.ru/dmitriy-bykov/20180803-knizhnaya-polka-dmitriya-bykova-tri-glavnyh-knigi-iyulya-2018>
16 Оробий С.. Обзор книжных новинок. Textura.club. 19 июля 2018. <http://textura.club/novye-knigi-iyul-2/>
17 Юзефович Г. Травля в школе. Meduza. 14 июля 2018. <https://meduza.io/feature/2018/07/14/tri-knigi-sovremennoy-russkoy-prozy-travlya-v-shkole-pobeg-iz-uchrezhdeniya-i-tselyy-mir-v-odnoy-marshrutke>
18 Оробий С. Дни Савелия. Литературно. 30 июня 2018. <https://literaturno.com/overview/knigi-iunja/>
19 Кузнецова К. «Литература не должна обслуживать хештеги в соцсетях». Областная газета. № 105 от 20.06.2019. <https://www.oblgazeta.ru/culture/books/42772/>
20 Лясникова А. Выше на четыре лапы. Знамя. 2019 № 2. <http://znamlit.ru/publication.php?id=7182>
21 Юзефович Г. Гузель Яхина выпустила роман о поволжском немце… С отсылками к Толкиену. Зачем ей понадобился фэнтези-мир? Meduza. 6 мая 2018. <https://meduza.io/feature/2018/05/06/guzel-yahina-vypustila-roman-o-povolzhskom-nemtse-deti-moi-s-otsylkami-k-tolkienu>
22 Наринская А. Сказка и не ложь. Новая газета. 20 мая 2018. <https://novayagazeta.ru/articles/2018/05/20/76533-skazka-i-ne-lozh?print=true>
23 Рудалёв А. Случай Яхиной, или Легенда об успешном дебютанте. Перемены. Толстый веб-журнал. 2 июня 2018. <https://www.peremeny.ru/blog/22261>
24 Колобродов А. Немцы Поволжья, Сталин и английский газон. Rara Avis. Открытая критика. 14.06.2018. <http://rara-rara.ru/menu-texts/nemcy_povolzhya_stalin_i_anglijskij_gazon>
25 Забавная деталь. Видимо, из почтения Колобродова к Вождю тот вместо конвейерного «без всякой рефлексии» удостоился развернутого уважительно эксклюзивного пояснения — «без всякого отклонения от нормы, солидно и сознательно».
26 Демидов О. Роман-пазл: как сделаны «Дети мои» Гузели Яхиной. Перемены. Толстый веб-журнал. 15 августа 2018. <https://www.peremeny.ru/blog/22503>
27 Ефремова Д. Алексей Сальников: «Читателя можно удивить один раз». Культура. 01.03.2019. <https://portal-kultura.ru/articles/books/236370-aleksey-salnikov-chitatelya-mozhno-udivit-odin-raz/>
28 Подлубнова Ю. В ожиданье холодка. Урал. 2019. №4. <http://uraljournal.ru/work-2019-4-2026>
29 Володарский Ю. Рай земной. Шоиздат. <https://shoizdat.com/sukhbat-aflatuni-rai-zemnoi/>
30 Володарский Ю. Ну, по пятьдесят! Еженедельник «2000». 2019 № 25. <https://www.2000.ua/v-nomere/svoboda-slova/slovo_svoboda-slova/nu-po-pjatdesjat.htm>
31 Артемьев М. Не задалась и не удалась. Независимая газета. 21.06.2018. <http://www.ng.ru/ng_exlibris/2018-06-21/14_938_senchin.html?print=Y>
32 Колобродов А. Донкихоты советского образа. Текстура. 19 мая 2018. <http://textura.club/o-dozhde-v-parizhe/>
33 Славникова О. Об одном вопросе, которым не должен задаваться автор. Вопросы литературы. Легкая кавалерия. 2020. № 1. <https://voplit.ru/column-post/moya-kniga-nuzhna-mne/>
34 Кудрин О. Непарадный коллективный портрет. Новый мир. 2019. № 5. <http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2019_5/Content/Publication6_7187/Default.aspx>
35 Иваницкая Е. Записки волонтера на полях современной литературы. «Знамя». 2018. № 9. <http:magazines.russ.ru/znamia/2018/9/zapiski-volontera-na-polyah-sovremennoj-literatury.html>