Олег Дозморов. Уральский акцент
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2020
Олег Дозморов. Уральский акцент. — М.: Воймега, 2019.
В шутку я называла иногда Бродского «разочарованным странником», и он смеялся. Вспомнила об этом, пока читала последний сборник стихов Олега Дозморова «Уральский акцент».
Олег родился и жил в Екатеринбурге, потом переселился в Москву и дальше уехал в Лондон.
Предыдущая его книга «Смотреть на бегемота» была уже написана в Лондоне и опубликована в 2012 году. В том сборнике, оцененном критикой и поэтами, был виден не то что триумфализм, но какая-то гордость. Дозморов искал свое место в чужой стране — и ему удалось устроить свою новую жизнь там, в далеком Лондоне.
Эта книга пахнет по-другому. Это сразу видно по рифмам: «муза/мусор», «тюльпаны/болваны», «сказка/встряска», «Брут/брат». Не просто рифмы, а рифмы-оксюмороны. Бывают и оксюмороны как таковые внутри строк: «мрачная радость», «серьезные глупышки» и многие другие. В этом сборнике из странника «вытекают» особенно сильные стихи, искренние и прямые, и, одновременно с ними, новый язык.
Где сейчас Дозморов? Он пишет:
Молчи уж. Где она, Россия? […]
Она — где я пишу стихи.
Дозморов с самого детства построил собственный внутренний мир, в котором больно, горько, нежно, беспощадно — преимущественно по отношению к себе — размышляет, воспоминает, скучает и все превращает в слова. На этом расстоянии от Урала Олег ярче видит свою собственную жизнь, семью, любимого друга-поэта Бориса Рыжего, свое детство, свои прошлые любови.
Тоскующие его песни, по-моему, самые потрясающие. Можно сказать, что Олег посвящает эту книгу своему собрату Борису Рыжему:
… И, увидав смертельную усталость
на лике друга, сам устал навеки. […]
Олег чувствует заразительность смерти Бориса, он очень рано почувствовал себя тем, кто пережил своего друга. Многоточие снимает любую возможную риторику и указывает на то, что мысль о смерти Бориса постоянно занимает его мысли и что диалог с ним никогда не прекращался:
Когда ты, милый мой, на столе остывал,
через два дня в гробу согревался
после морга, я все в это время узнал
о себе, в чем, как трус, сомневался.
Смерть Бориса как будто передала Олегу, через этот траур, поэтическое наследство, особенную трезвость и чувство вины вплоть до отвращения к себе:
[…] и я себя виню, как будто Брут,
но лишь перед тобой, мой мертвый брат.
Я бы сказала, что «Уральский акцент» обозначает мучительную зрелость автора. Зрелость и трезвость несут с собой автоиронию и легкость.
Меня тронула, например, детская песенка, «хвост» к стихотворению «На смерть бегемота Алмаза в Свердловском зоопарке в 2012 году». В этих стихах особенная прелесть. Малыш обращается к маме:
Мама, я хочу работать
в нашем зоопарке
и большого бегемота
поливать из шланга, […]
Вот как, с некоторой ностальгией, Дозморов смотрит на себя из другого времени:
Чего-то жаль. Пожалуй, аромата
зеленых лип под сталинским окном
в Свердловске, там, где, может быть, когда-то
я проходил, влюбленный мрачный гном.
Видно, что в последнее десятилетие Дозморов стал ближе к себе и в то же время дальше. С кем спорит Дозморов, когда, в первом цитированном стихотворении, пишет в самом начале: «Молчи уж»? Где его собеседник, кто он: друг или враг? Кажется, это — его внутренний конфликт, его внутреннее одиночество, рождающее противников в полемике с собой.
В этом смысле можно сопоставить разные стихотворения:
Мой грех всегда со мной:
я думал о себе,
когда гулял с женой,
когда мой друг в беде […]
Во втором он сравнивает себя с местным бездомным:
В бескрайних полях Уимблдона,
где в теннис играет народ,
бредет англичанин бездомный,
гитару и спальник несет. […]
Вдруг стало отчетливо ясно,
что любит он жизнь, и страну,
и женщину, что так прекрасна,
а я ничего не ценю.
Делает ли погружение в себя из Олега человека, рассеянного по отношению к окружающему миру, независимо от места, где он находится? Я бы так не сказала. Он, наоборот, внимателен, но, может быть, немного потерян. Не только как живущий в чужой стране, но и в силу возраста: он уже не тот мальчик, который читал и лихорадочно сочинял стихи вместе со свердловскими товарищами:
[…] скорее в сквер Попова, поболтаем,
упьемся, словно варвары-студенты,
мелодией, хотя не забываем
прокомпостировать абонементы,
и за ремень засунута тетрадка
несовершеннейших стихотворений,
дрожь пробирает, и читать их сладко,
и жизнь прошла, и поздно в кафетерий.
Его прошлая жизнь сосредоточена там, далеко, где его уже нет. Цезура была — резкая. Теперь:
Стихи крутые все написаны.
Поэты после сорока
с физиономиями кислыми
и сединою у виска. […]
Олегу не хочется отождествлять себя с «кислыми физиономиями» поэтов «после сорока». Скорее, он чувствует себя тем мальчиком, который хочет «большого бегемота / поливать из шланга».
Свердловск-Екатеринбург, в прошлом — закрытый город, завершившийся для Дозморова как сон, сегодня стал для него золотым веком, сладко/горько патриархально-матриархально-социалистическим миром. Миром, где, стоя у окна, можно фантазировать в ожидании любимой одноклассницы. Он помнит «Сахарову Ленку», то есть называет бывшую детскую любовь сначала по фамилии и потом по имени, как, видимо, бывало в школе, и эта фамилия напоминает нам слово «сахар» и одновременно фамилию знаменитого физика-диссидента Андрея Дмитриевича Сахарова.
Трогательное стихотворение, посвященное дедушке Олега, Борису Александровичу, «маминому папе», младшему сыну «раскулаченных ссыльных»… Дозморов открыто признается:
[…] Я не гордился дедом. Не был мой дед героем.
Только он рот откроет — бабушка тут же: «Молчи».
Зато научил меня в шахматы, недурно паять припоем,
строгать грамотно доски, щели замазывать у печи.
В общем, вырастил безотцовщину, пусть не мачо,
но по-крестьянски крепким простым умом.
Вот почему над гробом не мог без плача.
Да, был еще пчеловодом, геологом, грибником. […]
Поколения чередуются, передаются традиции, умения от деда к внуку. Здесь Дозморов особенно трезв, он ничуть не склонен делать образ дедушки позолоченным, но просто любит его таким, каким он и был на самом деле.
Заметно, что во второй процитированной строфе нет сюжета. Понятно, что Дозморов говорит сначала о себе и о своем горе при смерти деда и потом о самом деде, но не написано «я», и дальше «он». Два сюжета перемешиваются и сливаются в один не подчеркнутый сюжет.
В таком же духе Олег описывает в недавней иронической «Свердловской элегии» грязный гастроном своего детства:
…я помню, что здесь, через двор,
где памяти нищей развилки,
в подвале сдавали бутылки,
валялись осколки и сор.
Сборник несет на себе отпечаток уральского происхождения нашего автора. Автор не может освободиться от своего «уральского акцента», хотя нитка-проволочка-струна его и заключается в этом родном акценте. Но не только в нем. Олег связан с русской поэтической традицией, с другом Борисом, с Россией и не может примириться с тем, что его страна снова и снова превращается во что-то другое, что исчезают прежние места, обычаи, слова:
Куда пропало слово «маргарин»? […]
Или, в другом месте, он спрашивает как будто у самой России:
[…] Где пирожки с повидлом — пять копеек?
Еще об отсутствии риторики и присутствии иронии: когда Дозморов рассказывает о своем путешествии в Италию, он связывает воспоминание о Риме со своей больной ногой:
[…] Еще у меня в Риме болела нога –
я, кажется, сломал палец
и все дни в Риме хромал, как каторжник.
Особенно тяжело было в Колизее,
античных Лужниках, огромном сооружении
для изощренных убийств.
В общем, Рим был мукой. […]
Это описание боли во время важного для него путешествия очень похоже на то, как бывает на самом деле в жизни у многих. Нет у Дозморова никакой литературной эмфазы, а скорее, некая идентификация с жертвами старых времен. Даже нет рифм и размера, здесь верлибр.
Олег принимает, вместе с течением времени, свое несовершенство, нетерпимость, чувство неудобства:
[…] Теперь сижу, взираю на купон,
держу в уме вишлист своих предательств,
на шапке жаждал оторвать помпон,
сыграть в рулетку, не надеть гондон,
строку сломать, уйти от обязательств.
Каждый день Дозморов старается понять, как ему быть дальше в жизни, но, главное, желание жить — в нем есть.