Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2020
Альбина Гумерова (1984) — родилась в Казани. В 2005 г. окончила Казанское театральное училище по специальности «актёр русского драматического театра» (курс Т.М. Корнишиной и И.Ф. Марцинкевич). Работала актрисой в Казанском государственном и Московском областном ТЮЗах. В 2012 г. окончила Литературный институт имени А.М. Горького (семинар прозы А.Н. Варламова) и ВГИК имени С.А. Герасимова (кинодраматургия, мастерская А.Я. Инина и Н.А. Павловской). Член Союза писателей Москвы. Печаталась в журналах «Идель», «День и Ночь», «Литературная учёба», «Урал». Финалист премии «Дебют-2013» в номинации «Малая проза». Живёт в Казани и Москве.
Мы, жильцы четвёртого
Всего каких-то двадцать с небольшим лет назад улица Дубравная была краем географии, сюда даже автобус не доезжал. Один сплошной дикий лес — вспухшая светло-тёмно-зелёная полурамка города, если смотреть сверху. И, видимо, когда в городе сделалось тесно от домов, добрались и до Дубравной.
Первые деревья упали в начале девяностых. И очень медленно рос серый невзрачный дом. Долго стоял он без последних этажей и крыши, будто обезглавленный, и глядел на лес пустыми своими глазницами — окнами без рам. К середине девяностых дом был готов к въезду. Худо-бедно наполовину его заселить удалось. Дом на Дубравной — единственный, а почему-то номер четыре. Квартиры просторные, но недорогие в цене. Люди не хотели жить на отшибе без школ, детских садов, магазинов. К тому же от конечной остановки до дома номер четыре нужно было ещё минут двадцать идти пешком по плохо освещённой улице.
Жильцы дома всегда друг с другом здоровались. Лес полюбили быстро, хотя в первое время его побаивались. Летом гуляли в нём с собаками, собирали землянику, жарили шашлыки, кормили белок, бегали трусцой, катались на велосипедах. Зимой ходили на лыжах и сыпали в кормушки для птиц семечки и крупу. А поздним вечером во дворе дома можно было увидеть лисицу. Она кралась по стенке, рылась в мусорном баке. Люди стали оставлять для неё еду и любовались лисою из окон квартир. Если кто-то прятался во дворе, желая сфотографировать или рассмотреть поближе, лиса это чуяла и, так и не приблизившись к пище, уходила обратно в лес.
Детей в доме, можно сказать, не было. Жили в основном пенсионеры да студенты. Лес был огромен, а людей мало. Тишина такая, что дух захватывало. Никто уже не тяготился отдалённостью от города, и все немного огорчились, когда у дома поставили остановку для транспорта, где с пяти тридцати утра ожидал пассажиров автобус со включенным ближним светом, а водитель дремал, то и дело поглядывая на часы.
С появлением остановки на Дубравную потянулись люди со всего города. Приедут, погуляют в лесу, уедут. В доме не осталось пустующих квартир. Во дворе появились сначала песочница, затем качели, лестница, горка. Немногочисленные автолюбители принимали заказы на продукты от своих соседей, по воскресеньям ездили на рынок. Багажник «восьмёрки» и заднее сиденье заполнялись огромными пакетами. Детей в ближайшую школу тоже возили на машинах, особенно в морозы. Жильцы Дубравной по-прежнему были дружны, приветливы, всем сердцем любили свой райский уголок и время от времени удивлялись, почему же их дом — номер четыре?
А мы, дети, выдумали свою легенду: первые три дома вместе с людьми таинственным образом исчезли сравнительно недавно, и скоро такая же участь постигнет и дом номер четыре. Мы рыскали по округе, выискивая следы трёх первых домов и ломая голову над тем, как же спасти свой? Судьба наших родителей, всех жильцов в опасности! Всякий раз мы созывали во дворе собрание, на котором показывали друг другу свои находки — доказательства того, что раньше по улице Дубравная стояли дома, высказывали всё новые предположения об их исчезновении. Сначала во всём был виноват лес — заколдованный, с нечистью, которая и погубила три дома вместе с жильцами. А однажды кто-то из детей нашёл большущий мосол, и все решили, что давным-давно здесь было кладбище. И всем стало жутко и ещё интереснее! Ребята играли и в другие игры, но спасение дома номер четыре было постоянной заботой детворы. С этим мы и росли.
И однажды, когда кончилось наше детство и вовсю уже хозяйничал новый век, легла на землю могучая старая ель. За нею легла ещё одна, и другие деревья полегли. Мы, жильцы четвёртого, думали, что деревья спиливают на скрипки, лодки или бумагу, но позже узнали, что нужна земля. И бросились собирать подписи, мотаться по инстанциям, а в это время добрую часть леса вырубили и монотонным гулким звуком начали вбивать сваи.
Но то было только начало! Лес валили, дома строили, люди впрягались и впрягались в ипотеки — XXI век расцвёл в жуткой своей красе, навис над миром, включил секундомер, открыл отсчет: бедные женщины, не успев оправиться от первых родов, бегом беременели вновь, чтобы материнским капиталом погасить часть ипотечного кредита. Жильцы вновь построенных домов по улице Дубравная жили по принципу «сосед твой — враг твой». Постоянно делили тесные дворы, прокалывали друг другу колеса или царапали кузова, если на чьём-то негласном месте другой человек парковал свой автомобиль. Тех, кто жильё снимал, — щемили особо. А как не любили сдающих квартиры посуточно! А таких квартир во вновь построенных красавцах-домах было немало…
По Дубравной проложили трамвайные пути, вырыли станцию метро и сделали новую трассу с развязками и без единого светофора, до центра города можно домчать минут за десять. Школа, садик, магазины, поликлиника. Не отшиб теперь, не край географии, а продвинутый спальный район. Лес почти исчез. Зверей не стало. Жители четвёртого дома печалились, но привыкнуть пришлось. Нам, детям девяностых, не удалось его спасти: новые, высокие и стройные дома обступили его со всех сторон, душили. Разноцветные, чужие, с балконами причудливых форм дома сгубили не только лес, но захватили и некогда дикую, прекрасную Дубравную. Женщины растили детей, мужики вкалывали на службе и, возвращаясь в полу-свою квартиру на полу-своей машине, бранились друг с другом из-за парковочных мест. Несвобода. Равенство. Рабство.
Даже самые активные жильцы четвёртого перестали ходить по инстанциям, скандалить, умолять, угрожать — конурились по квартирам, едва слышно доживали, потому что на Дубравной нынче шумно, суетно, а не тихо, как в прежние, ого-го какие громкие «девяностые» времена. Мы, жильцы четвёртого, уже простились с лесом и смирились с нескончаемым строительством вокруг нас.
Но по не иначе, как божьему промыслу, небольшому кусочку леса уцелеть всё ж удалось. Однажды летом у кромки его построили двухэтажный деревянный домик, а зимой разместили в нём лыжную базу. Там работали две немолодые добродушные женщины и сторож, он же, похоже, хозяин, от которого всегда пахло табаком, но я ни разу не видела его с сигаретой.
Детские лыжи «Пионер» забыты глубоко на балконе, так глубоко, что до них не добраться. Да и сгодятся они разве что на дрова. Новые лыжи я не покупала — брала на базе в прокат. Каталась редко и всегда одна.
На втором курсе поздней осенью к нам на факультет невест перевёлся из физмата парень. До Нового года я ещё верила в чудо: ведь иногда он оборачивался в мою сторону, хотя и не ко мне обращался. На раздаче в столовой подносами и локтями касались, брали одно и то же — бесплатную студенческую кашу и салатик, что подешевле. А однажды даже шли вместе к метро. Спросил, где я живу. Оказалось, он часто бывал в нашем лесу с родителями в конце девяностых. Мы поумилялись тому, что, возможно, скатившись с горы, барахтались в одной куче-мале.
Послышался шум поезда, я пригласила однокурсника приехать как-нибудь в лес, подышать воздухом, походить на лыжах, и пока говорила, нечаянно коснулась губами его уха. Смутилась, но умудрилась не подать виду. Он кивнул и пошёл к противоположной платформе, а я вошла в поезд, села. Вдруг он влетел в мой вагон, в уже закрывающиеся двери.
Когда мы доехали до конечной, стемнело, но на наше счастье, база работала до восьми вечера, в запасе у нас было часа полтора. Оставили в залог свои студенческие, встали на лыжи и побежали. Несмотря на черноту ночи, в лесу от снега светло и бело. Лыжня уносится вперёд, в дремучесть, в жуть. И жарко мне, и волнительно от предчувствия поцелуя. Тело деревенеет, и не лечу я как обычно, а с трудом шагаю. Чтобы снять напряжение, щебечу о наших детских лесных проделках, об исчезновении трёх первых домов, и уже, кажется, готова к…
Через час мы сдали лыжи, он уехал на метро, едва проводив меня к моему невзрачному дому номер четыре, так и не поцеловав.
Всю сессию я мучилась, много раз прокручивала в голове тот вечер, пытаясь понять свою ошибку. В вагоне поезда метро всё было хорошо, мы смеялись… Выходит, что-то не то я ляпнула в лесу. Я ходила на лыжах чуть ли не каждый день, желая понять свою ошибку, и не понимала, а только влюблялась в него всё крепче и всё глубже мучилась. После очередного экзамена, который я сдала одной из первых, вновь поехала в лес. Мороз двадцать три градуса. Кусочек природы, уцелевший самостоятельно, после того, как люди отчаялись и бросили спасать лес. Он пуст и нестерпимо, до боли в глазах, бел. Снег и солнце шалят, на пару слепят меня, заставляя жмуриться и улыбаться, несмотря на то, что на душе совсем невесело. От улыбки зубы замерзают мгновенно, до самых нервов, до корней. Господи, как прекрасна и хладна зима твоя! И почему я, живя рядом, редко ходила на лыжах? Ведь это такое спасение, такое удовольствие!
Всем телом, всей душою чувствую мороз, отдаюсь ему. Вспоминается поэт. Не только «мороз и солнце», а Пушкин целиком, с его бедами, любовями, XIX веком, со всей своей поэзией и прозой.
Останавливаюсь, чтобы перевести дух. Едва слышно звенит мороз, будто где-то далеко-далеко бьётся и бьётся о камень тонкое стекло. Возле самого уха побрякала о дерево пластиковая бутылка. Синица, что лакомилась, встрепенулась было, но тут же вновь опустилась в прорезанное окошко бутыли. Ветер пощипал мне щеки и полетел далее, оставив после себя тишину. Вдруг на снегу очутилась мышь. Птица увидела её и тут же бросила ей большую крошку хлеба, которую мышь мгновенно съела. Нечаянно я чихнула, и мышь юркнула в нору, но вскоре появилась опять. Синица бросала ей крошки, и мышь их ела. Если они обе переживут зиму, весною от тепла и света опьянеют и по неосторожности одна за другой достанутся каким-нибудь котам.
Лыжня привела меня в поле с высоковольтными проводами. Вот здесь-то ветер свирепствовал! Я вспомнила, как мы с моим недовозлюбленным доехали до этого места и тоже, из-за ветра, повернули назад. Я полетела обратно, будто за мной гнались. Хотелось выветрить все знания из головы, волнение от экзамена, а больше всего мои размышления о нём…
На базе я сняла ботинки и прижалась стопами к батарее. Рядом одна работница рассказывала другой, как испечь трёхслойный пирог с курагой и черносливом. И тут меня осенило: причина его охлаждения ко мне в том, что в вечер нашего совместного катания я полезла за кошельком, чтобы расплатиться за свои лыжи! Добродушная тётенька, которая сейчас внимательно слушала рецепт, на моего однокурсника осуждающе посмотрела, а мужичок-сторож его поддел: предложил работать на базе, чтобы всегда были деньги, чтобы развлекать девушек. И тут я вступилась: «Мы же студенты, и у нас сессия!» — «Работайте на каникулах», — отпарировал мужичок и поставил наши лыжи в ряд с другими.
Отмороженные пальцы ног покалывало ещё пару дней, пока я сидела дома и готовилась к следующему экзамену, XVIII и XIX век в русской литературе. Открытие о моей ошибке не давало покоя, я по-прежнему мучилась, но уже не от неизвестности, а от собственной глупости. Казнила и проклинала себя за то, что достала тогда кошелёк! Я же как лучше хотела! Хотела показать ему, что если бы я была его девушкой, я бы ему в копеечку не влетела… Злилась на работников базы, которые наговорили лишнего. Думала подойти извиниться, но потом решила, что выставлю себя на посмешище, ведь в сущности я не виновата ни в чём… То, что я ему не нравлюсь, что есть у него другая — это я не рассматривала. Ведь поехал же он за мной к чёрту на рога, да ещё вечером, да ещё в мороз… С этими мыслями я уснула.
Утром я вдруг поняла, что не помню ничего из того, что учила, знания мои — знания среднего школьника. Единственный билет, который я помнила хорошо — это проза Пушкина.
Я понимала, что специально «валить» на экзамене не будут. Бывали, конечно, случаи, когда ставили «неуд», но для этого надо было либо прийти пьяным, либо сказать, что «Анна Каренина» это автор книг. Я укуталась и вышла из дома. Волнение пробралось в низ живота и каруселью там закружилось. На платформе станции «Дубравная» я пыталась отшагать своё тупое беспокойство, втоптать его в мраморные полы… Но оно поднялось выше живота: забилось в сердце, а потом дико зачесалось горло: «Господи, да уйми ты это пустое волнение!» — раздраженно потребовала я вслух…
Подъехал поезд. Сблевал народ, сглотнул другой, захлопнул разом свои беззубые пасти с резиновыми деснами и нырнул в тоннель… Я не присела, хотя свободные места были. Уставилась в стекло, в котором виднелась тёмная я и другие пассажиры. Молилась о прозе Пушкина почему-то и просила покоя на сердце, ведь это пытка, когда внутри селится тёмная тревога. Кажется, глубокое горе пережить легче, чем мучиться пустяком… Молитва моя была и не молитва, а тупое беспрерывное требование: «Проза Пушкина, прошу, проза Пушкина! И чтобы нестрашно, нестрашно мне сейчас!»
На станцию «Кремлёвская» я шагнула с лёгким сердцем и очень этому удивилась. Шла я медленно, не веря в своё внезапное спокойствие. И когда я вошла в аудиторию, из сорока билетов вытянула единственную прозу Пушкина, со мной случилась истерика. Я отнесла сумку и билет за парту и попросилась выйти. В туалете я расплакалась тихо и горько, меня трясло и знобило. Впервые в жизни узнала, что Господь слышит и помогает. То, что он ещё и бесконечно любит, это я поняла гораздо позже… Что любит Он всем сердцем и Пушкина, и меня любит так же, как Пушкина.
Экзамен я сдала на «отлично», отвечала одной из первых, но не ушла после экзамена, как делали это другие, а сидела в аудитории, затаилась и пыталась осмыслить чудо, которое со мной произошло. Тихо вошёл мой возлюбленный и подошёл к преподавательскому столу с раскрытой зачёткой. Я поняла, что больше не люблю этого человека. Видела, как он взял мой билет, взглянул на него, поморщился и поплёлся за свободную парту. Я решила досидеть и послушать, как ответит он. А пока ждала, думала о том, что более двухсот лет назад одна женщина родила на свет божий мальчика, который сделал век XIX золотым периодом в литературе. Даже не столько поэзией, сколько прорывом в прозе. Она у Пушкина совершенно отличная от накрахмаленного, орнаментального языка XVIII века — чистая и прохладная, как родниковая вода. Атмосфера прозы Пушкина похожа на чью-то счастливую жизнь. Вещи названы своими именами, все чётко, просто, ясно и с любовью. Нам рассказывали на лекции, что Пушкин, когда писал прозу — вычеркивал лишнее, чтобы не мешать главному. Проза Пушкина явилась для меня большим, чем проза, большим, чем Пушкин, чем экзамен и вся русская литература. Проза Пушкина стала синонимом чуда.
Прошло с тех пор немало лет. Я замужем за добрым мужчиной, и у нас дети с большой разницей в возрасте. Теперь я сама читаю лекции, правда, по ХХ веку. Уже давно не живу на Дубравной, из нашего дома номер четыре многие разъехались. Он бедненький, невзрачный, прореха на всём районе. Его однажды покрасили к какому-то празднику, но краска быстро облетела, поблёкла, ссохлась, и дом стал выглядеть ещё хуже, будто бомж в обносках. И квартиры первого этажа, все до единой перевели в нежилые помещения, понаоткрывали аптек, магазинов, пекарен и салонов красоты…
Зимой я иногда приезжаю именно в этот лес. По три-четыре часа бегаю на лыжах и даже, когда от усталости ломит тело, даже если я перед этим ничего не ела, я хоть и устала, а не падаю. Напротив, мне настолько легко, что кажется, будто тела на мне и нет, что душа свободна — носится, как Дух Божий носился над водой до сотворения мира… Еле-еле заставляю себя уехать из леса, вернуться в город. Почему-то именно зимний лес, именно на Дубравной исцеляет меня, очищает мысли. Летом я там не бываю и не гуляю. Лишь однажды мне пришлось приехать в самую жару, мои очередные квартиранты съезжали, нужно было селить других.
Лето — мёртвое время для сдачи жилья. Люди не спеша и придирчиво выбирают, я решила пожить там, чтобы не тратить время на дорогу. В квартире, в которой выросла, я чувствовала себя немного чужой, странно это было… И радовалась, что здесь не навсегда остаюсь — моим добрым домом давно уже было другое место, далеко отсюда.
Квартира, где я выросла, кормит меня, хотя мы с нею давно расстались. У меня там разные люди жили, и стар, и млад. Студенты жили, разведённый угрюмый мужчина, молодая семья с детьми и собакой, они так меня благодарили за то, что я пустила с собакой, потому что они сбегали от опеки родителей, но с собакой им сложно было что-то снять. Они переводили деньги мне на карту, и я совсем не бывала у них, очень доверяла. И вот, когда они построили ипотечную квартиру, тихо перебрались туда, ключи оставили соседям, и мне лишь написали, что съехали. Приезжаю, а там кошмар. Всей семьей мы два дня отмывали квартиру, а потом я на неделю её оставила с приоткрытыми окнами. Мне очень было за неё обидно, что над нею надругались.
Я полагаю, самое чудесное время для моей квартиры в доме номер четыре по улице Дубравная было, когда её недолго снимали мужчина и женщина для своих запретных встреч. Они, когда приехали смотреть, изо всех сил старались показаться мне семьёй, но я их с первого взгляда распознала. Кажется, они это поняли, потому что женщина немного засмущалась и не особо осматривала то, на что обычно смотрят женщины: кухня, ванная, туалет… Они как вошли, так и согласились сразу. Пока мы с мужчиной подписывали договор, женщина глядела в окно и от смущения громко восхищалась лесом.
Я не то позавидовала, не то порадовалась за них: видно было, что они любят друг друга глубокой давней любовью и нашли в себе смелость, переступили через «нельзя» и решились на скромное пристанище. Они оба были немолоды, но и не старики еще. И, наверное, понимали временность своего запретного счастья, но решились подарить друг другу мгновения. Они были чисты и не похотливы — так мне показалось. Мне даже не хотелось брать с них денег или взять меньше, но я подавила в себе этот порыв. Жили они чуть меньше года, после рождества мужчина сдал мне ключи, привёз на работу, сказал: «Если что не так — звоните!» Когда я туда приехала, окончательно уверилась, что бывали они здесь нечасто, как другие жильцы, не разжились вещами и посудой. И мне показалось, что квартире жаль, что её покинули эти люди. По голосу мужчины я почему-то поняла, что они с женщиной попрощались, и обоим больно.
Все мои квартиранты побывали жильцами четвёртого. И я, хоть и не живу здесь, остаюсь жильцом четвёртого. И мне так уютно от мысли, что у меня есть свой уголок, куда я могу вернуться, если пожелаю, или если так сложится жизнь. Стены могут о многом мне рассказать, а слушать я умела всегда. Крошечный лес, который всё же уцелел, пригреет меня в своём морозе, крошечные существа будут спасать друг друга от голода, и я всегда буду беззаветно любить прозу Пушкина, верить в её силу. Ведь это с неё началось моё медленное сближение с Богом.
Мать и батя
— Дом хороший. Старый, конечно, но подлатать можно. А вы, я вижу, мужик рукастый. Цена хорошая. Земли много.
— А соседи?
— Старики обычные…
Дом номер двадцать семь по улице Ласточкина села Шимёлка продавали не то в шестой, не то в седьмой раз. Он и раньше переходил из рук в руки, но не так часто, как теперь. В последний раз перед чередой продаж жили там супруги, немало жили, несколько лет. Но потом не то состарились, не то обленились и продали дом молодой семье с маленькими детьми. Сначала муж с женой приехали и долго, очень тщательно мыли дом и все, что в нем. Затем съездили за своими детьми, коих было двое, надули им во дворе бассейн и завезли самого отборного песку в песочницу. Пожили до конца лета и выставили дом на продажу. Смотреть приехала еще одна молодая семья, купила с большим подозрением, все высматривала подвох, но убедившись, что дом, хоть и старый, но крепкий, — решилась, искренне поверив в сказку о долгах прежних хозяев.
Новые хозяева предвкушали, как прекрасно проведут здесь следующее лето, но имели неосторожность приехать на новогодние каникулы и поняли, что дело было не в долгах… Думали, может, все еще наладится, приехали в июне, начали жить и вскоре выставили дом на продажу. К концу лета его купила сердобольная старушка, точнее, ее дети купили ей — ведь она маялась в городской квартире. И как радовались они, что и по соседству тоже живут старики — весело будет их бабушке! Новая хозяйка дома номер двадцать семь по улице Ласточкина была терпимее молодежи, но когда и ее увезли с подозрением на инсульт, дети выставили злосчастный дом на продажу. Странный дом будто придирчиво отбирает себе хозяина: пробует на вкус, пожует немного и выплевывает.
— Решайтесь и звоните.
Агент по недвижимости, ушлая, развеселая, уверенная в себе бабенка, конечно, не рассказала потенциальному покупателю всей подноготной дома, она уже привыкла работать с этим непростым объектом и сама понемногу наваривалась на бесконечных сделках.
— А кто такой этот Ласточкин?
— Простите?
— Улица Ласточкина. В честь кого-то же.
Агентша протянула ему блестящий кусок картона.
— Гугл вам в помощь. Вот моя визитка.
Молодой мужчина повернул голову вправо: возле соседнего дома появились дед с бабкой, как две капли воды похожие друг на друга, и смотрели на него внимательным взглядом. Только старик был высок и худ, а жена его — очень маленькая, ниже даже его груди, половинка в буквальном смысле. Дед присел на лавку, и ростом они со старухой сравнялись. У старухи, вроде как голова закружилась, потому что она чуть покачнулась, и старик подхватил ее за предплечье одной рукой и усадил рядом.
— А вот и соседи! — весело сказала риелторша. — Милые старики. У вас родители живы?
Мужчина хотел было ответить, да промолчал.
— Решайтесь! Место больно хорошее тут.
Вокруг и правда было хорошо: березы, воздух, которым хотелось дышать.
— Залог если внесете… Так-то я объявление снимать не буду, по этому объекту много звонков. О, смотри-ка, бабуля идет, познакомиться хочет.
К ним, слегка переваливаясь с ноги на ногу, шагала крошечная старушка. Вблизи она казалась еще меньше, чем издалека.
— Что, сынок, жить к нам приехал? — ласково спросила она.
— Вот внесет если сто тыщ залога, может хоть месяц тут жить! Залог весь месяц действует, — бодро ответила риелторша. — Надумает брать, я ему и с ипотекой помогу.
— Мне не дадут. У меня доход нестабильный.
— Справку о доходах сделать — раз плюнуть! — заверила его агент по продажам. — Вы думаете, вы одни такие? Вся страна так живет.
На ее машину грузно спрыгнул с дерева большой рыжий кот, и сработала сигнализация. Женщина принялась рыться в карманах, ища ключи, вытащила их и пикнула брелоком.
— Ну что, оформляем залог?
— Да нет у меня ста тысяч! Не собираюсь я дом покупать!
Тяжело вздохнув, риелторша набрала номер на телефоне — «абонент временно недоступен» — ответили ей.
— Ну что за люди, а! Делать мне нечего, кататься туда-сюда, бензин жечь! — и направилась к машине. — Нет, я все понимаю, но предупредить разве нельзя?!
Она собралась было сесть в машину, как вдруг на лоб ей шлепнулась огромная капля белой жижи и заляпала очки.
— Твою ж дивизию!
А мужчина не сдержался и хохотнул. Она сняла очки, достала влажные салфетки и принялась утираться.
— К деньгам, наверно! — подбодрил ее мужчина.
И тут они оба заметили, что старушка исчезла. Мужчина направился к своей машине, как вдруг послышался истошный крик:
— Стой, дочка-а-а! — от ворот своего дома к ним бежала старушка. В руках у нее был сверток чего-то, вроде пирожков. — Дочка… — сказал она, тяжело дыша. — Сколько говоришь надо, чтоб дом купить?
— Чтоб купить девятьсот тысяч нужно. А залог сто тысяч.
— И можно месяц жить?
Старушка воровато обернулась на собственный дом. Старик стоял спиной к ним и возился с воротами.
— У меня тут пирожки с лук-яйцом, — ласково пояснила она. — Сынок! Подь сюды.
Мужчина удивился, но исполнил.
— Тут вот еще… — Старушка достала из кармана передника завернутый в клетчатый платок брикет, расстегнула булавку — а там оказалась пухленькая пачка тысячных купюр. — Аккурат сто тысяч.
Секунду риелторша и мужчина поколебались, он уже хотел было возразить, но хваткая деловая женщина его опередила:
— Другой разговор! Садитесь в машину, сейчас все оформим.
— Нет-нет, вы сами тут, а то дед догадается. Ты, сынок, не переживай, отдашь потом.
— Конечно, отдаст! — бодро заверила риелторша. — Всего тебе доброго, бабуля!
— Пересчитайте, вроде должно хватить, — и прежде чем мужчина успел что-то сказать, старушка быстро зашагала к дому.
Агент по недвижимости плюнула на кончики пальцев и принялась пересчитывать деньги.
— И не верь после такого в приметы! Садитесь в машину, заполните пока договор.
Мужчина скоро пошел за старушкой, остановил ее.
— Ты что, мать?! Я не приму! Не могу я!
— Отдашь, отдашь потом! И деду ни-ни, а то осерчает! А он дурной, когда злится.
— Тем более! Мне дом не нужен! Я… просто так приехал!
— Просто так ничего не бывает… Я уж ведь отнесла, сынок. Без его разрешения. Все одно, осерчает теперь. Лучше ты уж залог внеси. Так хотя бы не узнает. А в комод ко мне он не сунется, не переживай! Он пока, че ему надо, все купил! Побегу, сынок!
Через несколько минут договор был заполнен.
— Поздравляю вас, — агент по недвижимости нахмурилась, пытаясь прочитать, — Виктор. Цена за дом невысокая, может, сумеете и без кредита обойтись. Ну а нет, так мы поколдуем! Если дом покупаете, залог учитывается, если нет — сгорает, и вы должны объект освободить, — она откусила пирожок и промычала от удовольствия.
Некоторое время Виктор смотрел вслед отъезжающей бордовой машине, затем подошел к своей и принялся разгружать сварочное оборудование и прочие инструменты, которые всегда и всюду возил с собой.
Мужик он действительно был рукастый. Пожалуй, не было ничего, чтобы он не мог своими руками делать, разве что вышивать крестиком не умел. Он присел на бревно, что лежало у ствола толстой березы, прислонился и прикрыл глаза, слушая тишину. Вскоре с соседнего участка послышалось старческое ворчание, мужчина напрягся было, что дед обнаружил пропажу и бабку ругает, но вскоре по интонации различил: не злобный это бубнеж, а так, житейский.
Он вошел в дом и отметил, что в нем не вполне чисто, но жить можно. Затем обошел двор. За сараем увидел груду мусора — остатки парника, который смастерили из старых оконных рам, а чуть дальше — листы железа. «Пожалуй, из этого получится мангал, — подумал Виктор, — раз уж здесь я — надо как следует оттянуться». Надел маску и принялся сваривать листы между собой. Искры полетели в разные стороны и зажужжало. Когда он прервался, чтобы взять новый лист, увидел ноги в шерстяных носках и галошах. Мужчина выключил аппарат и приподнял забрало маски. Перед ним возвышался бородатый старик.
— Здорово. Сосед, значит.
— Виктор, — он снял рукавицу и протянул руку для рукопожатия.
Старик руку оглядел, будто раздумывая, пожать или нет, но все ж пожал со словами:
— Мне по хрену. Я тебя Иваном звать буду.
— Это почему?
— Я всех так зову. Мужиков.
— А женщин? Марьями?
— Вот еще, Марьями! Много чести!
— А как же?
Старик полез в карман за папиросами и смачно сплюнул.
— Б…ми да суками. Всех до единой! Скажешь, не так?!
Виктор пожал плечами:
— Стервы еще, — и вспомнил свою бывшую девушку.
— Стервы… — старик закурил, — всё одно — б… Стервы тоже б…
— И суки.
— О! Наш человек! — обрадовался старик. — Куришь?
— Угостишь — покурю.
И они закурили.
— Пойдем сядем, — позвал Виктора дед.
Они сели на бревно, плечом к плечу.
— Отец, а Ласточкин — это кто? — спросил Виктор.
— Я Ласточкин.
— Да ну? В твою честь улицу назвали?
— В мою.
— А чего ты такого выдающегося сделал?
Дед прокашлялся, выбросил окурок и прислонился о дерево.
— Женился! На б… И жил с нею. Чем не подвиг?
С соседнего участка послышалось тоненькое, ласковое: «Рыжик, Рыжик, кис-кис-кис!» — и громко замяукал кот.
— О… вспомни говно…
— А зачем жил?
— Как зачем? — изумился дед. — Помереть-то немудрено! Ты проживи, поди!
— Так одному ж можно, без б… и сук.
— Одному… Е…ть сам себя, что ли, будешь?!
Старик засмеялся, а за ним и Виктор тоже не удержался — уж больно хорош был дед: сердитый, да добрый какой-то, бесхитростный, словно дитя несмышленое. Они посидели еще какое-то время, то говорили о житье-бытье, то просто молчали, и было им хорошо вдвоем.
— Слышь, Иван, мне дай ворота приварить.
— Давай, отец, я лучше сам приду.
Старик тяжело поднялся и волоча ноги, пошел на выход, будто обиделся, что ему сварочный аппарат не доверили, но прежде чем выйти из ворот, произнес:
— Сам так сам. Давай я тебе суку свою пришлю. Она тебе дом приберет.
Виктор хотел было отказаться, да вдруг неожиданно ляпнул:
— А пусть приходит.
И минут через десять пришла «его сука». При ней было ведро, куча тряпок и две пачки чайной соды.
— Не сказал? Деду-то? Про сто тыщ?
— Нет, я ж обещал…
Она немного расслабилась телом, мягче будто стала.
— А звать тебя как, сынок?
— Иваном.
Старушка тихонечко засмеялась.
— Я тебя Витей звать буду. А что ты так смотришь? Сынка моего так звали.
Она прошла ко крыльцу, выложила тряпки и пачки с содой и отправилась к большому баку, подставила под кран ведро и пустила воду. Виктор поразился тому, как она все знает в этом доме, будто уже не в первый раз здесь прибирается.
— Ты картошку-то садить будешь, иль как?
— А сын ваш, Виктор, он жив?
— Тогда мы посадим. Вот тут, — показала она рукой на землю за сараем. — Земле плохо, если она не родит. Все равно, что женщине. Земля рождать должна. Иначе тебя сожрет. А ты вон какой красавец, тебе жить да жить.
Виктор махнул рукой — сажайте. Он взялся было доварить мангал, но ему почему-то хотелось смотреть, как эта женщина будет мыть его дом, но она повернула кран и отослала новоиспеченного Ивана к себе:
— Вить, уважь старика. Иди выпей с ним. Я и стол накрыла уже. А я пока тебе тут все намою.
— А где остальные двадцать шесть домов?
— А и не было их.
— А ваш какой?
— Наш первый. Ласточкина, один.
— А этот почему двадцать седьмой-то тогда?!
— А все потому же. Сынок мой.
— Витя?
— Другого у меня не было. Двадцать седьмого мая родился. Вот и решили, дом двадцать семь, по улице Ласточкина.
Виктор взял ведро, полное воды, и понес к дому. Старушка засеменила за ним.
— Так это ваш дом?
— Был. Продали. Дед так решил. Он его сам построил. И дерево вон, — она показала на могучую березу, возле которой лежало бревно, — тоже он садил.
— Выходит, только сына не вырастил, — сказал Виктор, ставя ведро на крыльцо.
Старушка утерла глаза концом платка и завозилась с тряпками, которые принесла для уборки.
— Поди, поди, Витюш, не зли старика.
И Виктор пошел, прихватив сварочный аппарат.
На уютной веранде дома номер один по улице Ласточкина сидел в ожидании старик.
— Явился! — ворчливо поприветствовал дед и добавил: — Иван… — Произнес так, будто это было слово обидное, обзывательное. — Куды, куды зад свой пристраиваешь! — возмутился он. — Сперва иди, ворота мне привари… Дармоедов не надо нам…
— Хорошо, отец, — улыбнулся Виктор, этот сердитый старик нравился ему все больше.
Дед вытащил удлинитель. Виктор надел маску и приварил нижнюю петлю у ворот. Затем попробовал — открывалось тяжело и с неприятным высоким визгом. Хотел было Виктор смазать, но дед не позволил:
— Не надо.
— Так неудобно же будет открывать. Особенно хозяйке твоей.
— Пусть помучается. Может, надорвется, — сказал дед, сворачивая удлинитель как ковбой лассо. — А может, я надорвусь. Идем. Сделал дело — выпивай смело.
Они прошли к веранде, где был заботливо накрыт стол.
— Помру, ты стерве не помогай. Ни в чем. Пусть помается без меня, — сказал дед, усаживаясь за стол и открывая бутылку. — Меня похорони. Камень могильный отлить умеешь?
— Не доводилось.
— Научу. У меня и форма готова уже. Сколотил уже… и для раствора все есть. Я покажу, как правильно замешать. Давай свою рюмку.
Виктор взял рюмку, дунул в нее и подал деду.
— За твое здоровье! Рано тебе помирать.
Они чокнулись, выпили. Дед зажевал букет зеленого лука.
— Да я уж пожил. Дом построил, дерево посадил…
Виктор хотел было спросить про сына, тезку его, Виктора, да не стал.
— Ты это, Иван, с бородой меня хорони, понял? Не сбривай.
— Отец, ну ей богу, за здоровье же пили, а ты опять про смерть.
— Стерва бороду мою не любит, говорит, я на лешего похож. Так вот, назло ей чтоб!
— Отец…
— Обещай не брить! — грозно настаивал дед.
— Обещаю… — сдался Виктор и потянулся к пупырчатому малосольному огурчику, откусил его и прикрыл глаза — так хорошо было здесь, в тени и как приятно вдыхать здешний воздух.
Некоторое время они молча ели, Виктор дивился тому, какая это была простая, нехитрая пища и какая вкусная, благостная.
— А чего, отец, никто не прижился-то тут?
И борода старика, цвета стога, разделилась пополам темной щелью:
— Хе-хе-хе… Вишь сортир?!
— Ну?
— Я поставил. Года еще нет. Гадишь, будто песню поешь. Деревом пахнет. Так бы и сидел, не вставая. А вон парник новенький, — и дед с хитрым прищуром уставился на Виктора, будто пенял: «не догадался, мол, откуда добро?»
Виктор логики не находил. Наполнил рюмку себе и своему соседу:
— За твои золотые руки, отец!
В бороде распахнулась яма, и громогласно зазвучал густой хохот вперемешку с кашлем:
— За это выпью! Что есть, то есть!
Они закусили, вкусно причмокивая.
— Это еще не все! — хвастался дед. — Ты самого главного не видел. Идем, покажу, — и потащил Виктора в дом, хотя тот идти не хотел.
Дом был небольшой, чистый, уютный. Виктор разулся, за что был обруган дедом:
— Да не снимай ты! Вымоет, не разломится!
И дед провел своего гостя в комнатку, самую крохотную, в одно окошко. На подоконнике цвел бордовый цветок. Занавески белые, аккуратно застеленная кровать с пышной подушкой, сундук и комод.
— Иди, — приказал дед, а сам на пороге остался. — Иди, иди, не робей.
Виктор прошел.
— Открой вон первый ящик. Видишь, платок клетчатый на булавку пристегнут? Разверни. Да не смотри ты на меня, делай, что велено! Это ейная комната, я сюда ни ногой.
Стоя спиной к старику, Виктор развернул платок, достал оттуда жестяную коробочку из-под чая, размером примерно, как пачка денег, которую отдали риелтору, открыл ее и увидел фотографию маленького мальчика, а рядом кусочек клеенки с лямками из марли. На клеенке ручкой было написано: Ласточкина Мария Ивановна. Мальчик. 3890, 54 см. Дата 27 мая. Время 14.35. Виктор похолодел и от волнения едва не выронил коробочку.
— Аккурат сто тыщ. Может и больше уже! — похвастался дед. — А кто заработал? Я заработал! Пошли дальше пить! — И старик вышел на веранду.
Дрожащими руками Виктор кое-как завернул коробку обратно и убрал в комод. Он еще раз оглядел комнату, милую, уютную, игрушечную будто. Простую и светлую. Заметил портрет на стене над ковром: молодые мужчина и женщина, на женщине фата, на мужчине пиджак. И цветы у них, ровно по середине.
— Ну где ты там? — крикнул дед с веранды, и Виктор поспешил выйти.
Старик откинул салфетку и откусил румяный пирожок.
— А вот с последних жителей, которые теперь дом продают, я аж восемнадцать тысяч взял! Ну зараза такая! Говорил же, не пеки лук-яйцо, с картошкой пеки, сказал! Все равно лук-яйцо испекла. Ну не сука ли она после этого?! Ты че не ешь? — грозно спросил дед.
— Не хочется, — глухим голосом ответил Виктор.
Дед грозно поднялся из-за стола:
— Ты, что ли, обокрал меня?!
И Виктор, испугавшись, что старик отправился проверять деньги, тут же вскочил:
— Ты что, отец! Обыщи, если не веришь! — и пошел вытаскивать из карманов все подряд: ключи, телефон и кидать на стол.
— Да пошутил я, угомонись… Знаю, что не возьмешь ты. А если бы и взял — я еще заработаю.
— Как же ты так сумел-то? Пенсию, что ли, откладывал?
— Ну да! — дед вновь сел, вытянул ноги и весь потянулся, и стал еще длиннее. — Ты ж меня про дом спросил. Почему не прижился никто?
— Ну?
Старик разочарованно поглядел на Виктора:
— Я думал, ты умнее, — он тяжело вздохнул. — Извожу я их! Вот и не приживается никто. Люди разные: кто-то дольше терпит, кто-то быстрее сдается. Некоторые одолеть меня пытались! На место поставить! Не на того напали! Все равно продали! Ну а мне платят, чтоб я тихо сидел, пока продажа идет! — и старик расхохотался, разливая самогон по стаканам.
Виктор помолчал, переваривая сказанное стариком, а потом выдал восторженно:
— Ну и голова у тебя, отец! А меня теперь как изведешь?
— А тебя не трону, живи.
— О как! И чем это я тебе приглянулся?
— Хороший ты Иван, — сказал он, будто бы с грустью…
— Откуда знаешь?
— Вижу!.. Марью тебе надо.
— Не суку?
— Это ты сам решай. Я же тоже думал, что моя не б…
Виктор взял стакан:
— За твою светлую голову, отец! И за хозяйку твою.
Старик хотел было выпить, уже и рот раскрыл, но в миг озверел:
— За нее пить не буду! — крикнул он обиженно, размахнулся и швырнул рюмку о стену туалета.
— Ты чего, отец?.. — растерялся Виктор.
Но старик не ответил, пошел в туалет, рывком открыл дверь и силой захлопнул ее. Виктор опрокинул в себя уже, должно быть третью или четвертую рюмку, и почувствовал, что совершенно не пьян, будто воду пьет. Хотел было уйти, вовсе уехать, но не смог сдвинуться с места, так и сидел за столом, пока дед не вышел.
— Не пил за ейное здоровье? — спросил он обиженно.
— Не пил.
— А за что пил?
— За твою светлую голову.
— Тебе тоже придумать надо, как заработать, если тут жить собрался. В город мотаться далековато.
— Мне денег не надо. От них зло.
— Это верно. Но жрать что-то надо.
— А я картошку жрать буду! Которую вы на моем участке сажать собрались.
— Дык мы для себя садить будем.
— Тогда я сам вас изведу.
Старик аж весь засиял:
— Нравишься ты мне, Иван. Свой ты какой-то. Родной будто.
И тут Виктор почувствовал, что он во глубоком хмелю. Дед дал ему сигарету, они закурили.
— Ну, добить надо, — сказал старик, тряся бутылкой, на дне которой плескалась жидкость.
— Не, мне хватит, — ответил Виктор.
— Оставлять нельзя, примета плохая. Ну, за руки мои пили, за голову тоже. Давай выпьем за тебя. За твою жопу!
— Почему за жопу? — вяло возмутился Виктор.
— Чтоб не пришлось ее из всяких передряг вытаскивать. А чего ты так смотришь? За что еще пить? За здоровье твое? Так ты и так, как бык. Умом, я смотрю, ты не блещешь, руки у тя из жопы растут — ворота и те приварить не сумел. Только за жопу и остается.
Виктор не выдержал и засмеялся — уж больно чудной был старик.
— Не хочешь пить за жопу, давай… — он засучил рукав и выставил кулак, согнув руку в локте, — чтоб стоял хорошо.
— За это выпить — святое дело. Хотя я и так не жалуюсь.
— Раз не жалуешься… Давай тогда… бог с ней! За здоровье моей хозяйки!..
И он чокнулся с Виктором и запрокинул рюмку в себя. Виктор посмотрел в сторону туалета, куда давеча улетела рюмка, и тоже выпил, но через силу — в него уже не лезло.
— Помрет если — кто за мной ходить будет? Ты, что ли?! — Дед съел последний огурец и утер рот рукой. — А теперь идем!
— Куда?.. — слабо спросил Виктор.
— Как куда? На кладбище!
— Сейчас?!
— Покажу, какой памятник надо будет, — дед взял Виктора за предплечье и приподнял из-за стола.
Они пошли к воротам. Виктора заносило чуть вперед, дед остановился и вслед ему посмотрел:
— Слабак ты, оказывается, Иван!
Дед повел его вглубь огорода, в котором аккуратно была вспахана земля. Бурая, казалась она ласковой постелью. «Так бы и упал в нее, матушку, землю…» — подумал Виктор и поразился тому, что именно такими словами и думает: «матушка, земля»… И тут же почувствовал холодную воду на лице и жесткую ладонь деда, которая утирала его.
— Длань свою… отними… от лика моего!.. — пробурчал Виктор и поразился еще больше, будто это не он такие слова сказал.
— Длань! Лико! Слова-то какие знаешь! Иван и есть! — и долго-долго умывал его холодной водой, пока Виктор не взбодрился.
Дед подвел его к веревкам, на которых сушилось белье, утер первым же попавшимся — ночной рубашкой Марии Ивановны, не снимая, только прищепки отскочили.
— Все-все, отец. Я сам.
Через забор Виктор увидел, что вышла на крыльцо Мария Ивановна, она вытряхала какой-то половик. Увидела их, улыбнулась и закивала.
— Пирожки — объедение! — крикнул Виктор, и женщина закивала еще охотнее и заулыбалась шире.
— Идем! — скомандовал дед.
Виктор потянул на себя калитку — открывалась она и правда тяжело.
— Работничек! Куда собрался?
— Сам же сказал, на кладбище!
— А это, — дед показал рукой на сварочный аппарат, — тут оставишь? А дождь пойдет?
И они понесли сварочный аппарат к деду в сарай, под крышу. Там дед показал своему Ивану некое сооружение, сколоченное из досок.
— Это вот форма. Для памятника. Я сколотил. Вон полиэтилен. Подстелешь его, на ровную поверхность, — дед потряс кривым указательным пальцем, — положишь эту вот хреновину и зальешь, понял? Как застынет — сломаешь каркас. Как намешать, покажу, когда трезвый будешь. Там голова нужна.
И они отправились по деревне в сторону кладбища. Улица Ласточкина с домами номер один и двадцать семь располагалась чуть дальше от прочих домов. На отшибе, почти у самого леса. Когда вышли на центральную улицу, Виктор увидел, как бесцельно слоняются куры, сидят возле некоторых домов старухи, а главное, звонко галдя, носятся туда-сюда дети, кто в чем, а некоторые босые, чумазые, лохматые, но веселые — все. Виктор не смог не улыбнуться.
— А вот тут, — хвастался дед, — тоже б… живет. Так себе, мертвая. Кстати, Марьей звать. Теперь совсем старуха, хуже моей, хотя моложе. А там, вишь, крыша синяя, эта получше была. Сиськи крепкие, веселые такие! Розовые, теплые, сладкие, как поросята молочные! Ох, любил я их жамкать, передать не могу! А как скачут они!..
— Ты всю деревню, что ли, поимел?
— Ну не всю!.. Только этих двух. — не без гордости сказал дед. — Третья еще была, но она уже в ящик сыграла. Тоже, кстати, я памятник отливал.
По дороге, если собака какая попадалась, дед садился и ласково трепал ее, давал облизать свое лицо, а с людьми не здоровался почему-то. И они с ним тоже. Только с любопытством осматривали Виктора и шли дальше. Да и встретилось-то им всего два-три человека, хотя шли они довольно долго. Улица недлинная оказалась — ее они прошли быстро, но надо было еще вдоль трассы шагать.
— Чтоб пешком донес меня, понял?! Я в машине трястись не хочу, — только и сказал дед, пока они шли по обочине.
Кладбище находилось в поле. Кладбище, как и деревня, было небольшим, без общего забора, просто надгробные камни с оградками.
— А вот и она. Третья моя б… Ладно уж, Марья. О мертвых либо хорошо, либо… Давай тут присядем. Устал я, — и он улегся на траву и левую ногу поднял, — помоги-ка мне, задрать на оградку, отекла, зараза.
Виктор помог, затем взглянул на памятник. Женщину звали Любовь. Имя ее было крупнее, чем фамилия и отчество. Годы жизни недалеко друг от друга ушли.
— Молодая еще, Любовь… — грустно констатировал Виктор — А от чего умерла?
— Убили, — ответил дед, глядя в небо.
— Кто?!
— Муж. За измену.
— Почему не тебя? А ее?
— Хороший вопрос. Очень правильный вопрос. Надо было меня убить. А ее просто побить, — старик задрал и вторую ногу тоже, оградка мелко пошаталась и едва слышно прозвенела. — Наверно, трус потому что.
— А где он? В тюрьме?
— Он и на это трус. В земле он, вон там, — дед махнул рукой, — там самоубийцы у нас. Их немного. С нормальными людьми не хоронят таких. Ему я камня не делал. Только ей.
Дед задремал. Виктору захотелось оставить его тут и уехать вовсе. Он лишь хотел узнать, что это за улица такая, Ласточкина. И дом покупать не собирался он — риелторша сама навязалась, и старушка эта резко так, будто из-под земли, со своими деньгами… Виктор ругал себя за то, что не сунул ей эти деньги обратно, растерялся как-то от неожиданности. Не планировал Виктор оставаться, отпуск свой здесь проводить: набирал в поиске «Ласточкино гнездо», в Крым хотел, а не в деревню. И вместе с Ласточкиным гнездом вышло объявление о продаже дома номер двадцать семь по улице Ласточкина. Вот он и поехал посмотреть, что это за улица такая, о которой он никогда не слышал… и встретил возле дома риелторшу, которая ждала другого клиента, а тот не приехал…
Виктор глядел в лицо старика, пока тот спал. Жадно рассматривал каждую морщинку, каждый волосок бороды, к дыханию его прислушивался, будто желая понять, как же устроен этот человек. Виктора тоже вроде бы клонило в сон, но ему было жаль спать, да и слишком он был взволнован этим нежданным днем. Мужчина присел и уставился на задранные к оградке ноги старика, а между ними как раз было слово «Любовь» с памятника, который старик сделал своими руками для своей любовницы…
По трассе проехала фура, длинно и протяжно просигналив, от этого старик проснулся. Несколько секунд растерянно моргал, пытаясь понять, где он находится, и увидел Виктора.
— Я думал, ты ушел.
— Как можно, отец…
— Я бы ушел, — сказал он и пошевелил ногами. — Помоги-ка опустить. Лишка перележал, кажется. В другую сторону затекли теперь.
Виктор помог ему встать на ноги.
— Слышь, Иван. А что ты меня все отец да отец. Ты ж мне не сын!
Виктор пожал плечами:
— Ты не сказал, как звать тебя…
Виктор ожидал, что старик назовет свое имя, но повисла пауза.
— Тогда Иваном звать буду. Как и ты меня.
— Иваном… Да, Иваном — это хорошо, это значит — мужик. Но отец — лучше. Так меня еще никто не называл.
Виктор отряхнул старику спину.
— Вон там мать моя. Я тогда еще камни делать не умел. Идем, поклонимся.
Они подошли к другой оградке. Виктор думал, что они рядом с матерью его постоят какое-то время, а дед перекрестился только перед ней да сказал:
— Гляди, мать. Какой Иван! Виктором звать, — и пошел дальше по кладбищу.
Мать звали Вера. И фамилия у ней была Ласточкина. Камень видно было, что другой человек делал.
— А вот тут, — сказал старик, — первый наш житель. Дома твоего. Так что те, которых я извел, еще хорошо отделались! Продали, да уехали.
За желтой оградкой, у края левого ее, стоял памятник. Егор было на нем написано. Кажется, старик удивился, что Виктор не задает вопросов, а просто смотрит.
— Это он, б… мою б…ю сделал!.. — Глаза его потемнели. — Я дом построил, когда еще молодой был, когда женился только. Земли много, нам столько не надо было. А с домом продать дороже. Построил и продал. Ему. Пил с ним. А он!.. А они!.. — Старик разволновался и говорил с памятником, который сам же сделал, будто с живым человеком. — Я спалить хотел тот дом!.. Их обоих! Запереть там, и чтобы горели! А потом думаю: не-е-е, брат! Я глаза твои видеть хочу! Её-то я побил, а его не тронул. Пока думал, как его со свету сжить, он сам повесился.
Виктор и старик помолчали. Ветер, будто желая утешить людей, ласково выдыхал им в лицо.
— А чего же он тут, а не там, где самоубийцы?..
— А я сказал, что это я его задушил! Чтоб хоть на нормальном кладбище лежал. И камень, вишь, сам ему сделал.
— И не посадили тебя?
— Лучше бы посадили. Я б не жил с ней… Я уж и вещи теплые собрал, мешок приготовил, думал, придут за мной. Не пришли. Сам ходил — не взяли. И здороваться перестали. — Дед показал на место рядом с холмиком. — Вот тут мое место, понял? А уж вот тут — ейное. Смотри, не перепутай! Чтоб я между ними лежал, они чтоб не рядом. Не сделаешь по-моему, ночью являться стану! Изведу!
Набежали тучи, закрыли солнце, и стало прохладно.
— Идем домой. Замерз я что-то на земле лежать. Не прогрелась она еще, хотя жара с апреля стояла.
— Так ночи холодные были… — зачем-то произнес Виктор, хотя он не знал, какие именно были ночи, холодные или теплые, потому что спал у себя квартире на одиннадцатом этаже.
Они вышли на трассу и шли молча до самой деревни. Старик все ворчал и плевался. Виктор почувствовал, как дико устал он, всей душой вымотался и еще раз пожалел, что приехал сюда. И поругал себя за то, что в поиске вбил это Ласточкино гнездо… И что он узнать хотел? Лучше б сразу туда поехал, к морю… «Надо, надо уехать и забрать этот залог», — думал он, пока они шли обратно.
На деревенской улице возле дома с синей крышей стояла молодая женщина неслыханной красы, у Виктора аж рот приоткрылся. Старик это заметил:
— Дочь той, второй моей!.. — пояснил он.
— У которой сиськи, как молочные поросята?
— Ага, она самая! Твоих годов где-то, тебе лет сколько?
— Тридцать два.
— И ей примерно столько же. Разведенка, детей нет, — шепнул старик и добавил уже громче: — Что, Дарья, без дела стоишь?
— Корову встречаю, дядя Гриша, — ответила она, а сама на Виктора глядит.
А Виктор, когда услышал, что старика Григорием зовут, весь с лица сошел…
— Знакомься.
— Даша. Здравствуйте, — ответила она застенчиво.
Старик поглядел на Виктора, но тот так и не представился.
— Если что приварить надо — его зови.
— Нам отопление поменять бы, — не растерялась Дарья.
— Он завтра придет, да, Иван? Подешевле сделает, — старик хлопнул его по спине, отчего Виктор кивнул, сказав: «угу».
— Муж-то не приезжал больше?
— Нет…
— И пусть только сунется! У меня бензопила есть.
— Знаю, дядь Гриш.
И Виктор, не помня себя от усталости, потрясения, медленно пошел в сторону улицы Ласточкина и слышал какое-то время их разговор:
— Дома мать твоя?
— Дома.
— Ходит к ней кто?
— Дядя Гриша!
Виктор не мог больше выносить этого имени. Он и не заметил, как попал в коровий поток. Очнулся, когда одна из коров ткнулась ему в щеку слизким, мохнатым носом.
— А вон и Марьиванна наша! — крикнула Дарья. — Побегу дядь Гриш! Доить!
Кое как доплелся Виктор до улицы Ласточкина, старик, видимо, задержался в доме с синей крышей, потому что не нагнал Виктора. Мужчина открыл свою машину, достал из бардачка алкотестер и дунул в него, прикидывая, сможет ли уехать сейчас. Но появилась, опять же с ведром и тряпками, но уже без соды, она.
— Сынок, я тебе намыла все. Белье чистое застелила, живи! — сказал она и, ласково на него взглянув, пошла к своему дому.
Виктор смотрел ей вслед, пока она не скрылась. Ворота, которые он приварил, старушка открыть не смогла, пришлось ей ведро поставить и всем тело навалиться — только тогда они поддались. «Ладно, устал я. Завтра проснусь и уеду!» — твердо решил Виктор.
Мужчина прошел во двор, голова его закружилась, он присел на бревно, прислонился к толстому стволу березы, которое посадил когда-то дед Григорий, и уставился на крыльцо дома, который когда-то построил старик и который вымыла его Марья.
Когда начали спускаться сумерки, Виктор услышал, как вернулся Григорий, старик чертыхнулся на тугие ворота и громко захлопнул их. Виктор подумал, что сейчас к нему зайдет, либо к себе позовет, но дед не зашел и не позвал. С веранды, где они недавно сидели, доносилась возня — должно быть, муж с женой ужинали. Они почти не разговаривали, только слышно было, как старик время от времени кашлял. Виктор почему-то обратил внимание на то, что береза молчит, хотя ветерок на своей коже он ощущал. Листья ее были еще молоды, малы, потому, наверно, не перешептывались.
Мужчина вошел в дом. Пахло в нем свежевымытыми полами, и кровать стояла пышная. Виктор хотел было рухнуть и уснуть, но решил, что прежде нужно ополоснуться. Возле рукомойника лежал совсем еще не тронутый сухой кусок мыла и висело чистое полотенце — Мария Ивановна позаботилась. Виктор разделся до пояса, хотел было умыться тут, в доме, но раздумал и пошел в сарай. Там нашел он вполне себе шланг, надел его на кран бака, где старушка днем набирала воду, снял с себя всю одежду и зафыркал, когда вода коснулась его. Мыло то и дело выскальзывало из его рук, он ронял его в траву, поднимал и продолжал натираться. Затем обтерся чистым полотенцем.
Босыми ногами прошелся он по полу, потоптался на половике, затем лег в кровать и долго лежал, глядя в темноту, хотя и хотел спать. Но глаза его не закрывались, и он сам с трудом мог пошевелиться. Позже Виктор все-таки уснул. Глубоко, будто умер. А когда проснулся, обнаружил, что спит в той же позе, в которой лежал вчера. Он перевернулся на бок и увидел на столе завтрак: пузатый термос, каких теперь уже не выпускают, небольшую сковородку и что-то еще — с кровати было не разглядеть. Некоторое время Виктор лежал, глядя на свой завтрак. Затем встал, хотел было надеть свою вчерашнюю одежду, которую скинул возле входа, но не обнаружил ее там — вместо нее висела другая рубашка и другие штаны. Виктор догадался, что Марья Ивановна забрала постирать его вещи. Он оделся и сел за стол. Открыл крышку сковороды — на него огромными желтыми глазами глядела яичница. В термосе оказался чай, заваренный на травах. Он отпил душистого чаю и вот только сейчас почувствовал, как чист он телом, в чисто намытом доме и чистой одежде. Виктор выпил весь чай, но поесть так и не сумел. Слабость одолела его, и он вновь лег…
Проснулся он от того, что Мария Ивановна тихонечко чихнула. Виктор вздрогнул и взглянул в окно, там была уже темень.
— Ты, сынок, запирайся на ночь. Мало ли…
Виктор хотел было встать, но голова закружилась и загудело в ушах.
— Ты не заболел, сынок? Не ел ничего.
— Забыл, как глотать, — слабым голосом ответил Виктор.
— Я оставлю тебе, если вдруг проголодаешься, — сказала старушка.
Виктору захотелось, чтобы она подошла к нему, присела с ним, но она этого не сделала, пошла к выходу и, закрывая дверь, произнесла:
— А хочешь, к нам приходи. Вместе поужинаем. Я и одежду твою принесла, вон там положила. Солнце сегодня было, быстро все высохло.
— Мария Ивановна…
— Что, сынок?
— Почему вы так добры ко мне?
Она застыла у двери, подыскивая верные слова.
— Тут… Дарья заходила, тебя спрашивала. Говорит, что ты обещал ей… приварить что-то.
— Это не я обещал, а он. Пусть идет и варит сам, — Виктор вдруг удивился тому, что деда Григория он называл «отец» и на «ты», а жену его по имени отчеству и на «вы».
— А хочешь, я тебе тут занавески повешу? Уютнее будет.
— Это не мой дом.
— Ну, на месяц-то твой.
И Виктору показалось, что она, таким образом, ему про деньги напомнила. «А может, это аферисты какие-то, может, заодно они, развести меня хотят, как мальчишку?» — подумал Виктор, но вслух не сказал. Старушка вдруг, будто прочитав его мысли, резко и решительно направилась к столу и принялась на нем возиться.
— Не годится это, сынок. Ты от голода ослаб. Я бульону сделала. Давай-ка сама покормлю.
И вновь она села возле Виктора, который застеснялся сначала, не хотел, а когда она поднесла ложку, осторожно выпил с нее ароматный бульон.
— Я уж не настолько слаб, Мария Ивановна.
— Лежи-лежи, — тихо сказала она и продолжила кормить его. — Сегодня у Макаровых, у Даши, кстати, теленка закололи. Вот и мы с дедом мяса прикупили маленько.
— Знает ваш дед, как деньги зарабатывать. И не жаловались на него? Жильцы здешние?
— Как не жаловались? Еще как жаловались! Только он законов-то не нарушает. Ходит, в чем мать родила — по своему участку. Песни горланит — тоже не с ранья и не ночью. А что приходит к ним — так это он у меня общительный.
— А я чем ему приглянулся?
— Так ты ж еще дом не купил! — отшутилась Мария Ивановна. — Вот купишь, тогда и поглядим, что он с тобой сделает.
Виктор не смог не улыбнуться, и старушка, увидев, что он улыбается, вся засветилась. Бульон в миске уже закончился, но Мария Ивановна осталась сидеть на кровати рядом с Виктором.
— Мария Ивановна, а этот… Егор, который тут жил. Как он умер?
Виктор думал, что женщина разволнуется, а она и бровью не повела:
— Ты не бойся, сынок. Я уж тут святой водой, не раз… И батюшка приходил. Чисто здесь. Да и Егор человек был хороший. Руки у него лечебные были. Он меня от бесплодия вылечил… Только вот… Сына-то я родила. А вырастить не сумела.
— А что этот Егор делал? Как именно лечил?
— Как-как… руками, словами. Дыханием. Вот тебе сколь годков?
— Тридцать два.
— А мне тридцать три было, когда я родила. А деду — тридцать шесть. Егор с Григорием подружились сначала. Егор спрашивал, отчего это у нас детишек нет. Хотя ему и спрашивать не нужно было — он и так все видел. Пришла я раз к нему. Он положил меня вот сюда, на эту кровать, а сам стоит надо мной. Руки мне на живот положил, поглаживать стал, шептал чего-то. И мне тепло стало! Я и забылась от тепла того.
— И после этого вы забеременели?
— Не сразу. Я еще ходила к нему. Он водил по мне руками, косу расплел однажды. Пошепчет что-то на кончики пальцев, а потом мне в голову эти пальцы. Потрет-потрет, и по волосам до конца ведет. Потом вновь руки на живот положит и опять шепчет, в самое ухо.
— А на грудь он, случайно, руки не клал?
— А как же! — ничуть не смутилась Мария Ивановна. — Клал и на грудь. Молока чтоб вдоволь было.
— Все ясно. И правда чудо, — иронично заметил Виктор, но старушка не уловила интонацию, видимо, потому что слишком чиста была душою.
— Да я уж не помню, чего только он ни делал, сынок! Тут коснется-пошепчет, там коснется-пошепчет, и так легко на сердце. Я даже сознание теряла, вся какой-то… благостью будто наливалась. И вот так сходила к нему несколько раз, и понесла потом.
— А с ребенком-то что? Умер?
— Не знаю, сынок… если бы умер, я бы почуяла. Жив, жив мой сын! Григорий не велел мне его забирать. Беременная была, не тронул. Если и ударит, то по лицу, или за волосы, но живот не трогал. А когда я рожать поехала, сказал, если я с ребенком ворочусь, обоих убьет. И оставила я его. А я сама к мужу вернулась…
— А других детей почему не было?
— Бог не дал. Хотя я надеялась… И сына забрать хотела, все упрашивала мужа, но он не верил, что это его сын. Я думала, остынет маленько, и мы за ним съездим. Так годы и прошли.
— Не остыл, стало быть…
Мария Ивановна увидела, что Виктора потрясла эта история, и решила оставить его. Он поднялся с постели, чтобы проводить ее.
— А целитель, Мария Ивановна, вас одну лечил?
— Что ты! Вся деревня к нему ходила!
— Что, все бесплодные?
— Почему? С разными болезнями ходили. У кого голова болит, у кого спина. Всех лечил.
— Только женщин? Или мужчин тоже?
— Только женщин. Мужчин он не видел. А женские болезни — сразу!
Виктор усмехнулся: «не видел, значит! Ну-ну». На этот раз, старушка, кажется, уловила сарказм:
— И вовсе не о том ты думаешь, сынок! К нему и детей водили! Он и их лечил!
— Да понял я, Мария Ивановна, понял. Чудотворец был ваш Егор. А что умер-то тогда? Да еще молодым.
— Это уж одному богу известно. Я когда поняла, что Господь мне дитя послал, пошла сказать ему, Егору, спасибо. Сказала, а он долго смотрел на меня, руки на живот положил и говорит: «да, свершилось». А потом: «Мария, я преступил. Проводи меня». Я думала, он уезжать собрался, говорю, конечно, помогу! Что, где, вещи уложить, суечусь… Обернулась, а он уж стоит вот тут, — она показала на то место возле двери, рядом с Виктором, — с веревкой, в глаза мне глядит. Я и ахнуть не успела… как он… Прощай, Мария, сына родишь — сказал и повесился.
Она перекрестилась.
— Я думаю, он все равно в рай попал. Раз такой дар у него был. Сварливые от него ласковыми уходили, больные здоровыми. Пойду я, сынок. Дед осерчает. Засиделась я у тебя.
— До свидания, Мария Ивановна. Спасибо за ужин.
Она вышла было, да обернулась на Виктора:
— А что ты меня Мария Ивановна, а его — отец? — Сказала она с какой-то не то болью, не то обидой.
— Так он… не представился… вот я и… — растерялся Виктор.
— Так и я не представилась, — ответила она с улыбкой. — Как узнал-то? Дед меня по имени уже лет тридцать не называл.
И они глубоко поглядели друг другу в глаза, и оба, не выдержав этого взгляда, поспешили расстаться.
Виктор в ту ночь не спал совсем. Может, потому что днем отоспался, а может, потому что не мог, все думал, думал. То в доме сидит, то лежит, то во двор выйдет. Услышал, наконец, березу. Еще вчера молчала она, а сегодня едва слышно зашептала листьями. Виктору почему-то хотелось взять Григорьеву бензопилу и спились ее, березу эту, только потому что он, Григорий, посадил ее. Вскоре зазвучал соловей, так красиво пел, на разные трели. Виктор слушал и не верил, что одна маленькая птичка может издавать столько звуков. Пел соловей долго, звал к себе соловушку, звал, звал, а она все не шла к нему… Виктор недоумевал, отчего не уедет? Ведь собирался же. А опять вон день прошел. Больно ему здесь. Свежо, воздух хороший, люди добрые, дом чистый, еда вкусная, и все это невыносимо больно, будто душа вся выворачивается, рвется на куски, и уж не собрать потом, не собрать за всю жизнь! А может, душа у него и была в клочья, вся, в дырах, прорехах, и вот только теперь она срастается в нечто целое, а это, быть может, еще больнее, чем когда рвется…
Как начало светать, Виктор заметил, что земля за сараем, там, где Мария Ивановна собралась картошку садить, наполовину перепахана. Вручную за день так не вскопаешь, работали культиватором — многих, видать, старик извел, раз сумел накопить на такой агрегат. Когда еще больше побелела ночь, становясь днем, Виктор заметил, что вышел Григорий и направился к своему красивому ароматно-древесному туалету. Дед Виктора заметил, но не поздоровался, и Виктор ничего ему не сказал.
Весь следующий день Виктор не спал так глубоко, как накануне. Он просыпался, слышал, как опять приходила Дарья, спрашивала его, а старики, которые пахали землю, ее отослали, сказав, что, Виктор болен и придет, как поправится. Григорий заметил, что если уж так срочно, он и сам все сделает, но Дарья не захотела. Быть может, двух зайцев убить надумала: с мужиком поближе познакомиться и отопление в доме сменить. А может, просто не доверяла старику такую важную работу. Виктор то и дело проваливался в сон, и то и дело просыпался, всякий раз надеясь, что все это ему приснилось, что он проснется в своей постели, а еще лучше — на Черном море, в Крыму, близ Ласточкиного гнезда. А когда ему приснился сон, что он и правда проснулся на берегу Черного моря, он испугался и пожалел, что находится не на улице Ласточкина села Шимёлка. Виктор долго не мог проснуться, мучился во сне, ходил по пустынному пляжу босой, и ногам его было больно. И когда он, наконец, проснулся от собственного стона и увидел, что все-таки лежит в постели, которую ему постелила Мария Ивановна, он расплакался, закрывая себе одеялом рот, и кровать затряслась от его рыдания. И Виктор совершенно не смутился Марии Ивановны, которая была в доме — принесла ему ужин. Она, как и вчера, села к нему на кровать, обняла его, он хотел было высвободиться от ее слабых коротких рук, но вместо этого, напротив, весь устремился к ней, прижимая одеяло к своему лицу, пряча свое лицо от нее, не обнимая ее, а она все приговаривала: «Все, все, успокойся, сынок, это сон, это просто сон», — и вновь Виктор не знал, где сон: сейчас тут с ней или там, где он один и где ему больно. Хотя и здесь ему тоже было больно, но вместе с тем и блаженно тоже. Он увидел, что дед Григорий сидит у двери, там где Егор повесился, и что старик вроде бы уменьшился, хотя такой же большой и густобородый, как был. И показалось Виктору, что болит у старика сердце, прямо кровью обливается сердце его, и он будто не знает, куда бы из себя удрать, вон выбежать, и рад бы он был в ту минуту, если бы и его кто-то извел, со свету сжил, он бы и денег никаких на это дело не пожалел, и все женщины были бы для него Марьями, Мариями, как мать Христова, в которого он ни дня в своей жизни не верил, равно, как и Виктор. Одна только Мария Ивановна Ласточкина верила, она-то и вымолила, должно быть, встречу эту…
Очнулся Виктор только глубокой ночью, когда сидел за столом и ел котлеты, которые оставила для него старушка. И увидел, что и миска перед ним пуста, и он понял, что в ней была гречневая каша, которую он съел, хотя и не помнил, как. «Рассветет — уеду», — твердо решил он.
Проснулся рано, как раз на рассвете. Переоделся в свою одежду и был таков.
На трассе он остановился у кладбища, пошел туда, сам не зная почему, и сидел у памятника Егору, пока не начало припекать. Но даже тогда он не ушел. Виктор все пытался понять, действительно ли Егор — целитель или просто охочий до женщин хитрец, каких свет не видывал. Избавил ли он Марию Ивановну от бесплодия или попросту трахнул ее, выдавая это за магический ритуал? И понимал Виктор, что не насидит он ответа на этот вопрос, сколь бы ни сидел, хоть дырку в этом памятнике прогляди — не будет ответа. Но все равно сидел…
Вдруг ему до смерти захотелось вернуться обратно на улицу Ласточкина. Смутившись этой мысли, он тут же внушил себе, что хочет Дарью-красавицу поиметь, как Григорий имел в молодости ее мать. Посмотреть, какие сиськи у Дарьи: как молочные поросята, или как яблочки, а может, на крысиную мордочку похожи. Пока ехал обратно, с ужасом понимал, что не за этим он остается, но твердо решил: нет, из-за Дарьи! Из-за Дарьи, и точка! Чтобы утвердиться в этом, он развернулся через двойную сплошную и поехал на рынок купить труб и остального, что нужно для замены отопления в доме. «К тому же я сварочный аппарат забыл у Григория, мы ж к нему в сарай поставили!» — обрадовался Виктор, — и за этим он тоже возвращается, две причины у него: сварочный аппарат и выяснить, какие сиськи, на что похожи.
Он припарковался у дома номер двадцать семь, вышел из машины, вошел во двор и сильно удивился, не увидев своих соседей — он ожидал, что они сажают картошку. Виктор вгляделся в заборные щели — пусто. Стариков нигде не было. Мужчина боролся с желанием пойти к ним, но счел это слишком уж… неудобным и поймал себя на мысли, что ему стыдно за вчерашнюю свою истерику, и он решил, что не было этого, он просто лег и уснул, и ему все приснилось. Сел возле березы, но долго высидеть не смог. Решил, что повод войти к старикам — его сварочный аппарат, и пошел. Он забрал его и осторожно заглянул в дом. Позвал старушку по имени-отчеству. Никто не отозвался, входить он не стал. И так горько ему стало, что и передать нельзя. Он подумал, что они исчезли, и он их больше никогда не увидит. Умом Виктор понимал, что они, скорее всего, отправились куда-то по делам, что рано или поздно домой вернутся, но сердце не принимало таких размышлений.
Загрузил сварочный аппарат в багажник, сам не зная, что делать дальше: идти к Даше или ждать стариков, а может, вовсе уехать… И тут он понял, что жутко голоден, и отправился в дом, будучи уверен, что найдет там что-то съестное. Войдя, Виктор вздрогнул: старики сидели на его кровати, плечом к плечу. Оба одновременно подняли головы и уставились на него. Более прекрасных глаз Виктор не видел в жизни своей… Может, потому что редко людям в глаза глядел? И Григорий, и жена его так чисты были в то мгновение, что показалось Виктору, будто перед ним молодые мужчина и женщина, с того портрета, который он заметил в комнате Марии Ивановны. Еще мгновение, и Виктор бросился бы к ним, но, чтобы этого не произошло, он сказал веселым беззаботным голосом:
— Я на рынок ездил. Трубы для Дарьи, чтоб отопление сменить, — и почувствовал, что прирос к полу, будто собственные слова его пригвоздили.
Григорий хотел было что-то ответить, уже и рот раскрыл, но жена его опередила:
— Мы так и поняли, сынок. Мы так и поняли.
Остаток дня они втроем сажали картошку на участке, который никому из них не принадлежал. Приходила Дарья, но она, даже не войдя, увидела, что все заняты, и не стала мешать, постояла немного у ворот — полюбовалась будто и ушла. Виктор краем глаза заметил Дарью, но сделал вид, что не видит и удивился, что не женщину красивую выбирает в эту минуту, а стариков с картошкой и землей и даже будто бы чувствовал, что земля ему отзывается, благодарит за то, что дает ей родить — это было ему много важнее. Мария Ивановна время от времени бегала в дом вынести чего перекусить и предлагала сперва Виктору, но ему хотелось работать на пустой желудок — так он лучше ощущал это простое событие. А вот дед Григорий суетился, с видом обиженного ребенка съедал все, что его жена выносила, и немного гавкал на нее, что не ему она предложила пищу, хотя и сам он то и дело поглядывал на Виктора, и сердце его радовалось от того, что этот человек рядом, работает вместе с ними. И Мария Ивановна подметила это у мужа, и ее сердце тоже радовалось, да так жадно, будто это последняя радость в жизни.
Так вышло, что всю картошку они посадили только у Виктора — не хотела Мария Ивановна оставлять землю пустой, а на свою им уже не хватило.
— Теперь земля на тебя не в обиде, — улыбнулась Мария Ивановна, — она родит, а значит, ты жить будешь. Долго и счастливо.
— А вы как же? — спросил Виктор, очищая черенок лопаты от земли. — Без картошки-то?
— А наша земля годик передохнет. Она у нас каждый год родит. А тут, гляди, на всех на нас хватит картошки.
— А если не куплю я дом? — улыбнулся Виктор и понес лопаты в сарай.
— Не ты, так другие купят, — неожиданно огрызнулся дед Григорий, он стряхивал и сворачивал мешки, в которых была картошка, — ну а я в долгу не останусь!
После работы дед и Виктор присели перекурить, а Мария Ивановна пошла тем временем топить баню. Пока мужики мылись, старушка приготовила им чистой одежды в предбаннике, холодного пива принесла, чтобы посидели они вдвоем, а сама спать ушла.
Но ей не спалось. Она лежала в своей маленькой комнатке и сама не знала: то ли счастлива она, то ли глубоко несчастна. Она будто замерла перед чем-то очень важным в своей жизни, которое вроде бы и настало, а вроде было еще впереди. Старушка услышала, как вошел муж и подошел к ее комнате, в которую не входил никогда. Стоял на пороге, потом присел у порога, а вскоре и вошел. Мария Ивановна протянула к нему руку, но руки он не взял, хотя ему очень этого хотелось.
— Иди-ка, чаю мне приготовь, — проворчал он.
Вместо этого Мария Ивановна отвернулась к стене. Она впервые в жизни ослушалась своего мужа, а он впервые за это не ругал жену, не бил ее. Он и спать-то не пошел, а сидел возле нее, будто была она больна или мертва.
— Уедет. Как пить дать, — через некоторое время произнесла Мария Ивановна.
И Григорий тоже это понимал и никак не мог придумать, как Виктора подольше возле себя оставить и в то же время говорил себе: «А пусть катится!» А Виктор спал чистым спокойным сном в доме номер двадцать семь, на всякий случай заперев на ночь дверь, как советовала ему Мария Ивановна.
Утром он проснулся даже раньше нее в наибодрейшем и наидобрейшем расположении духа и сразу отправился к Дарье, прежде оставив записку на столе. Дарья ему обрадовалась и провела в дом. Чуть позже подошел и Григорий, и они вместе с Виктором очень слаженно принялись за работу. Старик от этого труда в чужом доме возрадовался и расцвел, даже помолодел будто. Дарья то исчезала по дворовым делам, то вновь возвращалась к мужикам, крутилась возле них не то желая угодить, не то понравиться Виктору. А мать ее, бывшая Григорьева любовница глядела на них и старалась как-нибудь грубо задеть старика, задирала его всячески, но Виктор в этих обидных словах услыхал нежность и тоску по былым временам. Быть может, мать Дарьи надеялась когда-то, что Григорий с нею будет жить, а не с Марией Ивановной, а может, и до сих пор хотела этого.
Дней десять возился Виктор с заменой труб в доме у Дарьи. С каждым новым днем Дарья была всё краше — она старалась не показывать своих стараний хорошо выглядеть, но Виктор не мог не заметить, не мог не почувствовать, что Дарья желает его. И он ее тоже желал, но в доме постоянно находилась ее мать, а если и выходила, то во двор, ненадолго. И Виктор совершенно не думал о том, что скоро ему придется проститься со всеми этими людьми, ему казалось, что он всю жизнь жил и работал здесь. Дед Григорий, не смущаясь жены своей, каждый день спрашивал у Виктора, каковы у Дарьи сиськи — такие же веселые, как у матери, или иные? И всякий раз оставался разочарованным, да еще и высмеивал своего соседа за то, что тот не мужик. А Мария Ивановна с тихой радостью прислуживала им за столом — ужинали они теперь у них, — Виктор только спать уходил в дом номер двадцать семь по улице Ласточкина. Перед сном он успевал подумать о том, что бесконечно счастлив здесь, что душа его, хотя и болит еще, обретает добрый, крепкий покой, которого у него никогда раньше не было, и что его, покоя этого, хватит ему надолго или навсегда.
Раз, когда он уже вернулся от соседей и собирался пораньше лечь, в окно тихонечко постучали. Выглянул — Дарья. Виктор впустил ее. Она была очень смущена.
— Я ждала, когда стемнеет, — пояснила она, — чтобы не увидел никто. Да и Мариванну доила. Мы по очереди доим, то я, то мать. Сегодня моя очередь. Мариванна к нам обоим привыкшая.
— Обеим.
— Да она любому человеку даст подоить, у нее характер покладистый. Знаешь, сколько ей лет? Больше десяти. Мы ее из-за характера и держим. Вот у соседей наших — у них даже хозяйку лягает. Муж копыто заднее веревкой обвязывает и держит так, пока жена доит. А иначе нельзя. Сколько раз она у них ведро переворачивала. А вот наша Мариванна — она нет, стоит себе смирно. Только вот обиделась она на нас, что мы теленочка ее последнего закололи. А что делать — нам деньги нужны и без мяса голодно. У меня были кое-какие сбережения — пока с мужем жила, хватило ума отложить, как в воду глядела прям, — тут Дарья слегка замялась, поняв, видимо, что про мужа упоминать не стоило, но уж слово не воробей, и она зачирикала пуще прежнего, — я сама от него ушла, не пара мы с ним. Он поспать любит, я рано встаю…
Вдруг Дарья мгновенно сошла с лица и обиженно добавила:
— А вы, Виктор, не думайте, что вы бесплатно мне. Отопление меняете. И не думайте, что я вот так вот расплачусь! Нет! Я деньгами отдам, как нормальный человек!
Виктору надоело, что она болтает, и он поцеловал ее. До чего же она ароматная, хотя и не юная уже — взрослая тридцатилетняя женщина. На секунду Виктор оторвался, чтобы посмотреть, как Дарья отреагировала, и увидел, что она поплыла, опьянела тут же. Мужчина подумал о том, что целуются они как раз на том месте, где много лет назад повесился, глядя Марии Ивановне в глаза, Егор, и поспешил углубиться с Дарьей в комнату, к кровати поближе — ему не терпелось взглянуть на сиськи — на ощупь они ему понравились очень. Но когда он расстегнул пуговицы, увидел, что грудь Дарьи ни на что не похожа: ни на поросенка, ни на крысиную мордочку, ни на яблочко — обычная женская грудь, скорее не для мужской ласки, а для кормления младенца. И Виктор понял, что Дарья не станет его любимой женщиной, женой, хоть и считает Григорий, что она не б… и не сука, а Марья чистой воды. И Виктор, хоть и не был младенцем, а мужиком, нырнул в межгрудье и, себя не помня, принялся жадно целовать и тискать, ощутил, как же там мягко и тепло, и до смерти захотелось ему молока грудного, которого он никогда не пил. Откуда-то издалека слышалась музыка, долго, нудно, и голос Дарьи: «ответь, ответь, а вдруг это важно». С трудом оторвался Виктор от грудей её и потянулся к телефону. Ответил не глядя:
— Слушаю.
— Виктор? Простите, что поздно. Две сделки сегодня было. Не разбудила?
И он узнал голос ушлой риелторши.
— Мы как с вами поступим? Ипотеку будем брать или как? Алло, Виктор? Вы слышите меня?
— Слышу… — ответил он растерянно, — не знаю…
— Если ипотеку, уже пора действовать, пока все справки соберем, пока одобрение в банке…
— Послушайте! — перебил ее Виктор, — можно мне до конца месяца подумать? Месяц ведь еще не кончился.
— Хорошо, — ответила женщина, — тридцатого мая я вновь выставляю дом на продажу. Напоминаю, что при покупке дома сумма залога учитывается, а в случае отказа с вашей стороны — сгорает.
Виктор отнял телефон от уха и несколько секунд глядел в пол. Потом взглянул на Дарью — она сидела на кровати, прикрывшись подолом собственной юбки, которую Виктор не успел с нее снять, забывшись в грудях. Он подумал, что глупо не переспать с этой женщиной из-за звонка риелтора, которая, по сути, никакой ошеломляющей новости не сообщила, и прилег рядом с Дарьей, обнял ее.
— А твоя мать не станет беспокоиться? Не догадается, куда ты пошла?
— Не, я же молоко разносить пошла, — с готовностью ответила Дарья, — она и подумает, что я у Надьки заболталась. Мы с нею, как встретимся… — кажется, она уловила, что Виктор не то взволнован, не то расстроен, — а если и поймет — сюда мать в жизни не сунется. Никогда.
Они лежали какое-то время молча, как будто между ними все уже было.
— А Ласточкин кто такой, знаешь?
— Мужик какой-то, — пожала она плечами, — а что?
— Улица так называется. А почему?
— Раньше Десять лет октября была. Потом стали названия эти убирать. Ну и… надо же назвать как-то… а наша улица называлась Заветы Ильича, а теперь просто Задорожная.
— Заветы Ильича поинтереснее будет, — заметил Виктор, — Задорожная как-то ни о чем.
— Наверное, потому что мы за дорогой находимся. За трассой то есть, — Дарья начала скучать и немного нервничать от того, что Виктор, кажется, не думает продолжать. — На самом деле без разницы, как улица называется. Помню, мы с матерью такую очередь отстояли, когда прописку менять пришли.
— Слушай, а отец твой, он где? — спросил Виктор.
— Не было. А у тебя?
— И у меня не было.
— Тебя тоже мать одна воспитала?
— Нет.
— А кто же?
— Никто…
Они лежали некоторое время тихо.
— А я, Витя, ребеночка очень хочу. Я бы его здесь и вырастила. Да хоть бы и одна.
После этих слов Виктор вовсе потерял к ней интерес и, чтобы не обидеть, приподнялся на локте и посмотрел глубоко в глаза:
— Будет, Даша. Обязательно будет, — и поцеловал ее долгим отчаянным поцелуем.
Виктор немного проводил Дарью до ее Задорожной улицы. Дарья его слова и поцелуй после них расценила как нормальная женщина и, пока они шли, придумала имена всем детям, которых она родит после свадьбы с Виктором, а торт у них будет белый и трехэтажный, но платье обязательное голубое — в белом она уже выходила замуж и ничего хорошего из этого не вышло.
Утром Мария Ивановна пригласила Виктора к завтраку. Накрыто было на веранде, где они впервые выпивали с Григорием. Только Виктор присел, как ему на колени прыгнул рыжий кот и удобно у него устроился. Старик раскрыл сковороду на которой румянилась картошечка, посыпанная зеленью. Когда хозяйка ушла в дом, чтобы принести еще хлеба, Виктор доложил Григорию, что сиськи у Дарьи хорошие, за что его с одобрением похлопали по плечу и слегка двинули по затылку.
В тот день Виктор закончил у Дарьи работу и ни слова не сказал о том, что уедет и никогда больше не вернется. Дарья была так счастлива, ласкова — пусть еще день проживет в этом волшебном, блаженном и таком редком для человека состоянии…
Когда Виктор вернулся в дом номер двадцать семь по улице Ласточкина, то увидел, что дед Григорий затеял шашлык в мангале, который Виктор сварил в первый день. Шашлык из теленка, которого вырвали у Мариванны — коровы с покладистым характером — ради денег. Виктор на шашлык остался, но пить отказывался, потому что точно решил, что ночевать сегодня здесь не будет. Но Мария Ивановна отвела Виктора в сторонку и упросила остаться:
— Завтра двадцать седьмое мая. У сына моего… тезки твоего… день рождения. Мы с дедом каждый год отмечаем. Посиди и ты с нами, сделай милость.
— Зачем отмечать день рождения сына, которого нет, — тихо сказал Виктор, и прежде чем Мария Ивановна успела что-то возразить, добавил уже весело и громко: — Хотя почему нет? Останусь! Еще на ночь! Делов-то!
И пошел к Григорию, и выпил с ним, и выпил еще. Шашлык отменный получился, нежное мясо, сочное, сказка просто! Виктор крепко напился в тот вечер, как никогда еще в жизни не напивался. Пока еще он мог держаться на ногах, спросил разрешения Марии Ивановны дом осмотреть. Она позволила, но ей пришлось придержать Виктора, потому что он плохо держался на ногах. Мужчина с жадностью всматривался во все, что в доме было и заплетающимся языком говорил, как ему все нравится, как уютно здесь, и что он всегда мечтал жить в таком месте, а Мария Ивановна не выдержала и крикнула ему в пьяное лицо:
— Да не трави ты душу, сынок!
А Виктор неожиданно рассмеялся и злым шепотом сказал:
— Деньги я вам все до копейки отдам! — упал и отключился на полу, у порога в комнату Марии Ивановны. Позже Григорий затащил Виктора в комнату, и они уложили его на кровать Марии Ивановны, а сами в ту ночь спали вместе, рядом в одной постели, чего не делали много лет. Григорий то ли от тесноты кровати, то ли от чувств обнял свою Марью.
На следующий день Виктор проснулся поздно, после полудня. Увидел, что находится в комнате Марии Ивановны, вышел к ним, извинился за вчерашнее, а они пригласили его к столу, чтобы отпраздновать день рождения их сына. Старушка испекла рассыпчатую королевскую ватрушку.
— Похолодало сегодня, — сказала Мария Ивановна. — Здесь посидим.
Дед Григорий выкатил из-под кровати пузатую банку:
— Не думал, что скажу это, но пить будем компот.
Виктор еще раз извинился за то, что напился вчера. Григорий помыл банку от пыли, открыл ее и разлил по стаканам компот. Мария Ивановна подошла вдруг к буфету и заявила:
— Я за сына выпью, как полагается! — достала бутыль.
Виктор сам налил ей в рюмку настойки, Мария Ивановна разрезала ватрушку и разложила по тарелкам.
— Тебе, Витя, лет сколько?
— Тридцать три…
— Будет? Или уже исполнилось?
Виктор взглянул на часы на стене — они показывали без четверти три.
— Исполнилось…
— Где бы ты ни был, сынок мой, надеюсь, ты жив-здоров, одет, обут, счастлив. С днем рождения тебя! Я виновата перед тобой. Мы виноваты…
— Меня-ка не приплетай! К сыну своему, — вставил свои пять копеек Григорий, но Мария Ивановна будто не услышала.
— Но я любила тебя и буду любить, пока жива. Пусть невзгоды, неурядицы обходят тебя стороной, — сказал она, секунду помедлила, решаясь, и разом опрокинула в себя рюмку настойки. Поморщилась, улыбнулась, присела за стол.
— Ой, горячо как! — сказала она с улыбкой, хотела было тоже ватрушки поесть, да вдруг схватилась за сердце и упала на Виктора, который сидел рядом…
Хоть Мария Ивановна и вела почти затворнический образ жизни, проститься с нею пришла вся Задорожная улица и даже мать Дарьи.
— Стриги. Она не любила, — приказал дед.
Они с Виктором находились в комнате Марии Ивановны, потому что там было зеркало, а в большой комнате лежала она сама. Виктор сначала срезал бороду Григория довольно тупыми ножницами, потом обмазал пеной его лицо и гладко побрил. Они оба поглядели в зеркало, и Григорий изумленно произнес:
— А все-таки Марья она была, не б…
Но Виктор не понял, к чему это он. А когда они вышли к людям, что находились в их доме, некоторые ахнули, увидев их, но Виктор не обратил на это внимания. Он, Григорий и еще два мужика впряглись в гроб.
Дарья с трудом открыла тяжелые ворота, и Марью Ласточкину вынесли со двора дома номер один, где она прожила большую часть жизни и понесли по улице Ласточкина. А потом и по улице Задорожной, в конце которой ждал грузовик. Дед Григорий — после бритья его сложно было назвать дедом, был так растерян, что жена его умерла, что забыл отследить, где именно копать могилу, и ее выкопали рядом с Егором.
Виктор глядел, как комья земли разбиваются о крышку гроба, и думал, что никогда ему не узнать, целитель ли Егор или обычный хитрый извращенец, сумевший выгодно себя преподнести. Дарья подошла очень некстати и положила руку Виктору на плечо.
— Дарья, я уезжаю. Ты можешь расплатиться со мной?
Дарья тоже будто бы умерла в то мгновение, она от Виктора отпрянула со словами: «я уж так и подумала», — достала из кармана перетянутые резинкой пятитысячные купюры и протянула их Виктору, а он, даже не взглянув на них, сунул в карман. Дарья отошла от него подальше, все смотрела на него, думая, что, быть может, ей показалось, быть может, он бредит, но Виктору дела не было до нее. Он думал о том, что до конца жизни не простит себе, что так и не обнял Марию Ивановну, хотя и хотел. Так и не полежал на ее коленях, хотя и хотел. И Виктор не знал, как ему теперь с этим жить.
Но когда шел с кладбища назад, понял, что и Мария Ивановна, Марья Ласточкина, тоже себе не простила, так с этим и померла. И Григорий не простил, и он тоже с этим умрет. И Егор не простил — ему, даже если он и был чудотворец, наверное, тоже было, за что себя не простить, как и всем живым людям. И стало Виктору чуть легче.
Григория довезли до дома. Он лег и лежал, не мог ни есть, ни пить, ни спать, ни разговаривать. Виктор не решился оставить его одного и опять не уехал. Утром он пошел в дом номер двадцать семь забрать свой нехитрый скарб и постельное белье вернуть. После этого он завел было машину, но увидел, как Григорий возится во дворе и подошел попрощаться. Они расстелили полиэтилен на ровную поверхность, положили на нее деревянную форму, замешали раствор и залили. На табличке они написали: «Марья Ласточкина» и все. Сели перекурить.
— Я, знаешь, зачем людей изводил?
— Зарабатывал…
— Нет! Тебя искал! Я знал! — произнес Григорий с какой-то болезненной гордостью. — Коли мой ты, то найдешь меня! Придешь ко мне!
Виктор на это ничего не ответил.
— Не понимаю, не понимаю… ведь я тогда выпил за ейное здоровье! И ты выпил! — недоумевал Григорий. — Почему она померла-то?!
— Картошку не там сажать надо было, — вяло усмехнулся Виктор и затушил свой окурок, — поеду я… — он хотел сказать «отец», но сдержался. Вытащил из кармана деньги, которые дала ему Дарья, и положил перед Григорием. — Твое это, кровно заработанное.
И пошел к воротам.
— Хороший ты Иван! — отчаянно крикнул уже безбородый старик. — Хотя и Виктор…
Виктор выехал на улицу Задорожную, как в зеркале заднего вида увидел, что Григорий машет руками и бежит за его машиной. Виктор хотел было по газам, но резко нажал на тормоз и дал задний ход. Опустил стекло.
— Улица Ласточкина… это не в мою честь, а в твою! Название я предложил, когда меняли, но не ради себя. Понимаешь теперь?!
— Нет, не понимаю! Не понимаю! Не понимаю!!! — орал Виктор в машине и что есть силы давил на газ, — Не понимаю!!! Не понимаю-у-у-у-у! — В ту минуту ему не жаль было своей жизни, но Мария Ивановна, раз умерла в день его рождения, стала теперь ему ангелом-хранителем.
Через некоторое время Виктор успокоился и вел машину по обыкновению аккуратно. Подумал о том, что, быть может, через некоторое время вернется, навестит Григория — картошку убрать поможет — зря, что ли, спину гнули! Он сделает это, даже если и не сильно захочется ехать, сделает хотя бы потому, чтобы не было еще одного повода не прощать себя…
Но пока Виктор держал неблизкий путь в Крым, к Ласточкиному гнезду, надеясь, что там, вдали от улицы Ласточкина, море унесет его печали. Б… и сук на пляже хватает, с одной из них он забудется — мужикам иногда именно так и надо: чтоб без сердца, а просто — весело. А может, там, у моря, он Марью свою встретит? А может, он уже ее встретил, да не понял пока, что это его Марья.
Пальтишко серенькое
Из засаленного толстого рукава огромной, почти уже деревянной телогрейки — из беззубой пасти будто, — появился тощенький белый кулачок и робко постучал в дверь. Открыли не сразу. Из-за закрытой двери слышалась слабая возня, и неясно было, люди это возятся или уже нет. Наконец в щели дверной, высоко наверху появился длинный острый нос и глухо спросил:
— Чего тебе?
— Дядь Федь! Мама за вами послала. Яму рыть. А у самой сил нет.
Дверь открылась шире, высокий худой мужик громко шмыгнул и размашисто утёр нос жилистой рукой. Девочка съёжилась будто от испуга и ещё больше исчезла в телогрейке, как черепаха в панцире.
— Я вам хлеба немного принесла. Только разок укусила… Два раза, — и протянула темный, почти уже чёрствый кусок хлеба. — Нам лопату на два часа только дали. Дядя Захар, сами знаете, какой… Не вернём если, осерчает. Лом у нас тоже есть.
Но дверь захлопнулась. Девочка так и осталась стоять с протянутой рукой, в которой был хлеб. Ребёнок растерялся было, как дверь тут же открылась вновь, но уже не мужчина, а женщина, тоже высокая и худая, стояла на пороге. Она была туго перевязана большой не то шалью, не то пледом, кое-где поеденным молью… Секунду девочка и женщина друг на друга глядели, а потом женщина сказала:
— Проходи.
И девочка вошла, всё ещё держа хлеб на вытянутой руке.
— Замёрзла?
— Совсем нет. Вот хлеб.
И женщина приняла хлеб и посмотрела так, будто это была не пища, но какой-то иной товар, вроде шкатулки. Метнулась было вглубь квартиры, но остановила себя.
— А что, соседи ваши умерли?
— Да.
— Все-все? И Никитична?
— Во вторник ушла на дежурство и не возвращалась пока.
Старушку Никитичну дети любили. Жила она в дальней комнате, второй от туалета. Женщина была низенькая, медлительная, какая-то теплая, даже в лютую зиму. Голодно, а рядом с нею будто и сыто.
— Проходи, Верочка. — пригласила женщина.
И завела ее в комнату, усадила за подоконник, который был вместо стола, потому что стол они с мужем давно пустили на дрова.
— Вот тебе кипяток. Грейся. И хлеб свой съешь.
— Мама рассердится, узнав, что я… — а у самой глаза загорелись.
— Мы не скажем ей.
— Обманывать нехорошо…
— Скажем, что поделились с тобой.
Тогда девочка высунула руку из рукава, взяла хлеб и вонзилась в него зубами. Отпила из стакана горячее питьё и едва заметно улыбнулась от подступающего блаженства. Вошёл мужчина с довольно хорошим детским пальтишком серого цвета в руках.
— Ну-ка, примерь, — мрачно скомандовал он.
Женщина встрепенулась было, но мужчина грозно глянул на неё, и она вновь села и зажала рот рукой.
Девочка, почуяв неладное, отложила хлеб на стол, рядом со стаканом и послушно исполнила: сняла телогрейку, поставила ее на пол, и телогрейка осталась стоять, словно инвалид безногий, безголовый… Надела пальто. Мужчина телогрейку примерил, она оказалась ему мала, и тогда он бросил её женщине со словами: «Тебе в самый раз будет». Затем схватил со стола тот самый хлеб, который не доела девочка, и запихал себе в рот.
— Тётя Катя, а что, Лидочка померла? — тихо спросила Вера.
Женщина хотела было ответить, но смолчала и, вздохнув, вышла в прихожую, Вера за ней. Из глубины квартиры, похоже, что из комнаты Никитичны, послышался слабый детский кашель, затем еле различимый стон.
— Тогда зачем же вы мне её пальтишко отдали? — спросила Вера, и пожалела вдруг о своём вопросе, испугавшись, что пальто заберут обратно.
— С Новым годом тя! — буркнул мужчина, — тысяча девятьсот сорок четвертым, будь он неладен…
Женщина развязала и сняла с себя шаль ли, плед, хотела мужчине голову завязать, но он отмахнулся. Тогда женщина хотела было укутать Веру, но засомневалась — и так уже пальто отдали. Дочкино, почти новое.
— Верочка, ты в нём просто прелесть как хороша! Оно тебе даже больше к лицу, чем Лидочке, — произнесла женщина и взглянула на своего мужа.
А он резким движением открыл дверь и вышел. Через секунду послышались его торопливые шаги по лестнице. Вера побежала следом.
Стремительно опускалась темень, и мороз крепчал. Мужчина шёл, широко шагая, уверенно и быстро, будто был сыт и полон сил.
— Дядь Федя, погодите, — звала Вера, но он лишь бросил, не оборачиваясь: «не отставай».
Они двигались каким-то чересчур тёмным, коротким, как сказал Фёдор, путём, Вере неизвестным. Вскоре подошли к дому, где жила девочка со своей матерью. Фёдор почему-то остановился возле другой парадной, соседнего дома:
— Скажи матери, что тут я. Пусть выходит. Лопату, лом возьмите.
Фёдор уже начал замерзать, а Вера с матерью всё не выходили. Тогда он сам поднялся к ним. Дверь была открыта. В конце тёмного коридора плясал тёплый свет. Он прошёл и увидел, что Верочка греется у буржуйки.
— Ты матери сказала, что я пришёл?
И тут Фёдор увидел в дальнем тёмном углу комнаты, куда почти и свет от печки не доходил, груду тряпья, а в ней лицо Наташи, Натулечки, которую он любил давней крепкой любовью, не то телом своим, не то сердцем.
— Укуталась, как могла, — произнесла она виновато, будто оправдываясь перед ним, Фёдором, — я подумала, что, может, его еще можно отогреть.
— Мама, а ты тут, возле печки попробуй, — подала голос Вера, — может, наш Васька ещё и проснётся.
Наталья застыла на мгновение, будто ругая себя, негодуя, как ей, взрослой женщине не пришла в голову сия простая мысль, дёрнулась было, готовая вскочить, да грузное тряпьё не позволило. Тогда она принялась торопливо его разбрасывать от себя. И появилась вскоре мадонна с младенцем, только мадонна была совсем не кровь с молоком, а темная, очень тощая и безгрудая. И младенец её был мёртв. Точнее, это был не младенец, а маленький мальчик двух лет от роду.
От мысли, что ребёнка ещё можно согреть, его мать засветилась, решительно подошла к буржуйке, отпихнула от неё дочь, будто мешающую мебель, и прижала мёртвого голенького мальчика к печке.
— Давай, Василий, открой глаза! Просыпайся! — умоляла она, — Верочка, доченька, помоги разбудить!
Вера и Фёдор встретились глазами. Запах возник в комнате, и Наталья оторвала ребенка от печки и принялась дуть ему на спину, на ягодички и ласково целовать.
— Всё, всё, уже не больно, милый. Прости, прости.
И за поцелуями сама не заметила, как начала покусывать сына, пытаясь откусить от него хоть кусочек. И когда она это поняла, в ужасе ребенка отбросила, отскочила от него и закричала. Вера закрыла уши. Фёдор не кинулся успокаивать Наташу, подошел к груде тряпья, нашел ткань поплотнее и аккуратно завернул в неё Василия.
— Идём, — сказал он, — Вера, лопату бери. Ната, ты лом возьми. А я Васю понесу.
И они втроём отправились закапывать ребенка в землю. Каким-то хитрым путем шагали, Федор не хотел, чтобы люди их видели. По пути им попался старец, но он плёлся, глядя себе под ноги, и вроде даже не заметил их. Наташа, когда поняла, что идут они не на кладбище, забеспокоилась, и Федор, почувствовав это, пояснил:
— Кладбище далеко. А у нас сил нет.
— А куда? — спросила она слабым голосом.
— На пустырь.
— На пустырь?! Как собаку?! — запричитала Наталья. — Прошу, давай до кладбища! Сын с отцом лежать должен…
Фёдор резко остановился. И Наталья застыла, уставившись в его темную спину. Ей хотелось коснуться его, она ждала, что он обернется на нее, но спустя мгновение, мужчина зашагал дальше, будто даже быстрее прежнего. Наталье показалось, что он крепче прижал к себе ребенка. И без того слабая женщина еще больше ослабла, у ней ныли кости, она еле передвигала ноги, и ей было странно, что она не плачет. Наверное в крике том, в комнате у печи, горе из нее и вылетело. И лишь Верочка как-то беззаботно шла и думала, какое красивое на ней пальто, совсем почти новое, и как в нем тепло и удобно, и как оно ей нравится.
…Был такой же январь. На Новый год собрались у Натальи и её мужа — он был тогда еще жив. Катя, Федорова жена, дежурила, и Федор пришел с дочерью Лидочкой. Они с Верочкой играли, а взрослые праздновали Новый год. Федор откровенно спаивал Натулечкиного мужа, а когда тот уснул, Федор и Наташа отправились на чердак, который уже несколько лет служил им любовным пристанищем. В феврале 1941-го Наташа обнаружила свою беременность и сообщила мужу. Отреагировал он спокойно, женщина даже смутилась, тогда муж поспешил улыбнуться, обнял ее со словами: «Вот и хорошо». И пошел к своему другу — выпить за хорошую новость. А в июне началась война, но срок был уже такой, что аборт делать поздно. А через пару недель после блокады родился Вася. А ещё через четыре месяца Наташин муж, отец Верочки, пропал. Сначала просто ждали, думали — вернется. Потом решили, что сгинул на пути домой. Искали. Не нашли. Подумали даже, что люди голодные добрались до него… К стыду своему, Наталья будто даже обрадовалась, потому что к мужу чувствовала благодарность за все, что он делал, и огромное чувство вины, что не любила его ни дня в своей жизни, но хлебными карточками его пользовалась еще долго. Чтобы не сойти с ума, она убедила себя, что муж ее, в отличие от Федора, ушел на фронт. Раз вечером Федор пришел к своей Натуле. Они дождались, когда Верочка и Вася уснут, и отправились на чердак. Там и нашли его, мужа Наташиного… Повесился он. Федор с Наташей на тот чердак больше не ходили, друг друга не касались, а встречались лишь за тем, чтоб поделиться чем-то нужным для жизни: дровами, карточками, едой и в глаза друг другу почти не глядели.
Долго боролся Фёдор с мёрзлой землей, долбил ее ломом, Наталья сидела на сугробе, прижимая к себе окоченевшего сына, а Вера, отойдя в сторону, затеяла в снегу какую-то тихую игру и радовалась всем сердцем, что у нее пальто. Она будто бы даже забыла о пище, и казалось девочке, что она сытая, совсем сытая, какою она бывала давным-давно, до блокады. Вскоре Фёдор взял лопату и вырыл яму.
— Дядя Федя, я пойду лопату отнесу. Дядя Захар ругаться будет, и так задержали.
— Переживет твой дядя… — огрызнулся Фёдор, — домой пойдём, занесем.
— На меня он не сильно кричать будет. А на вас сильно, — не унималась Вера. В новом пальто она почувствовала себя человеком и настаивала на своем. — Ещё кто помрет если, он не даст лопаты.
Фёдор задумался на секунду и принялся рыть еще одну яму. Сил у него совсем почти не осталось, и яма получилась кривая и не очень глубокая, но длиннее, чем для Васи. Примерно, как если бы для Веры.
— Кому это? — спросила Наталья.
— Пригодится. Со дня на день, — ответил Фёдор. — А закопать я и без лопаты сумею.
Мужчина еще раз проверил, хорошо ли завернут ребенок, хорошо ли перевязан и бережно уложил его в яму. Закопал тоже как-то ласково, будто одеяльцем накрыл… Вера, будто тоже поняв, наконец, что брат ее умер, жалась к матери.
Когда закончил, Федор отошел к столбу и отсчитал шаги.
— Двадцать один. Твоих… шагов тридцать будет. Если захочешь прийти там, помянуть или еще что.
Обратно шли Вера, волоча лопату, впереди, Федор и Наталья чуть сзади. Дошли до дяди Захара, и Вера вошла к нему, чтобы отдать лопату. Бывшие любовники услышали, как скрипучим, прокуренным голосом старый Захар нахваливает Веру и её пальтишко и вроде чем-то угощает её, потому они не торопили, чтобы Вера скорее вышла. Стояли мужчина и женщина в темном углу двора, и Фёдор отчаянно поцеловал свою любимую, на которой почему-то не женился. Наталья тут же поплыла, как это бывало от его рук. Федор добрался до самого теплого ее места. Она вся вспыхнула, сначала от ужаса, а очень скоро от облегчения и почувствовала себя, впервые за долгое время, живой…
Фёдор вытащил руку, поднес ее к носу и глубоко вдохнул.
— Это ведь мой сын? — спросил он.
— Твой.
Вышла Верочка, она улыбалась.
— Дядя Захар совсем не ругал меня за лопату. С Новым годом поздравил.
Фёдор проводил их. Возле дома Наташа сказала ему:
— Лидочку… Если надо будет… помочь — зовите.
Они помолчали немного. Фёдор ломом стучал по льду зачем-то.
— Она у вас совсем плохая, да? А Катя как?
Мужчина не ответил. И перед тем, как войти в парадную, Наталья добавила, сама себе удивившись, что говорит безо всякой виноватости:
— Федь, одёжку Лидочки я бы взяла, когда она… Для Веры. Не сжигайте, ладно? Что сжечь, я вам дам. У меня еще и книги есть, и тряпки разные, стол мужа тоже целый пока. А одежку мне отдай. Я Веру одевать буду. Пальтишко серенькое уж больно к лицу ей, спасибо вам за него. Ведь она не больная пока, и ей жить надо.
Не смущаясь дочери, Наташа порывисто обняла своего запретного возлюбленного и скрылась в парадной. А Фёдор, будто вспомнив что-то важное, скоро зашагал домой. В квартиру он ворвался, и тут же от сердца отлегло, потому что услышал кашель. Кинулся в комнату Никитичны, где лежала его дочь.
— Лида! Ты до скольки считать умеешь? До тысячи можешь?
— Могу, — ответила Лида.
— Тогда считай. Не останавливайся, поняла? И не гони.
Мужчина поставил на огонь воду в большой кастрюле и выбежал из дома. У Захара было не заперто.
— Дядь Захар, я щас! — он схватил лопату.
Фёдор бежал к пустырю и боялся, что рухнет и встать уж не сможет, но сумел добежать и принялся отчаянно махать лопатой…
— До скольких досчитала?! — крикнул он, вбежав в квартиру.
А в ответ тишина. Холод пробежал по спине, Фёдор пошатнулся, но успел ухватиться за стену. По ней он и приблизился к комнате, в которой лежала дочь. С постели смотрели два огромных глаза, и костлявый указательный пальчик показал на Катю, которая, сидя на полу у тахты, задремала рядом с дочерью.
— Девятьсот тридцать один, — ответила девочка.
И наступили самые страшные, самые ужасные два часа в жизни Фёдора, именно два часа он провёл в кухне, умоляя свой разум не оставить его теперь, в эту минуту.
Глубокой ночью, почти уже на рассвете, Фёдор отпаивал дочь горячим бульоном, Лида даже заплакала, все спрашивала, не сон ли. Вся она наполнялась жизнью, наливалась румянцем. Мать её, Катерина, с ужасом и благодарностью глядела на своего мужа, сама долго не решалась поесть, а потом поела и расплакалась. Какая-то возня слышалась на площадке, может, соседи запах учуяли. Но Федор хорошо запер дверь.
— А дальше что? Завтра что? — тихо спросила его жена.
Вскоре сытая Лида уснула. Её родители сидели рядом с ней и друг с другом, а потом один за другим задремали тоже, хотя за окном уж было светло.
Первое о чем подумал Федор, когда проснулся: я поступил верно. Впервые в жизни.
В кухне едва уловимо пахло мясом. Федор хотел отнести и Наташе с Верочкой, накормить хотя бы Верочку, но раздумал. Не потому, что Наталья догадается, а чтобы его дочери больше досталось. Он взял телогрейку Верину и лопату, которую вчера так и не отдал Захару…
Захар и правда был бойкий мужик, громогласный, Фёдор помнил его еще ребенком, вся детвора боялась его, но голод истощил Захара тоже, и он лишь кивнул, когда Федор вернул ему лопату, понимая, для чего ее брали.
Некоторое время стоял перед дверью Натальи, не решаясь стучать. Потом постучал. Дверь открыла Верочка. Видно было, что она только что проснулась. На ней всё еще надето серенькое пальтишко Лиды, которое Федор так опрометчиво отдал, он ведь и не надеялся, что его дочь будет жить.
— Я тебе твою телогрейку обратно принес, — сказал он так ласково, как мог и принялся расстёгивать пуговки на сером пальто.
Верочка так и уставилась на Федора. И мать ее тоже уставилась, Федор взглянул на Наталью и тут же отвел глаза — так беспомощна была она в то мгновение!..
— А знаешь почему я его Васей назвала? Потому что мы с тобой на Васильевском острове познакомились.
И Федор понял: она догадалась, что он натворил…
Бросив короткое «до свидания», мужчина скоро сбежал по лестнице вниз. Нет больше ни Наташи, ни Васи. Есть только Лида, дочь его. И мать ее, Катерина.
На лестнице он опомнился, взбежал обратно наверх, кинулся к Верочке, прижал ее к себе, как родную.
— Тебе нравится это пальто, Вера? Тогда твое оно, носи! Носи, пока не износишь!
Он обнимал Веру, будто это была его Лида, поглядывал на Наташу, а сам понимал, что имел право на вчерашний поступок, самый кошмарный, который ему приходилось свершать. Он думал раньше, что желать жену друга, врать в глаза ему — самое страшное в жизни его, и хуже этого быть уже не может. Но он ошибался, страшное было впереди.
Федор шел домой и впервые за долгое время улыбался от того, что вновь поступил правильно, что пальтишко серенькое назад не забрал. Да и телогрейку им оставил. В чем же будет ходить его Лидочка? Ничего, он что-нибудь придумает. Придумал же как от смерти спасти, а одежку-то достанет. А там, глядишь, и блокаду прорвут, и война закончится.