Владимир Полетаев. Прозрачный циферблат
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2020
Владимир Полетаев. Прозрачный циферблат. — М.: ЛитГост, 2019.
Сборник столь рано ушедшего поэта Владимира Полетаева (1951–1970), открывающий книжную серию «Поэты литературных чтений “Они ушли. Они остались”», составлен с любовью (сост. Б. Кутенков, Н. Милешкин, Е. Семёнова).
До этого в рамках проекта выходили антологии «Уйти. Остаться. Жить» (о втором томе, посвящённом поэтам, ушедшим в 70-е и 80-е годы XX века, куда вошла подборка Полетаева, «Урал» писал в № 8 за 2019). В книге, являющей пример текстологически корректного и репрезентативного избранного (стихи, заметки о литературе, письма, переводы, заметки о поэзии перевода), нет ничего лишнего и всего при этом достаёт — отличный пример уверенного, основанного на добротном материале, исполненного психологизма портрета. Настойчиво и неспроста приходит на ум такая аналогия с живописью. Книга действительно напоминает портрет, написанный на холсте дневниковых заметок — по-юношески порывистых, по-взрослому доведённых и окончательных. Холст грунтован перепиской с ровесницей из Таджикистана Аллой (отдельный раздел книги, интересный социокультурно, — как слепок исторического отрезка конца 60-х глазами молодых людей) — такой грунт задаёт светлый фон для задуманного полотна и обещает надёжное наложение красок. Здесь же намечены очертания характера, открытый, серьёзный и честный тон переписки, наполненный ослепляющими всплесками смеха, светлыми увлечёнными размышлениями и советами по интересам, отрезвляющими пунцовыми градиентами извинений в духе «ну вот — снова я про поэзию», резкими и обрывистыми тенями школьных забот и неурядиц.
Но ведь это только силуэт — а он уже так современен нынешнему молодому поколению, о чем говорила и Юлия Подлубнова на московской презентации книги: «Полетаев в своём поэтическом творчестве соотносим с тем, что делают молодые поэты 2010-х годов». А потому дальше краски — стихи! Сначала ранние — яркие, контрастные:
Ах, как накурено в тёмном подъезде,
Ах, как натоптано, ах, как темно.
Чёрная лестница, белая песня —
Чёрное, белое, словно в кино.
Прямо из горлышка — горько и сладко,
Жарко и холодно — пей без остатка!
Катится вечер, гремя и звеня,
Девочка в губы целует меня!!!
И потом «чёрный хлеб», «красная глина», «белый камень» — всё это скорые намётки, на них не уходит много времени. Автор обладает тончайшим слухом, зрением, чувством — и на этой взятой инерции точности он тут же угадывает полутона во всём: «лепет былинок», «случайный огонёк», «глухое бормотание водостоков». А тут:
Сегодня белый плоский теплоход,
под ним зигзаг — реки изображенье —
нам предлагают странствия начать.
А где-нибудь играют Мендельсона,
и это время выпускных балов
и всяких глупостей. Теперь ведь лето,
и можно делать глупости. Все окна
распахнуты, и каждое окно —
цветной фонарик. Улицей плывёт
чудесный запах булочных, молочных,
кондитерских. До локтя рукава
закатаны. Сливаются кварталы
в зелёное и шумное пятно…
А на вокзалах в мокром целлофане
серебряную продают сирень,
и, осыпаясь, влажные соцветья
таинственное обещают счастье,
и мокрые уходят электрички
за железнодорожный горизонт.
Там где-нибудь захочется сойти
и больше никуда не возвращаться.
Вы знаете, что я чуть-чуть романтик,
чуть-чуть нахал. Вы знаете, что я
разглядываю с равным удивленьем
созвездья Девы хрупкую звезду
и ваши осторожные колени…
Здесь очевидна ритмическая игра анжамбеманами после дразнящего самооправдания «теперь ведь лето, и можно делать глупости». А затем игра переходит в пространственно-геометрическую — чувствуются трети детальных индустриальных синкоп вроде «до локтя рукава закатаны», «зелёное и шумное пятно кварталов», «серебряная сирень в мокром целлофане», дальше интервал постепенно сокращается до ровного, половинного — «железнодорожный горизонт», как бы градиентом перспективы приближаясь к полярному признанию: «Вы знаете, что я чуть-чуть романтик, чуть-чуть нахал». Но игра серьёзная, рука автора тверда и будто сама за собой следит. В этой точности жарко дышит юная уверенность, ступающая по невидимой и хрупкой кромке бытия. Портрет обретает эти черты — мы видим за ними одарённость, чувствуем ритм его индивидуализма, опирающегося на то, что увидел, прочёл, впитал и тут же сорвался с места — надо тоже попробовать! — вот, да, получилось — и не повторился, и сказал своё, органично вписался в ряд увиденного, прочитанного, впитанного. Залог этой черты, кажется, в отлаженной резистивности , в твёрдом решении — либо пропускаю через себя весь спектр пойманного света, либо наотрез отвергаю его прохождение, отражаю наведённое — либо веселюсь взахлёб, либо скучаю — горю интересом и жаждой нового в гуманитарном и тут же еле грызу несносные естественные науки.
А вот он пишет:
А в январе — как в январе,
не первый снег и не последний.
А во дворе — как во дворе,
всё те же хлопоты и сплетни.
А где-то шестнадцатилетний
неосторожный человек
идёт моим неверным следом —
неверным следом — белым светом.
Ему пребудет первым снегом,
быть может, мой последний снег.
«Неверным следом — белым светом…», его следы — белые (та же «ученическая тетрадь» из другого стихотворения и «фарфоровое блюдце»); и сам он — свет, и стихи пишет собой же — красками всего своего спектра, сам их в себе ощущает, умеренно и точно смешивает их в полутона «розовые», «голубые», «серебряные», «золотистые» и чувствует стеклянную светопреломляющую призму времени — своего и вообще — этот самый «прозрачный циферблат». А раз речь уже о свете, то справедливо и другое — его протяжённость, его волновая природа. Он ведь и звучит — мы слышим клавиши, струны, дудочку — и добираемся до переводов. Вот уж где наш портрет начинает расширяться и звучать восточными четвертьтонами. Об этой стороне точно нужно говорить отдельно, и это, уверен, кто-то сделает лучше меня.
Но завершу начатое — портрет составлен, и теперь финишное покрытие проницательных литературоведческих и критических статей: пронзительное предисловие Ольги Балла, статья отца поэта Григория Гершензона, который считал делом своей жизни публикацию воспоминаний о сыне и так и не дожил, пережив сына на 32 года. Наблюдаемый портрет красочен, на удивление объёмен, динамичен, он живёт в своих следах, обретает новые контексты, продолжает выстраиваться в замысел о себе. Таково удивительное свойство книги! Она декларирует не одну только память об авторе, как это часто бывает, но дарит нам автора — как живого собеседника, знакомит нас с тем самым (помнишь?) Владимиром Полетаевым. К этому приложила руку хранительница архива — Ремма Арштейн, подруга юности Полетаева, бережно хранящая его архив.
Трижды прочёл эту книгу и ещё дважды подборку на страницах антологии, сопровождённую блистательным послесловием Марины Кудимовой, — и каждый раз заканчивал чтение с чувством спокойствия, как после перечитывания переписки с другом — благородным, серьёзным и творчески заряженным современником, живущим на другом конце Москвы вот прямо сейчас. Он только сменил номер или удалился из социальных сетей, но о нём говорят, стихи где-то появляются, и мы на неделе с ним увидимся. И только потом наступает осознание настоящего положения дел: трагическое самоубийство поэта, обещавшего прекрасное литературное будущее и ярко дебютировавшего в «Московском комсомольце»; забвение почти на сорок лет — после книги 1983 года, составленной Олегом Чухонцевым и пострадавшей от цензурных вмешательств; за все постперестроечные годы — одна крупная публикация в «Арионе». Горечь подступает к самому нёбу, да ведь это уже после книги и совсем не о ней. Остальное же значит, что я побывал в мире автора, у которого серьёзное будущее. И который заслужил эту книгу.