Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2020
Евгений А. Попов (1981) — родился в Свердловске. Окончил факультет искусствоведения и культурологии УрГУ им. А.М. Горького. Кандидат культурологии, преподает в екатеринбургских вузах. В журнале «Урал» печатались его стихи и короткая проза.
Греческая мифология
Директора школы звали Гомером Федоровичем Апостолаки. Он был чистокровный грек, чью семью во время войны выселили из Подмосковья на Урал. Вроде бы отец с матерью были не немцы и не венгры с финнами, а гордые эллины, которых (то есть их соплеменников) поработил германский нацизм. Но вот же — выслали, не спрашивая желания.
Маленькому Гомеру в ту пору не было еще и полутора лет. После окончания войны семейство Апостолаки осталось в краю древнейших в Евразии гор, точно изъеденных кариесом времени, а потому не самых выдающихся и величественных, но оттого не менее живописных. Это были места, где вместо олимпийских божеств обитали всякие огневушки-поскакушки и разная металлургическая нечисть.
Отец семейства Апостолаки — Федор Мефодьевич — имел серьезную рабочую квалификацию, что, кстати, обеспечило ему бронь в военные годы. Но через пару лет после Победы он случайно оступился и неудачно упал, получив сильный ушиб грудной клетки. Возможно, несчастный случай вызвал у Федора Мефодьевича легочную болезнь, очень скоро погубившую этого еще нестарого человека.
Так что мать — ее звали всего-навсего Еленой — поднимала Гомера одна.
Елене Николаевне не удалось увидеть своего сына взрослым юношей, с розой в петлице жениховского костюма, хотя она так мечтала об этом. Мать Гомера Федоровича была похищена Эребом (собственно говоря, скончалась от рака крови) в 1955 году, поэтому старшие классы средней школы Гомер Апостолаки оканчивал, находясь в детском доме… Это повлияло на него двояко — с одной стороны, бесспорно, закалило характер, а с другой — усилило, как тут ни вертись, осознание собственной ущербности, осознание, которое греку, бывшему детдомовцу, пришлось преодолевать всю жизнь.
Когда человек столь сильно отличается от окружающих хотя бы своим необычным именем, он уже по определению ущербен, ибо человеческие коллективы стремятся к единообразию и предсказуемости. А если еще к имени прибавить специфическую внешность — черные курчавые волосы едва ли не негритянского типа, смуглую кожу, брови, уже в юном возрасте норовившие закосматиться и заодно срастись на переносице… И голос у подростка Апостолаки был почти таким же низким, как у Апостолаки в зрелости. Как и в зрелости, когда Апостолаки-подросток сердился или волновался (в юности чаще второе, чем первое, потом — наоборот), он неожиданно начинал говорить с заметным акцентом, которого у него не было в спокойном состоянии духа, говорить, этак прицокивая, притом что греческого языка Гомер толком не знал. Тут уж его принимались в открытую дразнить злые детдомовские дети, но только поначалу, потому что Апостолаки бросался на дразнившихся в драку, а кулаки у него были крупные, смуглые, уже покрывавшиеся на костяшках пальцев волосками. Когда Гомер Федорович вырос и стал взрослым уважаемым мужчиной, дети если и передразнивали его за внезапно проявлявшийся акцент, то только за глаза, тайком и шепотом, ибо, во-первых, побаивались, а во-вторых, в глубине души все же уважали своего директора с такими странными именем и фамилией. Хорошо хоть отчество не подкачало.
Однажды, уже в студенчестве, когда Апостолаки изучал в полевой экспедиции птиц Приуралья (альционы? филомелы? — нет, славки и малиновки), его друг Тимофей Соколов неожиданно спросил у Гомера: «Кому пришло в голову, Гомер, назвать тебя таким, прямо скажем, для Советского Союза несуразным именем?» Апостолаки нимало не смутился и в ответ рассказал товарищу семейное предание.
Дед Гомера Мефодий Гомерович Апостолаки родился в городе Мариуполе в 1875 году. Соответственно, прадед Гомера, тоже Гомер Апостолаки, произошел на свет там же приблизительно за тридцать лет до рождения сына, а точную дату никто не знает. Оба они занимались рыболовецким промыслом, только Гомер-старший как рыбак, а его сын уже как рыботорговец. Однако Федор Апостолаки не захотел пойти по стопам деда и отца. Рожденный в 1901-м, подросший Федор поступил в реальное училище города Мариуполя и окончил бы его, если б не революция. Отец Гомера принял определенное участие в Гражданской войне (какое именно, об этом он никогда не распространялся, но так и говорил: «определенное»). Как бы то ни было, когда война кончилась, Федор в последний, как он предполагал, раз оказался в родном Мариуполе, но уже с твердым намерением перебраться в Москву и навсегда оставить немифологические глубины Азовского моря (Меотийского болота, по-старому). Здесь ему пришлось застать отца, лежащего на смертном одре. Или, вернее, его застала отцова смерть.
Отец, еще недавно такой крупный, даже грузноватый мужчина, теперь страшно похудел и осунулся до того, что его лицо походило на сморщенное печеное яйцо. Он лежал на старом, продавленном тюфяке, накрытый сереньким тонким одеялом. То, что находилось под одеялом, должно было напоминать мощи, а наружу торчала только когда-то сильная, а ныне тоже похудевшая до состояния трости рука. Мефодий Апостолаки говорил с трудом; из его гортани вместе с тихими звуками речи вырывался то протяжный хрип, то тонкий свист, похожий на голос обреченной птицы.
«Я не знаю, как звали моего деда, — сказал умирающий, — но твоего деда, Гомер, звали Гомером Апостолаки. Он был хороший рыбак, и потому море рано забрало его. Мне тогда только исполнилось четыре года. Моя мать, а твоя бабка рассказала мне чуть позже, что своего второго сына он хотел назвать Гомером. Ну а если Господь не даст второго сына, сказал он, то пусть хотя бы Мефодий назовет Гомером моего первого внука. Он не дожил до внуков, а я, когда ты родился, забыл о рассказе матери. Теперь завещаю тебе — назвать именем Гомера моего первого внука, до появления которого мне тоже не суждено дожить. А если бы ты был Гомером, может быть, я не умирал сейчас от проклятого рака, который роется своими клешнями в моих внутренностях. Ведь надо выполнять заветы отцов. Рак — морская болезнь, это морские раки орудуют в моих кишках… В каждом новом поколении Апостолаки должен быть свой Гомер. Так уж повелось. Так говорил твой дед, мой отец. Так рассказывала моя мать, твоя бабка. Знаешь, что я думаю, сын? Надо полагать, что весь род Апостолаки идет от того самого — первого Гомера, того самого, от которого пошла Эллада и эллины…» Здесь Мефодий перешел на греческий, который Федор Апостолаки понимал уже очень плохо. К тому же отец стал говорить еще тише, его речь стала походить на невнятное бормотание, словно бы он погружался в последний бред. Наконец забираемый Эребом слабо пошевелил тонкими обескровленными пальцами, давая понять сыну — ты можешь идти.
Федор вышел и не знал, что думать относительно сказанного. Какое-то впечатление предсмертные слова отца на него, безусловно, произвели, но в общем молодость не склонна долго задерживаться на чем-то одном. Молодость легка, беспечна. Она не способна долго переживать потери и крутить старые пластинки памяти.
Отца похоронили. Федор уехал из Мариуполя, обосновался сначала в Москве, потом в подмосковном Подольске, работал мастером на заводе, то есть представлял собой самые сливки утвердившегося класса-гегемона. Здесь в середине двадцатых годов он нашел свое личное счастье — прекрасную юную девушку с русой косой до пояса и открытым лицом Аленушки из русской сказки. «Аленушку» звали Машей, что тоже прекрасно соответствовало ее типу — типу классической русской красавицы.
Грек Апостолаки покорил красавицу Машу южным напором, средиземноморской страстью, чарующим тембром низкого голоса — бархатного баритона с басовитыми нотками, солидным жалованьем квалифицированного рабочего. Все складывалось хорошо — нэп подарил гражданам ощущение сытости, подзабытое в эпоху войн и революций; Маша должна была подарить Федору первенца.
Но — эллин Апостолаки забыл кое-что, слишком известное его предкам: всем на свете правит Рок, Судьба, известная также под именем Фатума или, совсем по-гречески, Ананке. Ей покоряются не только смертные люди — эти щепки на морских волнах, — но и бессмертные боги. И противиться ей — нельзя.
Роды оказались тяжелыми и мучительными. Ребенок все же явился на свет божеский живым, но таким слабеньким, что, казалось, из него вот-вот выйдет дух. Еще хуже было положение роженицы. Ее настигла родильная горячка, с которой отчего-то не мог справиться некий акушер-недоучка из бывших пролетариев. Федор не мог смотреть на Машу, беспомощную, раскинувшуюся на кровати с потным страдающим лицом, к которому точно намертво прилипли густые пряди русых волос. Он только безуспешно боролся со слезами в стороне. На четвертый день Маша скончалась, и Федор остался молодым вдовцом с новорожденным младенцем на руках.
Мальчика назвали Егором — в честь отца покойницы. Она сама попросила об этом, отходя. Федор, оглушенный смертью молодой жены, и думать забыл о завещании собственного покойного отца. Ребенка даже окрестили в церкви, несмотря на то, что это таинство в описываемое время стремительно выходило из моды. Что говорить, спустя полгода после Егоровых крестин церковь закрыли, превратив ее в продовольственный склад, а батюшку, отца Макария, сослали куда-то далеко-далеко, по слухам — на Соловки, словом, туда, куда прежде означенный Макар телят не гонял. Впрочем, к тому времени маленького Егорки уже не было на свете. Помыкавшись в этой скорбной юдоли около четырех месяцев, он поспешил вслед за своей матушкой в другой и, как порой уверяют, лучший мир.
Хорошо бы так было, чтоб их души пребывали в райской области, где нет стона и плача, где нет порывов и преобладания, где нет уныния, где нет… где нет ничего, что мы могли бы описать на обыкновенном человеческом языке. Хуже, если, по праву родства с мужем и отцом, их души оказались в краю Аида, рядом с сонмом теней тех, кто был когда-то сынами и дочерьми Эллады. Там, где бесплотные тени оплакивают свои несчастные судьбы. Там, где равны друг другу в горести и Одиссей с Пенелопой, и Филемон с Бавкидой. Нет, лучше бы их взяли в русский народный рай с молочными реками и кисельными берегами, с перинами на гагачьем пуху и курниками из печи!
Так, возможно, думал Федор Апостолаки, схоронив первенца и стоя, склонив голову, перед могилами своих ушедших родных. Ни одной живой родственной души у него теперь не осталось в этом русском городе, столь далеком от соленых морей его прародины. Далеко было и от Мариуполя — города его детства, города, где остались могилы его родителей, где лениво перекатывается под лучами солнца море, чьи маслянистые волны и впрямь вызывают в памяти некие болотные топи — болото Меотийское, мелководный Азов.
Сначала Федор думал вернуться в Мариуполь, где у него осталось бесчисленное множество родни — ближней и в особенности дальней, однако, по зрелом размышлении, понял, что делать этого не нужно. Он был еще молод и посему не любил отступать, ведь помнил же, как прощался с мариупольскими, словно навеки, не думая о возвращении. Как же он теперь вернется? К тому же его ценили на заводе. Ободряли, старались поддержать…
В общем, Федор остался в Подольске, но переписку с мариупольскими тетками и дядьями то ли завел, то ли возобновил. А когда горе улеглось и время — великий разрушитель и великий целитель — провело свою восстановительную работу, Апосталаки впервые лет за десять посетил родню с визитом, да так у него и повелось — каждый летний отпуск он отправлялся в родной Мариуполь, и не изменил своей привычке даже в 1936 году, когда руководство завода собралось премировать его за образцовый труд и досрочное выполнение заданий плана второй пятилетки путевкой в сочинский санаторий.
«Спасибо, дорогие товарищи, но отдайте эту путевку кому-нибудь более достойному», — сказал Федор в профкоме. Там удивились, потом пожали плечами и решили долго не уговаривать странноватого грека. А секретарь заводской парторганизации сказал, встретив Апостолаки у проходной: «Что это ты, Федор, кобенишься с путевками? Тебя премируют, а ты нос воротишь? Странно. А я еще думал тебя двигать в кандидаты в члены ВКП (б)». Тут Федор энергично запротестовал, потому что и думать не желал о членстве в партии. Такая перспектива пугала его, и нельзя было сказать — почему. Глава парткома пожал плечами на манер профкомовских товарищей и отошел в сторону. В 1941-м это поведение Апостолаки еще выйдет ему боком.
А тогда Федор снова отправился в отпуск на родину. В Мариуполе его познакомили с миловидной и скромной молодой женщиной по имени Елена Николаевна Колпакиди. Елене было тридцать лет, и она приходилась Апостолаки какой-то родственницей, но столь отдаленной, что это не только не препятствовало, а даже, напротив, благоприятствовало не то чтобы любви, но крепнущей взаимной симпатии. Благо Елена Николаевна была свободна и оттого задумчива и грустна. Жалея молодую женщину за ее печаль, Федор Мефодьевич старался скрасить своим деятельным присутствием однообразные приазовские дни, и временами это ему удавалось.
Жаль только, что отпуск заканчивался и Федору нужно было возвращаться. «Поедешь со мной?» — напрямую тогда спросил Апостолаки. Елена Николаевна недоумевала, как же она поедет, на каких правах? «А там, как приедем, сразу же и распишемся», — пообещал Федор Мефодьевич, и его возлюбленной нельзя было уже не довериться этому решительному и притом весьма дородному человеку, чье дородство указывало на его солидность и надежность. Да к тому же Елена Николаевна уже знала об утрате, постигшей молодого Апостолаки, и посему настала ее очередь пожалеть ближнего своего. Поэтому она недолго думала, прежде чем согласиться на предложение Федора.
Так Федор Апостолаки второй раз в жизни вступил в брак. С детьми, правда, поначалу ничего не выходило. Не наступала беременность, и, учитывая возраст Елены Николаевны, супруги почти потеряли всякую надежду. А Федор тем временем начинал стареть. В волосах его пробивалась белизна, а в общем облике, наоборот, копилась мрачность. Опять же не молодела и Елена, в отличие от своей мифологической соименницы, которая, как известно, всегда оставалась прекрасной и не считала своих годов.
Но прошло около трех лет после обручения, и случилось чудо, сходное, может быть, с тем, что имело место у библейских Сарры и Авраама. Впрочем, Федору и Елене, во-первых, было еще далеко до патриархов, а во-вторых, мы в данный момент заглядываем на иную мифологическую территорию, что нам делать не следует, имея в виду этническую принадлежность наших фигурантов.
Елена Николаевна, как бы то ни было, забеременела и в начале 1940 года принесла Федору Мефодьевичу сына и наследника.
Когда прошла первая отцовская радость, пришло время выбирать имя для мальчика. И здесь Апостолаки вспомнил о завещании отца. Решение его было твердым и обжалованию не подлежало. Елена Николаевна с робостью, обусловленной ее еще не восстановившимся после родов естеством, предложила назвать долгожданного отпрыска Николаем — в честь дедушки Колпакиди, тоже, увы, покойного. Но счастливый и возбужденный отец и слышать не хотел ни о каком другом имени, кроме Гомера, и расслабленная мать в конце концов должна была отступить и согласиться. Регистраторша в Подольском загсе попробовала было поудивляться странному имени, но Федор Мефодьевич безапелляционно заявил, что ребенок получает свое имя «в честь величайшего греческого поэта всех времен, а может быть, в честь величайшего поэта всех времен вообще». — «Тогда Александром бы назвали», — нервно пропищала начитанная регистраторша, но не очень громко, потому что большой и черный Апостолаки выглядел очень внушительно, и она его безотчетно побаивалась.
Спустя месяц после рождения сына Федор Апостолаки съездил по железной дороге в Москву и купил там в книжном магазине два тома — поэмы Гомера «Илиада» и «Одиссея» издательства «Academia». Переводы Николая Гнедича и Василия Жуковского соответственно. Год издания — 1935-й.
Таким образом на свет явился (ибо что такое есть наречение имени, как не второе и окончательное рождение) Гомер Федорович Апостолаки — будущий сын ссыльнопоселенца, будущий сирота и детдомовец, будущий студент педагогического биофака, а в тот момент — несмышленый комочек живой плоти, мокрый, податливый, иногда сопящий, иногда вопящий новый человек, пока еще очень отдаленно напоминавший человека настоящего, сиречь хомо сапиенс сапиенс.
На этом рассказ Гомера закончился, и Тимофей Соколов вполне удовлетворился (при всей необычности услышанного) этим дружеским объяснением.
Гомер Федорович прошел ужас детского дома, поступил в педагогический институт, окончил соответствующий биофак, съездил в необходимые экспедиции, защитил нужный диплом и немедля получил распределение в один из нуждающихся населенных пунктов нашей дорогой Родины.
Населенным пунктом нашей дорогой Родины был лежащий вдоль реки поселок Синедольск.
В Синедольске Гомер Федорович сделал по-своему замечательную карьеру — от рядового учителя биологии и географии он дошел до завуча, а потом и до директора школы № 1. Учитывая, что в Синедольске, кроме школы № 1, никаких учебных заведений больше не наблюдалось, можно с уверенностью утверждать, что Гомер Апостолаки занимал должность, приносящую ему невероятные, по поселковым меркам, авторитет и уважение.
Здесь, в поселке, он обрел личное счастье, соединившись браком с учительницей истории, русской по пятому пункту, по имени Нонна Викторовна.
Увы, Гомер Федорович и Нонна Викторовна не были в состоянии породить нового греческого наследника для Гомера. Ни одна медицина, особенно синедольская, в те времена не была готова определить конкретного виновника этого. Возможно, виноватыми были оба супруга. Во всяком случае, каждый испытывал по этому поводу свою личную, собственную боль.
Время упрямо шло. Гомер Федорович руководил школой, а Нонна Викторовна рассказывала детям про великую революцию, и времена по-прежнему двигались беспощадно, как любые времена. В конечном счете Гомер Федорович отчаялся, подумав, что закончились времена Апостолаки, что всякие его дети пришли к концу, что он предал свою Элладу, женившись на русской женщине, и что Нонна Викторовна не в состоянии родить только потому, что, будучи русской, не готова породить настоящего греческого Гомера.
К счастью, подобные мысли, странные по всяком зрелом размышлении, посещали директора синедольской школы только в его самые черные минуты, обычно приходившие летом, в пору школьных каникул и педагогического отпуска, ибо в остальные сезоны Гомеру Федоровичу было попросту некогда впадать в черную, как цвет его жестких волос, депрессию.
За неимением своих детей Гомер Федорович относился к ученикам в школе как к собственным детям или, во всяком случае, родственникам, и это вызывало неподдельную любовь к нему со стороны учащихся и родителей. Любил и уважал директора также весь учительский коллектив. Так или иначе, это утешало Гомера Федоровича и Нонну Викторовну, и они забывали на время о собственной беде.
Годы шли. Надежда на появление собственных детей пропадала и пропала наконец окончательно. В жестких черных волосах Гомера Апостолаки появились первые белые острова седины. Причем их пространство все стремилось к расширению. И вот наступил великий и ужасный 1991 год. В этом году к Гомеру Федоровичу и Нонне Викторовне в гости должны были приехать родственники Нонны. Это был сын ее сестры Василий с женой Екатериной, которые жили на Волге, в Сызрани.
10-го числа августа они прибыли на поезде, и Гомер Федорович доставил их с вокзала на собственной третьей модели «Жигулей» в Синедольск, навстречу девственной природе, кислой ягоде и хрупким грибам, столь обильным на прекрасном Урале.
Благодаря отпуску Гомер Федорович возил гостей по горам, по долам, а они собирали сладкую землянику и кислую бруснику, путали сыроежки с поганками (тут на выручку приходила Нонна Викторовна) и наслаждались таежной жизнью.
Время проходило в отпускном спокойствии, пока Гомер Федорович поздно ночью не принялся за разбор своего старого архива.
Когда человеку за пятьдесят, он склонен к воспоминаниям, склонен к копанию в прошлом. Когда-то Гомер без задней мысли взял с собой папку с родительским архивом. И таскал ее через детдом и всяческие новые места собственного проживания. Как выжил этот архив — большой вопрос. Важно, что он выжил, и Гомер смог обратиться к нему и его прочесть. Там были письма его родителей друг к другу — весьма немногочисленные. Там были детские шуточные его письма к матери. Там были его детские рисунки с материнскими веселыми комментариями к его каракулям. И там было — вот неожиданность — письмо его отца, никому не адресованное, чудовищно похожее на — не говорите этого слова — завещание, только не в юридическом смысле, а в… мифологическом, что ли… Это было письмо, которое Гомер никогда в жизни не читал, но которое, как он сразу понял, взглянув на этот пожелтевший от времени листок, всегда хотел прочесть и вот теперь внезапно прочел.
Федор Мефодьевич рек письменным способом (кто знает, может, он проговаривал, хотя бы про себя, эти слова, выдавливал их из себя своими хрипящими легкими, прежде чем перенести буквы на писчую бумагу):
«Вот я лежу теперь среди больничных побеленных стен на пружинящей койке, стараюсь не кашлять, ибо это причиняет мне тяжкую боль в груди, и жду смерти. Как бойко пронеслась жизнь! Как там у Гоголя — точно бойкая необгонимая тройка. Гоголь был великий писатель (может быть, оттого, что тоже на «г» — как наш Гомер и Грибоедов, писавший про горе). Да, немного я в своей жизни почитал — только год перед войной да два после. В войну совсем не было на это времени. Собственно говоря, и пожил немного. Не доживу уже, видимо, до полувекового юбилея, как наш главный инженер Капитонов. Да стоит ли так доживать, если повторять его, Капитонова? Отпраздновал полвека, а на следующий день попал в больницу с прободением язвы да там спустя пару суток и умер. Вот — у кого-то, понимаете ли, желудок, а кого-то, видите ли, легкие нелегкие…»
На этом месте стояла размазанная клякса; автор, очевидно, взял паузу, задумался о чем-то; далее, через отступ, текст продолжался тако:
«Для кого я это пишу, кто прочтет мои предсмертные излияния? Вот ведь — никогда ничего до сорока лет не читал, кроме газеты «Правда», да и то — мельком, без достодолжной внимательности, а потом вдруг взялся. И за наших греческих классиков, и за их русских последователей. А вот перед смертью сам писать стал, как будто, смешно проговорить, натуральный автор.
Да, все отвлекаюсь. Все-таки руку не набил, мастерства маловато.
Кто, я спрашиваю, прочтет мои предсмертные строки и, самое главное, зачем? Затем, видимо, чтобы прочитавшие знали, что и у Федора Апостолаки была душа и не зря своего единственного выжившего сына назвал он светлым и великим именем нашего Гомера. Пусть имя это хранит его во всю его многотрудную жизнь. Когда он подрастет, то, возможно, прочтет мои предсмертные излияния. А пока пусть прочтет Елена Николаевна. Я не обращаюсь к ней напрямую, потому что думаю — а вдруг еще кто-нибудь прочтет из потомков. Может быть, даже третий Гомер Апостолаки? Таково мое письмо — как брошенное в бутылке в воды времени, брошенное рукой, которая уже почти в вечности. Адресовано всем и, возможно, никому.
Жизнь моя вышла и пустой, и спутанной, и довольно-таки бестолковой. И зачем мне надо было ехать в Москву? Теперь думаю, что, если б я остался у себя в Мариуполе, все бы могло пойти иначе. Или нет? Или это только мои сейчашние придумки? Как вышло — так вышло, и ничего уже не поменять. Но как бы то ни было, именно на берегах Азова нашел я свою отраду — жену мою Елену Николаевну, родившую мне сына Гомера.
Сам, умирая, вспоминаю своего умирающего отца и слова его о том, что род наш, не иначе, идет от самогó великого певца. Всего больней мне было бы, если бы род наш прервался. Об одном мечтаю — пусть так случится, чтобы мой Гомер породил новое потомство, чтобы родился у него сын, похожий на отца, похожий на деда с прадедом (а мы — мужчины Апостолаки — ох как похожи друг на друга!). Пусть будет мой внук высоким, красивым, черноволосым. Чтобы у него была сила в руках и светлая голова. Чтобы он выучился, и стал ученым Апостолаки, и все уважали бы его. (Сыну желаю того же самого, памятуя об одном — каждый следующий Апостолаки должен быть лучше предыдущего.) Пишу и вижу — как нескладно написанное мной. Но как станешь думать о красоте слога, когда в груди горит и легкие превращаются в горелую кашу?
Семь городов спорили за честь именоваться родиной великого Гомера. Всех теперь не упомню, а книжки, чтоб справиться, нет под рукой. Помню, там, кажется, были Афины — хороший, верно, город, столица Эллады. Пускай мои потомки побывают там, раз мне не довелось. Была там Смирна — теперь это турецкий Измир, и все греки сбежали оттуда, чтобы их не убили. А я все же в том согласен с советским правительством, что стою за интернационализм. Нет плохих народов, зачем же враждовать друг с другом? Все народы хороши — русские, греки, евреи. Только греки раньше других все начали, и этого уж у нас не отнять. Евреи могут с нами поспорить, да только пустое это. Не родился еще пророк Моисей в те времена, когда Зевсов орел унес Ганимеда на Олимп, чтобы тот послужил богам виночерпием. Здесь сомнений нет — все началось с греков.
Семь городов спорили… А все же есть еще восьмой город — самый лучший город на земле — милый сердцу Мариуполь (как я ненавидел его в молодости, какой я был тогда дурак!). Там могила отца и матери, там в морских волнах нашел свою смерть мой дед — Гомер-первый из рода Апостолаки. Первый, конечно, в обозримой ретроспективе. Я долго пытался вспомнить сегодня, когда последний раз был на отцовской могиле, и не мог. Видно, он все еще гневается на меня за то, что я не выполнил его предсмертного завета — назвал своего первенца другим именем. Что гневаться, отец? Мой Егор и его мать красавица Мария давно лежат в подмосковной земле. Ходит ли кто на их могилы? Или они заросли кладбищенским бурьяном до полной неразличимости? Вряд ли кому-то там с тех пор, как мы вынуждены были переселиться сюда, в сторону Рифейских гор, есть до них дело. А за родителей беспокоиться нечего — родни в Мариуполе хоть отбавляй, им, моим дорогим покойникам, нечего переживать, позаботятся об их могилках.
Как всех, однако, поразбросало. Меня не в отдаленном времени понесут на скромное городское кладбище — ой и город! Городом Покровск стал только за три года до начала войны и, значит, до нашего приезда сюда. Угледобыча, железнодорожный узел, эвакуированный и оставшийся после войны завод… А все-таки умираю горожанином, каковым всегда и являлся. Хотя нет, конечно, разницы — горожанином, поселянином… Кладбище у нас тихое, умиротворяющее, прямо в лесу. На холмиках торчат там и сям кустики лесной земляники. У нее такой духмяный аромат, что умирать не надо…
Не надо было бы — не умирал бы… Эх, что говорить, что писать? Тем более что и говорить больно, и писать тяжко. Оставляю напоследок свой финальный завет: городу и миру или уж кому придется. Верю, что мои слова дойдут до нужного адреса.
Хочу, чтобы моего внука назвали Гомером. Чтобы появился на земле лет так через пятнадцать–двадцать третий Гомер Апостолаки. И чтобы все солнце родной Эллады напитало его собой здесь, на чужих низкорослых горах. Думаю, его будет ждать великая судьба. Пусть он вернется в Мариуполь; тогда уже, наверное, будет можно. Да что там — пусть он побывает в самой Греции, повидает родину предков. А может быть, и осядет там? И да дождутся его счастье и слава!
Может, конечно, так случиться, что Господь или олимпийские боги не дадут моему сыну Гомеру сына. И что родится у него дочь — темноволосая красавица. Пусть тогда скажет дочери — будет у тебя первенец, назови Гомером! И фамилию дай — Апостолаки! С мечтой о Гомере-третьем умираю я тут, в палате с побеленными стенами, — Апостолаки Федор Мефодьевич, с надеждой на понимание и посмертную заботу».
Гомер Федорович дочитал послание из 1947 года и никак не мог взять в толк, как же это письмо впервые попало ему в руки только сейчас, в августе 1991-го? Мистика, мифология, deus ex machina? «Кажется, ведь и отец умер в августе? Ну да, в августе. Помню, еще мама говорила, что это случилось в Яблочный Спас — христианский праздник Преображения Господня. Преображение — 19-го числа. А сегодня — уже 18-е, как-никак четыре утра пробило! Значит, завтра годовщина его смерти». Да, дела складывались необычным образом и вызывали путаницу и раскардаш в голове Гомера Федоровича. Он не знал, за что перво-наперво зацепиться своей мыслью, а цепляться надо было, иначе мысль принималась плясать по своей воле, без руля и без ветрил. Нужно было собраться с силами, взять волю в директорский кулак, спокойно перечесть довольно-таки сумбурное послание Федора Мефодьевича, что-то по этому поводу придумать и решить. Но это было не то же самое, что решать рутинные дела по управлению синедольской школой № 1.
Гомер Федорович аккуратно убрал желтые листы отцовского послания в белый простой конверт и отправил конверт к бумагам в папку. Слова о Гомере третьем не шли у него из головы. Осторожно, чтобы не разбудить спящих гостей и жену, он вышел из дома на двор. Двор у Апостолаки был просторный, на нем в художественном беспорядке валялись недавно привезенные дрова. Позавчера хозяин с жениным племянником Василием принялись за их колку, но прошлым днем оставили это занятие — ездили гулять и смотреть на скалы. Между скалами вилась по-августовски ленивая река, по которой когда-то сплавляли барки с железом в центральную Россию, но с тех пор, как сто лет назад в этих краях прочертили железную дорогу, река потеряла свое народнохозяйственное значение, однако продолжала изумлять и радовать видами людей, тоскующих по потерянному раю и потому неравнодушных к естественным красотам. Гомер Федорович, кстати, был благодарен гостям — племяннику Нонны Викторовны и его жене Екатерине. Если бы не они, вряд ли ему пришлось бы столько этим августом поездить по долам, по лесам. А эти вылазки предохраняли Гомера Федоровича от столь характерной для него отпускной депрессии. Письмо из прошлого грозило ввергнуть его туда, и, чтобы спастись от неизбежного, Апостолаки пошел на двор. Там в темноте хозяйственной пристройки он на ощупь отыскал топор и в брезжащих, едва-едва занимающихся ранних признаках будущего рассвета стал выбирать самое приличное полено — поупражняться и отвадить навязчивые мысли.
Мысли, несмотря на мускульную работу, отваживались все же плохо. «Откуда же возьмется Гомер-третий, — думалось Гомеру-второму, — когда Господь или олимпийские боги не дали ему с Нонной Викторовной ни наследника, ни даже черноволосой красавицы дочери? Всякие надежды на сей счет давно пропали, испарились, как туман над оврагами. В прошлом году он отпраздновал (можно ли назвать этот «юбилей» праздником?) свое пятидесятилетие, обойдя тем самым отца по жизненным срокам. А в следующем году исполнится (дай ей бог здоровья) полвека Нонне Викторовне. Дело заворачивало к старости и пенсии. Какая отрада у стариков на их закате? Новая жизнь, пускающая пузыри и завернутая в пеленки. Внуки. Но бездетной паре никогда не увидать и внуков. И ради чего прошла жизнь? Никогда чужие дети не смогут заменить своих собственных. Никогда Гомер Апостолаки не исполнит завещания своего отца».
Тук! Сухое полено ладно разошлось напополам. Светало. Из окошка с отброшенной занавеской выглянуло заспанное лицо Нонны Викторовны с растрепанными каштановыми волосами, которые она уже регулярно подкрашивала хной. Она глядела на мужа с изумлением. Гомер Федорович отбросил топор в сторону, махнул рукой и, артикулируя одними губами: «Не спится чего-то», пошел в дом. «Бессонница, бессонница, — бормотал он, реагируя на недоумевающую супругу, — гости спят? Спят. И я пойду прилягу, вдруг получится вздремнуть».
Апостолаки лег в постель и проворочался до девяти утра, почти без толку. Временами он, казалось, забывался, но очень скоро вновь приходил в полное сознание, лежал с открытыми глазами и думал. Он думал о несправедливости жизни, ее краткости и известной бессмысленности. Еще он думал о поджидающей каждого смерти, о ее частой внезапности, о невозможности подготовиться к ней тем должным образом, о котором толкует, например, религия. «А мифология, кстати, ни о чем таком не говорит. Она только картинку рисует, без морали и нотации. Объясняет, как будет, а не для чего? Может быть, права она? Религия — что скучная школьная учительница с узлом волос на темени, востроносым маленьким лицом и острой указкой в кулачке. Худая, как Алевтина Ивановна из школы времен детдома. И что она там трындела по своей истории? Производительные силы, производственные отношения… Марксистский культ. Мифология не учит. Как там у греков? Пряха ткет-ткет жизненную нить, а потом р-р-рраз! — когда ей заблагорассудится — берет и перерезает. И сказке нашей конец. А зачем было все — не нашего ума дело».
Гомер Федорович опять тревожно, неглубоко задремал и увидел в мутной грезе море, на котором в жизни не бывал, ибо родился в Подмосковье и прожил всю жизнь на Урале. Нонна Викторовна, случалось, намекала — может быть, съездить в отпуск на море, но Апостолаки все как-то не решался, что ли. Подсознательно почему-то опасался посещения мест, которые могли бы ему напомнить о своих корнях, об отце и деде, о предках, родившихся там — где обрывается Россия, где вся земля обрывается. Да и зачем ехать на море без детей. Это детворе интересно — покачаться на волнах, поплескаться… А у нас здесь имеется река, скалы и лес с душистой земляникой и грибками, пахнущими корневой сыростью.
Но вот в последнее время Гомеру Федоровичу часто стало сниться море. Синее, бескрайнее, шумящее. Бывало, на горизонте неясно чернели очертания какого-то неподвижного корабля. Бывало, горизонт, напротив, был девственно чист, словно береговая линия и впрямь была краем земли, которую кругом огибал великий Океан.
В этот раз море было будто в тумане, волны катились, как в замедленной киносъемке, вдали ничего не просматривалось из-за белого молока в воздухе. Только вдруг какой-то словно вздох прокатился откуда-то сверху: «О, Таласса!» Таласса! И вдали появилось солнце — как желток. Поначалу бледный, но все более яркий, разгоняющий туман. В небе от разгорающегося солнца точно зашкворчало. В сей момент Гомер Федорович снова очнулся и услышал шипение на кухне — там Нонна Викторовна жарила глазунью на завтрак.
Гомер Федорович встал и, невыспавшийся, с тяжелой головой, отправился к умывальнику. Потом он прошел на кухню, где за столом уже сидели, свежие и довольные, Василий и его жена Екатерина. Он в белой футболке с изображенными на ней двумя перекрещенными флажками — советским и американским — и спортивном свободном трико, она в домашнем легком халате с голубыми цветочками — колокольчиками да васильками. Хозяин дома поздоровался и невольно обратил внимание на обозначавшийся под халатиком Катин живот — она была на пятом месяце и потому постоянно ощущала зверский аппетит; ела много и с удовольствием, что, похоже, очень радовало Нонну Викторовну. При взгляде на эту выпуклость в мозгу у Гомера Федоровича проклюнулась пока еще смутно осознаваемая мысль, которую он пока отбросил.
Хозяйка поставила на стол тарелку нарезанных овощей — огурцов и помидоров со своего огородика. Гомер Федорович брал четвертину крупного красного помидора, обильно солил его и глядел на молодых родственников.
Василий не был хорош собой. У него была типично рязанская физиономия, с крупными чертами лица, большим прямым носом и широким ртом с красными плотоядными губами. Серые волосы он стриг коротко, не в пример молодежной моде. Впрочем, он давно уже вышел из юношеского возраста, зимой ему стукнуло тридцать. Несмотря на не самую привлекательную внешность, семейство Апостолаки относилось к нему с симпатией, потому что человек он был положительный, разумный и не вредный.
Катя же если и не казалась писаной красавицей, то, во всяком случае, выглядела очень милой и приятной молодой женщиной. Теперь она, правда, несколько подурнела, но это было вещью естественной и понятной в ее положении, и ее относительная дурнота наверняка имела лишь временный характер. У нее были густые светлые волосы, аккуратный, чуть вздернутый носик и необычайно привлекательные ямочки на щеках. Она имела, по-видимому, некоторую склонность к полноте, но теперь, в ее двадцать шесть лет, это нисколько ее не портило. Катя была мила своей скромной русской красотой, и это также отметил Гомер Федорович, поглядывая на ее улыбающееся лицо, которое по временам словно светилось счастьем предвкушаемого материнства.
Украдкой Апостолаки переводил взгляд с лица Екатерины на ее живот, и идея, возникшая у него при начале завтрака, оформлялась в нечто, как ему стало представляться, необычайно стройное к тому времени, когда надо было выходить из-за стола. Гомер Федорович как-то даже заерзал на табурете, отхлебывая свой любимый черный кофе без сахара. Причем он пил так не потому, что сахар еще не «отоварили», а просто потому, что любил горький честный вкус кофе.
— Какие у вас планы на сегодня? — спросил он сразу у всех, при этом явно имея в виду нечто свое, пока затаенное. И, не дожидаясь ответа, торопливо сказал: — У меня отчего-то есть сегодня настроение закинуть удочку на берегу. А, Василий? Как ты на это смотришь?
— Что-то я не помню, когда ты последний раз ходил на рыбалку, — отреагировала вместо Василия Нонна Викторовна.
— А что? Тихо, погода хорошая…
— На рыбалку, насколько мне известно, — веско произнесла Нонна Викторовна, — ходят на заре, чуть свет. А сейчас вся рыба спит.
— А я бы постояла на бережку, — вмешалась Катя.
— На берегу постоять можно, — сказал Василий, улыбаясь, — только теперь для клева в самом деле не самое лучшее время. И потом, прошу прощения у гостеприимных хозяев, какая у вас здесь на Урале рыбалка? Вот у нас на Волге рыбалка!
— Зато у нас таких лесов нет, — отметила Катя.
— Таких нет, — согласился Василий.
Дальше продолжилась неторопливая беседа, направленная на сравнение двух регионов — Уральского и Приволжского, — а Гомер Федорович нахмурился, не вслушиваясь в разговор. У него возникла мысль немедленно, обстоятельно и предметно обговорить кое-какую свою идейку наедине с Василием, и до поры до времени о предмете этого разговора женщинам не обязательно было знать. «Не знаю, как у вас, у русских, — полураздраженно думал Гомер Федорович, — а у нас, у греков, всегда все важные вопросы решают мужчины. Так было и так будет». Вопрос, который Гомер-второй рассчитывал обсудить с Василием, носил для Апостолаки характер архиважного. Однако пока он решил выжидать и обмозговывать, рассчитывая, что как-то в течение дня ему-таки представится шанс поговорить с племянником с глазу на глаз.
Днем Нонна Викторовна затеяла варить черносмородиновое варенье, а Катерина была при ней на кухне. По дому распространялся чудесный аромат кисловатой глянцевитой ягоды. Женщины о чем-то неторопливо переговаривались. Гомер Федорович сидел в соседней комнате, развернув листы «Известий». Василий в другой комнате смотрел фильм по телевизору. По второй программе шел литовский детектив из британской жизни с Регимантасом Адомайтисом в главной роли. Гомер Федорович прислушался к рокоту телеприемника и, решительно свернув газету, бросил ее на журнальный столик. Поднялся и заглянул к Василию:
— Пойдем, Вась, покурим.
— Когда уже бросишь? — донесся с кухни голос всеслышащей Нонны Викторовны.
— Да кино вот, Гóмер Федорович, — Василий произносил имя родственника с ударением на первый слог, и, сколько деликатно ни говорила ему жена, что так неправильно, он никак не мог избавиться от этой привычки.
Гомер Федорович поморщился, словно раскусил незрелую, только начавшую синеть смородиновую ягоду, но не поправил племянника.
— А, кино… Наши играют в английскую жизнь.
— Литовцы.
— Тем более. Сепаратисты. Главное, не греки. Пойдем на свежий воздух, а то дома от варенья дышать нечем.
— Конечно. Лучше на улице «Беломором» подышать, — саркастически выразилась из-за стенки вездесущая Нонна Викторовна.
Василий пожал плечами, но последовал за греческим дядюшкой.
— Пойдем, может, Вася, до речки дойдем? — предложил Гомер Федорович амфибрахием, закуривая крепкую беломорину.
Вася вытащил из нагрудного кармана рубашки пачку «Космоса» и посмотрел на родственника с некоторым удивлением.
— Разговор есть серьезный, — пояснил Гомер Федорович таинственно.
Тут Василий совсем удивился, но счел за лучшее не перечить своему нерусскому дяде и, слегка встревоженный, пошел следом за уверенно направившимся в сторону водоема Апостолаки.
До речки с мостом надо было идти минут десять, все мимо патриархальных, чисто деревенских домиков с садами-огородами. В поселке имелись и многоквартирные пятиэтажные и трехэтажные дома, но то в центре, а здесь, близко к реке, шла типично сельская жизнь, как в журнале «Крестьянка». Погоды стояли изумительные; такие, бывает, попадаются в середине августа. Солнечно, но не жарко, а просто тепло и главное — в меру сухо. Навстречу Васе и Гомеру-второму попадались в основном мчащиеся на велосипедах или своих двоих ребятишки и всяческая домашняя живность. У обочины проезжей грунтовки пасся мелкий рогатый скот — туповатые овцы и хитрые козы-оглоедки. Одна кура-пеструшка барахталась в пыли за хозяйской изгородью. На поляне у берега стояла белая с черными пятнами буренка и важно жевала сочную августовскую траву. Вид у нее был, как у обыкновенной говядины, — невинно-бессмысленный.
— Пойдем, немного в сторонку отойдем, полюбуемся на скалы, — сказал Гомер Федорович.
«Да что это он сегодня, — подумал Василий, начинавший тревожиться уже не в шутку, — словно не в себе». Но покорно пошел за Апостолаки.
— Эх, красота-то какая!
— Так об чем разговор? — не выдержал Василий.
— Красота… — раздумчиво повторил Гомер Федорович, будто не услышав племянника, а на самом деле просто никак не решаясь перейти к делу. — Где еще такая красота есть? Разве что в Греции.
— А вы были в Греции? — спросил Василий, чтобы что-нибудь спросить. Он все не мог взять в толк, куда клонит Апостолаки.
— Нет, конечно. А может быть, чем черт не шутит, еще побываю. Границы-то ведь открыли… Нет больше этого проклятого железного занавеса… Послушай, Вася, — Гомер Федорович явно решился перейти к своему настоящему делу, — как у Екатерины всё?
— Что всё?
— Ну, вот это самое… Как беременность протекает? Когда наследник ожидается?
— Хорошо всё, Гóмер Федорович, — ответил Василий, опять ударяя на первый слог, — наследник или наследница ожидается в конце года. В декабре, видимо.
— Я почему-то уверен, что у вас обязательно родится мальчик. Непременно мальчик, — по лицу Гомера Федоровича, обращенному к Василию, было видно, что он взволновался, и это, в свою очередь, влияло на будущего отца.
— Мы оба тоже в общем-то хотели бы мальчика, — сказал Вася.
— Так и будет. У меня прямо предчувствие такое.
Гомер Федорович помолчал. Молчал и Василий.
— Послушай, Вась, знаешь, был такой древнегреческий поэт Гомер, — сказал Апостолаки, особенно нажимая на последний слог. — Это был величайший поэт всех времен и народов. Он написал две гениальные поэмы — «Илиаду» и «Одиссею». Про богов, героев, Троянскую войну, возвращение хитроумного Одиссея на родину, его всевозможные приключения. Знаешь? Про циклопа, сирен, волшебницу Цирцею, путешествие Одиссея в царство мертвых.
Василий неопределенно пожал плечами, мол, что-то слышал, но не более того. Мол, тружусь на заводе, собираюсь в политех на заочное.
— У тебя как на работе? Не передумал еще на инженера идти учиться? — вдруг спросил Гомер Федорович, словно прочтя мысли племянника, и тут же ответил сам за Василия: — Да нет, вижу, что не передумал. Ты парень толковый. И у меня вот отец на заводе всю жизнь оттрубил. И меня назвал в честь великого Гомера. И кое-чего я в своей жизни, кстати, добился. Не скажу, что все благодаря имени, но все-таки, знаешь, такое имя как-то дисциплинирует. Как-то ему стремишься соответствовать, хоть самую малость.
«И к чему это он?» — снова занедоумевал Василий.
— И прадеда моего звали Гомером. Это в нашем роду как-то… передается. А у нас с Нонной Викторовной видишь как… Я всю жизнь в школе с детьми, окончил педагогический, а своих ребятишек нет. Дети — это большое счастье. Ты знаешь, Вася, я так рад, что у вас с Катей получилось. Ты с отцом-то как? Не помирился?
— Нет, — хмуро ответил Василий. После того как десять лет назад отец Василия ушел из семьи, тот прервал с ним всякие связи. А когда в позапрошлом году умерла его мать, сестра Нонны Викторовны, а отец не пришел на похороны, Василий совсем ожесточился против родителя.
— Да-а-а… А Катя вовсе сирота, бабушка воспитывала. Вот жизнь… Так что мы теперь с Нонной Викторовной будем вам вроде как дедушка с бабушкой. То есть сыночку вашему. Он же нам вроде как внук будет. А? — И Гомер Федорович заглянул своими большими черными глазами, над которыми нависали кустистые брови, прямо в душу племяннику. Иначе — пристально посмотрел в зеркало его души.
— Спасибо, Гóмер Федорович, — немного растерянно сказал Василий и от растерянности опять надавил на первый слог дядькиного имени. Но Апостолаки от нарастающего возбуждения в сердце не обратил на повторенную оплошность никакого внимания. Он решил ковать железо, пока оно горячо, будто завзятый Гефест.
— Так вот. Можем же мы принимать участие в выборе имени для своего внука?
— Ну… Принимать участие, конечно, — согласился Василий, но насторожился, преодолевая минутную растерянность и неловкость.
— Назови сына Гомером, — выпалил Апостолаки и, предупреждая возражения несколько обомлевшего племянника, продолжил: — А что, красивое имя, древнее, оригинальное. Ни у кого не будет такого. Не то что какой-нибудь Женя или Саша. Назови ради меня, ради тетки своей родной. Мы тебе очень благодарны за это будем. Ну, назовешь?
— Вы это серьезно, Гомер Федорович? — спросил ошарашенный Василий, чуть сбившись перед произнесением дядиного имени. Сбился, но впервые в жизни ударил на второй слог.
— Куда серьезней, это же завет отца моего. Сына или хоть внука назвать именем Гомера. Своих нет, тебя вот прошу. Чтоб был у нас с Нонной Викторовной названый внук.
Василий достал из пачки сигарету, закурил, затянулся, но все молчал. Ему надо было собраться с мыслями. Предложение Гомера Федоровича показалось ему в высшей степени странным и в общем-то неуместным. Он думал, как ответить родственнику, как его по возможности не обидеть, но и не пообещать явной нелепицы.
— Но вполне вероятно, что родится девочка, — сказал Василий, чтобы еще потянуть время.
Тут Апостолаки поморщился, как от зубной боли, махнул рукой и уверенно заявил:
— Этого не будет. Родится мальчик, я тебе гарантирую.
Как мог Гомер Федорович гарантировать нечто подобное, от него никаким образом не зависящее, было не ясно, однако уверенность его казалась неколебимой.
— Видите ли, Гомер Федорович, — сказал Василий, собравшись с мыслями, — мы с Катей уже обсуждали имена. Девочку хотим назвать Ольгой, а мальчика… а мальчика — Борисом.
— Почему Борисом? — вскинулся Апостолаки.
— В честь Бориса Николаевича Ельцина, — серьезно ответствовал племянник.
— Хм… Ельцина я тоже уважаю, он мужик правильный, крепкий, из здешних мест. Но подумай, он все же тебе не родственник. А тебя дядя просит. Убедительно просит — назови сына Гомером.
— Но подумайте, — почти раздраженно стал возражать Василий, — как это вообще будет звучать — Кузнецов Гомер Васильевич. Ведь у вас хотя бы фамилия соответствующая…
— Я готов дать ребенку свою фамилию…
Племянник посмотрел на дядю едва ли не враждебно.
— Нет, ну хорошо. Пусть Кузнецов. Пусть Гомер. Василий тоже, между прочим, древнее греческое имя. Означает «царственный». И что? Я не понимаю, почему ты отказываешься? Или не отказываешься?
— Отказываюсь, — твердо сказал Василий, — имя для ребенка должны выбирать родители, а не дедушки, бабушки, дяди или тети. А ваше предложение, по-моему, это, извините, какая-то блажь. И почему я должен своего сына называть в вашу честь. Нет, я вас очень уважаю…
— Блажь, значит, — перебил племянника Гомер Федорович, — блажь…
— Я, возможно, не так выразился…
— Нет, так ты выразился, так, — и в речи Гомера Федоровича стал чувствоваться легкий нерусский акцент, ибо он не в шутку рассердился, хотя и старался сдерживать себя. — Если не хочешь родню уважить, так и скажи. Не можешь исполнить мою просьбу.
— Да почему я должен ее исполнять?
«Действительно, почему?» — мелькнуло в голове Гомера Федоровича, но вслух он сказал другое:
— Да потому, что письмо мне пришло в бутылке, потому что от этого, может быть, важное зависит, потому что я грек!
«У него что, крыша поехала?» — подумал Василий.
«Я плету черт знает что», — сознавал Апостолаки.
Наступило тягостное молчание, длившееся минуту или более.
— Послезавтра мы уезжаем, — сказал наконец Василий. — Когда отсюда идет автобус до Свердловска?
— Расписание есть. Не помню я, — досадливо отмахнулся Гомер Федорович, который уже жалел, что начал этот, по сути, ведь безумный разговор.
— Тучи набежали. Дождь будет, видимо. Не вымокнуть бы, — сказал племянник. Погода в самом деле портилась и предвещала позднюю августовскую грозу.
— Не сахарные, — проворчал Апостолаки, но тем не менее, развернувшись, пошел по направлению к дому, где Нонна Викторовна уже закатывала в банки свежесваренное варенье, а Катя пила травяной чай, лакомясь с блюдечка ароматной горячей пенкой со смородины. Там никто не знал о сложном разговоре дяди и племянника.
Весь вечер этого дня Гомер Федорович провел, запершись в своей комнате, перед раскрытым томом Софокла. Когда в комнату заглянула Нонна Викторовна, он сделал вид, что предельно погружен в чтение. В другой комнате Василий так же молча уставился в телевизор. Женщины чуяли неладное, но мужчины явно не собирались ни в чем признаваться. В десять часов хозяин дома, пожаловавшись на головную боль и даже выпив для вида таблетку цитрамона, отправился в кровать.
Гроза так и не началась. Тучи походили вокруг да около и сами по себе рассеялись. Нонна Викторовна еще немного повозилась по хозяйству и тоже пошла спать. Ее примеру последовали Василий с Катей. Все стихло в доме. Только где-то вдалеке за поселком едва слышались слабые погромыхиванья. Видно, грозовые тучи отнесло туда.
Наутро Гомер Федорович проснулся, как обычно, раньше других и пошел в центр поселка, надеясь купить домашней ряженки у знакомой родительницы, которая приторговывала потихоньку домашним продуктом. Ему — директору школы — всегда старались отпустить самое лучшее и свежее. Кроме того, он решил выяснить, в котором часу назавтра идет утренний автобус в Свердловск. «Василий обиделся, — думал Гомер Федорович, — и собрался ехать на вокзал автобусом. Брезгует моей машины. Что ж, как говорят, вольному воля. А расписание я для них выясню».
Домой он вернулся возбужденным — без ряженки и расписания. Василий умывался на улице у летнего рукомойника. Гомер Федорович пробурчал что-то вроде приветствия и услышал в ответ нечто столь же фыркающее. В доме Нонна Викторовна хлопотала с завтраком.
— Включай быстрей радио! — бросил он отрывисто и упал на табурет. Согнувшись, оперся локтями о колени и сунул подбородок в ладони.
Из радиоприемника доносилось нечто потрясающее: «В связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачевым Михаилом Сергеевичем обязанностей Президента СССР…».
Хлопнула дверь. Это вошел Василий и встал в коридоре, не шевелясь и не снимая галош. Катя остановилась в дверном проеме комнаты, растрепанная и в ночной рубашке. Теперь с мужем они стояли напротив и глядели друг на друга. Налево в кухне сидел Гомер Федорович. Нонна Викторовна опустилась на соседний стул, бросив возню с кресс-салатом и помидорами.
«…и идя навстречу требованиям широких слоев населения о необходимости принятия самых решительных мер по предотвращению сползания общества к общенациональной катастрофе, обеспечения законности и порядка, ввести чрезвычайное положение в отдельных местностях СССР на срок 6 месяцев с 4 часов по московскому времени 19 августа 1991 года».
— Что это? — спросила Нонна Викторовна.
— Переворот, — мрачно ответил Гомер Федорович.
«Для управления страной и эффективного осуществления режима чрезвычайного положения образовать Государственный комитет по чрезвычайному положению в СССР (ГКЧП СССР) в следующем составе…».
— Горбачева, возможно, уже в живых нет. Непонятно, что с Ельциным. Тоже наверняка ничего хорошего. Вот тебе, Вася, и Борис Васильевич, — обратился Гомер Федорович непосредственно к племяннику.
— Борис Николаевич, — поправила Катя, подошедшая к Василию как бы за защитой. От кого? От истории?
Апостолаки ничего не сказал. Они с Василием посмотрели друг другу в глаза и все обоюдно поняли.
День прошел в большом напряжении. Впрочем, вскоре выяснилось, что Борис Николаевич жив, на свободе и призывает к неповиновению и борьбе. Катю, да и Василия тоже, это, однако, еще больше встревожило. Билеты до Куйбышева были на руках, и завтра, 20-го, их поезд отходил от свердловского вокзала. Гомер Федорович, мрачный и как бы почерневший лицом, настоял на том, что довезет Кузнецовых до города.
— Только бы не гражданская война, — все повторял он.
— Остановят поезд где-нибудь в поле, — сказала Катя, чуть не всхлипывая, — выведут, спросят — ты красных или за белых, за Ельцина или за ГКЧП?
— А ответишь неправильно — в расход, — подлил масла в огонь Василий.
Нонна Викторовна только охала и вздыхала. Только к вечеру она немного успокоилась, принявшись собирать Екатерину с Василием в дорогу, заботливо укладывая в дорожный чемодан обернутые в газеты банки с вареньем и соленьями. Затем она самолично опалила и выпотрошила курицу, купленную у соседей за бутылку водки, полученную по талонам. Курицу надо было пожарить и тоже завернуть в газету. Племянникам предстояли сутки пути, и, несмотря на переворот, необходимо было качественно и калорийно питаться — во всяком случае, Нонна Викторовна была в этом уверена.
20 августа, вскоре после рассвета, Гомер Федорович с племянниками въехал в областной центр. На подъезде к Свердловску стояла длинная колонна БТРов. Все говорило о том, что впереди страну и людей не ждет ничего хорошего. На вокзале Гомер Федорович крепко обнял родственников, и они его тоже. Ведь никто не мог точно поручиться, что они видятся не в последний раз. Поезд тронулся. Он стал отдаляться-отдаляться и скоро пропал, окунувшись в необозримое пространство этой огромной страны, называемой Россией. Гомер Федорович глядел туда, в ту точку, где еще недавно виднелся хвост уходящего поезда. Он смахнул с ресницы слезу и в этот момент вдруг осознал себя даже больше русским, чем греком.
1 января 1992 года Апостолаки получили телеграмму из Сызрани: «Вчера зпт тридцать первого зпт без четверти двенадцать родилась дочь тчк Девочка здорова тчк Весит три триста тчк Назвали Олимпиадой тчк Целуем зпт обнимаем тчк Кузнецовы тчк».
Чага
Белая береза
Под моим окном…
Только позавчера Алексей Червяков отметил свое тридцатилетие, а сегодня получил по электронной почте неожиданный сюрприз от полузабытого родственника. Писал дядя — брат его покойного отца. Дядя был моложе отца на пятнадцать лет и лишь на десять с чем-то старше племянника. Его звали Виктором Николаевичем. Последние годы дядя жил в деревне, куда неожиданно уехал, оставив свой на вид успешный городской бизнес. Бизнес был связан с оказанием рекламных услуг. В свое время именно дядя ввел в среду рекламщиков своего племянника. Алексей остался трудиться на этом поприще, делая определенные коммерческие успехи. Потом дядя уехал в деревню и как будто пропал. И вот появился вновь.
После дежурных приветствий и вопросов о том о сем дядя в письме прямо переходил к делу. Он предлагал Алексею взять отпуск и приехать погостить в деревню. Адрес и схема проезда прилагались.
Алексей размышлял недолго. К лету он утомился на работе, вымотался, и ему страшно захотелось провести пару недель подальше от города, далеко от забот, в деревенской тиши.
В ближайшее воскресенье, расквитавшись с работой и взяв двухнедельный отпуск, Алексей сел в машину и поехал к дяде. Ему нужно было добраться до поселка Висим (170 километров по хорошей асфальтированной дороге), а затем еще порядка 20 километров ехать по лесной грунтовке вдоль границы охраняемого заповедника. В конце пути, где заканчивался всяческий проезд, должен был находиться пункт его назначения — деревня Чагино, когда-то процветавшая, а теперь, если верить сведениям из Интернета, совсем заброшенная. Одним словом, редкостное захолустье, окруженное лесами и болотами. Деревня располагалась на берегу речки Сулем, чье название, как вычитал Алексей, на языке манси, давным-давно ушедших далеко на север, переводилось как «прыгающая (по камням) река». После ухода аборигенов там был край, населенный староверами. Туда они уходили, хоронились в скитах и блюли в этих лесах и на горах свои дедовские святые обычаи.
За два часа Алексей добрался до Висима и еще почти столько же ехал по лесной дороге до Чагино. Постоянно нужно было объезжать большие лужи, попадающиеся там и сям, хотя дождей не было уже несколько дней, и аккуратно обходить крупные камни, то и дело торчащие из дороги наружу. Когда Алексей вышел из машины, чтобы получше рассмотреть, как пройти через очередное препятствие, он заметил на мокрой глине отчетливый звериный след. «Медведь», — сразу понял Алексей, доселе никогда не видевший медвежьих следов. Но ошибиться и впрямь было сложно. «Ну и в глухомань забрался дядя Виктор», — подумал он скорее удовлетворенно, поскольку предвкушал полное растворение в природе, отдых души и подъем духа.
Наконец лес кончился. Алексей, кое-где подбуксовывая, пересек поляну, одетую июньским многоцветьем, где ему внезапно встретились два автомобиля, осторожно двигавшихся навстречу его машине. Они явно направлялись в сторону леса. За поляной стояли немногочисленные деревенские дома. На все Чагино их едва набиралось больше десятка, причем в половине изб совершенно точно никто не жил. Вообще деревня больше напоминала охотничью заимку или стоянку лесозаготовителей. Ближе к реке, в противоположной стороне от леса, из которого выбрался Алексей, выделялся обликом красивый деревянный дом в два этажа, видимо, недавно построенный. У Алексея мелькнула мысль, что это и есть дядино жилище, однако он ошибался. Дядя уже поджидал его, облокотившись на забор у крайнего к поляне дома — выглядящего аккуратно, но скромно. Это была обычная деревенская изба с двускатной крышей, которая могла здесь стоять и в позапрошлом веке, и еще раньше. Бревенчатый дом был обшит досками, выкрашенными в густой темно-зеленый цвет. У забора росла высокая старая береза, окутанная свежей листвой. Алексей затормозил и вышел из машины.
Дядя пошел в его сторону, широко улыбаясь и разводя руки в стороны, как для объятий. Но, подойдя к Алексею, он только крепко пожал ему руку. (Алексей почувствовал, как его ладонь утонула в дядиной ладони, но рукопожатие было мягким, а не напористым.)
Племянник посмотрел прямо в дядино лицо и изумился тому, как сильно переменился за эти несколько лет Виктор Николаевич.
Алексей помнил его еще совсем молодым человеком, всегда элегантно одевавшимся, гладко выбритым, с безукоризненным пробором в густых темных волосах. Пожалуй, он тогда даже любил несколько попижонить, выставить себя не тем, кем он был в действительности, поиграть на публику. Любил носить безупречные костюмы, иногда с жилетом, и отутюженные белые сорочки, пахнущие утренней свежестью. Любил выкурить тонкую сигариллу, делано прищуриваясь от ползущего табачного дыма, выпить коньяку из пузатого бокала без ножки, поматывая бокал пятью пальцами. Любил быть в центре внимания, особенно женского. Потому, видимо, и не женился, предпочитая свободу в связях и отношениях.
Теперь все стало иначе. На Алексея глядел сильно постаревший человек лет пятидесяти (на самом деле дяде было едва за сорок), с густой шапкой плохо прочесанных волос, с обильной растительностью на лице. В длинной черной бороде пробивались изрядные куски седины. Темные глаза, впрочем, смотрели все так же проницательно. Одет Виктор Николаевич был самым простецким образом. На нем сидела куртка защитного цвета, такие же штаны обнимали его мускулистые, немного коротковатые ноги. Обувью дяде служили поднимавшиеся только до половины голени черные резиновые сапоги. Они были слегка замараны светло-коричневой глиной, кое-где к сапогам прилипли фрагменты лесной подстилки. Дядя, очевидно, только что вернулся домой, гулял по лесу. На одной из штакетин забора висела широкополая пятнистая черно-зеленая шляпа.
Виктор Николаевич сунул пятерню в карман куртки и достал оттуда спичечный коробок.
— Смотри! — воскликнул дядя необычным для Алексея трескучим голосом (прежде он старался говорить бархатным, обволакивающим баритоном) и показал племяннику трех маленьких членистоногих тварей, копошащихся на дне коробка. — Клещи! Сейчас только с одежды троих снял!
— Энцефалитные? — брякнул Алексей, как типичный городской житель, давно утративший свой рай, свою прародину.
— Кто же знает? Не везти же их на экспертизу. А вообще-то здесь экология такая, что вряд ли сюда какая зараза попадет.
Алексей заметил, что дядя Виктор и выражаться стал по-другому, чем в ту пору, когда он знал его в городе. И, подивившись на то, как может менять человека среда его обитания, спросил:
— Что же с ними теперь делать?
— А в печке сожжем. Я по утрам иногда подтапливаю. Ночи еще бывают холодные. Иной раз и иней на траве выступит. Ну, пойдем в избу.
Дядя с племянником вошли через калитку за забор, прошли во двор. Перед входом в «избу», как выразился совсем по-крестьянски Виктор Николаевич, имелось довольно высокое крыльцо. Дальше за домом шел огород, бывший, однако, в приличном запустении. Преобладал бурьян, меж которым утаптывались, очевидно специально, тропинки. Кое-где торчало несколько кустов крыжовника и еще чего-то, кажется, красной смородины. Метров в пятидесяти от дома, на задах, стояло еще одно строение с длинной трубой, в котором Алексей безошибочно определил баньку. Рядом с банькой росла чудная раскидистая яблоня, вся покрытая белоснежным цветом. От яблони далеко-далеко вокруг разносился одуряющий и одухотворяющий аромат.
— Огорода здесь почти не держу, — сказал Виктор Николаевич, точно извиняясь за бурьян на участке. — Огород у меня вон там…
Дядя махнул рукой в сторону, где еще метрах в двухстах сидела в земле покосившаяся серая изба (и здесь иначе было не сказать — именно изба). Она была похожа на старую грузную бабу, уставшую после полевой работы и присевшую отдохнуть.
— Там бабка Аксинья обитает. Ей уже, наверное, лет восемьдесят. Я ей летом и осенью огород копаю, потому что ей самой тяжело. Ну и потом помогаю. Урожаем делимся. Зачем ей одной урожай с двадцати пяти соток?
Вошли в дом и сразу попали на кухню с обыкновенной печью-голландкой. Справа и слева от кухни располагались две небольшие комнаты. Одна что-то вроде спальни. Там стоял широкий длинный диван и рядом с ним маленькая тумбочка. На тумбочке Алексей заметил не сметенные хлебные крошки — видимо, остатки дядиного завтрака. В углу в чехле приютился охотничий карабин. Алексей не разбирался в оружейных модификациях — наверное, «Сайга»? В другой комнате племянник заметил, мельком глянув в дверной проем, письменный стол с компьютером. «Ага, значит, не совсем как старообрядец живет», — подумал Алексей, и это его отчего-то успокоило. Ну, куда теперь без компьютера?
На кухонном столе в большом блюде дымились умасленные вареные картошки, пересыпанные укропом. Был порезан хлеб — обыкновенный пшеничный кирпичик из магазина.
— Никакого сельпо у нас тут нет, — сказал Виктор Николаевич. — Да и зачем оно. Во всей деревне только я один и бабка Аксинья. Остальное — дачники. Приезжают наездами из Тагила. Видел, какой дом поставили там, у реки?
Алексей утвердительно промычал, обжигаясь горячим картофелем. Почуяв запах еды, он тут же понял, что порядочно оголодал в дороге.
— Да ты сейчас видел их машины. Домой поехали, деньгу ковать. Вот хлебушка мне привезли. И в остальных избах тоже дачники. Ну, это наследственное. Родители когда-то здесь жили, а сейчас дети и внуки приезжают. Дома, конечно, в запустение приходят. Что такое деревянный дом? — дрова. А они наезжают раз-два в месяц.
— А ваша машина где? — спросил Алексей, дуя на разломанную вилкой картофелину (несмотря на относительно невеликую разницу в возрасте, он всегда называл дядю на «вы»).
— Моя-то? В гараже.
— А гараж где?
— А яйцо в утке, а игла в яйце, а на кончике иглы смерть Кощеева… Гараж в Висиме. У меня дом в поселке, я ведь там зимой живу. А здесь машина мне ни к чему. Пешочком, пешочком… Если надо, я и в Висим пешком хожу. Хочешь, сходим?
— Когда?
— Да хоть сегодня. Двадцать километров всего. Одна нога там, другая здесь.
Племянник с набитым ртом промычал неопределенное. Ему, разумеется, хотелось отдохнуть и никуда не идти.
— Да у вас тут, похоже, медведи, — сказал он, прожевавшись.
— Медведи сами по себе, мы сами по себе. Не хочешь, в другой раз сходим. Ты ведь надолго?
— На недельку, наверное.
— Добро. Понравится если, так и насовсем останешься.
Алексей не понял, шутит дядя Виктор или всерьез предполагает такой необычный поворот дела. Не став уточнять, он заметил:
— А вы тут не вполне старообрядцем живете. Я смотрю, у вас и компьютер имеется. С выходом в Интернет? Телевизора, правда, нету, да?
— Телевизор — абсолютное зло. А оконце в мир, как-никак, надо иметь. Сам подумай, Ляксей, как бы я тебе без Интернету письмо на «мыло» написал.
«“Мыло”… Сейчас никто так уж и не говорит почти», — автоматически отметил про себя племянник.
— Да, староверов здесь прежде много было. Вся эта деревня была староверческая. Причем беспоповщина. Они это хорошо сделали, что от попов отказались. Но теперь от прежних времен одни воспоминания остались. Дети-внуки староверов превратились в маловеров.
— А я последнее время стал в церковь заходить. Зайдешь, постоишь, послушаешь. И как-то спокойнее на душе становится.
— Да. Ненадолго только. Есть у нас в Висиме храм. Там батюшка — отец Артемий. Пьяница и скудоум.
— Не все, наверное, такие.
— Не все, не все… Но ведь дело даже не в попах.
— А в чем же?
— Дело в том, что нет у меня веры в раскрашенные доски и в горящие парафиновые палочки. Ты причащался когда-нибудь?
— Нет, я же не в церкви. Так, захожу иногда. Тянет к чему-то такому, духовному…
— Но знаешь, что такое евхаристия так называемая?
— Конечно, я же три года на истфаке проучился.
— Сейчас так учатся, что не приведи не знаю кто… Так вот. Так называемое «таинство причащения плоти и крови Христовой». Ты можешь в здравом уме и трезвой памяти понять и принять то, что это красное сладенькое винцо есть кровь того, кого они называют Спасителем, а кусок печеного теста — плоть его? И кругом — символы, символы… Так всё усложнили древние и новые богословы, что не то что миряне — выпускники ихних академий-семинарий не могут врубиться во всю эту муть. Да они и не пытаются врубаться. И правильно — как мутное сделать ясным, прозрачным? Никак.
Виктор Николаевич увлекался и начинал говорить с жаром, как будто у него давно не было благодарного слушателя. Слушателя в самом деле не было давно.
— Я на истфаке, конечно, не учился, но последнее время у меня, как ты сам понимаешь, стало много свободного времени, и какую-то его часть я посвящаю чтению. Благо имеется, как ты заметил, беспроводной Интернет. Положительной пользы от чтения, конечно, нет, но существует еще польза отрицательная, — несколько загадочно отметил Виктор Николаевич и продолжал: — Вот возьмем учение о Троице. Ну, бред ведь! «Три лица божественной Троицы, которые являются одновременно и нераздельными, и неслиянными». Что за чушь! Кто может это понять?!
— Ну… — протянул Алексей, желая что-нибудь такое ввернуть, но не успел придумать что.
— И не надо умничать, — наставительно сказал дядя, — от умничанья все беды. Проще надо быть. И проще смотреть на вещи. Бог не в раскрашенных досках, нет. И не в полуистлевших косточках «праведников». Уму непостижимо — поклоняются костям и называют их «нетленными мощами»!
— Стало быть, вы, дядя Виктор, протестант?
— Что?
— Как протестанты на Западе. Которые тоже против церкви и всех этих, как они считают, бессмысленных сложных обрядов. Или как толстовец — поклонник учения графа Льва Николаевича? Он тоже за простоту был.
— Ну уж нет. Я сам по себе. У Толстого читал только «Войну и мир» в школе, да и то до конца не осилил, так что ничего определенного сказать не могу. А протестанты западные — это же чистый бизнес. Они как президент американский — Трамп. И с Богом готовы заключить взаимовыгодную сделку. Я этого бизнеса в городе наелся вот — по самое горло. Как я жил, ради чего? Безумие ведь сплошное!
— Но благодаря этому безумию, — резонно возразил племянник, — вы сумели купить квартиру, машину и два теперешних дома.
— Да что стоят эти дома?! Особенно этот, в такой-то глуши. Три копейки. Да и висимский дом не больно дорого обошелся.
— Но ведь на что-то вы живете. Остались, значит, какие-то старые накопления.
— Что ты меня подлавливаешь? Не путай, как говорится, божий дар с яичницей. Остались, да, кое-какие сбережения. Квартиру городскую сдаю опять же. Только не в этом всё дело.
Виктор Николаевич крепко задумался и замолчал. Алексей тоже молчал, чувствуя, что дядя готовится к тому, чтобы сказать племяннику после паузы нечто самое главное и важное для себя.
— Ты хорошо сделал, что сюда приехал, — наконец заговорил Виктор Николаевич, — здешние места тебе тоже мозги на место поставят. А места здесь удивительные. Понимаешь, не должен человек в городе жить, не должен! Человек должен вернуться на свою родину, жить в гармонии и в согласии с природой. Вот что значит — обрести потерянный рай!
— То есть вы — как Руссо. Против цивилизации.
— Говорю тебе, не умничай. Я — как Виктор Червяков. Хочешь, расскажу тебе, какой я веры?
— Конечно.
— Сейчас вот только чаю заварю нам травяного, с чабрецом и мятой, и расскажу.
На портативной газовой плитке, какую туристы берут в походы, кипел котелок с водой. Виктор Николаевич выключил плитку и стал возиться с чаем и травками. Алексей меж тем думал, как человек может разительно перемениться в какие-нибудь пять-семь лет. Перемениться таким образом, что совершенно не напоминать себя прежнего. Причем что-то в дядином облике и образе его неудержимо притягивало, хотелось тоже попробовать пожить вот так, забыв о повседневных заботах, мелких и суетливых, забыв о необходимости добывать хлеб насущный. С другой стороны, Алексей знал, что у него, в отличие от дяди, нет никаких значительных отложенных средств, чтобы вдруг, по сути с бухты-барахты, начать иную жизнь. Жизнь какого-то лесного отшельника, этакого российского Генри Торо. Все же племянник отдавал себе отчет в том, что вряд ли у него получится пожить, как дядя, в отрыве от приманок, соблазнов и хомута цивилизации, сколько-нибудь продолжительное время. Что пройдет две-три недели, может быть, месяц, и он взвоет от лесной жизни, затоскует, чего доброго, по автомобильным пробкам, по многолюдью торговых центров, по призрачному уюту кафе-ресторанов. Или нет? Или можно прожить в Чагино год-другой-третий? Бред. Но что это были за странные дядины слова: «Если понравится, то останешься насовсем». Как это, «насовсем»?
— Угощайся, племяш, чаем с духмяными травками, — донесся до Алексея дядин голос.
«И стиль-то какой, нарочито былинный. Или не нарочито?» — подумал Алексей, но быстро спохватился и стал благодарить.
— Да ты не благодари. Это что? Это и в городе у каждой второй хозяйки стоит. Имеются у меня и иные эликсиры, — и многозначительно прервался.
— Какие? — поинтересовался племянник.
— Об этом после. По порядку все, — дядя звучно втянул в себя горячий напиток и с хрустом разгрыз кусок сахара-рафинада. — Моя вера, Алексей, есть наша исконная, русская народная.
— «Велесова книга»? — бойко спросил племянник, все-таки кое-чего понахватавшийся за три года на истфаке.
— Не перебивал бы ты меня, — сказал Виктор Николаевич, но не строго, а добродушно, мол, сам потом жалеть будешь, что сбивал дядьку с мысли. — Какая такая книга? Я ведь тебе уже говорил, что от книг одна только отрицательная польза. То есть читаешь ты их, читаешь и постепенно допетриваешь, что сколько б ты их ни прочел — толку не будет. Правда не в страницах бумажных, тем более не в буковках на экранчике, правда в самом воздухе разлита, в листочках березовых она таится и в хвое сосновой. Да и нет никакой «Велесовой книги». Подделка это.
— Пантеизм?
Виктор Николаевич поглядел на Алексея построже и сказал:
— Прекрати уже, дорогой, матом ругаться. Живу в лесу, молюся колесу и слов таких не знаю. А если не будешь меня перебивать (и кто тебя только воспитывал?), то расскажу тебе все доходчиво и, не переживай, кратко.
— Больше не буду, — отозвался Алексей шутливо (в большом городе человек поневоле становится скептиком).
— Я — русский друид, — важно провозгласил Виктор Николаевич.
«Опа-на! Вот это поворот! — подумал племянник не без изумления. — Да все ли у него в порядке с головой?»
— Что ты на меня так глядишь? Думаешь, что я с глузду съехал? Ничуть не бывало.
«Все сумасшедшие так говорят», — на автомате отметил про себя Алексей.
— Ты в курсе, кто такие друиды, историк?
— Ну, это такое жреческое сословие у древних кельтов.
— Жрецы, мудрецы, пророки, хранители тайного знания, врачеватели, гении и посвященные, — Виктор Николаевич будто пел. — Куда же они подевались?
Дядин вопрос звучал с такой характерной интонацией, что Алексей сразу понял, что на него не надо отвечать, потому что дядя сейчас сам на него ответит.
— Вместе с кельтскими племенами друиды были теснимы римлянами и германцами в самые дальние закоулки Европы. Сначала они переселились на Британские острова, но и там их достали легионы грубых и жестоких римских завоевателей. Кроме того, в Британии очень мало леса, а без этого друидам никак. Святилище друида — лесная дубрава, дремучая чащоба. Это вторая (и главная) причина их исхода с островов. Отделившись от своего обреченного гибели кельтского племени, остатки друидского сословия — из самых посвященных — переселились сначала в Скандинавию, а потом и на Русь. Они медленно двигались все дальше на восток, наконец достигнув отрогов Уральских гор. Конечно, чтобы сохранить в неприкосновенности свое тайное знание, они должны были мимикрировать под местных. Последние наследники древних друидов осели здесь. в районе Чагино, слившись с местными старообрядцами и для виду придерживаясь их обрядов. Но настал проклятый двадцатый век, в котором растворились и друиды, да в общем-то и старообрядцы. И вот теперь мне приходится возрождать древнюю великую традицию…
«А ведь он в самом деле, как это… с глузду съехал, — смекнул Алексей, — или все-таки прикидывается?»
— Отнюдь не случайно они отправились именно в Россию, — продолжал Виктор Николаевич, — куда им еще было идти? Общеизвестно, что главное русское богатство — это лес, а не газ с нефтью. Потому я и говорю, что моя вера, а вернее — мое знание, есть исконное, русское. Также общеизвестно, что друиды поклонялись деревьям. Любое дерево крепче всякой животины. Оно стоит прочно, непоколебимо, питаясь солнечным светом и пуская корни далеко-далеко в разные стороны. Зверь ли, человек ли бегают и суетятся в поисках пропитания. К дереву пища приходит сама. Эта пища имеет природу духовную, чистую. Словом, дерево есть воплощенный дух, и, живя среди деревьев, ты словно пребываешь в райском краю, сам мало-помалу превращаясь в дерево. Учишься вбирать в себя потоки солнечного света и прорастаешь корнями вглубь.
«О как! Это безумие или анекдот?» — никак не мог сообразить скептический племянник и, воспользовавшись тем, что дядя замолчал на время, отхлебывая травяной чай, не выдержал и задал вопрос:
— Но откуда у вас такие сведения?
— О деревьях?
— О друидах. Ну, что они пришли сюда, осели в Чагино…
— Как откуда? Видение мне было, — ответил Виктор Николаевич так просто, словно речь шла о самом обыкновенном, повседневном явлении.
«Точно рехнулся, — решил Алексей. — Но ведь в остальном он вполне адекватен. Странный, конечно, но адекватный. Может быть, это только начало безумия? Ведь не издевается же он надо мной?»
— И давно было это видение?
— Недавно. При рождении.
«Все. Ахинею понес. Как мне теперь от него отбояриться и уехать сегодня же. В крайнем случае, завтра. Родственникам надо сообщить, знакомым. Ему, возможно, помощь врачебная требуется».
— При духовном рождении. Потому что я, дорогой племяш, целых сорок два года, почитай, и не жил. Только готовился к откровению.
— А что, — неожиданно вкрадчиво спросил Алексей, — вам какие-то голоса это откровение донесли или как?
— Скоро узнаешь, — загадочно произнес дядя, — торопиться никуда не надо.
«Черт возьми! Ну не похож он все же на безумца! Ничего не понимаю».
— Слово «друид» происходит от «друс», что означает — «дуб», — возобновил Виктор Николаевич свою не проповедь, но скорей лекцию. — То есть главным священным древом для друидов первоначальных был, как ты понимаешь, именно дуб. Не то для русских друидов, которых я в данный момент представляю. Дело в том, что в русской душе преобладает женское начало, в отличие от суровой европейской мужской души — действительно, дубовой. Кроме того, много ли ты видел в окрестностях Чагино дубов? Правильно, ни одного. Они здесь не произрастают. Наше священное древо — нежное, податливое, гибкое, чистое, как пот ангела. Крепкий на вид дуб раньше повалится от удара небесной молнии, чем наша святая белокорая береза. Березе поклоняюсь, живой и божественной.
«Я здесь и берез не много видел. В основном сосны, елки. В крайнем случае осина попадается. Предтаежная зона».
— Какая красавица стоит тут рядом с домом, видел? А если реку перейти (здесь есть за деревней удобный брод) и пройти километров пятнадцать по лесной топкой просеке (там всегда скапливается вода в яминах, исключая только самые засушливые лета), найдешь по правой стороне у подножья Веселых гор дивную березовую рощу. Вот где раздолье для молитвы и размышления!
«Над Канадой небо сине, меж берез дожди косые», — заиграло в голове у племянника.
— И жертвенна божественная Береза, жертвенна! — воскликнул дядя в упоении.
«Или — безумен? Надо поговорить с ним, вступить в диалог, спросить что-нибудь».
— Не пойму, — сказал Алексей как можно спокойнее, — в чем же эта жертвенность заключается?
Виктор Николаевич вновь моментально вышел из состояния духовного опьянения (и как только у него получалось так скоро переключать регистры?), заговорил трезво и обстоятельно:
— Объясню. Как наша деревня именуется? Правильно — Чагино. А что такое чага?
«Как у школьника на уроке спрашивает», — подумал Алексей и ответил, помявшись:
— Ну, это такая штуковина, на дереве растет.
— Штуковина… Чага есть древесный гриб. И растет он не на всяком дереве, а именно что только на березе. Потому береза жертвенна, что сама, божественная, отдает все свои соки, всю свою прозрачную кровушку божественному же грибу. А сей божественный гриб содержит в себе чудодейственный эликсир, принимая который по определенному правилу и процедуре медленно, но верно обретаешь бессмертие. Сам становишься деревом и грибом.
«В этом безумии определенно есть система», — отметил Алексей и машинально потянулся к чашке с остывшим чаем.
— Причем заметь. Чаги этой самой по нашим лесам — жуй не хочу. Но не любая чага настоящая. Уж я проверял, — и глаз у Виктора Николаевича заблестел вдруг нездоровым блеском. — Подлинный эликсир получается только из здешней — чагинской чаги.
Огонек в дядином оке пропал так же быстро, как появился. Дядя вновь был нормален и обстоятелен, правда, слегка косил под народного сказителя.
— Подрубаешь его, болезного, под самую корочку черно-белую. В тряпочку заматываешь, к груди прижимаешь и домой несешь, как кровиночку-дитятко. Рубаешь его, хорошего, на меленькие-меленькие кусочки. Кусочки те в бутыль узкогорлую и заливаешь чистым спиртом этиловым. Ровно четырнадцать дней — и эликсир готов.
«Ну, да. У меня и мать такую настойку делала. Гадость страшная».
— То, что делала твоя мать, — отреагировал Виктор Николаевич так, как будто Алексей вслух упомянул свою здравствующую матушку, — не то. У нее был настой не с чагинской чаги. У нее чага обыкновенная, для профанов, так сказать. Гастрит подлечить, давление снизить. А моей чагой душу вылечишь, дух ослобонишь. Дух летать будет с ветки на ветку, чисто как белка-летяга.
Тут уж Алексей не выдержал.
— Дядя Виктор, — сказал он вкрадчиво, — может, вы чагу с мухоморами перепутали? Или с еще какими псилобицинами? И как это у вас получается — станете деревом и грибом, а летать будете, словно белка?
— А ты к словам не придирайся, — немного осердясь, сказал дядя. — Метафора, слышал? Что не веришь, дело твое. И правильно, что не веришь. Доверяй, как говорится, но проверяй. Чем дядькины россказни слушать, лучше самому один раз попробовать, верно? — И Виктор Николаевич неожиданно озорно подморгнул племяннику.
Не дожидаясь реакции Алексея, дядя встал с шаткого табурета и пошел в ту комнату, где стояло ружье, начал возиться где-то за диваном. Через минуту он вернулся, держа в руках здоровенную бутыль, вероятно, литров на пять-шесть, внутри коей бултыхалась мутная жидкость грязно-коричневого цвета. Бутыль была заполнена самое большее на две трети. Виктор Николаевич водрузил ее в центр стола и, широко улыбаясь, показал на нее ладонью, как бы представляя — дескать, прошу любить и жаловать.
«Смотрю на него и понять не могу, — размышлял Алексей, — он вправду сумасшедший или просто издевается надо мной, разыгрывает? Затеял какой-то дурацкий розыгрыш. Чага, грибы, березы… Сейчас наверняка предложит это пить».
И Алексей не ошибся. Дядя ловко откуда-то, словно из рукава, вытащил две пузатые стопки.
— По пятьдесят грамм.
Алексей заволновался. «Как бы не окочуриться с этого пойла».
— Не боись, — сказал Виктор Николаевич, — никакого ущерба жизни и здоровью сей эликсир не несет.
— Может быть, закусить? — неуверенно предложил племянник.
— Да ты что! — возмутился дядя. — Мы же не пьянствуем, а это не водка, которую любой хмырь может купить в магазине рублей за двести пятьдесят. Это бесценный эликсир.
Бесценный эликсир имел вкус болотной жижи, разведенной со спиртом. Алексей скривился так, как будто его сейчас вывернет.
— На вот, — сжалился дядя, достав из-за двери в комнату графин, — запей клюквенным морсом.
Племянник запил, отдуваясь.
— А теперь повторим.
Племянник решительно замотал головой, категорически отказываясь повторять.
— Обидишь дядю, — сказал Виктор Николаевич строго и тут же добавил почти умоляюще: — Ведь еще только по одной. От тебя не убудет, а дядя порадуется.
«Черт с ним, — решил Алексей, — если он вправду не в себе, то с безумцами лучше не спорить», — и крепко взялся за пузатеныша, опрокинул чагинного настоя, зажмурился и выдохнул.
Разожмурившись, племянник увидел, как плывет перед ним дядино лицо, млеющее в блаженной улыбке, как плавно двигаются стены и дверь в комнату с «Сайгой», как раскачивается на месте печка-голландка.
«Пойдем», — ласково сказал Виктор Николаевич, и они вышли из избы.
«Пойдем в лес, чагу искать-собирать». Дядя взял у поленницы топор с длинной рукояткой. Племянник покорно следовал за дядей.
Вдруг в лесу дядя дематериализовался. Исчез, будто его и не было. Алексей не удивился дядиному исчезновению, а продолжал идти по узкой тропинке с горки вниз, туда, где было светлей, где за сосняком начинался сплошной березняк и где каждая третья береза была поражена грибом-паразитом. В руке Алексей крепко сжимал топор.
«Дойду, — думалось, — и все грибы с деревьев посшибаю».
Внизу светило солнце. Верхушки берез уходили далеко ввысь, словно стремились дотянуться до источника света. Алексей смотрел вверх, запрокинув голову. Солнце ослепило его, голова закружилась, он потерял опору под ногами и свалился на теплую прелую землю, еще не успевшую высохнуть после недавнего дождя. Свалился безнадежно, как срубленный со ствола гриб. В сознании сами собой вспыхивали поэтические строчки:
Белая береза под моим окном.
Я иду к березе с длинным топором.
Чагу я добуду, сделаю настой.
Обрету я счастье, волю и покой.
Алексей блаженно улыбнулся. Прямо возле его носа проползал маленький рыжий муравей. Он нес в челюстях какую-то былинку. Муравей приветливо кивнул Алексею и пошел дальше по своим делам. Чуть поодаль вылуплялся из почвы симпатичный грибок со шляпкой нежно-бежевого цвета. «Подберезовик», — догадался Алексей. «Молодец, — сказал человек подберезовику, — расти большой. Червям не давайся». Лесная мышь, проходя мимо, нечто пискнула в сторону лежащего, но что именно, этого он не смог разобрать. Вдруг сверху повалили крупные белые хлопья, точно снег. Но снег должен был быть холодным и таять, попадая на теплое, а эти хлопья, ложась на человеческое лицо, не таяли, а оставались лежать. Они походили на комочки ваты. Всё кругом становилось белым до полной неразличимости отдельных существ, грибов и деревьев. Алексей понимал, что он сливается с природой и сам становится ее неотъемлемой частью — деревом и грибом, как и обещал дядя Виктор.
Очнулся Алексей потому, что его по щеке поглаживала мягкая, но одновременно шершавая рука, похожая на кошачий язык. Он лежал в темной избе на жестком топчане, а под головой у него вместо подушки находилось нечто твердое, обернутое тряпками. Алексей тихо застонал и разглядел лицо, склонившееся над ним. Это было лицо серо-коричневого цвета, так густо изборожденное морщинами, что нос среди этих линий, штрихов и пунктиров казался инородным телом, резко выдаваясь на лице своей холмистой величиной, а глаза вовсе терялись, утопая в сплошной сетке морщин. Лба не было видно, потому что, как и вся голова, он укрывался красным платком с большими белыми горошинами. Благодаря платку можно было заключить, что лицо и вместе с ним шершавая рука принадлежали старой, по-видимому, очень старой женщине.
— Что, милый, очухался? — открыв рот, в котором виднелась пара желтых кривых зубов, произнесла старуха таким же шершавым, как ее ладонь, голосом.
В дальнем углу от топчана мелькнули два ярких зеленых огонька и громко мяукнула кошка.
— Кто это? — с натугой спросил еще не вполне очухавшийся Алексей.
— Это Иннокентий, — с нежностью сказала старуха, — сметанки просит. Только сметанки нету пока. Я тебе, Кешенька, сейчас простокваши положу.
В углу удовлетворенно заурчали.
— А вы кто? — простонал Алексей, у которого затекла шея из-за твердого предмета в изголовье.
Старуха не ответила, а, покряхтывая, поднялась с топчана и пошла прочь. Видно, чтобы задать коту простокваши. Шагала она, сильно горбясь. На ней была бесформенная серая кофта и такая же серая длинная юбка, словно сделанная из мешковины.
Когда старуха вернулась, Алексей уже сидел на топчане, потирая затылок и недоуменно разглядывая березовое полено, извлеченное из тряпок. Казалось весьма вероятным, что из подобных тряпок хозяйка варганила себе одежду.
— Что ж поделать, — чуть не запричитала она, опустившись подле топчана на разваливающийся колченогий табурет, который непременно расхристался б на составные части, кабы старуха не была столь суха и, вероятно, почти невесома. Возникало даже впечатление, что ее тело весит столько же, сколько и платок, кофта и юбка, это тело закрывающие и обогревающие.
— Что ж поделать, лишней подушки в избе нет. Дай, думаю, хоть полешко под головушку подложу доброму молодцу. А вставать тебе еще рано, ложись, ложись, — и она почти насильно крепкими до внезапности руками уложила Алексея обратно. — Сейчас поищу под голову старый свой салоп.
Заключив ритмически, она вновь исчезла. Вообще, несмотря на покряхтывания, старушка была довольно шустра.
Алексей перевернулся на бок. Болели шея и голова. Он никак не мог взять в толк, как он оказался в доме у этой старухи, куда делся Виктор Николаевич и что вообще с ним приключилось. Последнее, что вспоминалось, — бутыль грязно-коричневой дядиной настойки и вкус водицы из-под козлиного копытца на языке.
Опять вернулась хозяйка. Она напихала под голову Алексею каких-то грязных тряпок, на все его попытки подробно расспросить ее только прикладывала палец к губам, потом быстро-быстро забормотала «спать-спать-спать», и Алексей заснул сном младенца.
Во сне он никого и ничего не видел, а когда пробудился, в комнате стояло солнце. От бревен, из которых был ставлен дом, пахло смолой. За пределами комнаты, где он лежал, кто-то шебуршился. Там, видно, была кухня с печью. Стукнуло обо что-то (было поставлено на печь?) нечто большое, массивное. Вероятно, чугунный котел. Дребезжала посуда. «В этой избе имеются человеческие тарелки?» — еще удивился Алексей.
Алексей уселся на своем твердом и неудобном ложе. Самое удивительное, что, несмотря на все возможные неудобства, он выспался и чувствовал себя хорошо. Голова не болела, шея вертелась вправо и влево без всяких затруднений.
Вдруг в комнату вошел, так бесшумно, словно был бесплотен, длинный худой старик, похожий на сухую жердь. Входя, он чуть наклонился, чтобы голым желтоватым черепом не задеть дверную притолоку. Лицо у него было вытянуто, щеки ввалились внутрь. На вид ему было не меньше восьмидесяти лет.
— Милости прошу к нашему шалашу, — сказал старик, улыбаясь самым приветливым образом, чего от этой жерди, имея в виду ее страхолюдность, можно было ожидать менее всего.
— Да, проходите, проходите, откушайте с нами, — раздался с кухни шершавый голос вчерашней старушенции.
Делать было нечего, и, приободренный ласковым приемом, Алексей проследовал на кухню.
Кухня — вот дела! — выглядела светлой и аккуратной. В центре ее стоял сколоченный из обструганных досок деревянный стол, по его бокам находились две лавки, застланные красной в белый горошек материей. В центре стола возвышался большой чугунный котел на вязаной подставке алого, как здоровая жизнь, цвета. В котле булькало варево, разносившее по избе не дававшие усомниться в своей превосходной сущности запахи. Голодному человеку они представлялись аппетитными до безумия.
— Грибница! — объявил старик. — Из подберезовиков! Разливай, Аксинья!
Старуха стала разливать суп по тарелкам.
«А-а-а… Да это старуха Аксинья, о которой рассказывал дядя Виктор. Но где же он сам?» — думал Алексей, берясь за легкую алюминиевую ложку с гнутой ручкой.
Старик со старухой чинно начали есть. Она, немного сгорбившись и подаваясь к тарелке, аккуратно затягивала ароматную жижу в рот, не обремененный лишними зубами. Он, напротив, сидел неестественно прямо и долго нес ложку непосредственно ко рту, как-то умудряясь ничего не расплескать по ходу.
— Извините, пожалуйста, — сказал Алексей, утолив первый голод и обращаясь к старику, — я, к сожалению, не знаю, как вас зовут…
— Это Константин Викторович, — ответила бабка Аксинья вместо жердеобразного старика, глядя на него с нежностью, — сыночек мой, кровиночка…
«Сыночек? — изумился Алексей, и тревога вновь поднялась со дна его души, вроде бы успокоенной горячей и вкусной пищей, — сколько же ей лет?»
— Через два года столетие отмечу, помирать, кажись, пора, — заметила бабка, но с таким видом, что было ясно — помирать она не собирается.
— Что вы хотели? — раскрыл рот представленный Константином Викторовичем и церемонно отложил в сторону ложку. Затем вытащил откуда-то из-под стола матерчатый платок и тщательно вытер им рот, как бы готовясь говорить со всей обстоятельностью.
— Видите ли… — начал Алексей, но быстро был прерван старухой.
— Да ты не тяни, говори, как есть. Хочешь знать, где Виктор?
— Да, Виктор Николаевич, дядя Виктор…
— Хороший он человек, — сказал старик, приходившийся сыном бабке Аксинье, — но чересчур увлекающийся. Говорил я ему — рано тебе, Николаич, чагу, рано.
Бабка Аксинья вынула из печи красивые подрумянившиеся пирожки.
— Пирожки с крапивой. С пылу, с жару!
— Разве можно нашу чагу принимать, еще не имея понятия обо всех ее душеполезных свойствах. Это тебе не мухомор какой-нибудь! Он подумал, что пожил у нас в деревне год-другой-третий и можно уже замахнуться…
На что именно замахнуться, об этом Константин Викторович, или как его там, предпочел умолчать. Он задумался, глядя прямо перед собой и держась все так же прямо. Наступило молчание. Алексей ожидал, кто вновь заговорит первым, смутно осознавая, что этим первым должен быть не он.
— Колдуны и ворожеи, — вступил старик торжественно, — ведуны и ведуньи, чаголюбцы и чагознатцы пребывают еси. Тридцать лет и три года приуготовляться надо, а иначе толку не будет, а будет один только вред.
— Окочуришься, не ровен час, — вставила слово бабка Аксинья совершенно будничным тоном.
— Так он… — попробовал догадаться о дядиной судьбе несчастный племянник.
— Шутить не надо ни с деревьями, ни с грибами, ни с мхами, ни с лишайниками, — назидательно произнес Константин Викторович. — Из аду извержену, в рай попадешь. Из рая извержену, во ад возвратясь, навеки пребываешь тамо.
— Чага, она такая, — закивала старуха, — я сама ее лишь четыре раза в год потребляю. В два солнцестояния и два равноденствия. И более ни-ни. А Виктор выдумал, что он есть какой-то друин. Да мы и слов таких не слыхивали тута за девяносто восемь лет.
«Да что это? — забоялся Алексей по-настоящему. — Да не дурной ли это сон? Ведь сплю я? Ведь надо проснуться!».
— Сам дом его души, Виктора, — продолжил старик, — есть руина и развалина. Не знает он, чего желает. Отовсюду уйти хочет, никуда пристать не может. От торопливости. Торопиться же никуда не надо. И тебя зачем-то потянул. А ты еще корней травы не чуял, и надо ли тебе этого?
— Да где он? — выкрикнул Алексей, разумея Виктора Николаевича, и испугался звука своего голоса.
— Он где надо, — сурово вымолвила сухая жердь и посмотрела на молодого человека Кощеем. Тон Кощея Викторовича, или как там его, не оставлял сомнений относительно дядиной судьбы.
— А тебе, милок, — сказала старая ведьма Аксинья (в том, что эта бабка — ведьма, у Алексея не оставалось сомнений), — пора до дому собираться.
Не успела Аксинья закончить фразу, как в дверь избы постучали.
— Кто там? — спросил Кощей Викторович (именно так про себя Алексей стал называть старика).
— Сто грамм! — весело ответствовал мужчина средних лет, открывая дверь и проходя за порог.
— И бабка с пулеметом! — сказал кто-то еще точно таким же голосом. Следом в избу вошел второй мужчина, как две капли воды похожий на первого. Очевидно, что это были два брата-близнеца. Оба имели светлые волосы и длинные белесые ресницы. Лица у братьев были слегка обрюзгшие, носы красноватые, глаза светло-серые, водянистые.
— А вот и Федор с Петром! — приветствовал гостей хозяин самым радушным образом. — Милости прошу к нашему шалашу! Супец, пирожки, чай на травах…
— Спасибо, дядя Костя, мы уже отобедали, — сказал первый из братьев. (Алексей решил, что это Федор, и не ошибся. Братьев было легко различать. На Федоре была белая, уже не очень чистая футболка с рукавами до локтей. На Петре — черная безрукавка с надписью по-английски «Stone Age». Нижнюю половину тела обоих обнимали идентичные голубые джинсы с прорехами на коленях. Видно, братья, несмотря на их приближающийся к пятидесятилетию возраст, не чурались городской моды.)
— Да, от пуза! — подтвердил Петр, похлопывая по животу мускулистой, накачанной рукой.
— А где же ваш больной? — спросил Федор.
— Да вот же, — сказал «дядя Костя», ткнув в сторону Алексея своим длинным корявым указательным перстом с далеко отросшим ногтем.
— Ой, а тут солнце отсвечивало, так мы и не видим, — произнес Петр, ойкнув совершенно по-бабьи, что плохо вязалось с его обликом штангиста-гиревика.
— Выглядит неплохо, — заметил Федор и попытался снять обувь (довольно модные белые кроссовки), чтобы подойти и поздороваться с «больным», но на него тут же зашикала бабка Аксинья: «Не снимай, не снимай», и он прошел так.
Алексей встал и поздоровался с братьями за руку. Рукопожатие Федора было бодрым, энергичным, рукопожатие Петра, наоборот, несколько вяловатым, хотя сами размеры ладони, в которой потонула ладонь Алексея, впечатляли.
— Эти добры молодцы довезут тебя до Висима, — сказал Константин Викторович, обращаясь к Алексею, так, будто все уже решено.
На этом месте Алексей не выдержал.
— Кощстантин Викторович, — проговорил он, запнувшись на имени хозяина, — я, во-первых, премного вам благодарен (и вам, Аксинья… извините, не знаю вашего отчества) за приют и заботу. Но! Везти меня куда бы то ни было — дело совершенно излишнее. У меня есть своя машина, и на ней я доберусь в любое нужное место. Захочу в Висим, захочу на кудыкину гору…
— Вот туда не стоит, — вставил старик в полном спокойствии, что еще больше разволновало Алексея.
Он посмотрел на хозяина ошалело, но собрался с мыслями и продолжил:
— Но, прежде чем поехать, я все-таки хотел бы узнать о судьбе своего дяди! Может быть, здесь вообще замешана какая-нибудь криминальная история. Кто поручится за вас, Кощей Вампирович, и за вас, Яга Аксиньевна, что это не вы взяли и прикончили дядю Виктора из каких-то ваших людоедско-ритуальных соображений? А теперь сидите и пудрите мне мозги. Кто поручится, что эти двое из ларца — не ваши заплечные подручные? Я не желаю кататься трупом в багажнике!
(Справедливости ради надо сказать, что вслух Алексей произнес только первое предложение из своей тирады, а остальное промчалось в его несколько воспаленном воображении.)
— Вы думаете, — ответил Константин Викторович, немного помолчав и напирая на это «вы», — что я некий оракул и способен провидеть людские судьбы?
— Откуда ж ему это знать, милок? — закудахтала тут же бабка Аксинья.
— Да, черт возьми! — разозлился Алексей., — Что вы меня за дурака-то держите?!
Старик встал и выпрямился во весь свой рост, и только сейчас стало понятно, как он высок. В нем было не меньше двух метров. Молча и с каким-то сожалением посмотрев на Алексея несколько секунд (молодому человеку стало не по себе, он почувствовал реальную силу, исходящую от этого высокого худого старика), он так же молча прошел в соседнюю комнату и затворил за собой дверь.
— Расстроился, — всхлипнула бабка Аксинья, и глаза у нее точно оказались на мокром месте. Она стала тереть их кулаками, как ребенок, и в этот момент Федор сказал Алексею:
— Пойдемте, выйдем на пару слов.
«Начинается», — подумалось тому. Хотя что именно «начинается», Алексей не смог бы определить и рассудить. Однако же он покорно пошел вслед за братьями на свет божий вон из избы.
— Жарковато даже сегодня, — сказал Петр, щурясь от солнечного света.
Поодаль, в двухстах метрах от Аксиньиной избы, виднелась большая белая шапка на нежном светло-коричневом стволе. Это цвела яблоня на участке дяди Виктора. Алексей пригляделся, стараясь рассмотреть возле дядиного дома свой салатовый «Хюндай Гетц». Машины не было видно. Зато здесь, рядом с избой, стоял большой черный внедорожник, принадлежащий, очевидно, братьям.
— Поедем, Леша, с нами до Висима, — сказал Федор мягко, — дядя Костя так за тебя просил, ты не представляешь. Отвезите, говорит, парня. Что ему здесь теперь делать?
— Константин Викторович — хороший дед, — добавил Петр, — странноватый, конечно. А мы — простые дачники. В-о-о-н дом наш, возле реки.
Возле реки стоял приглянувшийся Алексею в самом начале двухэтажный деревянный коттедж.
— Обычные дачники, — подтвердил Федор, — из Тагила, без заморочек. По трубам работаем.
— Мужики, — обратился Алексей к братьям умоляюще, — хоть вы мне объясните, что здесь вообще происходит. Чага какая-то, бабка — ведьма, старик на Кощея Бессмертного похож. Что за бред?! Где дядя Виктор, наконец? Что с нами было вчера?
— Чага — древесный гриб, бабка как бабка, и мало ли кто на кого похож, — промолвил Петр и отошел к машине. Открыв капот, он начал там что-то ковырять, а Федор глубоко втянул в себя воздух и сказал:
— Места здесь чудесные, глухомань, нету никого. Душой отдыхаешь. Соседи люди тихие, только не в себе чуть-чуть. Виктор вон — на грибах помешался. Я не знаю, какой галлюциноген он добавляет в обычную настойку на чаге… Но знаешь — от этого и откинуться не долго. В смысле — помереть. Это мы тебя вчера с Петрухой нашли. В лесу. Сидел на березе, высоко так, и как только забрался? Сидел и дрожал. Как кот, который от собак убегает, залезет высоко на дерево и сам не может слезть. Вот мы тебя вчера, как кота, с березы и снимали. Ты не помнишь ничего?
— Не-е-е… — протянул Алексей удивленно.
— Оно и понятно. С непривычки-то. Сняли — начал плакать, каяться в чем-то, говорить, что не так живешь. Притащили тебя сюда. Дядя Костя — целитель, экстрасенс. И дурь эту, которой тебя Виктор напоил, он тоже умеет быстро выводить.
— Черт возьми, — откликнулся Алексей растерянно.
— Именно что черт, — засмеялся Федор, — бес тебя попутал. И дядьку твоего вместе с тобой.
— Но где же дядя? — спохватился племянник.
— А бес его знает. Говорят, сел вчера на такую зеленую машинку — не твоя? — и укатил. По грунтовке в сторону Висима. Может, там теперь? Поехали?
— Да, поедем, — решительно сказал Алексей.
Менее чем через час резвый внедорожник, не боявшийся луж и других препятствий, уже въезжал в поселок. Начался асфальт, и автомобиль покатил спокойно и уверенно, но неспешно, напрямик по улице Мамина-Сибиряка. По обеим ее сторонам стояли скромные, но аккуратные деревянные домики. Перед домами там и сям располагались забавные фигурки, тоже из дерева, зайчиков, неких парнокопытных и еще какой-то живности. По правой стороне чуть впереди Алексей заметил выделяющийся на общем фоне двухэтажный дом, обитый зеленым сайдингом. Рядом с домом росла молодая нежная березка, колыхаясь всей своей тряпичною листвой. Дул легкий приятный ветерок, утихомиривавший июньский зной. Рядом с березкой, опираясь на ствол, стоял человек в белой рубашке навыпуск и темно-синих джинсах. На голове у него была белая бейсболка. Поравнялись с домом, человек замахал рукой, и Алексей тут же узнал дядю Виктора, только сменившего наряд егеря или охотника на одежду типичного дачника-отпускника. Дядя отклеился от березы и вышел к обочине, явно настаивая на том, чтобы машина братьев незамедлительно остановилась. Собственно, Петр, который сидел за рулем, именно это и намеревался сделать.
— Привет, — сказал Виктор Николаевич Алексею, который первым вышел из салона на воздух. Сказал так, словно вчера ничего особенного не произошло. Алексей же поторопился потому, что его сильно волновала судьба своей машины.
Племянник сухо поздоровался и старался не глядеть на дядю. Он был в естественной обиде на родственника, устроившего все это идиотское приключение, а теперь выглядящего как ни в чем не бывало. С другой стороны, он и за собой чувствовал вину, что поддался на дядькины штуки-дрюки, как мальчик, повелся на его россказни, которые, что, конечно, было очевидно, с самого начала являлись не чем иным, как болтовней полусбрендившего от галлюциногенов очередного доморощенного «эзотерика». Алексею было досадно, что он согласился пить с дядей это «болотное говнище», как он в мыслях называл чагину настойку. И все-таки сейчас, поглядывая искоса на Виктора Николаевича, он не наблюдал в нем и следа душевного расстройства. Дядя выглядел адекватно и довольно бодро. Кажется, он подстриг и подровнял бороду и усы.
— Как дела, Николаич? — спросил Федор, не вылезая из машины.
— Хорошо, Федор. Здорово, Петр, — кивнул он второму брату, на что получил ответный кивок.
— Точно все в порядке? — уточнил Федор, как показалось Алексею, только для проформы.
— В самом замечательном порядке.
— Тогда мы в Тагил. Без нас разберетесь?
— Даже не сомневайтесь, мужики.
Черный внедорожник братьев зыкнул, зарычал и тронулся вперед, быстро исчезнув за поворотом.
Алексей же явно не ожидал такого резкого поворота сюжета и вообще перестал понимать, как себя вести.
— Ну что, племяш, пойдем в дом, — миролюбиво сказал Виктор Николаевич, и лицо его выглядело таким открытым и искренним, что Алексей смешался еще больше.
— А машина? — лишь сумел он вымолвить.
— Да в гараже она стоит, машина твоя. Пойдем покажу. Ты что — обиделся на меня, что я твою тачку без спросу взял? Так спрашивать было некого.
«Еще издевается», — вдруг зло подумал Алексей, но посмотреть гараж пошел.
В просторном гараже Виктора Николаевича уместились два автомобиля — «Хёндай Гетц» и его собственный белоснежный Land Cruiser Prado.
— Пойдем на веранду чай пить, — предложил дядя несколько успокоившемуся при виде своего «кузнечика» Алексею.
Они прошли за дом и расположились на уютной веранде, с которой открывался вид на участок. Там вместо огорода на пространстве соток тридцати шел ровный смарагдовый газон. «Кто же его подстригает?» — подумал Алексей, глядя на подровненную растительность на лице Виктора Николаевича, но думая о траве.
— Есть добрые люди, косят раз в неделю, — сказал дядя, ответом опережая вопрос племянника. Он вел себя как самый обычный, нормальный человек, домовладелец и трезвомыслящий хозяин.
— Дядя Виктор, что же это было вчера? — решился спросить Алексей, которого подкупало поведение дяди, весь его настрой. И чай был вкусный. Нормальный черный чай с золотистым лимонным кружочком.
— Эпизод. Все это только эпизод. А жизнь состоит из эпизодов. Возможно, когда-нибудь ты поймешь, что этот эпизод в твоей жизни не прошел даром, на что-то повлиял, нечто означает. Пока же даже не начинай об этом думать. Было и было. Пройдет время, и все станет ясно. Главное — все хорошо, что хорошо кончается.
— А что было-то?
— Не знаю. Важно ведь, что это было для тебя. Не для меня, не вообще, так сказать, — и дядя обвел вокруг себя круг руками. — А я для себя понял кое-что. Теперь, на текущем этапе.
— Что?
— А что рано мне в друиды идти. Не созрел я еще для этого. Бабку Аксинью попрошу, чтобы за моей избенкой в Чагино присмотрела, а сам пока тут поживу. Средства позволяют, дивиденды капают. Но и без дела оставаться нельзя. Культуру надо общую подтянуть, а потом уже в природу с головой окунаться. Знаешь, какой у меня тут сосед через два дома живет?
— Какой?
— Сам Мамин-Сибиряк, Дмитрий Наркисович. Ты его бюст в городе видел?
Алексей посмотрел на дядю диковато, и тот немедленно спохватился:
— Не лично, конечно, собственной персоной. Там его дом-музей. Отличный писатель, я тебе скажу. Я тут «Приваловские миллионы» начал читать. Презанятная, между прочим, вещь. За биографию его взялся. Подробно намерен изучить. Догадайся теперь, для чего?
— Для подъема общей культуры, — логично предположил племянник.
— Собираюсь в дом-музей на работу устроиться. Младшим научным сотрудником. На полставки. Люди ведь приезжают. Не знают ничего, а я им всю подноготную выложу. Как гид-экскурсовод. Чтобы и у людей общая культура повышалась. Понимаешь?
Алексей, как ни странно, вроде понял.
— Завтра домой поедешь? Я сегодня баню затоплю, попаримся.
— Нет, дядь Виктор, я сегодня, пожалуй, поеду. Впечатлений слишком много. Дома их хочется в одиночестве обдумать.
— Вот и правильно. Одиночество в этом деле еще никому не помешало. А время и желание будет, то приезжай хотя бы на выходные.
— Я приеду, — пообещал Алексей и стал прощаться.