Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2020
Артём Тихомиров (1989) — родился и живет в Тюмени. Учился в Тюменской государственной академии культуры и искусств. Работает в Центральной городской библиотеке г. Тюмени. Печатался в альманахе «Врата Сибири» № 1 (52). В журнале «Урал» печатается впервые.
Однажды я остановился в парке забытого городка. На скамье неподалёку от меня сидели старик и его внучка. Старик чистил гранат в глиняную пиалу, выбрасывая кожуру в урну. Его пальцы ловко счищали каждое зёрнышко, но непоседливая внучка жаловалась, что очень долго ждёт, а есть хочется уже сейчас, и надо было захватить грушу, ведь её можно есть сразу и порой даже не мыть. Но дед уверял её, что гранат — король всех фруктов, самый полезный, и он учит терпению: чтобы насладиться его вкусом, нужно очистить его весь, не забыв ни одного зёрнышка. Старик сравнивал гранат с Землёй. Говорил, что, как и в жизни, нужно стараться не забыть каждого, помочь ему, и тогда мир будет чистым. К великому сожалению для старика — половина граната оказалась переспелой. Он тщательно осмотрел её, но не отыскал пригодных для еды зёрен. Сокрушённо вздохнув, он достал из пакетика ложку, вложил в пиалу и протянул внучке. Она, к небольшому разочарованию старика, не оценила по достоинству вкус короля фруктов, попробовала пару ложек и оставила, сказав «делюсь», и побежала играть со сверстниками у фонтана, а дед обстоятельно, с уважением и большим трудом для своих зубов остался на скамье доедать гранат.
Я торжествовал.
Зоб — мой вечно уставший и ненасытный спутник — единственная моя компания в этом путешествии. Вот и сейчас Зоб щиплет траву, он знает, что в этом неплодородном краю не скоро перепадёт что-нибудь пожевать. Ветер сыплет в нас острым песком, треплет мои серые лохмотья, качает скупой груз на хребте коня. Мы ненадолго останавливаемся, чтобы выбрать дорогу, затем я указываю путь Зобу копьём. Он понимает.
С тех пор как мы в пути, нам часто не везло. Истощённый ежедневными переходами, измученный палящим солнцем конь совсем обессилел. Нам не удавалось преодолеть долгие подъёмы в горы и срезать путь. А однажды на нашем пути встала река, и мы долго искали, где она сужалась и была мелководна. Мы решили перейти её вброд, но поток был бурным, а Зоб слишком слаб, так что я не решился вести его дальше и повернул назад. Уверен, мы смогли бы перейти эту реку, но я проявил слабоволие. Даже если бы нас унесло рекой, мы бы всё равно нашлись спустя какое-то время. Так было всегда. Странно, но я был уверен, что мы бы смогли пересечь эту реку вброд. Я долго корил себя за это отступление. Оно меня сокрушало. Ведь я был уверен… но всё равно отступил.
Однажды мне повстречался одинокий путник. Когда мы поравнялись, я увидел старика в мятой, затасканной одежде и бейсболке. Обросший, немытый, он брёл, сторонясь автомобильных дорог, укрываясь от солнца в тени тополей и берёз. Я редко встречаю таких, как этот старик, — бродяжек без оков. Вот и в тот раз я решил, что это именно такой путник, и я шёл рядом с ним, истощая его силы. Но старик не боялся ни меня, ни холода ночи, ничего, только не дойти. Он знал, что ему нужно идти вперёд и не оглядываться назад, ибо за спиной уже ничего нет, и в том нет смысла. Трагедия была в том, что старик также знал, что и впереди тоже ничего нет. Но он предпочитал путь смиренному ожиданию. Я назвал про себя старика Собирателем. Он напомнил мне тех людей, что ходили от одного богатого плодами ареала к другому и не знали, что принесёт им завтра, надеялись на лучшее и берегли то, что давала им земля. И иногда они встречали группу других людей, и я ссорил их меж собой, но некоторые объединялись — особенно часто это происходило там, где был достаток еды. Так и этот старик питался тем, что найдёт в лесу, скромно ел в дорожных закусочных, не напрашивался никому в попутчики. Иногда он с кем-то говорил, но никого, кроме меня и Зоба, рядом с ним не было. А он всё нашёптывал себе под нос, и иногда эти нашёптывания переходили в напев, шелестящий, как ясень или клён. И старик мог идти весь день, поев всего разок, и к ночи забредал в подлесок, и расстилал тонкое одеяло, и укрывался им, и засыпал. И ему снились светлые сны, где он ещё ребёнок, и рядом его отец и мать, и они рады за него, были бы рады и сейчас, а ещё во снах являлась та, что сделала его жизнь осмысленной, а потом те, кого он любил сильнее жены, хоть и редко то показывал, а затем во сне внуки делились с ним мандаринами, и он брал дольку и опускал в рот с благодарной улыбкой и просыпался, смахивал слезу, умывался росой и, пожевав чего-нибудь из скудных запасов, продолжал путь.
Иногда рядом с нами равнялись машины, и молодые спрашивали старика, всё ли у тебя в порядке, отец, и он отвечал, что всё хорошо, а они предлагали подвезти его, но старик всегда отказывался. Чаще всего ему желали удачи и уезжали, но некоторые спрашивали, куда он идёт. К морю, отвечал старик, увидеть напоследок. А чего дома не сидится, с огородом да внуками не возишься, на то отвечал старик, зачем мне дом да огород, когда и внуков уж нет. Молчали многие, иные протягивали ему еды и уезжали. И совсем редкие спрашивали, а что у моря. Был ответ, я там жизнь начал, забыть его не могу.
И шёл старик к морю, выполнял простую работу за еду, а где-то его кормили бесплатно. Долго мы шли вместе, полюбился мне этот старик, но пути наши разошлись. Мне на юг, через горы, ему на запад, к морю. Несколько ночей спустя после разлуки мне снился сон, в котором старик достиг моря, и сел на вершине горы, и долго смотрел на него, подставив ветру морщинистое лицо. И поначалу он улыбался, вспоминая всё, что было с ним на море, и говорил себе, вот, мои хорошие, какое оно. А затем он смотрел на берег, где вовсю неистовствовали туристы и отдыхали так, словно море придумали для их капризов, словно нет других людей вокруг, нет кораблей, нет моряков и рыбаков, сгинувших в море, и нет старика, его жизни, его любви, его воли, с которой он преодолел все испытания, нет его счастья, нет скорби и его слёз. Во сне я оставлял его на горе одного, сидящим на камне у моря, которое должно исцелить его раны, а под горой толпа, что топчет все его чаяния. Он плакал.
В давние годы я бывал в тех местах и порой заставлял рыбаков выходить в море, даже когда оно было буйным, а затем я смотрел, как оно опрокидывает рыбацкие судна, и провожал тонущих моряков, молящих: «Не забирай меня! Не забирай!» Но море всегда забирало их.
А сейчас там только гвалт, потехи и ругающиеся мусорщики, сортирующие за ленивых отбросы. Нет, не хочу вспоминать о тех местах, лучше буду вспоминать старика Собирателя или тех героев, что добровольно избрали меня причиной своей смерти. Что можно сделать такому человеку? К нему не применишь силу, ведь он никому не мешает и ничего не сделал, только выбор, как умереть, но всё же верно противодействует тому, что не может принять его честь. И можно только смотреть, как человек худеет, пока не отощает до костей, обтянутых кожей, и умрёт, когда не выдержит сердце… Как можно не уважать этих людей и их смерть?
Всё время, что я скитался по большому материку, меня, как и старика, преследовала неотступная тоска по морю. Все люди — выходцы из него, и не только они. Я помню, как вышел из него сам. Помню, как поднимался из недр земли через жерла вулканов, а затем заполнял дно моря, подтягивая жизнь к становлению. Я стоял у её истоков. Возможно, самым большим моим достижением и провинностью стало становление человека. Ещё не согнаны были Дети Божьи из Райского сада, а по земле уже бродили их подобия, моё порождение.
Мысли об этом навещали меня часто во время скитаний. Спастись от них не удавалось даже во сне, где я брёл по опустевшим городам, занесённым песками, среди изъеденных ржавчиной автомобилей и мёртвых деревьев. Я бесцельно созерцал унылый пейзаж пустыни, шёл по холмам из пепла, дюнам из пыли, дорогам, устланным костьми, рекам иссохшим. Я приближался к чему-то могущественному, неодолимому, отчасти порождённому мною. На своём вороном коне, вооружённый давно затупившимся копьём, я шёл на неравный бой.
От таких снов я резко просыпался и не находил покоя. Будил коня, взбирался на него, и мы уходили. Тоска по морю двигала меня к побережью Атлантического океана на краю чёрного, как Зоб, континента — колыбели моего творения.
В один из дней я повстречал на пути группу богачей. Они охотились на диких животных. Убивали много. Для трофеев, азарта. Один из охотников, пристрелив льва, расстроился и сказал, что он ожидал, что это будет равная борьба между зверем и человеком, а он убил его с первого выстрела…
В следующий раз охотник в своей самонадеянности подошёл слишком близко ко льву и выстрелил. Попал. Но лев, несмотря на рану, настиг охотника до второго выстрела и растерзал.
Я пожал плечами и оставил растерянных богачей. По мне — всё было честно.
Я много думал о «подобии» и пришёл к выводу, что все живые организмы — хищники. Все равны перед целью выжить… Ибо вся жизнь живёт за счёт другой жизни и поглощает её, паразитирует, обделяет. Всё обратится в прах, удобрит почву и станет пищей для жизни маленькой, лишённой амбиций, но и иллюзий…
Жизнь слишком уязвима и, защищаясь, поглощает всё. А я её оружие.
Немного об устройстве мира.
Люди давно строят теории о том, как он появился и что это за мгла за небесами. Хлад. Невыносимый холод бездействия. Я же представляю себе мир пылающим от бесконечного свершения. Так появился мир и ныне холодеет. Возможно, когда он догорит, то возгорится вновь.
В пламени зерно жизни.
Однажды я был рядом с проснувшимся вулканом. Он грохотал и плевался лавой, а я смотрел, как кровоточит земля. Люди бежали, паника охватила жителей городка, что находился в опасной близости от вулкана. Я же, наоборот, шёл к нему. И поднялся к самому жерлу, и любовался поднимающимися в небо стенами из жидкого огня. Они сияли жизнью и орошали ею всё вокруг. Я протянул руку, она вошла в очередной столп животворящего пламени, и тогда я ощутил еле уловимую пульсацию. Так, в алом свете извержения, несущего гибель внешней жизни, я отыскал жизнь сокрытую. Глубоко, утробно пульсировало невидимое сердце, со стоном выталкивая на поверхность обновляющее пламя.
Я успел позабыть, как оно значимо.
Не только я.
Я видел самую высокую гору в мире. Не ту, другую. Сейчас её уже почти и не видно. Но она всё ещё вонзается острым хрупким шпилем в небеса, разрезая облака, как нож масло. Плавно, неторопливо они омывали её пик, похожий на острие копья. Да, гора всё ещё возвышается над миром, но только в легенде. Её, прохудившуюся от времени, с проступающими от ненадёжности памяти белыми пятнами, я услышал впервые многие годы тому назад. А после слышал её раза два. Она захватила меня, в ней крылся ключ к тайне, занимающей не один пытливый ум.
Некогда эта гора была столь высокой, что считалось, если взобраться на её вершину, можно уйти за грань мира. Многие пытались, но они вернулись, а те, кто не вернулся… кто знает их судьбу? Люди, что жили у той горы, верили, что когда-нибудь с неё явится посланник и поведает миру его судьбу.
И он явился. Сияющий, словно вылитый из золота, он спустился на вершину извне, и то был ребёнок. Мальчик. Он сиял так ярко, что его заметили жители поселения. Солнце нежно опустило его на своих лучах, а потом они осыпались к подножью горы. Одна девочка собрала их, чтобы вручить посланцу, когда он придёт в их селение. Люди верили, что он подарит им пламя прозренья.
Но мальчик не мог спуститься с горы и надолго остался узником её вершины. Девочка, что собрала солнечные лучи, сшила из них плащ и отправила его на вершину, к мальчику с птицами. Когда приходили зимы, он согревался им. Шло время. В очередную зиму морозы были настолько сильными, что жители поселения начали замерзать. У них кончилась древесина, нечем было греться. От холодов заболела и девочка, что сшила плащ из солнечных лучей. Она чахла и без тепла должна была скоро умереть. Птицы принесли эту весть посланцу, и тогда он ринулся с горы, ярким лучом скользя по её краю, и вонзился копьём из молний в её основание. И запылало в том месте чудесное пламя, и согрело местность вокруг. Согрелись жители, исцелилась девочка. Так ярко пылало это пламя, что никто не мог смотреть на него. Когда зима кончилась, пламя резко погасло, оставив после себя вместо золы плащ из солнечных лучей. Девочка сохранила его на всю жизнь, но, когда она умерла, плащ рассыпался на жёлтые ленты, и их развеяло ветром.
С тех пор я внимательнее стал вглядываться в молнии. Изучать места, куда они бьют. Там я видел следы, похожие на проступившие от напряжения вены, и ощущал близость ключа к вопросу о движущей силе. Силе, что создаёт и меняет. Я подобен ей. Но властен только над жизнью.
Действительно ли властен? Или я всего лишь стеклянный наконечник после разряда? Копьё в чьей-то руке.
Власть. Если бы я только мог обменять её на возможность стать подвластным морем, беспечным камнем, тугой молнией…
Как и мои братья, я часто и даже чаще их задумываюсь над своим предназначением. Придя в мир после Смерти, я наравне с ним стал двигателем эволюции. Однако вся жизнь была связана мной в один зависимый цикл. Я радовался, глядя, как она развивается, и большую радость я испытал, когда состоялся человек.
Со временем я принял множество форм, чуждых моему естеству, в то время как среди людей я со своей первостепенной задачей стал бесполезен.
Грядёт конец. Но до того, как всё канет в хаос непознаваемый, где не найдётся места ни мне, ни моему копью, ни братьям моим, ни небу и той тьме, что стелется над ним, ни времени, ни разуму, да и вообще самого места не найдётся, и нечего будет искать, всё будет ясно, но познавать то будет некому, и потому зову его непознаваемый, я и мои братья будем стараться вернуть всё на свои места.
Мы наткнулись на эту деревню в полдень. Исхудавшие старики и дети вповалку лежали в тени навесов. Запах разложения исходил от них, и вонь из мисок, из которых поили измождённых мною, ощутимо сочилась по воздуху. Рядом с умирающими сидела женщина, она пустым взором озирала песок и редкие деревья вокруг и старалась не смотреть на соплеменников, на их непропорционально большие головы и уставшие глаза, на их тонкие руки и ноги, впалый живот, на грудной остов, под которым трепетало сердце, а лёгкие с трудом делали хилый вздох. Женщина ждала остальную часть племени, ушедшую на поиски еды и воды.
Я спешился, снял с Зоба сумку и раскрыл её, достал весы, некогда сияющие, а ныне, как и я, серые, скрипучие. Повесил чаши на цепочки, опустился перед одним лежащим ребёнком на колени, поставил весы рядом. Протянул руку к голове мальчика и легко сорвал короткий волос, положил его в одну чашу, затем сорвал волос такого же размера со своей головы и положил его на другую чашу. Весы заскрипели, и чаши, чуть качнувшись, остановились. Чаша с моим волосом оказалась тяжелее, но я всё равно решил остаться. Разобрал весы и сложил в сумку. Отвёл коня в тень ближайшего дерева и сел рядом. Я терпеливо ждал, изредка бросая взгляд на прислонённое к стволу дерева копьё.
Племя вернулось. Мужчины с трудом несли раненого. У дальней реки, к которой пришлось идти за водой, потому что их небольшая речка пересохла, одному охотнику не повезло. Он сам стал жертвой. Грузный старый крокодил ринулся из воды и попытался утянуть мужчину в реку, но соплеменникам удалось отбить его. Их копья не нанесли серьёзного урона хищнику, зато он изодрал ноги охотника. Его уложили подальше, чтобы его стоны не беспокоили умирающих.
Скоро вернулись и женщины, они уходили на запад и принесли немного трав. Их они измельчат, истолкут и смешают с водой и дадут страждущим. Я помню, как во время недавней войны, где превосходно чувствовал себя мой младший брат, я видел, как жители деревень смешивали траву с молоком. Они познали меня.
За раненым ухаживали, но, долго мучаясь, он умер, постепенно затихнув. Его похоронили. Тело могло стать временным спасением, но в племени было табу. И племя простилось с погибшим, принимая свою участь смиренно. Я испытал гордость. Как и прежде, когда подталкивал творцов к работе. Я часто навещал их. Порой я оставался рядом с таким человеком и томился в ожидании его работы. А когда он начинал, я следил, и порой мне казалось, что его рука, что пишет строки, в вечность уходящие дугою, это моя рука, что пишет строки, в вечность уходящие дугою. И спустя много лет я восхищаюсь этими работами, изредка читаю их своим братьям и даже Зобу. Однако помню я случаи, когда творцы на закате своей жизни, будучи не в силах подняться, лежали в своих кроватях и медленно умирали. И я приходил к ним, и садился за их письменный стол, и читал все их рукописи. Читал день, другой, а затем откладывал, прочитав их все. И убеждался, что в жизни нет справедливости, что не воздаётся за труды и мучения, что часть жизни, что человек отдал на эти рукописи, прошла почти бесследно, оставив лёгкую тень в умах немногих её чтецов, и истлела с последним вздохом её творца.
Обычно они умирали не от моего копья, но я держал его наготове.
Мы долго ждём под деревом, прежде чем я встаю и подхожу к мальчику. Он слабо шевелит губами, и его никто не слышит. Все спят, обессиленные днём. Спит и женщина, что следила за истощёнными. И я остаюсь с ним один на один, приставляю копьё к его груди, под ребро, под сердце, и жду последние секунды. Мальчик открывает глаза, и, к моему изумлению, видит меня и понимает, кто я и зачем склонился над ним. Он понимает не только это, а всё, что стоит за мной, к чему всё идёт и какое место ему уготовано, когда я избавлю его от мучений. Он не видит моего обезображенного лица, сокрытого серой повязкой, но видит мои глаза и читает по ним всё, что видели они, и не испытывает страха.
Меня мучает жалость, и я в сомненьях. Мне хочется броситься к коню, стянуть с него тюк с заветным сокровищем — лучистым, медовым яблоком. Я храню его с давних времён, поражённый его красотой и внутренней силой. Оно могло бы спасти ребёнка, я мог бы срезать копьём кусочек яблока и подойти к мальчику, взять его переспелую голову одной рукой, и приподнять, и поднести другой рукой кусочек к его обессилевшим губам, и ждать чуда. Но я стою в нерешительности. Не в моей власти творить чудеса. Да и творить вообще. Я дерзнул и больше не смею. Потому я опускаю копьё, его острие призрачно касается сердца мальчика, и дарую ему избавление. Он умирает и продолжает смотреть на меня, а я даже не могу опустить его веки. То удел смертных.
Я возвращаюсь к дереву. Негромко и одобрительно всхрапывает Зоб. Ложусь спать. Скоро предстоит много работы.
Меня редко подтачивает жалость к тем, кто уходит из жизни из-за меня. Сожаление, но не жалость.
Однажды я обосновался в городе из золота и камня. Его взяли в осаду. Горожане долго и достойно сопротивлялись множественным попыткам врага захватить город. Но скоро их волю начал терзать я. Многие сдались, кто нарочно нашёл смерть в сражении, кто оборвал жизнь сам, но большая часть защитников продолжали держать оборону.
Спустя месяц я гулял по безлюдному городу, переступая через трупы. Я сгубил всех? На то не моя воля.
Я не жалел никого. Но, глядя на никчёмную ныне красоту каменного замка и его сверкающих шпилей, я сожалел. Некогда соборы, дворцы, статуи, надгробия и даже вязь оконной решётки и узор ограды многоголосо общались с людьми. Теперь они немы, ведь некому внимать им. Среди онемевших посланий, с потаённой надеждой ожидающих адресата, я чувствовал сожаление. Чувствовал его и когда захватчики вошли в мёртвый город и разорили красоту, выкорчевав всё золото, а затем предали её огню.
Кто из них знал, что золото блестит лишь на свету?
Разве всё это достойно моей жалости?
На следующий день я избавляю ещё двоих. Старика и ребёнка. Среди жары и погребений люди не отчаиваются и опять идут на охоту. Вечером им улыбается удача. Они убивают антилопу и несут её, привязанную на копье, и готовят на огне, и кормят истощённых по чуть-чуть, затем едят сами и пьют много воды, и радуются, и в эту ночь засыпают спокойно. У меня тоже спокойная ночь. Я не работал.
На рассвете другое племя вторгается в поселение и убивает всех мужчин. Кто-то добивает истощённых. Женщин берут в рабство и уводят. Всё. Я вновь один. Среди убитых. Обхожу поселение и молчу. Вчера тут ещё слышался смех, полный надежды. Беру копьё, седлаю коня и покидаю место бойни. Их убили не ради еды, то мне известно.
Да, человек давно позабыл обо мне. Всё можно купить. И пропадает урожай. Много урожая. Много лучистых, медовых яблок…
Я доставал весы, срывал волосы с жителей тех стран и клал на весы. С тоской вырывал свой и помещал на другую чашу. Чаша с волосом смертного перевешивала мою. Этого человека я не посещал с рожденья.
Меня вытеснила цивилизация с её искусственно выращенными яблоками, лучистыми от воска и медовыми по цвету. Но я часто слышу, как моё имя смешивается с другими. Они маркие и грубые. Как маркетинг, безжалостный круговорот покупок и обновлений. Отныне бережливость достойна презрения. Мне всегда казалось, что мой удел пополнять кладбища, а не свалки. Сам я никогда не окажусь в могиле, однако моё бессмертие меня не утешает. Если я обречён быть скитающимся призраком, то я предпочёл бы смерть. Если не умереть, то быть им.
Бессмертье. На самом деле оно не свойственно ни мне, ни моим братьям. Наше пребывание связано с миром.
За тенью в тень уйду и я,
И бесконечность ткани бытия
Мне домом станет.
Не самые точные, но всё же исчерпывающие строки. Кончится мир, уйдём и мы. Однако такая смерть меня не беспокоит. Я слишком долго скитаюсь и готов сделать заключение: всему должен прийти конец. Он лучше вечной агонии — последней стадии существования любого предмета. Но мир переродится. А я? Нельзя утверждать.
Беспокоит меня не будущее. А настоящее. Я не всегда был истлевшим всадником на не менее исхудавшем коне. Нет, я был призраком. Не тем, что появляется, когда умирает живое существо. Просто это слово наиболее приближённо характеризует мою прошлую форму. Еле заметная, ничтожная точка… искра замысла в голове того, кто ещё только-только сделал шаг к прозренью, что воплотится в вечность уходящие дугою строки…
Полнела жизнь. И время изменило меня. Ныне я зачах, и, что меня больше всего настораживает, некоторые из них могут увидеть меня, как недавно тот мальчик.
Всё тает. Небеса, солнца, плоть мира… а я проявляюсь.
Вторгаюсь в мир из другого, с которым теряю связь.
Зоб весь взмок на солнце. Мы брели так медленно, или просто вокруг ничего не менялось так долго, что, казалось, мы стоим на месте. Бесплодный край, без воды, без музыки волн, без шумного урчанья водопадов. Как же я соскучился по воде.
В одну из ночей мне вновь снится тот же сон, но на этот раз вся трагедия разыгрывается сначала — когда земля извергла из своего чрева жизнь в мировой океан, взрастила её, а затем уже жизнь вырастила нечто. Оно прогрызло землю, и спряталось в её сердце, и питалось отбросами, и росло, росло до тех пор, пока земное чрево умещало его тело. А затем оно вышло наружу. Это случилось во сне, когда я вновь брёл на коне по безжизненным городам. Под нами с хрустом переспелого граната рвалась земля, трещины расходились от голого холма, и из них поднимались ядовитые пары. А под землёй стонало, рвалось наружу. И то было оно.
Я всё гадал, как же оно выглядит. Что, если напоминает меня во времена моего появления? Нечто бесформенно прекрасное, беспощадное в своей простоте и оттого — совершенное. Но земная дрожь и стоны говорили о другом. Не искра, не замысел, а дуга из строк. Искажённое воплощение.
И когда оно вот-вот должно было вырваться из-под земли, я проснулся.
Обременённые лишениями и тревожными снами, мы шли ещё три дня, и в конце третьего я ощутил еле уловимый запах моря. Почувствовал его и Зоб, бедняга воспрял духом и даже прибавил шагу, и спустя три часа за очередной дюной голубая полоска неба превратилась в водную гладь. Мы застыли и ликовали безмолвно. Солнце медленно падало в море, и мы провожали его и приветствовали Океан.
Я не устоял, и достал из сумы своё сокровище, и подставил его лучам уходящего солнца, и песок обратился золотом. Совершенное золотое яблоко. Я не мог отвести от него взгляд, пожирал глазами, ласкал, разглядывал со всех сторон, наслаждаясь его совершенством. Как долго я носил его с собой, как долго оберегал… и вдруг разломил его на две части и, словно повинуясь чужой воле, извлёк семена и развеял по ветру. Я был уверен, что в этом бесплодном краю эти семена совершат чудо, и край зацветёт и заплодоносит. И вырастит сад, краше которого не будет на земле, и в него явится человек и попробует яблоки, уже не столь чудотворные, как то, от которого произошли, но по-своему могущественные, и прозреет, как тот мальчик. Но всё это будет в далёком будущем, а сейчас я отдаю половину яблока Зобу, вторую съедаю сам. А затем жду, ибо знаю, что будет дальше.
Крепче сжимаю копьё, Зоб нетерпеливо топчется на месте. Мы знаем, настало время последнего и самого главного боя. И когда диск солнца касается краем моря, то оно вздымается вдалеке бугром и несётся к брегу, и мы ждём, пока из моря не поднимется изъевшее весь мир, как нутро яблока, чудовище. Но кто из нас должен погибнуть? Быть может, я — причина всех бед, тот, кто сам не лишён пороков и передал их людям? Или новый идол? Если суждено сгинуть мне — так и быть. Но зацветёт мой сад, ожидая того, кто в нужде сорвёт плод яблони, и, любуясь океаном, найдёт весы, и копьё, и моего коня, и оседлает его, и начнёт новый путь, и захватит с собой яблок, сколько сможет, чтобы одарить нуждающихся, тем самым совершая чудо.
Но сейчас передо мной мой враг, и конь ускоряется и переходит в галоп. Солёные брызги летят из-под копыт, а я твёрдой рукой направляю копьё в разинутую пасть чудовища. Мы вот-вот сойдёмся. И я пылаю в гневе, и разрезаю море, и схожусь в неравной схватке, пытаясь выяснить, чей глад сильней.