Содержание Журнальный зал

Анна Долгарева

Запах травы да горячей железной подковы…

Стихи

Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2020

 

Анна Долгарева — автор поэтических сборников «Время ждать» (2007), «Хроники внутреннего сгорания» (2012), «Из осаждённого десятилетия» (2015), «Уезжают навсегда» (2016). Публиковалась в журналах «День и ночь», «Фабрика литературы», «Сфинкс Петербурга» и др., в интернет-журналах «45 параллель», «Текстура», «Формаслов».

 

 

 

***

 

Бог говорит Гагарину: Юра, теперь ты в курсе:

нет никакого разложения с гнилостным вкусом,

нет внутри человека угасания никакого,

а только мороженое на площади на руках у папы,

запах травы да горячей железной подковы,

березовые сережки, еловые лапы,

только вот это мы носим в себе, Юра,

видишь, я по небу рассыпал красные звезды,

швырнул от Калининграда и до Амура,

исключительно для радости, Юра,

ты же всегда понимал, как все это просто.

Мы с тобой, Юра, потому-то здесь и болтаем

о том, что спрятано у человека внутри.

Никакого секрета у этого, никаких тайн,

прямо как вернешься — так всем сразу и говори,

что не смерть, а яблонев цвет у человека в дыхании,

что человек — это дух небесный, а не шакалий,

так им и рассказывай, Юра, а про меня не надо.

И еще, когда будешь падать —

не бойся падать.

 

 

***

 

Город

перед нами распахивал тропы

тайные

и учил нас смеяться.

Мы тогда приехали автостопом

по зимней трассе приблизительно в минус двадцать.

 

 

У нас было мало лет, мозгов еще меньше.

Мы ели каштаны на площади и рождество встречали.

Мы были влюбленные дети,

а не мужчина и женщина,

мы уже предвкушали, но еще не знали печали.

 

Позже,

когда в этот город ворвутся танки,

они намотают на гусеницы наши тени,

до сих пор бродящие по этому городу,

так и

не узнавшие потерь и сомнений.

 

Их расстреляют из «Градов» и огнеметов,

они превратятся в дым, вобьются в брусчатку,

от нашей юности,

пахнущей светом и медом,

не останется последнего отпечатка.

 

Только огонь на закате, дымное зарево,

пепел, оставшийся от старинных строений.

Так и будут ходить по миру и сочинять его заново

люди, лишенные юности, памяти, тени.

 

 

Три стихотворения о степи

 

*

 

и гнутся эти тонкие деревья,

и что-то происходит, проступает:

автобус едет в небо сквозь деревни,

и дырка неба смотрит как слепая,

как мы приникли к окнам разрешённым,

пока нам не велят задернуть шторы,

пока в заснеженном, завороженном —

мы происходим — но исчезнем скоро,

 

но впитываем прямо под сетчатку:

вот террикон, вот дерево в перчатках

последних листьев,

вот взлетают птицы,

и мы уходим, чтобы раствориться.

 

*

 

Медленно прохожу через двор, где растет рябина,

красная — над белым и серым, над детской площадкой.

Я жила здесь лето, и осень, и зиму, я здесь любила,

а теперь не буду. В январском вечере шатко

проступают тени деревьев, призраки жизней

не случившихся — но могли бы — с нами ли, с кем ли…

Растянуло меня по бывшей моей отчизне,

тут и там — остатки сердца врастают в землю.

Прорастут они красной рябиной и снегирями,

замороженным солнцем над елками — в захолустном

городке, где однажды жили — и потеряли

эту жизнь, ушли, утекли, обмелело русло.

 

*

 

такая степь большая, что по ней

как будто можно ехать бесконечно,

по животу земли, что все черней

и оголенней; дело-то к весне,

но влажным льдом ещё покрыта речка.

 

в автобусе ребёнок все не спит,

и дует по ногам, и одиноко,

и я смотрю, как едем по степи,

качаясь, едем под моторный рокот.

 

я, как влюбляюсь, становлюсь — как мышь,

совсем мала, почти не существую,

и ты лишь на земле меня хранишь,

чтоб я не потерялась — в этих струях

 

дождя, сползающего за окном,

в степях огромных, в глины километрах.

 

я так люблю, как дерево — одно

стоит в степи и тянется за ветром.

 

 

***

 

люби, говорю, люби, говорю, не кусь,

спиной шерстяной прижимайся ко мне, люби,

так ночь наступает, а я в любовь облекусь,

и буду гладить, и спрячусь в ее глуби.

 

а он отвечает, кусь, говорит, я есть,

я, может быть, не любовь, а благая весть,

я, может, вообще не чтобы я сам любить,

а чтобы вот так среди ночи с тобой говорить.

 

я есть, говорит, посмотри, я совсем другой,

и нос у меня не похожий на твой, и шерсть,

живот мой роскошен, как поле поздней весной,

и розов мой рот, и уши остры, я есть.

 

я есть, я радость небесная, я другой,

так гладь мое горло и уши мои тереби,

учись понимать язык полуночный мой,

люби, говорит, люби, говорит, люби.

 

 

***

 

Мне нужны огромные расстояния.

Мне нужна дорога куда-нибудь через Калугу,

где деревья шатаются словно пьяные,

размывающиеся птицы улетают к югу.

 

 

Я не узнаю к осени дом свой и тело,

становлюсь потерянная и чужая.

На калужской трассе листва уже облетела

и к земле приникла, перегнивая.

 

Очень хочется бросить жизнь и начать ее снова.

Не замирает, дрожит, полощется вечер.

Испекла бы тебе пирог и постель постелила бы, честное слово,

но мне не из чего и нечем.

 

 

***

 

рай мой потерянный —

август — речными рассыпается брызгами,

пятна арбузного сока на футболке замызганной,

хрустит на зубах кукуруза.

музыка моя, музыка, бесконечная музыка,

длись, пожалуйста, не умирай,

пока я помню его, помню, пока я помню мой потерянный рай.

 

рай мой потерянный, невинность в саду эдемском,

кончившаяся — утраченная вместе с детством,

с первой смертью, первыми похоронами,

безумными снами,

первой любовью, случившейся с нами.

 

рай мой потерянный, букет одуванчиков маме.

 

мама, я все бегу к тебе сквозь кукурузное поле,

мама, мне сегодня исполнилось двадцать девять,

мама, это неправда, мне восемь, стерня мне колет

босые подошвы, мама, я не знаю, что делать,

мама, я бегу к тебе, к потерянному своему раю,

там, где жива бабушка, вообще все живы,

где я иной любви — кроме небесной — не знаю,

и август катится — белым наливом —

в лиловый закат, в неведомое далёко,

и нет никакого времени, никаких сроков,

нет никакой смерти, никакой боли.

только любовь небесная, бесконечное поле,

полное васильков бесконечное поле.

 

 

***

 

слушай, говорит, слушай:

обстрел начинается в полночь.

пусть твои прячутся лучше,

без пятнадцати чтоб по полной

 

по боевой. будем

класть по заброшенной шахте.

от людей к людям

несется сигнал шатко.

 

дождик по ним крапает,

сумерки лежат синие.

сын отвечает: папа,

спасибо, за все спасибо.

 

 

***

 

Мама, я сегодня проснулась и поняла, что умру.

Я погладила толстенького кота, пожарила пару яиц,

вышла на улицу в летнюю злую жару,

купила мороженое, перешла Каменноостровский, и

все равно понимала, что умру, что это неотвратимо,

что это уже можно потрогать, понюхать, попробовать языком.

И солнце лилось с небес, и машины ехали мимо,

и было видно ясно и далеко.

Мама, так странно было, что ты не зовешь домой,

что я не рисую классики, что я не в своем дворе,

что я потерялась и непременно умру — такой

закон непреложный выросшей детворе.

Скоро наступит осень, мама, придет водою и листопадом,

и листья поднимутся над полями клубками дыма

А я шла по Каменноостровскому, и смерть моя тоже рядом

шла, а я была живая невыносимо.

 

 

***

 

нам делали манту, и мы ее мочили,

опасливо, тайком, эксперимента для.

мы вырастали в то, чему нас научили

от жвачек вкладыши и черная земля,

 

всосавшая в себя бессмысленные трупы

начала девяностых, мы росли на них,

как хищные цветы, ноктюрны в ржавых трубах,

как спорынья на ржи, как вольный белый стих.

 

и выросли для войн — вот орден, вот и крестик,

мы соль земли, и мы — ее же перегной.

храни же нас, Господь, в сухом прохладном месте

в коробке с прочей оловянной солдатней.

 

 

***

 

Кот Василий был рыж и тощ, ухо порванное — не трожь, через розовый нос два шрама. Боевит весьма, криворож, легкий — максимум два килограмма. Из блокадного Ленинграда, из мороза, зимы и ада вышел прямо он к батарее. И немножечко дал погладить по линялой и тощей шее.

 

— Ну, — сказал капитан, — оставим. Кот потерся носом шершавым и пошел добывать мыша. Над зениткой закат кровавый бил молчанием по ушам.

Говорили потом, что кот — ухом, дескать, куда ведет, то оттуда и жди беды: будет вражеский самолет, приносящий огонь и дым. И — поставили на учет.

 

В батарее есть, значит, кот, слышит издали самолеты. Он с солдатами здесь живет, ест мышей, не требует льготы.

 

Если кот — то всегда уют. Ухом водит — врага собьют, слушай, брат, рядового Ваську.

А потом наступил салют.

По-над городом над январским.

 

Говорил потом капитан, как бывал немножечко пьян:

— Я его бы себе оставил. Он был лучший наш талисман, существующий

против правил. Но пошел он от нас сквозь снег, шел так медленно — как во сне. И как будто все выше, выше.

Словно в мире неправды нет.

Словно сверху нас кто-то слышит.

 

Мы смотрели, раззявив рот. Он исчез, он ушел в полет, в свет январский,

сумрачный, синий.

Да и был ли тот рыжий кот — батарейный слухач Василий?..

 

 

***

 

когда я ухожу,

мой кот считает, что совсем я ухожу,

что никогда я больше не вернусь,

и плачет он, вцепляется и кусь,

а после остается у двери,

и слышу я, как плачет он внутри.

 

но я же ухожу не насовсем!

я, может, просто вышла в магазин

и через час вернусь уже, поем

и дам ему еды.

но он один

как будто остается навсегда,

как будто не нужна ему еда,

как будто ад вокруг невыносим,

нет, не ходи, не надо в магазин!

 

но все-таки, конечно, ухожу,

и раз за разом снова ухожу,

и кот мой расстается навсегда

со мной, меня оплакав каждый раз,

и горе больше целого кота,

и словно никогда не будет нас.

 

и я не знаю, что тут говорить,

совсем не знаю, что тут говорить,

мой кот сидит и плачет у двери,

любовь не знает оправданий, слов.

любовь сидит и плачет: вот любовь,

и ничего сильнее нет её,

безмысленней и преданней её.

 

 

 

Два стихотворения о Марии

 

*

 

Восходила, сияла над ней звезда,

подо льдом шумела живая вода,

просыпались деревни и города,

напоенные светом новой звезды.

Сквозь закрытую дверь пробиралась стынь,

по-над полом тихо ползла туда,

где сидела она, на руках дитя

обнимая. Снаружи мороз, свистя,

запечатывал накрепко все пути,

чтоб чужой человек не сумел прийти.

На дверных петельках темнела ржа.

И она сидела, Его держа,

и она бы молила Его не расти,

чтоб стирать пеленки, кормить из груди,

оставаться не Богом — ее дитём,

не ходить этим страшным терновым путём,

оставаться маминым счастьем, днем

абрикосово-жарким, чтоб был — человек,

и никакой Голгофы вовек.

Чтоб — как у всех, чтоб не знать никогда

этих мук нелюдских, чтоб от горя не выть…

Но уже восходила над ней звезда,

и уже торопились в дорогу волхвы.

И уже всё пело про Рождество.

Потому не просила она ничего,

только всё целовала ладошки Его

и пяточки круглые у Него.

 

*

 

А воздух жаркий и липкий, и так его мало.

Пропустите, говорит, пропустите, я Его мама,

но ее, конечно, не пропускают,

ад хохочет, трясется и зубы скалит,

торжествует.

А она говорит: дайте мне хоть ручку Его неживую,

подержать за ручку, как в детстве,

я же мама, куда мне деться.

Вот она стоит, смерть перед ней, в глаза ей смеется,

Пасть у смерти вонючая, зрачки-колодцы,

Смерть идет по земле, истирает гранит и крошит,

А она отвечает:

Маленький мой, хороший,

Ты уж там, где ты есть, победи, пожалуйста, эту дрянь.

Ты вот ради этого, пожалуйста, встань,

Открывай глаза свои неживые, незрячие.

 

И плачет, сильно-пресильно плачет.

 

Он войдет в ее дом через три дня.

Мама, скажет, мама, послушай, это и правда я,

Не плачь, родная, слушай, что тебе говорят:

Мама, я спустился в ад, и я победил ад,

Мама, я сделал все, как ты мне сказала.

Смерть, где твое жало?

 

 

Следующий материал

Петля

Повесть