Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2020
Больно и обидно писать о современниках в прошедшем времени. Особенно когда это время срывается с цепи: Александр Верников, Виктор Смирнов, Игорь Сахновский, Андрей Матвеев, Аркадий Застырец… Целая плеяда, поколение, входившее в литературу в середине 1980-х, в «предперестроечные» годы — в особую эпоху, когда в Свердловске все уже было готово к рассвету, он уже брезжил, но никак не наступал.
Осенью 1985 года я неожиданно и ненадолго оказался учителем истории. На трехдневных курсах повышения квалификации Верх-Исетского районо по предмету «этика и психология семейной жизни» курсистки-учительницы (все, как на подбор, старше сорока) с неодобрительным удивлением разглядывали затесавшихся среди них двух молодых, слишком молодых для преподавания «такого» материала мужчин. В перерыве мы вместе вышли на крыльцо курить. Так я познакомился с Аркадием Застырцем.
Следующие шесть лет остались в моей памяти как сплошные вечера на кухне у Застырцев. Память, конечно, пристрастна, но я вспоминаю этот период жизни именно как непрерывное общение с Аркашей и Ларой.
Мы с Аркадием принадлежали к разным кружкам: он общался с литераторами, группировавшимися вокруг Майи Петровны Никулиной, а я — с компанией, для которой таким же центром притяжения была замечательный график и книжный иллюстратор Евгения Ивановна Стерлигова. Пожалуй, именно этим двум женщинам в Свердловске лучше других удалось в достаточно замкнутой атмосфере конца 1970-х — начала 1980-х собрать вокруг себя неформальные сообщества очень юных, притом из очень многих впоследствии получилось что-то стоящее. Эти круги не пересекались, но что-то общее в них чувствовалось и опознавалось «своими» с первого взгляда. Нам легко было понять друг друга.
Первой вещью, которая меня сразила наповал и заставила влюбиться в творчество Застырца окончательно и бесповоротно, была поэма «1986», написанная им в первые дни года, буквально в новогодние каникулы (Аркадий, в отличие от меня, продолжал трудиться учителем). Это было очень точное отражение надежд и душевных метаний нашего поколения — и неожиданно достойное разрешение ситуации, казавшейся нам безвыходной. Много позже Аркадий отредактировал поэму, переименованную в «Трезвые матросы». Я протестовал, считая это заглавие излишне откровенным отсылом к прообразу; но Застырец был непреклонен. Он и за другими их права признавал: иногда, разнося очередной мой опус в пух и прах, строго спрашивал: «Будешь переделывать?» — «Нет». — «И правильно, никого не слушай, пиши сам». Вот это отношение дружеской независимости, ощущение доброжелательности, внутренней свободы, взаимообмен найденными книжными сокровищами и грандиозные планы, пусть и увлекавшие нас иногда всего лишь на час-полтора, — чем это можно было заменить, да еще в то время и в том возрасте? Планы обычно были веселыми, хотя порой действительно дурацкими: например, однажды нам пришла мысль создать исторический роман из эпохи Ивана Грозного, взяв Вальтера Скотта и переписав его построчно, заменяя имена и реалии. На голос, с листа перевели полстраницы — и полчаса хохотали, потому что результат был больше всего похож на хармсовского «боярина Ковшегуба».
Застырцевская кухня была моим литературным институтом: если я чему-то научился, это в огромной мере заслуга Аркадия. Надеюсь, что и я бывал ему полезен, хотя бы в качестве квалифицированного слушателя, оппонента и собеседника. Мы вместе переживали литературные увлечения, отразившиеся в его стихах, — великими китайскими поэтами и классическими книгами прозы, восточным плутовским романом «Самак-Айар», европейскими средневековыми авторами…
Надо заметить, что постоянные отсылки к литературе и каким-то необычным историческим реалиям советская редактура и критика очень не любила. Таких авторов в рецензиях называли «поэты от культуры»; при этом предполагалось, что они вторичны, а первичны те, кто от жизни — от сохи и от станка. Мы отшучивались: «не всем же художникам быть от Министерства культуры, надо кому-то и от просто культуры». Эта самая мировая культура, до которой мы дорвались, оказалась просто какой-то пещерой с сокровищами. И ведь все это уже было буквально на расстоянии вытянутой руки! Книги Аркадий покупал всю жизнь, не считаясь со средствами, его библиотека периодически разрасталась до таких объемов, что при очередном переезде он ее безжалостно раздаривал, уносил тома в редакцию «Науки Урала» (где он работал 15 лет, 10 из них — главным редактором). Мы путешествовали между мирами, эпохами и стилями, открывая для себя целые континенты и народы — «Цивилизация» Сида Меера была лишь поздним и жалким подобием нашего освоения мира. Конечно, это волшебное путешествие не было для него, как и для любого большого поэта, самоцелью. Уже в «Трезвых матросах» он писал: «Но то, что нам дороже всяких лоций, / На карту невозможно нанести». В стихах Застырца органично уживаются Че Гевара и Ли Бо, Геттенген и Фергана. В советское время такая стилистика иногда называлось «фантастическим реализмом» — исключительно потому, что хвалить что-то, не упоминая слово «реализм», категорически было нельзя.
В чем же чудо Аркадия Застырца? Он открыл бесконечную свободу ситуации постмодерна в сочетании с точной постклассической формой стиха. Слово «постмодернизм» стало ругательным, но постмодерн бывает разным. Если «модерн» — устремленное в будущее отрицание «больших стилей», то «постмодерн» означает всего лишь игнорирование запрета возвращаться назад, отказ от попыток все время оставаться на переднем крае. Переднем крае чего? Устремлений к какому будущему? — Модернизм не знает подобных вопросов. Именно поэтому, как уже давно замечено, авангард легче всего превратить в арьегард — нужно лишь подать команду «кругом!». Добросовестный (в особенности ранний, еще советского периода) постмодерн — именно его открыл Застырец одновременно с целым рядом других талантливых художников того времени — действительно доставал сокровища разных эпох, строил сложные композиции и был счастлив, когда «дальние сближения» давали новые смыслы. Но он требовал очень серьезной ответственности и хорошей образованности. Поздний постмодерн, копируя стилистику раннего, увы, зачастую просто не видит ни разницы между эпохами, ни критериев достоверности, подменяя сопряжение смыслов мельканием цветных картинок. Когда от героев (а их характеры рождены исходными сюжетами) остаются лишь маски, повествование вырождается в очередную «Санта-Барбару». Но уж будьте уверены, если у Застырца появляются Вальтер фон Фогельвейде или Франц Хальс, то это не случайный подбор имен — Аркадий всегда точно знает, почему каждый из них оказался именно на этом месте.
Переход Аркадия от преимущественно поэзии сначала к прозе в книге «Я просто Пушкин», а затем к драматургической работе с шекспировскими пьесами был абсолютно органичен. «Пушкин» и особенно «Гамлет» ошарашили читающую публику — многие всерьез решили, что Застырец, по старому советскому образцу, предъявляет «фигу в кармане» официальной культуре, что это стёб ради хайпа… нет, кажется, термина «хайп» тогда еще не было… Впрочем, Петр Вайль в своем предисловии к публикации «Гамлета» это уже опроверг. Еще яснее это стало через пару лет, когда Акунин опубликовал свою «Чайку». Есть, стало быть, в этом безумии — а не безумие ли писать пьесу заново, когда ее все наизусть знают? — своя система, которая требует от современного поэта вторгнуться в классический текст и рассказать его заново, от первого лица.
Шекспировские каверы Застырца очень разные. Шекспир сам по себе полифоничен; его текст буквально провоцирует на неожиданные трактовки — и Аркадий каждый раз находит что-то близкое только ему и сейчас, создает очень личностный текст, поэтому так остро воспринимающийся. Его авторские чтения в екатеринбургском Доме писателя всегда собирали полный зал: это были моноспектакли высочайшего не только драматического, но и актерского уровня.
Чему лично я научился у Аркадия? Ему удалось убедить меня в очень трудной для молодых литераторов истине: во что бы то ни стало «пробиваться», «подавать себя», «быть в тусовке» — дело, диаметрально противоположное литературе. Равно как и «быть ангажированным». Он всегда открещивался от предложений создать какую-нибудь литературную группу, писать манифесты, организовывать групповые выступления, вести какие-то занятия типа «литобъединения».
Работоспособность Застырца была потрясающей. Однажды я застал его страшно уставшим и измотанным — оказывается, он не спал ночь, написав за сутки 16 сонетов (это был период работы над книгой «Гигантские шаги»). Тогда я понял, что в алкоголь уходят только те поэты, у которых не получается эффекта запоя от стихосложения.
Он привил мне вкус ко многим ранее недоступным вещам: например, научил любить стихи Вяземского и музыку Пуччини. Он познакомил меня со многими замечательными людьми. И все-таки, наверное, главное — он открыл мне этот огромный мир поэтической свободы и творчества. Да, требующий таких же огромных ответственности и мужества, не терпящий мародерских вылазок за материалом для коммерческих поделок.
Однажды, разбирая залежи книг, скопившихся в редакционных шкафах (нас переселяли на другой этаж), я нашел тоненькую брошюрку без обложки, видимо, принесенную Аркадием из дома. На свободной от текста половине страницы черной чернильной ручкой были вписаны четыре строки. Я узнал почерк Тягунова, но в любом случае спутать автора невозможно. Вот эти слова:
На сердце у Аркадия Застырца
Наколка: Вифлиемская звезда.
Об этом не узнаем никогда
Ни он, ни я. Признаться в этом стыдно.
Я думаю, что этот краткий, «случайный» стих (Роман был легок и талантлив на мгновенные экспромты) очень точен: звезда Аркадия действительно была и благовестной, и тайной. Он и сам-то, пока носил бороду и длинные волосы, был похож на волхва. К кому он приходил? Да к нам с вами, ребята, к нам с вами…