Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2020
Александр Романов (1977) — родился в Волгограде. Окончил Волгоградский государственный архитектурно-строительный университет. Архитектор. Печатался в журналах «Юный техник», «Уральский следопыт», «Машины и механизмы», «Дружба народов». Живет в Волгограде. В «Урале» публикуется впервые.
Обычный ребенок
Впервые я увидел его сидящим около его подъезда. Нам тогда было по семь лет. Я шел за водой для брызгалки, из которой поливал девчонок, — кран был как раз между подъездами, он — как сам он потом объяснил — вышел отдохнуть от утомивших его своей тупостью родственников.
Мне понравилось, как он это сказал. Про тупость. С выражением безмерной усталости на лице. После чего я поклялся себе, что тоже научусь так гримасничать.
Сначала я не обратил на него особого внимания.
Набрал воды. Пошел обратно.
Проходя мимо него, выпустил струю. Струя прошла точно между его обутых в красные сандалии ног, прочертила на асфальте темную полосу.
Он сказал:
— Не надо.
Я спросил:
— А то что будет?..
И только было прицелился брызнуть ему в лицо, как тут он сказал полным тоски голосом.
— А потом я возьму камень и пробью тебе голову. Твоя мама потащит меня к моей маме, потом придет участковый, отведет к себе и продержит нас с тобой бог знает сколько времени. Будет писать протоколы. Вызовет врачей. Мы, конечно же, подружимся — чего нам там еще делать?
Он посмотрел на меня.
— Может, перейдем сразу к последнему этапу?
Он так и сказал: этапу.
Я обалдело вылупился на него. Брызгать я передумал — я даже забыл про брызгалку, забыл томящихся в ожидании девчонок, я даже забыл о том, что мне к четырем — то есть через двадцать минут — нужно быть дома.
Спросил у него, что такое этап.
Он сказал:
— О боже!
Подкатил глаза кверху.
Потом все-таки объяснил.
Я ничего не понял. Спросил у него о том, откуда он знает про участкового, врачей и все остальное?
Он долго молчал, мрачно разглядывая меня исподлобья. Я подумал, что он меня не слышал, и повторил вопрос. Он досадливо дернул щекой — я видел такой жест у бабушкиной сестры. Она уже четыре года лежала, не вставая с постели, и постоянно вот так вот дергалась. И еще, увидев кого-нибудь, говорила, что она сегодня умрет — она точно знает. Я с опаской посмотрел на собеседника — тот сидел, а не лежал, был краснощек и весьма упитан и, по всей видимости, несмотря на выражение лица, умирать не собирался.
Во всяком случае, сегодня.
Он сказал:
— Знаю, потому что был. И видел. Хотя был давно, и, возможно, с тех пор все переменилось.
Он вздохнул.
Взгляд у него сделался такой, словно он все уже видел, все знает и все ему до смерти надоело. Правда, значение этого его взгляда я понял много позже.
— Давно — это когда? — немедленно спросил я, хотя, признаться, меня это особенно не интересовало.
Мне хотелось посмотреть, как он опять дернет щекой.
Он дернул. На этот раз всем лицом.
Посмотрел на мою брызгалку, и во взгляде его мелькнул вдруг слабый интерес. Он спросил, указав на нее:
— Сейчас они такие, да?
— Какие? — не понял я. Поднял брызгалку — бутылку из-под белизны, и пустил вверх струю.
Сказал:
— Они всегда были такие. Насколько я знаю.
— Насколько ты зна-аешь? — задумчиво протянул он.
Я сказал ему, что собираюсь пойти засунуть эту брызгалку Маринке под юбку и выпустить ей туда всю набранную воду.
Он выслушал меня с таким видом, как будто я рассказал ему, по крайней мере, военную тайну, — лицо его стало сосредоточенным, губы сжались, в глаза появился умеренный интерес.
Он сказал:
— Наверное, это будет любопытно, как считаешь?
— Что именно? — спросил я. У него была странная манера говорить.
— Пустить Маринке под юбку струю, — пояснил он. На слове «струя» он вдруг улыбнулся.
Я пожал плечами.
Он добавил:
— Давно никому ничего не пускал под юбку. Тем более струю.
Тут он захихикал. Мелко затряслись его плечи, губы скривились, глаза сощурились.
— О! — воскликнул я.
И принялся объяснять, как сделать так, чтобы Маринка до последнего момента ничего не подозревала, как незаметно к ней подобраться, под каким углом держать бутылку и с какой стороны ее лучше вставлять.
Он меня внимательно выслушал, потом вдруг хлопнул по коленям руками — точно так же делал мой дед, когда радовался, — встал и сказал, что пойдет со мной.
В этот момент мимо нас проехала белая соседская «Волга», встала у мусорных баков. Из нее вышел Маринкин дядя — какой-то большой начальник, — и, покачивая брюхом, пошел к своему подъезду.
Я сказал:
— Все, теперь струю пустить не получится.
— Почему? — спросил мальчик, проводив Маринкиного дядьку взглядом.
Я объяснил, что это был Маринкин дядька и она, чуть что, сразу побежит ему жаловаться.
— В самом деле? — спросил он. — Это ее дядька?
— Ага!
— И ты не хочешь пускать ей теперь струю, потому что боишься, что нас накажут? — с задумчивым видом уточнил он.
— Еще бы! — сказал я.
— Господин Виктюк, значит, дядя твоей Маринки, — задумчиво проговорил он.
Кто такой Виктюк, я не знал, но переспрашивать не рискнул — уж больно сложно, как мне казалось, выражался мой собеседник.
Он пожевал губами — совсем как каждый день умирающая сестра моей бабушки. Сказал вдруг:
— Тогда мы тем более должны ее пустить.
— Но дядя… — начал я.
— Ничего, — махнул он рукой. — Ты главное — сделай. Ты же, я так понял, умеешь. А я сделаю так, что никто никого не накажет.
В глазах его промелькнуло странное выражение. Он добавил:
— Это я умею.
И мы пошли к девчонкам.
Пока шли, мы выяснили, что его зовут Виктор, а меня зовут Андрей.
Все прошло как нельзя лучше. Маринка визжала как ненормальная, потом, тряся мокрым платьем, побежала было домой, но тут ее поймал мой новый знакомец, обхватил за талию и что-то сказал на ухо. Она сразу трясти платьем перестала и вернулась обратно. Села на солнце сушиться.
Я спросил, что он ей сказал?
Виктор сказал: неважно. Мне, мол, пока знать еще рано.
Я хотел было обидеться — я же рассказал ему всю методику целиком, а он мне говорить свою не хочет. Но тут же передумал — увидел выражение его лица. Усталости и тоски на нем больше не было, выглядел он как обычный пацан.
Мы стали играть. Оказалось, что Виктор знает огромное количество разных игр, и не просто знает, но и отлично умеет в них играть.
Пробегали мы до самого вечера, я забыл о том, что мне нужно идти домой и делать уроки, а когда вспомнил и хотел было уйти, Виктор сказал, что делать ничего не нужно и он научит меня, что завтра сказать. Я сначала посомневался, потом — мне сто лет не было так весело — плюнул, и мы продолжили.
Виктор сказал, что я непременно должен проводить его домой и познакомиться с его мамой.
Он сказал, что это нужно для того, чтобы та не расстраивалась.
Я не понял, как связано одно с другим, но переспрашивать не стал — к этому моменту он снова сделался мрачным, взгляд его сделался опять тоскливым, и я боялся, что он опять начнет непонятно и длинно говорить.
Мама его мне почему-то очень обрадовалась. А еще больше она обрадовалась перепачканному с ног до головы Виктору. Я подумал: ну и ну, меня бы за такое убили, а она вон носится с ним так, как будто он совершил что-то невероятное и чрезвычайно полезное.
Она велела мне приходить тогда, когда я захочу, и, когда Виктор вышел, добавила, что она впервые видит его таким, как сейчас. И это, ей кажется, произошло из-за меня.
— А что, он разве бывает другим? — спросил я.
Она посмотрела Виктору вслед и сказала тихо:
— С тобой он как обычный ребенок.
— Обычный? — не понял я.
— Ну да. Обычный. А не маленький старичок.
Она вздохнула.
Тогда я впервые услышал это сравнение. Смысл ее слов дошел до меня позже, и они поразили меня своей точностью. Действительно — он вел себя как маленький старичок. Которому все уже было неинтересно, который от всего безмерно устал, которому надоело все до смерти.
Но тогда я только легкомысленно махнул рукой, подумав: я всегда знал, что я классный парень, и вот сейчас мне об этом в очередной раз сообщили.
— Приду, конечно, теть Маш, — сказал я.
И, громко попрощавшись с Виктором, побежал домой.
На следующее утро он пришел в наш класс.
Как-то постепенно произошло так, что все те, кого я считал своими друзьями, считал умными и соображающими, быстро таковыми быть перестали, а все те, кого я считал неудачниками и неумехами, стали казаться мне вполне умными и очень способными, — и это произошло по его вине.
Первые очень быстро возненавидели Виктора, вторые возненавидели первых за то, что те возненавидели Виктора
Притом ни первые, ни вторые нормально общаться с ним не могли.
И те и другие, как правило, его не понимали. Первые при этом страшно бесились, и неоднократно дело доходило до драки — в которой удивительным образом всегда доставалось именно им и еще мне, как главному за Виктора заступающемуся. Вторые бесились не меньше, и тоже всегда доставалось мне — как главному объясняющему.
Все почему-то считали, что я понимаю Виктора лучше других. По-настоящему же его понимали только учителя, да и то не все.
Понимали и побаивались. Почему побаивались, я понял много позже — потому что он был умнее их. Он тщательно это скрывал, старался не доводить до крайности, но если доводил, доставалось опять больше всех мне. Как лучшему, как все считали, другу Виктора и как его, как шептались по углам, переводчику.
Лучшим другом он, конечно же, никаким моим не был. Для того чтобы быть нам лучшими друзьями, нам нужно было быть на равных. Или почти на равных. На равных нам было не быть никогда — я отчетливо понял это после того как второклассник Виктор отчитал при мне двух одиннадцатиклассников.
Те курили под лестницей и громко разговаривали. Большую часть используемых старшими ребятами слов я не понимал. Зато, судя по вдруг исказившемуся лицу Виктора, он понимал очень хорошо. То, что он сказал им, я тоже понял не очень — что-то о том, почему нельзя некоторые слов произносить, и что бывает по жизни с теми, кто их-таки произносит.
Они поняли его прекрасно. Лица их, поначалу насмешливые, сделались возмущенными, потом задумчивыми, а ушли они от нас с глазами, полными самого настоящего ужаса.
Дело однажды дошло до того, что его смотрели приведенные директором врачи, но и они ничего толком сказать не смогли.
В общем, ученики были либо безоговорочно за него, либо так же безоговорочно против, я же болтался где-то между всеми, меня не принимали ни те, кто его ненавидел, — они боялись меня, по-моему, не меньше его самого, ни те, кто его принимал, — те видели во мне только посредника и переводчика. Ко мне учителя тоже относились с некоторым опасением, никогда сильно не напрягали, у доски не мурыжили, родителей остальных учеников периодически приглашали в школу, моих же, как и родителей Виктора, не дергали вовсе.
Директор вызвал родителей Виктора лишь однажды, между ними произошел какой-то разговор, и больше, насколько мне известно, они в школе не появлялись.
Это я сейчас уже понимаю — почему он был такой. И понимаю — ему было тяжелее всех.
Особенно тяжело ему стало тогда, когда мы перешли в седьмой класс и когда у нас появилась Алла Вадимовна.
Она, в отличие от своих коллег, Виктора приняла сразу и не боялась его ни капельки. Спорила с ним на равных и нагружала больше остальных.
Я уже тогда понимал, что Виктор знает очень много. И не просто знает — как если бы он много читал или слышал от кого-то, — нет, он через все это прошел. Каким именно образом, я не знал. Просто принимал как данность. Всякий бы принимал, я думаю, если бы был на моем месте.
Однажды — примерно через две недели после появления у нас Аллы Вадимовны, я застал Виктора сидящим в туалете. Вид у него был необычный — не мрачно-тоскливый или, наоборот, радостный — промежуточных у него не бывало, а какой-то очень уж возбужденный. Такой, как если бы ему сообщили вдруг неожиданную, перевернувшую всю его жизнь новость.
— Что у тебя? — спросил его я. — Что опять случилось?
У меня засосало под ложечкой в предчувствии очередной пакости.
— Случилось, — сказал он
Слышать от него такое было само по себе странно. У него никогда ничего не случалось. У него все только, как он сам говорил, протекало. Или происходило. Или повторялось.
Он всегда ко всему был готов.
И всего ожидал.
— Случилось самое страшное, — сказал он. — Такое, чего не ожидаешь.
— Чего не ожидаешь? — тупо переспросил я, чувствуя вдруг, что у меня начался мандраж.
Это что должно было случиться такого, чтобы ему — самому великому и ужасному Виктору — казалось страшным?
— Когда внешне ты такой, — непонятно сказал он. — А внутренне — другой. Намного старше. А она — такая. И ни к какому себе — ни к внутреннему, ни тем более к такому, какой ты есть внешне, ты ее приложить не можешь.
Я сглотнул.
— Ты понимаешь меня, Андрей? — спросил он. В глазах его вдруг появилось такое отчаяние, что я чуть не заплакал. Сказал, сжав кулаки:
— Понимаю.
— Спасибо, — сказал он
— За что? — не понял я
— За то, что сказал, что понимаешь. Я ведь знаю, что ни черта ты не понимаешь. Но ты хотя бы не такой, как они все…
Он махнул рукой в сторону двери.
— Ты один из всех принимаешь меня таким, какой я есть.
Я тогда не очень его понял — но слова врезались в память, и смысл их дошел до меня спустя несколько лет.
— Я даже не знаю, как ей обо всем сказать, — проговорил он.
— Тогда не говори, — только и нашелся что сказать я.
— Нельзя не говорить, — сказал он. — Я столько… — Он запнулся. — Впрочем, ладно, тебе знать можно. Я столько натворил. Ты даже не представляешь — сколько. Я вот этими своими руками — он вытянул руки, разжал кулаки, — я этими руками делал такое…
Он схватился за голову, тут же отнял руки.
— Но одно я знаю точно — молчать нельзя ни в коем случае. Она должна знать. Обязательно. И я должен обязательно знать, что она знает. Только тогда я смогу… Ну, в общем, буду спокоен.
— Да кто должна? — все еще не понимал я. — Ты можешь объяснить нормально?
— Кто? — переспросил он. — А ты разве не понял?
И тут я понял. Конечно. Тут и напрягаться особо было не нужно, чтобы понять. И вообще — напрягаться. Это было так очевидно, что, если бы не его необычное поведение, я бы и сам догадался.
— Алла Вадимовна? Ты говоришь про нее?
Лицо Виктора исказилось, он втянул голову в плечи.
Глухо сказал:
— Я даже с собой покончить не могу. Казалось бы, чего проще, — он посмотрел в окно. — Открыл створку и вышел.
Он схватил себя за уши и принялся их терзать.
— И не могу. Знаю, что приду в себя лежащим в кроватке. Замотанным пеленками, с соской во рту. И опять — все сначала.
Я тогда не придал значения его словам о самоубийстве и о том, что он, оказывается, переносится из тела умирающего в тело только что родившееся — так меня поразило то, что он влюблен в Аллу Вадимовну. Худенькую, маленькую, с большими глазами, длинным хвостом волос и тихим, но уверенным голосом.
Не в нашу отличницу Оксанку, которая все время смотрела ему в рот. Не в школьную красавицу, статную и высокую десятиклассницу Ольгу, которая тоже смотрела ему в рот. А в невзрачную, даже где-то, как говорили некоторые, мышеподобную Аллу Вадимовну. Требовательную, занудную, аккуратную — и требующую аккуратности от всех остальных.
Что сказать, я не знал. Да я почти всегда не знал, что ему сказать.
Никакого ответа он от меня, по-видимому, и не ждал.
Он вскочил и принялся бегать по туалету.
От окна к двери и обратно. И снова. И опять.
Временами он принимался бормотать, и тогда я слышал примерно следующее:
— А может, все-таки согласится? А если подождать? А вдруг получится, пусть не сразу, но все-таки? А если она не такая? Если примет? А вдруг я все себе придумал? Снова — придумал? Каждый раз я придумываю. Каждый раз усложняю. А все, оказывается, очень просто. Проще, чем представлялось. Как было с этой… как же ее? Тогда, в Мюнхене.
Тут он начинал говорить уже на каком-то непонятном языке. Лающем, резком. Мелькали названия городов и стран, какие-то имена. Вроде бы даже я слышал «Муссолини», «Рузвельт», хотя, может быть, мне это только казалось.
Потом он выскочил из туалета и две недели не ходил в школу. Якобы болел, а на самом деле бызвылазно сидел дома. Точнее — лежал на кровати. На приходящего меня внимания особо не обращал — как будто меня не было, смотрел в потолок и что-то бормотал.
Через две недели он появился снова, и с тех пор почти до самого нашего первого выпускного в девятом классе про Аллу Вадимовну я от него не слышал.
С ней он стал вести себя с тех пор совсем по-другому. Перестал спорить, со всем сказанным ею соглашался. Всегда был вежлив, и никогда теперь на ее уроках не позволял появиться на своем лице выражению скуки или тоски.
Потом она вышла замуж.
Летом.
Узнали мы об этом осенью, и то случайно. Виктор же узнал об этом раньше всех, еще летом, — я догадался об этом много позже, сопоставив дату ее свадьбы с исчезновением Виктора на неделю в июне месяце.
Он тогда здорово переживал, и я не мог понять почему. После исчезновения объявился похудевший, бледный, с черными под глазами кругами, руки его тряслись, и пахло от него, как от моего пьющего соседа Василия.
Нам тогда было уже по четырнадцать лет, впереди был девятый класс, многое — и многие — менялось.
У Аллы Вадимовны, видимо, что-то с ее браком не сложилось — она тоже вдруг изменилась, сделалась раздражительная, забывчивая, стала везде опаздывать.
Виктор сделался с ней холоден, на вопросы отвечал односложно, без всякой, к которой мы так привыкли, витиеватости.
Потом однажды она пришла на урок с замотанной бинтом рукой и тщательно запудренным (нам потом объяснили девчонки) синяком под глазом.
Виктор сделался бледен и, когда Алла Вадимовна вызвала его к доске, отвечать наотрез отказался. Она вдруг накричала на него, он же молча, не спрашивая разрешения, выскочил за дверь, потом вдруг вернулся и спросил ее:
— Что, нравится спасать? Думала, что уж с тобой-то он так не поступит? Думала, что справишься? Перевоспитаешь?
Сплюнул себе под ноги (все обалдели — сроду он себе такого не позволял) и добавил:
— Если он еще раз сделает с тобой такое, я его убью. Башку ему оторву. Так и передай.
И как-то мы сразу все поняли, что именно так и произойдет. Потому что всегда происходило так, как говорил Виктор. Она, видимо, это тоже поняла — пошла вдруг красными пятнами, оттолкнула его и выскочила в коридор.
Виктор объяснять произошедшее наотрез отказался. Я и не сильно настаивал — знал, что если он не хочет, ни за что не скажет.
Потом в школе появилась милиция. Двое — капитан и майор. Какое-то время они ходили и все осматривали, временами запираясь в учительской с учителями. Пару раз приводили с собой собаку и вместе с ней обходили двор и осматривали подвал.
Когда они появлялись, Виктор делался совершенно вдруг спокойным. На лице его вместо привычного выражения тоски и скуки появлялось выражение умиротворения и покоя. Он даже, по-моему, иногда был им рад. А когда они ползали по стадиону с собакой, сказал:
— Ну-ну. Попробуйте его теперь не найти.
Кого — его, я уточнять не стал. Сразу мне стало понятно — кого. Сделалось мне вдруг очень страшно — я представил, как Виктор «вот этими самыми» своими руками хватает мужа Аллы Вадимовны за шею и отрывает тому голову.
Только потом, спустя много лет, я узнал, что ничего он никому не отрывал, и даже сам лично ничего не делал.
Кто-то приехал к нему на работу и вызвал его на разговор. Или даже не приезжал — а просто позвонил. Видимо, он знал, что сказать, потому что муж Аллы Вадимовны собрался и в тот же день уехал.
Никто его больше не видел — только спустя несколько месяцев пришло от него одно-единственное жене письмо.
Перед самым выпускным, уже после экзаменов, когда учеников в школе уже не было, учителей почти тоже, классы стояли с настежь распахнутыми дверями, а завуч с отобранными ей помощниками готовили к выпускному зал нашего ДК, Виктор пришел ко мне домой и попросил пойти с ним.
Одет он был в потрясающий костюм — черный, в мелкую серую елочку, в белую рубашку, черный тонкий, какой-то особенный — такие я видел только по телевизору — галстук. На ногах его были черные же лакированные туфли с каблуками. В руках его был букет темно-синих роз — я и не знал, что такие бывают, и с тех пор никогда таких больше не видел.
Я так обалдел, что даже одеться забыл — так и вышел на площадку в шортах, босиком и с голым торсом, и Виктору пришлось возвращать меня обратно переодеваться.
Мы пришли в школу.
Двери были раскрыты настежь, солнце проникало через чисто вымытые окна, ветер поднимал до потолка занавески и гонял в воздухе пыль.
Алла Вадимовна сидела в кабинете физики — в строгом сером костюме, с закрученными в узел на затылке волосами, губы ее были сжаты, глаза широко раскрыты. Я подумал, что она выглядит сейчас (и всегда выглядела) как классическая училка и что всегда у меня теперь слово «учитель» будет ассоциироваться именно с ней.
Виктор, видимо, так не думал — увидев ее, он задрожал и чуть не выронил букет. Он замер на пороге и так бы, наверное, и стоял до самого вечера, а может, до утра, если бы я, устав ждать, не втолкнул его внутрь.
Он что-то возмущенно буркнул — я молча захлопнул дверь.
Ждал я долго — солнце успело переместиться на другую сторону и стало светить не в окна коридора, а в окна кабинетов, двери которых выходили в этот коридор.
Сначала раздался крик — или мне послышалось и никакого крика не было? — потом дверь распахнулась, и появился Виктор.
Волосы его стояли дыбом, глаза широко раскрыты, рот открыт, воротник был наполовину оторван — и он все тянул его и тянул, пытаясь зачем-то оторвать целиком.
Я испугался — решил вдруг, что он ее убил. Рванулся посмотреть — Алла Вадимовна стояла у окна, закрыв лицо руками, букет синих роз валялся на полу.
Виктор издал сдавленный рев и ринулся по коридору прочь.
Я посмотрел ему вслед, потом посмотрел на Аллу Вадимовну — плечи ее тряслись, решил, что здесь мне точно делать нечего, и побежал следом за Виктором.
Я его не догнал и так и не увидел ни в этот день, ни на следующий.
Я увидел его только на выпускном. Он в числе прочих получил аттестат, и мы вышли из зала.
Вышли на улицу, встали за кустами.
Он сказал мне, что уезжает на Север. Будет работать вахтами.
Я сказал, что все это ерунда. Что все ожидали от него другого — что он закончит одиннадцать классов, потом получит вышку и станет как минимум академиком. Он сказал, что ему наплевать, кто и что от него ожидал, а здесь он по некоторым причина находиться не может.
Я спросил напрямую: причина в Алле Вадимовне?
Лицо его дернулось, впрочем, он тут же взял себя в руки и сказал:
— Нет. И вообще — ты же знаешь — со мной не случается ничего нового. Уже давно.
— Давно — это сколько? — спросил вдруг я — никогда до этого я как-то об этом не думал.
На лице его промелькнуло выражение скуки. Он сказал:
— Очень долго. Но это неважно. Это все неважно.
Посмотрел вдруг прямо мне в глаза и сказал полным тоски голосом:
— Я так тебе завидую. Ты даже не представляешь — как.
— Тому, что через пятьдесят лет меня не станет? — спросил я. — Не понимаю.
— Тому, что с тобой не случится того же, что со мной, — сказал он.
— Ты уезжаешь из-за нее? — снова спросил я.
Он неопределенно повел головой.
— Все у тебя будет, Андрей, — сказал он. — И все у тебя будет хорошо. И я тебе страшно завидую.
Он помолчал.
— Не нужно, наверное, этого говорить, но за все время я усвоил одно, — сказал он. — Ничего не меняется. Совсем ничего. Понимаешь. История учит… — Он фыркнул. — Ничему и никого она не учит. Если бы это было так, все давно было бы по-другому. История учит разве что историков, только их выводы или никому не нужны, или те люди, которым они нужны, все равно не могут повлиять на ситуацию. Сам человек не меняется. Он становится только более цивилизованным. В самом общем и самом, если угодно, уничижительном смысле. В основе своей это все тот же кое-как затянутый в шкуры, с голой задницей дикарь. Вся его деятельность сводится к элементарному упорядочиванию, но и в этом он мало чего достиг. Все его страхи и желания за всю историю эволюции не изменились. Ему, точнее всем нам, нужно только одно.
Он скривился.
— Сначала мне было противно. Тошнило. Потом стало все равно. Сделать ничего нельзя. Что-то изменить?.. Нет. Я пытался. Мы пытались. Эпоха Возрождения, Ренессанс, — здесь он произнес несколько слов на каком-то языке, как только потом я понял, что это был итальянский, потом упомянул какого-то Леса и Микеля (впрочем, возможно, имена звучали не совсем так, как я здесь привожу, он произнес свою тираду быстро и очень эмоционально).
— Наука. Прогресс.
Он скривился.
— Ерунда. Для большинства это пустые слова. Большинство способно только потреблять, и это дает остальному меньшинству огромное перед ними преимущество. Впрочем, это тоже неважно. Потому что это преимущество, так же как и их якобы высокое благодаря этому преимуществу положение, никакого отношения к тому, что делает человека человеком, не имеет. Они такие же рабы общества потребителей, как и сами потребители, только сами этого не осознают; или не желают в этом признаваться.
Он тяжело вздохнул.
— Где-то когда-то человечество свернуло не туда. Знать бы еще, где и когда. Возможно, так и должно было быть. Возможно, это просто один из этапов, через который мы все должны пройти. Надеюсь, что я доживу до того дня, когда все будет по-другому.
Как по-другому, хотел было спросить я, но слова застряли у меня в горле. Смысл сказанного им по-настоящему дошел до меня много позже.
Он сжал мою руку, медленно повернулся.
Я смотрел, как он идет. Я чувствовал, что больше его не увижу, что нужно что-то сказать или сделать, может быть, попытаться его остановить, но не мог заставить себя пошевелиться.
Он прошел через кусты и зашагал по дороге.
Я некоторое время видел еще его фигуру, потом она исчезла.
Больше я его никогда не видел.
Алла Вадимовна перевелась в другую школу.
Встретил я ее спустя двадцать лет.
Замуж она больше так и не вышла.
Она обрадовалась мне, пригласила к себе домой.
Мы посидели.
Довольно быстро обнаружилось, что говорить нам, кроме как о Викторе, больше не о чем, она говорить о нем не хотела, а я не знал, что ей про него рассказать. Точнее, что рассказывать можно, а чего не стоит, — я хоть больше его не видел, но кое-что о нем слышал.
Он был какое-то время на Севере, потом перебрался в Москву, а оттуда за границу.
Перед самым моим уходом она вдруг сказала:
— У нас с ним ничего бы не вышло.
Я согласно кивнул — я и сам это знал. Правда, как оказалось, точно не представлял, почему именно.
Глаза ее вдруг наполнились слезами.
Я почувствовал, как по спине побежали мурашки — понял, что сейчас узнаю что-то такое, чего мне, возможно, лучше не знать.
— Я пыталась его уговорить. Пыталась объяснить.
Нос ее задергался, покраснел.
— Объяснить, что то, что он оказался моим отцом, — это ничего не значит. На самом деле ведь это был не он. Это был ТОТ, ДРУГОЙ он. Это было, если угодно, просто тело. Физический сосуд. Погибший еще до моего рождения.
Она вытерла глаза, щеки.
— Вместилище души.
Она вдруг засмеялась. Спросила:
— Вы меня осуждаете, да? За то, что я пыталась его уговорить… Сначала рассказала о себе, а потом… когда выяснилось…
Она не договорила.
В ушах у меня шумело, сердце стучало где-то в горле. Я сказал:
— Нет.
Взял ее за руку. Сжал. Сказал — голос звучал, как сквозь вату:
— Вы были правы. И сделали все правильно.
Она отвернулась.
Я отпустил ее руку. Тронул за плечо, прощаясь. Вышел на площадку и аккуратно, стараясь не шуметь, прикрыл дверь. Говорить было больше не о чем.
На ватных ногах я спустился вниз и побрел куда глаза глядят.
В голове стучало поочередно только «вместилище души» и «оказался моим отцом».
Больше я ничего ни о нем, ни о ней не слышал.
Лучше, чем муж
02.2001
(за пятнадцать лет и семь месяцев)
Она сказала, что я слизь. Я подумал: ну и что? И для кого — слизь? Для себя?.. Или для нее?.. А она для меня кто?..
03.2001
(за пятнадцать лет и шесть месяцев)
Она для меня — всё! Тем более что слизью она меня не называла — это я сам себя назвал. Сюда вписал, как будто это сделала она.
Мой дневник, потому волен писать все, что захочу.
Она бы никогда не назвала меня так. Она, наоборот, считает меня самым-самым. Почти мужем. Только лучше. Так и говорит: ты для меня как муж, только лучше. Как муж и лучшая подруга. Я могу рассказать тебе всё. И попросить о чём угодно. В том числе и о том, о чем не могу попросить даже мужа. Даже лучшую подругу.
Я иногда думаю: бедный Антон.
Если бы я был на его месте? Я ведь хочу быть — на его месте. Во всяком случае, все время об этом Олесе говорю. Бросай, мол, его и выходи за меня. Знаю, что не смогу с ней, и все равно прошу. Знаю, что она будет не только со мной, будет и с Костей, и — с… как там звали того, вчерашнего, из-за которого у меня теперь болит отбитая об его морду рука?.. И все равно постоянно говорю ей: выходи за меня.
Н-да… И на кой черт мне это все?
04.2001
(за пятнадцать лет и пять месяцев)
Вчера приходила ко мне. Прямо домой.
Жена была на работе, могла вернуться в любой момент.
Мы все равно сделали это.
Не раздеваясь, сидя на стуле перед компьютером. А потом еще раз — в туалете. И снова — уже стемнело — на стуле. Потом пришла жена, не заходя в комнату, из коридора — как чувствовала — крикнула, что идет к своей Натали, и вышла. Олеся выбралась из шкафа — бледная, с огромными глазами, и тут же набросилась на меня.
Я, мол, все это делаю специально. Хочу, чтобы нас застукали, и тогда у нее не будет выбора. И спокойный такой, даже улыбаюсь (я и правда улыбался и правда был спокойным — надоело прятаться; я даже штаны застегивать не стал, так и стоял, ждал, когда жена зайдет, зайдет и спросит: чего это ты? а я ей скажу про себя, про Олесю).
Я сказал, что это неправда. Она снова назвала меня слизью (или нет?) и тут же сунула руку мне в штаны.
В общем, когда жена вернулась, я уже лежал в постели совершенно без сил. И телефон с Олесиным «люблю» лежал под подушкой. И она сама лежала в постели у себя дома. Одна — так она написала. На самом деле — не одна. Я точно знал. Но мне уже было все равно.
06.2001
(за пятнадцать лет и три месяца)
Очень она просила что-нибудь придумать.
Странная, всегда у нее так. Как будто не знает, что я и так все для нее сделаю. Меня и просить не надо. И каждый раз все равно просит. Ритуал, что ли, такой?
Антон нашел в её сумке кассету и думает, что на ней Олеся. Притом не просто Олеся, а Олеся голая, Олеся отдающаяся, Олеся берущая.
Камера есть только у меня и у Гошана. Она не была с Гошаном — я могу быть в этом совершенно уверен, она любит одного только мужа. И меня. И на кассете её быть не может — тем более с Гошаном. Она там с девчонками в бане. И ничего страшного или этакого там нет. Но я же знаю Антона и знаю, что он может подумать, увидев её там. Как ему объяснить, что они были голыми, потому что это баня, а ребята на заднем фоне (тоже голые) — обычные банщики? А то, что один из них похож на Гошана, — это просто совпадение. Не могу я позвонить Антону и сказать, что на пленке, например, детский утренник в группе её младшего сына? Мне он поверит. Мне он всегда верит. И не пойдет искать камеру, чтобы посмотреть, что на пленке (господи, он уже обувается!).
Я же слизь, сказал я ей. На самом деле не сказал, а подумал. А если точнее, даже не подумал, а решил вписать это здесь. А если уж совсем точно, то лучше быть слизью и знать, что ты слизь, чем быть человеком и вести себя как человек, но желать при этом стать слизью, — так, мне кажется, ведут себя те, с кем она общается.
Она так обрадовалась, когда я сказал, что все сделаю, как будто и правда думала, что я откажу.
Я позвонил Антону, все ему сказал. Он спросил, можно ему прийти ко мне с кассетой и посмотреть? Я сказал, что можно. А могу я сам приехать — мне все равно надо в их сторону. Завезу ему камеру, они вместе с Олеськой и посмотрят. Утренник все-таки. Антон сразу сдулся — все-таки он такая же слизь, как и я. Начал мямлить, что давай, мол, потом, и лучше посмотреть, когда все будет готово, оформлено и подписано, и прочую чушь. Нащупал для себя твердую почву. Нашел путь для отступления. Который я же ему и предоставил. Знает, что она ему врет, знает, что она попросила соврать и меня, но теперь ни за что смотреть кассету не будет.
Слизь, я же говорю.
А с ней только так и можно.
Или слизь, или в седьмую психиатрическую.
06.2001
(за пятнадцать лет и три месяца)
Сегодня попросил ее кассету посмотреть — мол, интересно. Она сказала, что выкинула. Да и на что там смотреть? Её голую я, что ли, не видел? Так она покажет. И показала. Да так, что на работу мы не пошли, так и провозились до того момента, пока не пришел со школы ее старший.
08.2001.
(за пятнадцать лет и один месяц)
Позвонил Антон и сказал, что все про нас знает. Олеся, мол, сама ему сказала. Я подумал: пьяный, что ли? Не знает, что так с ней нельзя? Со мной — можно. Со мной все что угодно можно, тем более если для неё. А с ней — нет.
Через какое-то время он и сам понял, что переборщил, — вместо: «я все про вас знаю» и «скажи как есть, как есть скажи» стал говорить: «она специально, да?» и «что я сделал, что она со мной так?». А потом вообще принялся что-то неразборчиво бубнить и мямлить. Я чуть не сказал ему, что вот если бы она была моей женой, я бы так, как он, делать не стал. Я бы вообще не лез в ее личную жизнь. Она у нее все равно не всегда будет совпадать с моей. Хочется мне этого или нет. Потом подумал, что он и сам понимает.
Просто у него временное помешательство.
От безысходности.
Проснулся в нем вдруг человек.
Бывает.
Сейчас выговорится и снова станет слизью.
Так и произошло. Он сказал, что все нормально, он просто устал. И выпил. И вообще — хотел поговорить не об Олеське, а совсем о другом. И не по телефону. И даже не со мной. И не поговорить, а встретиться и выпить — а это можно уже и со мной.
Я подождал, пока он положит трубку, сказал лежащей рядом Олесе — ее тонкая голая спина белела в полутьме: «Это по работе». Помолчал и прибавил: «Достали!» Она что-то неразборчиво промычала. Я благодарно — за то, что не подала вида, что знает, кто звонил и зачем, — погладил ее по бедру. Она забралась на меня, повозилась, устраиваясь. Потом сделала все, что нужно, и всё это — ее спина, ее гладкое мокрое бедро, ее ставшие бешеными, глядящие на меня сквозь спутанные волосы глаза, всё это слилось в целое, это целое вошло уже в меня, и все, что кроме этого целого вокруг было — снова завибрировавший телефон, кровать, потолок и стены съемной квартиры, падающий с улицы желтый свет, исчезло и вернулось только через несколько часов.
А может быть, дней.
Потом мы молча встали, молча оделись — она не глядя на меня, я не в силах смотреть ни на что, кроме нее.
И разошлись.
09.2001
(ровно за пятнадцать лет до)
Она захлебывалась слезами, и ничего толком не могла объяснить. Принялась просить — я не совсем понимал о чем, но обещал, что, конечно, все сделаю.
Кое-как понял, что произошло, и понял, о чем она просит. И понял, что на этот раз мы действительно попались. Не мы с ней, не конкретно я, я здесь вообще был ни при чем, но — попались.
Антон понял, что вчера она была не на работе, где печатала срочный отчет, а была она совсем в другом месте; никакой отчет она не печатала, а занималась совершенно иным делом.
Занималась долго — целую субботу.
Я тупо сказал:
— Это был не я.
Она сказала:
— Понятное дело, что не ты (к этому моменту она уже более-менее оправилась).
Тут же поняла, что сказала что-то не то, что-то для меня обидное и оскорбительное, но поправляться не стала — сейчас ей было не до этого. В общем, каким-то непостижимым образом Антон это понял.
«Ничего непостижимого, он же твой муж, — подумал я, — я тоже понимаю, когда ты с кем-то была».
И совершенно (откуда-то) уверен, что это был я.
Я тупо сказал:
— Мы не виделись с тобой полторы недели.
Она не обратила на мои слова внимания, сказала:
— Пришлось всё ему сказать.
— Что — всё? — чувствуя, как заныло в низу живота, спросил я.
— Что были мы с тобой, и вышло это случайно. Мне стало плохо, ты пытался помочь, и вот…
— Что — вот?
— Случайно, понимаешь?..
— Нет.
— Ну, ты как бы воспользовался.
— Я не пользовался. Я люблю тебя
Тут ее понесло. Она сказала, что тоже меня любит, но раз уж так вышло, нужно что-то делать, и я же должен понимать, что никто, кроме меня, того, что нужно сделать, сделать не сможет, я у нее единственный такой — лучше, чем муж, лучше, чем лучшая подруга. А если Антон уйдет, он заберет детей, он у нее их отнимет, и она больше их никогда не увидит.
Я понимаю, что это значит?
Я сказал, что да, понимаю.
Я понимаю, что я единственный, кто может?
Я сказал: да.
— Он идет к тебе, — сказала она.
Я сказал:
— Отлично. Я все ему скажу.
Она, видимо, что-то по моему голосу поняла, потому что снова стала упрашивать меня сказать ему то, что сказала мне, — случайно, плохо, воспользовался, она не виновата; а не то, что я сказать собираюсь. Я же не хочу всё разрушить? Не хочу всё у нее отнять? Я не хочу, чтобы ее дети считали её шлюхой?
Я сказал себе: я не слизь, я человек.
Не помогло.
Я сказал ей:
— Отнять не хочу.
Помолчал и беспомощно добавил:
— Выходи за меня, а? Я все ему скажу, а ты выходи, а?
Тут она, видимо, по моему жалкому тону поняла, что я всё сделаю как надо, и что беспокоиться не о чем, потому что бодро и с какой-то даже, как мне показалось, гордостью сказала: «Все-таки мы попались».
— Все-таки мы попались, — повторил я, и она отключилась.
Я посмотрел на себя в зеркало, сказал громко: «Я не слизь».
Вышел из квартиры, спустился по лестнице и вышел на улицу. Решил, что подожду Антона здесь. Еще решил, что позволю сделать ему всё, что он сделать собирается. Главное, чтобы не отнял, главное, чтоб не разрушил. Я же лучше, чем лучшая подруга, и ближе, чем муж. Я же единственный, кто все, что нужно, может и должен сделать.
02.2015
(за полтора года)
Олеся спросила:
— Можно личный вопрос?.
Я чуть не сказал: тебе все можно, едва сдержался; просто кивнул.
Она спросила:
— Это новая жена?
Имея в виду ту, с кем она видела меня вчера в кинотеатре.
Я сказал:
— Да.
Еще сказал, что с предыдущей разошелся сразу после того, как Олеся меня бросила.
Олеся сказала, что не бросала. Обстоятельства — я же понимаю?
Я сказал:
— Понимаю.
Она сказала:
— Антон с тех пор ни разу про тебя не вспоминал.
Я потрогал оставленный им шрам на бедре.
— А мой старший поступил в летное училище! — сказала она.
Я изобразил на лице подобающий восторг.
«Младший заканчивает школу», — сказала она. И тут же без всякого перехода вдруг выражение ее лица сделалось таким же, как часто делалось когда-то, когда ей срочно вдруг — как будто срывался где-то внутри нее сдерживающий вентиль — требовалось то, что мог дать ей только тот, кто лучше даже, чем муж, и лучше, чем лучшая подруга. Или тот, кто находился в данный момент рядом.
Я сделал шаг назад и сказал хрипло:
— Нет.
Она сказала — глаза ее сделались как у пьяной:
— Я думала о тебе.
Я подумал: я тоже.
Она сказала:
— Часто думала, правда.
Я сказал (про себя): «Я — каждый день. И каждую ночь. Я вообще ни о чем иногда, кроме тебя, думать не мог».
Она одними губами сказала: «Люблю».
Я сказал (про себя): «Ненавижу. Слизь. Дрянь».
Рука уже тянула из кармана ключ от машины, вторая — открывала машины дверь. Третья — рук вдруг стало много — помогала Олесе в машину забраться. Четвертая гладила ее по ее умопомрачительному голому плечу. Пятая — я уже сидел в машине — гладила ее по внутренней части бедра.
И я твердил про себя: слякоть, дрянь, слизняк, чтоб ты сдох! — уже опрокидывая спинку в котором она сидела кресла, уже привычным, казалось бы, давно забытым, но на самом деле ни черта не забытым движением вытягивая из-под ее платья трусы, пристраиваясь и раздвигая ей ноги.
Мразь!.. ненавижу!.. чтоб тебя!.. чтоб ты!.. чтобы у тебя!.. — задыхаясь одновременно и от ненависти, и от затопившего обожания, давясь рвущимся наружу криком, срывая всеми двумя, тремя, пятью, а если бы можно было бы, и больше руками с нее одежду, не обращая внимания на выглянувшую из подъезда старуху — мы встретились во дворе какого-то дома, — рычал, а может, просто тихо бормотал я. И она что-то тоже говорила, что-то шептала, запрокинув голову так, что мне видны были только ее шея и острый, с ямочкой, подбородок.
Я рычал: «Ненавижу!»
И она подавалась ко мне.
Я бормотал: «Дрянь, какая же дрянь!»
И она хватала меня за руки и прижимала к едва прикрытой разорванным бюстгальтером груди.
Потом мы ехали куда-то, и все было как в тумане. Я одной рукой держался за руль, второй шарил между ее ног, она хрипло смеялась.
Потом вдруг мы оказались в моей так и не сданной, оставшейся от бабки квартире, и я снова видел Олеськин подбородок, спутанные, прилипшие к мокрой, покрытой красными пятнами шее волосы, и вокруг везде была наша одежда. Ее было ужасно много. Я понял, почему ее много, уже только вечером — она вся была изорвана на куски. Так, словно ее рвали на части голодные бешеные звери.
Потом я отвез ее домой.
В машине мы сделали это еще раз.
Потом она сказала:
— Я позвоню.
И ушла.
03.2015
(за полтора года)
Я подумал, что долго не выдержу.
Она сказала:
— С тобой я плыву.
Сказала, что я дурак. Что я лучше всех. И со мной она может делать и говорить такое, что не может больше ни с кем.
— Я просто дьявольски вынослив, — заявил я. — С тобой.
Сказал, что пытаюсь рассуждать отстраненно. Логически мыслить.
Олеся сказала, что логически мыслить у меня получатся не очень, и она знает, что я сейчас ей скажу.
Я спросил:
— И что же?
Она схватила меня за член — как будто таким образом предупреждая возможное мое сопротивление. Сказала, что я скажу сейчас, что некрасив, и буду долго описывать, что именно у меня некрасиво; потом скажу, что небогат и что вообще ничего выдающегося у меня нет. В конце обязательно добавлю, что ко всему прочему у меня еще и маленький член, — это будет как последний, в крышку самим же мной сконструированного гроба, гвоздь.
И вопрошу: не понимаю, чего ты во мне нашла?!
Я подумал: все-таки я слизь. Как был слизью, так и остался. Неужели я все это ей говорил?
Говорил. Пятнадцать лет назад.
А теперь? Теперь — нет. Тогда откуда она это все взяла? Помнит?
Ну и черт с ней, пусть помнит.
Я хмыкнул, стараясь при этом выглядеть серьезно и чуть снисходительно.
Она снова засмеялась.
Как будто я был маленьким ребенком, а она моей все понимающей, все прощающей мамой.
Я знал только один способ, как от разговора ее отвлечь.
И этот способ использовал.
07.2015
(за четырнадцать месяцев)
Сегодня разговаривал с Олеськиным старшим.
Она попросила.
Он увидел ее на улице с мужчиной.
Ничего такого между ними не было (сказала она), это просто коллега. Но Давид все понял неправильно. Теперь разговаривать с мамой не хочет. А завтра ему уезжать обратно в училище, и она не знает, что делать. И как объяснить.
Я спросил:
— А я тут при чем? Я же не коллега. Я подлец и мерзавец. Для Антона. Воспользовавшийся когда-то слабостью его жены. И для Давида, наверное, тоже.
Она сказала, что Давид ничего этого обо мне не знает. И я для него по-прежнему — хоть и прошло десять лет — авторитет.
Я поправил ее мысленно: пятнадцать.
— Можно сказать, — заявила Олеся, — что это был ты.
— И что же я делал? — спросил я.
— Ничего особенного.
— Ну, чтобы объяснить, что ничего особенного, — сказал я, — я должен знать, что именно я якобы делал.
— Не должен, — сказала Олеся. — Это необязательно. Обязательно знать, что ничего такого не было. А то, что было, — это между двумя давно друг друга знающими людьми вполне нормально.
— А все же?.. — не отставал я. — Как я могу объяснить, если даже не знаю — что было?..
— Можешь, — сказала Олеся. — Ты — можешь. Ты единственный, кто может. А знать необязательно. Так даже лучше.
— Для кого лучше?
— Для вас обоих.
— О, господи!
— И вообще — ты лучше всех. Забыл?
Я сдался.
— Ты моя лучшая подруга, — благодарно сказала она. — Только с…
Она замолчала, а я мысленно добавил: с маленьким, но выносливым.
11.2015
(за десять месяцев)
Сегодня вытащил Олеську с какой-то чудовищной вечеринки. Она позвонила, попросила приехать. Точнее, не просила и даже, скорее всего, не звонила, а кнопку вызова нажала случайно — она не сказала ни слова, я долго держал трубку у уха и слышал только звук текущей воды, звон бокалов, чье-то пьяное хихиканье, возню и время от времени то ли всхлипы, то ли стоны.
Когда меня увидела, она пьяным голосом сказала, что не звонила и чтобы я уходил и не мешал им работать. При этом она была голая, одна нога ее лежала на груди спящего мужчины, вторую тискал с густой шевелюрой, тоже голый толстяк.
Я сказал, что Антон ее ищет, — что было неправдой. Она спросила, как я ее нашел. Я сказал, что неважно. И что я лучшая ее подруга — поэтому всегда её чувствую.
Она засмеялась. Какой-то товарищ попытался меня вывести — я столкнул его в бассейн. Он вынырнул и сразу уткнулся в бюст одной из плавающих в бассейне шлюх.
Я спросил Олесю:
— Ты шлюха?
Она снова засмеялась.
Я взял ее, забросил на плечо. Она закричала, что это произвол, и вообще — все оплачено. И я могу этим воспользоваться, если оставлю ее в покое. Тискающий ее ногу мужчина встал, схватил ее за ступню и принялся тереться об нее лицом. Я столкнул в бассейн и его, а потом еще прибежавшего на шум охранника — прямо в одежде, с пистолетом, шокером, потеющего, пахнущего сгоревшим луком.
Олеся какое-то время висела спокойно, потом вцепилась в дверь и сказала, что не уйдет, пока не получит своего. Я разозлился, сбросил ее на диван. Схватил какого-то проходящего мимо лысого мужичка, толкнул его на Олесю. Развернулся, вышел в коридор и, бормоча: «Я не слизь, не дрянь, человек я, поняла, ты, человек», зашагал прочь.
Дойдя до входной двери, обнаружил, что никакая она не входная, что это та самая дверь, за которой находится проклятый зал с проклятым бассейном, в котором я оставил Олеську, понял, что вернулся обратно; разозлился, оттолкнулся от двери обеими руками, развернулся и побежал. И снова через какое-то время каким-то невероятным образом очутился не около двери выхода, а около двери в зал. Проклятые ноги сами притащили меня обратно. Я последний раз сказал себе: «Я не слизь, я человек». И еще: «Будь оно все проклято!»
Толкнул дверь. Сдернул со стонущей и извивающейся Олеськи лысого мужичка — тот затрепыхался, запищал, — с удовольствием швырнул его об стену.
Сгреб ее в охапку и, не обращая внимания на ее пьяные крики, на то, что ее ногти рвут мне плечи, вышел в коридор и пошел к выходу.
На этот раз дверь, к которой я подошел, была дверью на улицу, а не в проклятый, полный невменяемых обнаженных людей зал. Я завернул успокоившуюся Олеську в пиджак, вынес на улицу, затолкал в машину. Решил, что за ее вещами возвращаться не буду, пусть на этот раз как выкрутиться и объяснить отсутствие вещей придумывает сама. А не сваливает на «лучшую подругу».
Сел, завел машину.
И, уже выворачивая со двора на улицу, поймал себя на том, что прикидываю, где взять женскую одежду и кому позвонить, чтобы заехал в проклятый зал и забрал ее сумочку.
02.2016
(за семь месяцев)
— Редко, — не переставая плакать, сказала Олеся. — Очень редко.
— Так редко, что ты не можешь сказать, что ребенок от него?
Она проигнорировала вопрос и угрожающе закричала в трубку:
— Я сделаю аборт!
— Ты же всегда хотела девочку, — беспомощно сказал я.
— Но не от тебя! — ее голос почти сорвался на визг.
«Она и не от меня», — подумал я, вспомнив виденного с ней недавно в кафе мужчину. И еще одного — выводящего ее из здания, в котором она работала, и уводящего ее во дворы. При этом он все время воровато оглядывался.
И тех, с кем она была у бассейна.
Во всяком случае, необязательно от меня.
Тут она поняла, что сказала что-то не то, и начала оправдываться. Сказала, что ребенок, конечно же, от меня — у нее уже десять лет («Пятнадцать», — мысленно поправил я) с тех пор, как мы расстались, никого, кроме мужа, не было. Сейчас ей просто необходимо что-нибудь придумать.
Сказала сначала, что аборт ей делать ни в коем случае нельзя, потом сказала, что делать его не хочет, потому что всегда хотела девочку; и много чего еще, в общем, она говорила, смысл всего сводился к тому, что, если она не придумает, как объяснить беременность, Антон ее убьет.
Я ей должен помочь. И не просто придумать, а принять в этом активное участие.
— Какое участие? — спросил я. — Сказать, что ребенок от меня?
— Нет. Он со мной разведется, он отнимет детей, — запричитала она.
— Тогда ты выйдешь за меня, — сказал я. И у меня тут же, то ли от собственной храбрости, то ли от глупости, застучало в ушах.
— А твоя жена? А твои двое пацанов? С ними что будет?
— Ну, люди разводятся, — сказал я, слушая, как стук в ушах перерастает в гул. — Так бывает. Влюбляются и разводятся.
— Я — не люди! — крикнула она. — Я не такая, как все.
— Ты не влюбляешься? — уточнил я. О том, что она не такая, как все, я знал прекрасно.
Она не ответила, снова принялась меня уговаривать что-нибудь придумать. Угрожать, что сделает-таки аборт и аборт ее убьет, или не убьет, а она перестанет быть той, кем была, и станет той, кем ей быть совсем не хочется.
Я сказал, что пусть говорит, как есть. И будь что будет. Я приму ее такой, какая она есть.
Или пусть сделает усилие и с мужем — самым близким, между прочим, для нее человеком — наконец переспит. Она сказала, что переспать не может, почему — не мое дело, но раз я в это не свое дело лезу, раз у меня хватает наглости в него лезть, она, так и быть, скажет… Болеет он, понимаю я?.. Курс у него. Нельзя ему никого оплодотворять. Противопоказано. Иначе сразу придется делать аборт. А она не хочет его делать, она, может, давно этого ребенка ждала.
Тут я понял, что она завралась окончательно, что сама она уже не понимает, где у нее правда, а где нет, и, скорее всего, всему тому, что говорит, сама верит. Сказал, что я готов ради нее на все — она тут же заплакала, — но что нужно сделать, придумать не смогу. И никто не сможет. Ну, хочет она, пойду к Антону и все ему расскажу? Хочет — скажу ему все, что она ни попросит. Любую, самую чудовищную полуправду, любую, самую сладкую полуправду, сделаю всё, что нужно сделать, все, что сделать необходимо, и даже больше.
Она меня знает — я могу. Я все могу — ради нее.
Она сказала, что, если я ничего не придумаю и не сделаю, больше её не увижу.
Я сказал себе: я не слизь — я человек.
И сказал ей:
— Отлично, и не надо!
Тут же понял, что ничего такого не говорил, что сказал, оказывается, совершенно другое:
— Я все сделаю. У меня есть знакомый врач — и не обычный врач, а академик. Поеду к нему, мы все придумаем.
Она заплакала, сказала, что любит меня, и отключилась.
Я посмотрел какое-то время на лежащие на руле руки, соображая, где мне этого академика взять или хотя бы где взять обычного врача, — ни того ни другого у меня не было, потом завелся и медленно поехал в сторону больницы.
09.2016
(нулевая отметка)
Был в роддоме. Едва успел до того, как пришла Олеськина мама, — она, в отличие от детей, прекрасно знала о том, кто я и что когда-то между мной и Антоном произошло. Сказал Олеське, что готов взять ее к себе. В любой момент. Со всем, что есть, или без всего. Она сказала, что любит Антона. И Катя — так назвали девочку — на самом деле от него. Неважно, что я там себе думаю, и неважно, что там сказал мой академик, — тот сам ни черта не знает; и все они не знают. У нее есть муж, и ребенок от него. Понятно мне?
Я сказал: «Понятно»
Хотел сказать: я же лучше, чем муж, но передумал. Говорить что-либо смысла не было.
Ни для Олеськи, ни для меня.
09.2016
(нулевая отметка)
Девочка похожа на меня.
Такая же маленькая, сморщенная и жалкая.
09.2016
(нулевая отметка)
Снова был в роддоме. Наблюдал, как счастливый Антон несет на руках Катю, а не менее счастливая Олеся шагает рядом. Меня они не видели — я стоял за кустами. Хотел было незаметно подойти, потом передумал. Заметят — и что я им скажу?
10.2017
(Кате 1 год)
Она сказала:
— Не звони пока. Антон про тебя спрашивал.
Я сказал:
— Ну и что? Я хочу видеть свою дочь.
— Она не твоя, я же говорила. А то, что сказал тебе академик, и все эти анализы — это полная ерунда. Ясно?
«Ясно, — сказала слизь, — что говорил академик — это полная ерунда».
Человек же сказал — он впервые за двадцать лет вдруг проснулся и поднял голову:
— Сука ты. Шлюха.
Тут же голову опустил и снова уснул или даже умер.
Слизь тут же стала просить Олесю и умолять, и просила и умоляла, совершенно ее не слушая, совершенно не обращая внимания на то, что телефон давно отключился, и не просто отключился, а выключился совсем. Умоляла целую ночь и следующий день. И еще одну ночь, и еще один день.
Потом я пришел в себя.
Собрал бутылки, отскреб присохшую к столу закуску, сгреб посуду в ведро. Вышел из оставшейся после размена бабкиной трехкомнатной квартиры однушки (нужно было как-то расплачиваться с врачами и академиками) — в ней я последнее время работал. Подумал, что сто лет уже не был дома, а когда был, то вроде бы это был не я, а дом был не дом, а чужая, с чужими людьми, квартира.
Вышел на улицу и пешком отправился домой.
09.2019
(Кате 3 года)
Сегодня пришла Олеська.
Молча открыла дверь своим ключом, молча разделась — догола, прямо в коридоре, голая вошла в кабинет (в который я переоборудовал комнату), залезла ко мне на колени, сунула руку в штаны.
Как ни в чем не бывало.
Прохрипела:
— Не могу больше. Где ты был?
Я сказал:
— Здесь. Ты же знаешь.
Спросил ее, стараясь выглядеть спокойным:
— Чего это ты вдруг? Не прошло и двух лет?
— Вот именно! — захрипела она. — Двух лет. Ты совсем уже, что ли?
— Ты сказала не приходить.
— Я не говорила.
— Сука, — совершенно спокойно сказал я, старательно глядя мимо ее гладкого, покрытого каплями, вечно загорелого плеча. Понял, что не говорил этого, а подумал. Попробовал за два года порядком уже истрепавшееся слово на вкус. Прислушался к себе, понял, что сказать его вслух не смогу. И не потому, что это страшное для Олеськи оскорбление, а потому, что не понимаю уже, где оскорбления, а где нет. Как правильно, а как нет. Что с ней такой вот делать. Как делать. Или не делать? И нужно ли делать (или не делать) вообще? Зачем — делать? Для чего? Что изменится, если делать? И что изменится, если не делать? Что должно такого вдруг произойти, чтобы я понял во всем этом смысл?
— Дурак! — прохрипела она — оказывается, я рассуждал вслух. Я обнаружил, что уже в ней, что, судя по ее покрасневшей шее и покрывающимся розовыми кляксами груди и плечам, она вот-вот кончит, отпустил мышь (оказывается, я изо всех сил сжимал ее, держался, как за спасательный круг), отпустил клавиатуру (и из нее посыпались выломанные мной клавиши), обхватил Олеську и сделал так, как она любит.
Потом мы передохнули, и я сделал еще раз.
А потом снова.
И опять.
Потом она вдруг сказала:
— Ничего делать не нужно. Есть ты, есть я. В этом смысл.
— А все остальное? — спросил я.
— Во всем остальном смысла нет, — уверенно сказала она.
Потом оделась — так же быстро и деловито, как разделась, — и ушла.
Я какое-то время еще наблюдал оставшуюся от нее на стене тень — тень поднимала руки, застегивала лифчик, сгибая по очереди ноги, натягивала трусы; заправляла голову в свитер, застегивала юбку; потом понял, что тень ненастоящая, испугался вдруг, что Олеська тоже была ненастоящая, — последние месяцы я не всегда, особенно по утрам, различал, что было на самом деле, а что мне приснилось.
Встал, посмотрел на себя в зеркало — всклокоченные волосы, спущенные штаны, растерзанная шея и красный, натертый низ живота.
Понял, что Олеська была настоящей, и делали мы все по-настоящему.
Она даже сказала что-то про нас двоих.
Ах, да!..
Вроде как про смысл.
Ладно, пусть будет так.
Попробуем — так. Такая модель не хуже и не лучше других. Во всяком случае, она, в отличие от других моделей, кое-что объясняет.
Или нет, ни черта она не объясняет…
Ничем и никак все это объяснить нельзя.
Ее, Ольську, объяснить нельзя.
Есть она. Есть я.
Это я понимаю.
А все остальное?
Я решил, что подумаю об этом потом, — вдруг почувствовал, что страшно устал.
Да и черт с ним, со смыслом.
На хрена он мне сдался.
Его не было двадцать лет назад, нет и сейчас.
12.2021
(Кате 5 лет)
Она меня спрашивает:
— Почему мама так про тебя говорит?
— Как? — спрашиваю. — Точнее — что?
Она мне:
— Сам знаешь — что. И как.
И с той же интонацией, что и Олеська, мне заявляет:
— Ты мне как лучшая подруга! Только лучше!
— Откуда ты это слышала, Катя? — спрашиваю.
— Слышала. Ты ей как лучшая подруга. Даже лучше. Лучшей подруге я такое, как тебе, рассказать не могу.
Вот, думаю, дожили.
То лучшая подруга я, оказывается. То лучше, чем муж.
То лучше, чем лучшая подруга.
Аллергия, думаю, у меня скоро на этих «лучших» начнется.
Я как это слышу, знаю уже, что от меня что-то потребуют.
Что-то такое, что никто другой сделать не сможет.
Или не захочет. Что он, дурак, что ли, такое делать?
А я, получается, дурак?
Слизь я, а не дурак.
Только я об этом подумал, как Катя спрашивает:
— Это ты ведь к нам Дедом Морозом переодетый приходил?
— В садик, что ли? — спрашиваю.
Она:
— Нет, домой.
Я говорю:
— Нет.
Она мне:
— Ты, ты. Я точно знаю.
А я у Олеськи дома уже не был года, наверное, три.
— Я вас, — говорит Катя, — в зале застукала. У мамы спрашиваю — кто этот дядя? Она: Дед Мороз. Я: а почему голый? А ты — я просто переодеваюсь. Забыл, что ли?
Я вздохнул и говорю:
— Забыл. И что же я дальше делал?
— Оделся и меня поздравил. Только я-то поняла, что ты не Дед Мороз.
Я подумал: не сомневаюсь.
— Ну и маме об этом сказала. Она мне и объяснила, что Деда Мороза на самом деле не бывает. И сказала, что папа до сих пор думает, что бывает. Поэтому про этого Деда Мороза мы ему не скажем. Чтобы не расстраивать.
— Зачем же ты мне говоришь? — спрашиваю.
— Ну, ты же не папа.
Я подумал: да уж. Я же не папа. Я лучшая подруга. И лучше, чем муж. И еще теперь Дед Мороз. Еще сейчас скажет: я лучше, чем папа.
— И что же, — спрашиваю, — я тебе подарил?
— Медведя.
— Вот здорово! — говорю.
Она мне его дала. Сказала:
— Я тебе его дарю.
Я взял, а сам думаю: подарю Олеське.
Приедет, заведу ее в зал и подарю. Посмотрю, что она станет делать. Потом решил: не буду. Потом снова — подарю. И обратно. Так я менял решение раз, наверное, сто. Весь измучился. Когда приехала за Катей Олеська, завел ее-таки в спальню и собрался было уже медведя вручить, как она закрыла замок и начала раздеваться. Сказала:
— Давай, только быстро, я еще Антону обещала.
Что, думаю, обещала? И зачем мне это говорить? Потом вспомнил: я же лучшая подруга. Говорю:
— Да я не за этим. Да и Катька услышит.
— Не услышит, — шепчет она. — Давай уже. Я соскучилась.
Ну, в общем, когда зашла Катя — видимо, Олеся замок все-таки не закрыла — мы были в самой поре. Хорошо, я догадался накидкой прикрыться. Как чувствовал. Катя радостно взвизгнула. Крикнула: я ж говорила, это был ты. У меня от ее появления желание пропало; а после этих слов вообще, как мне показалось, на всю жизнь его отбило. А она на нас залезла и кричит:
— Лошадка! Давай кататься!
Олеська — вот зараза — мне:
— Не слышал, что ребенок говорит? Давай продолжай.
Тут я уже не выдержал — еще потому, что Олеське хоть бы хны; глаза как были как у пьяной, так и остались.
Я Кате медведя вручил и говорю:
— Вот тебе снова подарок. От Деда Мороза.
Она его схватила и убежала.
Я встал, оделся.
Олеська потянулась, ноги раскинула и сказала:
— Давай, чего ты. Она теперь будет с ним играться.
Я подумал: вот дрянь. И она дрянь, и я.
— Не смей, — говорю, — поняла! При ней — не смей.
И вышел.
05.2022
(Кате 6 лет)
Она снова попалась. Позвонила вся в слезах. Мол, Антон теперь отберет Катьку. И если я хочу ее еще увидеть, если хочу, чтобы она мне могла ее оставлять, я должен что-нибудь придумать. Она уже не говорила, что ничего не было и кто-то что-то неправильно понял. То ли поняла, что не имеет смысла и я все равно пойму, то ли и правда я этой подругой наконец стал. Сказала просто: попалась.
Еще принялась спрашивать, почему на нее так все смотрят? Раз мальчик моложе ее на десять лет (выяснилось потом, что на пятнадцать), теперь, значит, и всё (что «всё», я уточнять не стал)?
Я сказал ей, что они просто все ей завидуют. Что она может и хочет. А они — нет. Что она выглядит так, как они все не выглядели и пятнадцать лет назад («Десять», — скромно поправила она). И чем дальше, тем выглядит лучше.
Я хотел спросить, чего она так распереживалась. Не первый ведь же раз. И не последний. Пора сделать выводы. Или хотя бы выработать стратегию. Чтобы не попадаться.
Но не стал: даже у самых лучших подруг, и даже у тех, кто лучше, чем муж (она напомнила мне и об этом), есть свои пределы.
Она напомнила, что мне теперь это сделать даже проще, чем всегда. Я же теперь миллионер.
Я сказал, что о том, что я миллионер, знают только жена, налоговая и Олеська. И уж кому-кому, а, например, Антону знать об этом необязательно.
И тому мальчику, с которым была Олеська, — тоже.
И вообще — при чем тут миллионер? И тут же, уже без всякой надежды, ровно, спокойно — за тысячу раз, что я это произносил, оно истрепалось и почти потеряло смысл, спросил: «Выходи за меня?» И про себя добавил: «Я же миллионер».
— Перестань, — так же без выражения, спокойно, как будто просила меня больше не сыпать в ее чашку сахара, сказала она.
Я перестал. Она повторила:
— Иначе отберет Катьку. У мамы-шлюхи. И ты ее больше не увидишь.
Но как-то без эмоций. Как будто по инерции. То ли понимала, что Катьку я все равно увижу — сейчас не то время и не те средства связи, чтобы можно было такое шестилетней девочке запретить (к тому же девочке, и подсказавшей — пусть и случайно, — как мне эти миллионы заработать, четыре миллиона евро); то ли знала, что я и так все, что надо, сделаю. Все, что возможно. И невозможно.
Я не стал ей говорить, что она обещала больше ничего подобного не делать, и тем более обещала не попадаться. Не стал говорить, что мы с ней окончательно заврались. Допустить подобное вранье можно было, только если действительно представить, что все остальное, кроме нас, значения не имеет.
А ведь имеет.
Катя — имеет.
То, что Олеська говорила Антону, отправляя ее ко мне, — имеет. Мол, посидит у подруги.
То, что она говорила Кате, — так и скажи, что сидела у подруги. Папа ведь верит в Деда Мороза. И если узнает о том, с кем ты на самом деле иногда проводишь время, верить в него перестанет.
Это было чудовищно — одно громоздилось на другое, иногда я не представлял, где настоящее, а где нет, не представлял, стоя перед одной из дверей, что это за дверь и кто за ней будет. То ли Олеська, то ли жена с пацанами, то ли моя рабочая квартира, то ли вообще разъяренный и с тем же ножом, с которым пришел ко мне двадцать лет назад, Антон. Не представлял, что я сейчас говорить должен, а что говорить не должен ни в коем случае.
— Не нужно втягивать в это еще и Катю, — я понял, что говорю это уже все Олеське, говорю, а она молча слушает.
Она спросила, как будто не слышала:
— Почему, если дядя с девочкой — это нормально, а если женщина с мальчиком — нет?
Я сказал, что все сделаю.
Она сказала, что привезет мне завтра Катю. И сама побудет. Недолго, но мы успеем. Я хотел было спросить, успеет она, или я тоже успею, но не стал — главное было, что она привезет Катю.
07.2022
(Кате 6 лет)
Катя спросила, откуда я знаю маму.
Я сказал, что мы вместе работали.
— А вместе работали — это как?
— На одной работе. Она секретаршей, я начальником одного из отделов.
— И с тех пор подружились?
— Да.
— А Настя (Олеськина двоюродная сестра) говорит, что мальчики не могут дружить с девочками. У них сразу случается секс.
— Ну мы же дружим, — сказал я.
— И секс у вас не случился?
— Нет.
— А что такое секс?
— Это… у Насти спроси.
— Ты не знаешь?
— Нет, не знаю. У нас же его не случилось.
— А секс — это хорошо или плохо?
— Смотря для кого.
— Ну, для тех, между кем он случается.
— Для них хорошо.
— А для кого тогда плохо?
— Ни для кого. Всем хорошо.
— Нет, так не бывает. Если кому-то хорошо, значит, кому-то должно быть плохо.
— Это кто сказал?
— Папа.
Ладно.
— Плохо для других. Тех, у кого секс не случается.
Она подумала.
— Они завидуют?
(…кхм…)
— Вроде того.
— И ты завидуешь?
— Нет.
— Ну, у тебя же его не случилось.
— Случилось с другими, не с твоей мамой.
— А тебе хотелось, чтобы с ней?
— Нет, с чего ты взяла? Сама же сказала — мы бы тогда перестали быть друзьями.
— Это Настя сказала. То есть ты не позволил ему случиться? Хотел, чтобы вы остались друзьями?
— Мы оба не позволили.
Она задумалась.
— Значит, ты все-таки знаешь, что такое секс? — дошло до нее.
— Знаю, — признался я.
— Объясни.
— Девочки объясняют девочкам.
— Почему?
— Ну, это как ходить в туалет. Есть туалет женский, куда ходят девочки и тети. А есть мужской. Для мальчиков и дядь.
— Ну ты же моя лучшая подруга! Даже лучше!
(О господи!)
— Я не могу быть подругой. Я же не девочка. Я могу быть только другом.
— Значит, лучший друг. Объясни.
— Нет.
— Как же я узнаю, как делать друг другу хорошо?
(О, господи, господи, господи!..)
— Вырастешь и узнаешь.
— Мне покажут?
— Обязательно.
— Только я не хочу, чтобы при этом было кому-то плохо.
— Почему должно быть кому-то плохо?
— Ты же сам говорил.
— Это от тебя не зависит.
— А от кого зависит, от тебя? Ты мне будешь помогать?
Тут я со всей ясностью представил, как всю оставшуюся жизнь буду метаться между Олеськой и Катей, буду прикрывать одну, а потом прикрывать вторую.
И почему — прикрывать вторую? Яблоко от яблони?.. И зачем ее прикрывать? Зачем вообще я ее, Олеську, прикрываю?
Потому что я слизь? Тряпка? Тварь дрожащая?
Я буркнул:
— Буду, конечно.
— Потому что лучший друг?
— Вроде того.
— Ладно.
06.2024
(Кате 8 лет)
Олеська, когда отдышалась, сказала, что дурой была. Никакие мальчики не сравнятся со мной. «Даже если у них больше, чем у меня?» — спросил я. Она не ответила, спросила, что я сказал Антону. Я сказал, что то же, что и обычно говорю. Что это была обычная проба. И фитнес-модели (Олеська увлеклась фитнесом) тоже должны уметь двигаться, позировать и не бояться камеры. Поэтому она была там, где была, и делала то, что делала. «А что сказал Вадик?» (Так звали очередного, с которым увидел ее на этот раз, слава богу, просто на улице Антон и фото с которым он нашел в ее ящике.) «Ничего, — сказал я. — На фотосъемку согласился. Отдал мне твои фото. Отдал флэшку. Поклялся, что копий нет. Сказал, что понимает, что с ним будет, если они где-нибудь всплывут».
Олеська вытащила ногу и погладила меня ступней по спине. Сказала: «Это и правда была просто фотосессия. Ты мне веришь?» Я сказал, что ей пора — мне еще везти в бассейн Катьку. Она сказала, что Катька сказала, что я для нее как лучшая подруга. Даже лучше. Как отец. Даже лучше. Я сказал, что отец у нее есть, а я ей никто. Олеська забралась сверху, стала смотреть на меня, одновременно втягивая — как умела только она одна — в себя мой член. Я сказал, что это не поможет. Она спросила: «В чем не поможет?» Я сказал: «Ни в чем. Это твое умение не поможет тебе ни в чем». — «А в чем должно?»
Как я мог объяснить ей — в чем?
Объяснить ей, такой всегда правильной, такой уверенной, живущей в ей же придуманном для себя мире. С придуманными ей же правилами. Которым следуют все, кто так или иначе этого мира касается. Не могут не следовать — иначе этот мир из себя их выкидывает. Попробуй, раз его коснувшись, обойтись потом без него. Обойтись без нее. И ведь удивительное дело — если бы кто другой такой мир придумал, например, я, или Антон, или любой другой известный мне человек, ни черта бы у него заставить кого-то придерживаться этого мира правил не вышло.
У него не вышло, а у нее вышло.
И заставлять не приходилось — мы сами радостно кидались эти правила исполнять.
Мы готовы были что угодно делать, лишь бы по этим правилам жить.
Ради того, чтобы быть с ней.
Запиликал таймер.
Олеська сказала: «Мне пора». Я подумал: черта с два. Могу я хоть раз твои чертовы правила нарушить? Притянул ее, уже встающую, к себе. Повалил. Она не сделала ничего — только лицо ее сделалось равнодушным, глаза неподвижными, губы сжались, — как будто я не делал чего-то сейчас против придуманных ею правил, не позволял себе такого, что позволять был не должен — трахал ее тогда, когда она этого уже не хотела (после того, как она сказала «пора»), а как будто она просто ждала, например, поезда. Или обещавшего принести зубочистки, но задерживающегося официанта. С такой же вялой во взгляде скукой, выражением неизбежности и терпения.
Я подумал было из нее выйти, встать и позволить ей одеться, потом с неожиданной злостью сказал себе: имею право. Хоть раз — имею! Какое-то время яростно двигался, стараясь не смотреть на ее лицо — выражение вялой скуки сменилось скукой вселенской, потом к нему добавилась тоска.
Спустя четверть часа полной, нарушаемой только шлепками тишины она сказала: «Хватит».
И я, утомленный, уже понимающий, что ничего у меня с такой Олеськой не выйдет, понимающий, что за нарушение правил буду наказан, остановился.
Встал и, стараясь скрыть вздох облегчения — Олеська смотрела на меня без раздражения и без обиды, это означало, что все для меня обошлось, и наказания, кажется, не будет, — стал одеваться.
07.2024
(Кате 8 лет)
— А правда, что ты миллионер?
— Правда.
— А почему не живешь, как миллионер?
— Это мама тебя спросить научила?
— Нет. Я сама.
— Потому что не умею. Никогда так не жил.
— А как жил?
— Обычно.
— А потом продал две буквы и стал миллионером?
— Да.
— А я могу так сделать?
— Можешь. И не две буквы, а доменное имя, я же объяснял. Для социальной сети.
— А почему они не могли просто их взять?
— Потому что я взял первым. Еще давно.
— У тебя тоже была социальная сеть?
— Нет, обычный сайт.
— Хороший?
— Так себе.
09.2024
(Кате 8 лет)
Почитал записи и понял, что получилось не очень связно. Тот, кто прочитает, не поймет. Решил пояснить.
Две буквы, из которых состояло название моего сайта, которое я зарегистрировал еще двадцать лет назад, когда интернет у нас только появился, я продал за четыре миллиона евро. Можно было, как я понял потом, просить и больше — они бы дали больше. Но я не попросил. Сайтом я занимался мало, но за хостинг платил исправно — видимо, что-то подобное предчувствовал. Всего две буквы в названии выглядят совсем не так, как двенадцать (как было в первоначальном варианте сайта покупателя). Конечно, они был рады, что я запросил всего четыре миллиона, хотя мог запросить все четырнадцать. Мы остались друг другом довольны, и их юрист даже дал мне несколько рекомендаций, куда деньги вкладывать стоит, а куда лучше не надо. Видимо, по моему виду понял, что я ничего в этом не понимаю. Наверное, поэтому, а еще потому, что не стал связываться ни с чем опаснее банковских вкладов, я умудрился ничего не потерять. Мой ежемесячный доход теперь был больше, чем раньше годовой, — при этом я ничего совершенно для этого не делал.
Я, как и раньше, продолжил работать, брать заказы, только теперь капризничал — выбирал только то, что самому было интересно, не особо обращая внимания на стоимость.
Жена отнеслась к этому спокойно, говорила: наконец то, если она сдохнет, будет на что хоронить. Детям мы не говорили — решили, что незачем им пока знать. Выучатся, тогда и узнают.
Олеська тоже знала. Она вообще знала про меня всё. На нее впечатление это, как я и ожидал, никакого не произвело, она всегда к деньгам относилась спокойно.
Она сказала только: «Ух ты!»
И потащила меня в постель.
09.2024
(Кате 8 лет)
С Антоном все было просто. И не просто. Он знал или думал, что знает, о том, что Катька видится со мной; но делал вид, что ничего не происходит. Дочь его временами оставалась не с дядей Федей, который, к чертовой матери, пил еще тогда, когда Антон Олеську не знал; не с Настей, которой на Катьку было наплевать; а со мной. Катька ему, естественно, все рассказывала — во всяком случае, я так думал.
Иногда я думал: каково ему, а? Знать, но делать вид. Сначала с Олеськой, потом с Катькой. Какого дьявола ему не бросить это все, не найти нормальную бабу?
Потом думал, почему бы мне не бросить это все? После таких мыслей, как правило, у меня начинался сеанс самоуничижения и самобичевания, под конец которого я едва сдерживался, чтобы не позвонить Антону и не позвать его вместе напиться.
Вовремя останавливался — хорошо представлял это жалкое зрелище.
10.2026
(Кате 10 лет)
Ходил на собрание в Катину школу. В конце (наедине) училка сказала, что я самый худший отец из всех, что она видела. Сказала она, конечно, не прямо так, но общий смысл был такой. Я подумал: какого дьявола? Пусть отцу это и говорит. Передал Олеське. Она ничего на это не сказала — приехала и молча потащила меня в спальню.
03.2028
(Кате 12 лет)
Василь снова доставал Катю.
Я сказал ей, что это от любви.
Она сказала, что убьет его.
Я посмеялся.
05.2028
(Кате 12 лет)
Сказал, что убью его уже я сам — Василь оказался не пятиклассником, как почему-то решила Катя, а здоровенным щекастым девятиклассником.
Он рассмеялся мне в лицо.
Я объяснил ему, что будет дальше.
Либо он оставит Катю по-хорошему. Либо по-плохому.
Второе даже предпочтительнее, потому что в таком случае мы оба с Катей получим моральное удовлетворение.
Тот, похоже, серьезно мою речь не воспринял.
Я подумал: бедолага.
02.2029
(Кате 13 лет)
Липнут к Катьке, как проклятые мухи. Хотя, может, так и должно быть. Может, у всех так, просто я этого не знал. Я же всегда был с другой стороны. Мне же девочки до этого про свою тяжелую, наполненную назойливым вниманием жизнь не рассказывали.
Возможно, это потому, что Катька в маму.
Кстати, мама что-то последнее время зачастила.
Наверное, чувствует, что скоро опять попадется и нужно будет как-то выкручиваться.
Ласковая стала.
Совсем как двадцать пять лет назад. Даже болтает столько же, сколько и тогда. Не остановишь. До — болтает, во время и после — тоже.
02.2029
(Кате 13 лет)
Точно попалась. Долго не хотела говорить — с кем. Узнал с кем, подумал: не могла, что ли, постарше найти?
Она сказала, что я самый-самый. Всегда им был и всегда буду. Понимаю ее, как никто. Принимаю такой, какая есть, и поэтому она никогда меня не бросит; и прочий набор стандартных глупостей.
Я внутренне содрогнулся, услышав о том, что она никогда меня не бросит. Сказал про себя: просто я слизь.
Что говорить ей, я не знал. И что думать — тоже. Все давно прогорело, снова взошло, прогорело и опять взошло — и так до бесконечности.
Я не знал, как правильно, а как нет. И что я должен делать, а что нет.
Да и мне было уже наплевать.
Олеська приходила когда хотела, не спрашивая у меня разрешения.
Мы трахались.
Иногда не трахались, а просто сидели, обнявшись.
В такие моменты она говорила, что ей кажется, что никого, кроме меня, у нее нет.
Я молчал. Говорить ей о том, что, кроме нее, у меня никого нет — и что мне это вовсе не кажется, — я не хотел.
Были ведь и другие. Или не было?
Главное, она приводила Катьку.
Потом Катька стала приходить сама. Сразу после школы. Приходила ко мне в рабочую квартиру, приходила домой. Старший мой уже жил в общаге. Младший называл Катьку Кэт.
Жене я сказал, что взял репетиторство. Очень, мол, просили. Учу черчению и рисованию.
Она ничего не сказала.
Может, поняла, но сделала вид, что ей все равно.
Я почувствовал к ней что-то вроде благодарности.
01.2030
(Кате 14 лет)
Катя сказала, что всё про меня и маму знает. Я спросил: что именно? Она сказала: всё. И добавила: и не надо врать про Деда Мороза.
02.2030
(Кате 14 лет)
Василь сказал, что я мудак. Что он знает, что никакой я Катьке не отец, а поганый я извращенец. И если я попробую еще к нему подойти, он всем расскажет. Я на это даже не обиделся — настолько глупы были его выводы. Придется ждать удобного момента. Чтобы не видели, как я к нему подойду.
07.2030
(Кате 14 лет)
Звонила Катька. Из лагеря. Сказала, что ее выгоняют — из-за нее передрались все пацаны обоих отрядов. Вчера ходили стенка на стенку.
Я приехал. Выслушал спокойную речь директора — тот сказал, что таким, как Катя, в таких местах, как у них, бывать не стоит.
Выслушал менее спокойную речь его зама. В кабинете мы были одни, видимо, поэтому он позволил себе то, чего позволять не следовало. Выходя из кабинета и пряча кисти с ободранными костяшками в карманы, я подумал, что как никто уже умею решать подобные вопросы. Не то занятие я себе выбрал. Вспомнил, что стало с Василем. Подумал, что ни он, ни зам больше ничего подобного говорить и делать не будут.
Когда приехали, сказал Олеське, что забирать должен был Антон.
Она сказала, что я лучше, чем муж, — разве я забыл?
05.2031
(Кате 15 лет)
Катя спросила меня, почему я позволяю ЕЙ так с собой обращаться?
Я, стараясь выглядеть невозмутимым, спросил: кому — ей? Хотя сразу понял, кого она имеет в виду.
Катя взорвалась. Стала кричать, что она дрянь, шлюха, что она спит со всеми, что она не может с ними не спать — так, видимо, она устроена.
Я подумал: где же ты была раньше? Стоило мне услышать эти слова двадцать пять, нет, двадцать уже семь (или тридцать?) лет назад, и все было бы по-другому. Не было бы всего этого, не было бы проклятой Олеськи. Всех этих ее «просто друзей», всех этих ее «интересов».
Не было бы Катьки… — споткнулся я.
03.2032
(Кате 16 лет)
Сплошной кошмар. Парни как будто с ума сошли. Как будто девочек никогда не видели. Приходится встречать Катьку со школы. Делаем мы с Антоном это по очереди. Притом сам он усиленно делает вид, что в другие дни встречаю Катьку не я, а Настя. Так Олеське и говорит: мол, когда Настя будет забирать, пусть скажет… Или: пусть Настя не забудет… Или: пусть Настя заберет… Смешной. Пытается, видимо, стать человеком. Странно пытается. Может, сделать ему одолжение и все объяснить? Про Олеськин мир, про ее правила? С дугой стороны, он и сам знает. Ладно.
09.2032
(Кате 16 лет)
Катя сказала, что знает, кто я такой на самом деле. Я сказал: я тоже знаю. Я дизайнер. Еще программист — правда, уже бывший. А еще, можно сказать, домовладелец — у меня четыре квартиры. И по одной у детей. Она сказала: не только. Я подумал: Олеська проговорилась? Сама догадалась?
«Ты мой лучший друг», — сказала она и засмеялась. Я увидел свое в зеркале лицо и тоже засмеялся — выражение было таким, как будто мне собирались отрезать ноги, только что спокойно об этом предупредили и тут же сообщили, что отрезать их не будут.
Давно она не говорила, что я ее лучший друг.
Может, поссорилась со своим Генкой?
05.2032
(Кате 16 лет)
Сегодня снова растаскивал подравшихся из-за Катьки пацанов. Поганцы устроили это прямо у моего подъезда.
Вечером, когда мы с Олеськой уже одевались, спросил ее: с тобой было так же? Я уже не первый раз спрашивал, она никогда не отвечала. На этот раз сказала, улыбнувшись: хуже. Я ничего не сказал — молча застегнулся и проводил ее к выходу.
06.2033
(Кате 17 лет)
Уже давно не предлагал Олеське выйти замуж. А тут вдруг прорвало. То ли потому, что у Катьки выпускной, то ли еще почему. Она сказала, чтобы я Катьку встретил. Я сказал, что пусть сама встречает. А вообще — сама дойдет, не маленькая. «Она же твоя дочь», — сказал Олеська. После чего я и предложил ей выйти за меня — она первый раз сказала о том, что она моя дочь.
10.2035
(Кате 19 лет)
Катя переехала ко мне в рабочую квартиру. Пришел я вчера, а она уже там. С вещами. Я спросил: «Какого дьявола?» Точнее, не спросил, а подумал.
Она спросила:
— Ты против? — И добавила тихо: — Папа.
Я сделал вид, что вторую часть не расслышал, сказал:
— Нет, живи, пожалуйста.
Пришлось распечатывать вторую комнату — она стояла закрытой — и перебираться туда.
Она сказала: «Вам с мамой я мешать не буду».
Я сказал, что она не мешает. Мы не делаем ничего такого, в чем она могла бы нам помешать. Она засмеялась — каким-то странным, ненастоящим смехом.
Вдруг спросила: «Что делать, когда знаешь, что тебя не любят и не полюбят никогда? А ты сама знаешь, что разлюбить не сможешь?»
Я сказал (уже привычно прикидывая в уме, что скажу её Генке, а что говорить не стоит): «Я помогу!» Совершенно таким же тоном, как говорил Олеське, когда она сообщала, что в очередной раз попалась. Катька то ли это поняла (откуда? подслушала?), то ли просто была расстроена — крикнула, что я дурак, и ушла к себе. Я подумал, что ничего все-таки в этих делах не понимаю и что, видимо, она очень расстроена, раз обозвала меня дураком, — никогда она себе такого раньше не позволяла. Отправился звонить Олеське.
12.2035
(Кате 19 лет)
Катя сказала тихо:
— Ненавижу вас всех. Почему не сказали раньше?
— Ты бы не поняла.
— Что не поняла? Что ты спишь с моей мамой? Я знала это еще тогда, когда ты объяснял мне про Деда Мороза.
— А что тогда? — совсем запутался я. — Что мы должны были тебе сказать?
Она хлопнула по столу так, что две чашки упали на пол, и ушла к себе.
Я сказал спрятавшейся под одеяло при появлении Кати Олеське, что можно вылезать. Она закуталась еще больше, прижалась к стене и долго потом так лежала.
09.2036
(Кате 20 лет)
Я всегда знал, что наказание будет. За то, что мы делаем, за то, что я позволяю делать Олеське. Но не знал, что оно будет таким.
09.2036
(Кате 20 лет)
— Ты ведь разберешься с этим, правда ведь? — шептала в трубку Олеська.
Я молчал.
— Ну?
— А ты? — просипел я.
— Ты попался. На этот раз. Надо же. Впервые — и ты.
Она вдруг хихикнула. Хихиканье переросло во всхлип.
Я молчал.
— Она твоя дочь.
Я молчал
— Твоя дочь!
— И твоя, — сказал я.
— Сделай что-нибудь!
— Сделаю.
— Обещаешь?
— Она сделала анализ. ДНК. Чтобы убедиться.
Олеська помолчала, потом отключилась.
12.2036
(Кате 20 лет)
Мы попались, мы попались — только одна эта мысль стучит в моей голове. Страшная в своей неотвратимости. Уродливая — никогда раньше не думал, что эти два слова могут быть такими уродливыми. По отдельности — нормальные. А вместе — страшно смотреть. И ведь смысл в них совсем не тот, что прочитывается. Совсем другой. И то, что случилось, к ним не имеет никакого отношения. Но выражается это почему-то этой фразой. Наверное, потому что тридцать лет назад страшнее ее для меня ничего не было.
11.2037
(Кате 21 год)
Катя заявила сегодня:
— Я беременна. Ясно тебе?
— Здорово, — говорю, а сам думаю: зачем она это говорит? Знает, что я знаю, что это не так.
Откуда знаю? Олеська сказала.
— Может, все-таки переедешь? — спрашиваю.
Одну из квартир я переоформил на нее.
Она принялась кричать, что беременна, что который уже раз об этом мне говорит. Меня что, это не волнует?
Я сказал, что волнует. Что это самая большая для меня радость.
Она сказала, что теперь понимает, почему мама не хотела за меня выходить.
Я сказал, что сделаю все, что в моих силах. И даже больше.
Она сказала, что я всегда так говорю. И если бы она знала, кто я на самом деле, ничего бы не случилось. Если бы я не был таким — необыкновенно добрым, который всегда рядом, не был таким всепонимающим мерзавцем. Если бы я был таким, как все, или хотя бы как Антон. Если бы я был просто тем, кто трахает ее маму, — ничего бы этого не произошло.
01.2038
(Кате 22 года)
Мы попались.
Теперь я совершенно точно это знаю.
Мы все.
Я, Антон, Олеська. Теперь и Катя. Давно — еще тридцать лет назад.
Найти бы того, КТО.
Чтобы сделать с ним то, ЧТО.
Чтобы он сделал с нами то, ЗАЧЕМ.
Чтобы потом снова стало все так, КАК.
Перечитал — стихи.
Писать не хочется, перечитывать тем более. Хочется головой об стену.
03.2038
(Кате 22 года)
Антон сказал, что уничтожит меня.
И это все из-за меня.
09.2038
(Кате 22 года)
Олеська пришла ко мне ночью. Открыла входную дверь, разделась.
Сказала, что сделает все что угодно, только бы с Катей ничего не случилось. Только бы все это наконец закончилось. Я потрогал стоящие на тумбе лекарства, заправленные шприцы, мрачно сказал:
«Выходи за меня».
Она заплакала.
Мы не трахались уже год — хотя она приходила ко мне почти через день.
Просто лежали рядом.
12.2038
(Кате 22 года)
Катя уехала — с трудом ее уговорил.
Купил ей дом. Далеко.
Оплатил клинику. Там же, где дом.
Посадил в поезд. Через час она позвонила и сказала, что беременна. Спросила: что будет, если ребенок от меня? Я сказал, что это невозможно — она же знает.
Значит, спать с ее мамой за спиной ее отца возможно, а с ней нет? Что здесь такого?
Я понял, что если сейчас не скажу то, что сказать должен, у нее начнется очередной приступ.
Сказал.
Она вроде успокоилась.
Сказала, что читала недавно историю. Страшную. Там женщина любила мужчину. А он ее. Но она была замужем. А он женат. В общем, все было сложно. Настолько, что быть вместе они не могли. И она делала все, чтобы выдержать и не сойти с ума. И он делал все, чтобы выдержать и не сойти. Потом у них родилась дочь. Точнее — у нее с мужем. От того, кого она любила. Они не сказали никому. Даже дочери. А потом дочь выросла и сама узнала. Но узнала, когда стало уже поздно. Уже после того, как влюбилась. В того, кто был ее отцом. Он был странным даже по сравнению с остальными, диковатым. Но с ним она была самой собой. Он с ней был — сам собой. Она не знала, что ей делать, и, чтобы понравиться ему, пыталась быть похожей на мать. Вела себя так же, как она. Думала, ему такие нравятся. А потом сошла с ума. Или всем стало казаться, что сошла.
— А потом? — спросил я, когда она замолчала.
— Потом она умерла.
Я сглотнул, сказал:
— Да, страшно.
Подумал: всё верно. Только женщина делала все, что она делала не для того, чтобы выдержать, а потому что… Понял вдруг, что не знаю — почему. Столько лет об этом думал — и не знаю.
Катя сказала:
— Пока, пап.
И отключилась.
12.2041
(Кате 25 лет)
Снова пришла Олеська. И мы снова пролежали рядом всю ночь.
Утром она сказала:
— Катю выписали.
Я промолчал.
— Она сказал, что останется там. Не приедет.
Я снова промолчал. Дальше она говорила, делая паузы, ожидая, видимо, что я что-нибудь отвечу, но я молчал.
— Или уедет за океан.
Пауза.
— Не одна.
Снова пауза.
— Он врач.
Я молчал.
— Возьмешь меня замуж?
Я осторожно вытащил затекшие руки из-под головы, вытянул вдоль тела. Почувствовал, как их закололо, как побежала по ним кровь.
— Я разведусь. Прямо сейчас пойду и… — Она помолчала. — Так ведь бывает — люди влюбляются, люди разводятся.
Я подумал, что где-то уже слышал эту фразу.
Она подождала какое-то время, потом молча оделась и ушла.
Я посмотрел на то место, где она лежала, — там было мокрое, повторяющее очертание тела пятно.
Я подумал: мы попались, мы все-таки попались.
Мы всегда попадаемся.
И перелег на Олеськино место, прямо на оставшееся после нее влажное пятно.
…
Дальше записи отсутствуют.