Наталия Черных. Закрытый показ картины
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2020
Наталия Черных. Закрытый показ картины: Книга стихотворений 2012–2017. М.: Новое литературное обозрение, 2018.
Представим себе фантастическое создание: наполовину человека, наполовину цветок, причем не в переносном, а в прямом смысле слова — некое существо женского пола, состоящее из человеческого и лепесткового, вегетативного. Утром его редкий цветок раскрывает лепестки, днем — вдыхает все глубже в свою грудную клеть, состоящую из шелкового цветочного эпителия, солнечные письмена, чтобы вечером, пьянясь и плавая в собственным запахе, как Бодлер в гашишных видениях, призвав к действию всю силу предостерегающей воли, вспомнить об опасности и начать закрываться навстречу ментоловым сумеркам. И все это на ходу, среди других человеческих существ, таких же, да не совсем таких, потому что мало кто из них знает опасность, грозящую цветку, описанную Рильке, — так однажды раскрыться, что не хватит потом сил собраться в себя, собраться в некоторое замкнутое сбалансированное существо, движущееся заодно с солнцем, луной, ветром и океаном. Опасность — опасть, распахнуться, раскрыться до исчезновения.
Читая эту книгу стихотворений Наталии Черных, я обнаружил себя в соседстве с таким вот примерно персонажем книги, говорящим в основном от первого лица и прячущим за поэтическую речь то, что она есть на самом деле, включая устройство физическое и метафизическое. Вероятно, эта спрятанность, потаенность вещи составляет основной нерв книги, то ее тайное место, которое ускользает тем более успешно, что, как в рассказе Эдгара По, положено в раскрытом конверте на самое видно место.
Сама тема укрытия, сокровенности стоит в книге чуть ли не на первом плане, начиная от ее названия и отзываясь в названиях ее поэм и в движущейся, мерцая, но не исчезая, «комнате» стихотворений в качестве их экзистенциальной формы и некоторого отсчета поэтического высказывания.
Дом, комната — это то, чего у героини нет, а если и возникает на время, то быстро отбирается. И даже пока такой дом, такая комната есть, это место все равно принадлежит кому-то другому, героиня в нем все равно транзитом, и тут, в положении хрупко-стеклянного соприкосновения своего-чужого быта, своего-чужого дыхания и происходят основные мотивы стихов. «Мир убил мой дом», — говорит героиня поэмы «Шахидка». Но может ли вообще быть дом у женщины-цветка?
И героиня приглядывается к той, которая, возможно, сумеет ответить на такой вопрос, — к дочери Деметры, богини плодородия, дающей жизнь цветам и колосьям, Персефоне:
А ниже идут облака, и сквозь них
пробирается женщина в красной накидке,
с помадой на красных губах,
с тёмно-алыми и небольшими ногтями.
К ней листва залетает в карман, вся листва,
что ни есть:
жёлто-бурая, ало-зелёная,
в парке ближайшем, в Сокольниках или в Лосином,
вся течёт в этот красный карман.
(«Персефона»)
Дом цветка возможен среди облаков, комната цветка должна рассыпаться, чтобы достигнуть «конечной остановки» — царства Персефоны, Аида, куда за умершей возлюбленной спускается Орфей. Потому что:
…голос приговоренного к смерти,
единственно то, что существует
в глазах промыслителя судеб.
Это шутка почти что.
Но нет, это далеко не шутка. Существо, грезящее между женской плотью и лепесточной тканью или плотью ящерицы, — еще один персонаж, под которым укрывает героиня свою мерцающую природу, — обречено на такие мысли, потому что для нее они не теория, не отвлеченность — а хлеб насущный или его отсутствие.
Есть еще одна возможность дома для существа-цветка — это зимний сад:
Зимнего сада гирлянды как курс философии вьются:
плющ, лиана и хмель.
Лиана не пренебрегает хмелем;
он весел, игрив и красив.
Да и где ещё встретиться им
для удовлетворения знойного чувства?
Здесь порывиста и коротка радость.
Здесь сильно излучение счастья.
Здесь идёт вечный праздник, и смерть его не смущает.
Но она здесь присутствует.
Ножницы, банки, бутылки, стремянки.
Это её проявления в зимнем саду.
(«Зимний сад и сад зимой»)
Как говорить о смерти? Как словами сказать о том, что их, слова, превышает, и нужно ли тут говорить? Как словами сказать о жизни? И можно ли сказать, не исказив? Но, может быть, это сама жизнь и говорит сквозь деревья, кустарник и цветы «Зимнего сада и сада зимой» (название стихотворения), может, это они, сестры — жизнь и смерть, говорят сами сквозь все вещи и слова, живущие и звучащие вокруг героини и сквозь нее, простегивая их холодящим лунно-солнечным сквознячком, говорят так открыто и виртуозно ясно, что увидеть их присутствие и услышать их речь делается почти что невозможно, вспомним снова конверт из новеллы великого и ужасного Эдгара.
Элегия о двух садах — искусственном и естественном — великолепное стихотворение о возможности и среде обитания человека вообще. Что нам выбрать? Либо умирать каждый год, чтобы потом рождаться словно заново, словно замертво, и оживать с каждым днем, и умирать с каждыми сумерками, чтобы, мучась и блаженствуя в этом ритме, обрести в конце концов то, что превышает неразрешимую двойственность жизни, — все хорошее-плохое, высокое-низкое, правое-левое? Потому что жизнь-смерть вращается вокруг того, что превышает и жизнь, и смерть, и сад зимой может это постигнуть, лишь всерьез умирая и возрождаясь, а Зимний, согретый батареями и освещенный электрическим светом, — не постигнет никогда, а просто однажды исчезнет. И если первый через угасание и смерть ведет в их преодоление — в вечную жизнь, то второй люди превращают в «искусственный рай», на деле оборачивающийся ими же созданным распадом, несмотря на парадность и яркость листвы, влажные ароматы орхидей, экзотические формы редких растений, несмотря на этот праздник флоры. Но это слишком людской, слишком внешний и слишком напоказ праздник.
Элегия о садах, одна из лучших философских поэм последнего времени, сравнимая с «Недоноском» Боратынского, расположена в центре книги, она и есть, кажется, ее смысловой центр, вокруг которого вращается галактика светил.
Впрочем, надо заметить, что героиня вовсе не является философствующим персонажем. Ее дело — скрепить мир вокруг себя, чтобы он не распался на глазах на отдельные комнаты, остановки, магазины, деревья, лепестки… На фрагменты, за которыми не видно единства мира, его магического лика, его почти непроизносимого Имени. А чем можно скрепить мир женщине-цветку, если не своим телом, хрупким, почти незаметным, своей жизнью, сокровенной и уязвимой, своей красотой, мимолетной.
Соитие, секс, физическое слияние, ускользающий акт любви — еще одна тема книги — в мире героини не обладает способностью единения и, хотя изначально был призван именно к этому, свой дар на сегодня утратил. Скорее, разрывая тело и душу, секс, поверхностная близость лишь указывают на измерение никем не замечаемое, сокровенно-явное, где все может собраться заново, обновиться и возродиться, подобно тому, как цветок прорастает из перегноя, лилия восстает из ила. Искусственная близость, не насыщающая, ведущая лишь к одиночеству, к боли, способна все же указать на то, что у всех на виду, но что никто не может заметить, потому что для того, чтобы заметить такое простое, такую свою суть, надо поменять тип зрения на цельное, нераздробленное, поменять коммуникацию, переключая акцент на вслушивание, а «смыслы» — на правду.
Чье-то оборванное высказывание: …есть тип людей, озабоченных смыслами, а есть и другой тип, в основном среди вас, некоторых русских, пишущих и философствующих — озабоченных правдой.
И с такой точки зрения можно говорить о том, что героиня философствует. Но она «философствует молотом», а вернее, — с помощью почти утраченного инструмента, «русской цевницы»: всей собой, всем своим телом-словом-стеблем — на разрыв, напролет, начерно, намертво, наживо. Такой тип философствования напоминает героинь и героев Достоевского, персонажей Камю, стихи Кузьминой-Караваевой — это философствование собой, мышление при помощи судьбы.
Церковь, обитель тайны и сама — тайна, «столп Истины», способна повернуться к героине совсем не тайным, не спасительным, а земным и пугающим ликом.
Нет ни проблеска, ни восполненья, ни обещанья,
ни выпендрежа, ни мальчика,
девочки, куклы.
По стенам пестрят куртки поновее, к празднику.
Нет даже простой безысходности,
есть только это движенье,
совокупность обертонов,
и раскатистый ритм рассекает и сыплет, уходит
возвращается, сыплет.
Ощущение долго немытых волос.
Отчего все вокруг агрессивно, и требует
вмиг разложиться и пахнуть, как те, возле поручня,
как труп у вечерней дороги?
Заброшенность — вымысел.
Есть только включенность в живую машину.
(«Шестопсалмие в Троице-Сергиевой лавре»)
Так описывается вечерняя служба — образы, вполне соотносимые с теми, вокруг которых вращаются напряженные, противоречивые и грозные, грозящие разрывом мира идеи «Братьев Карамазовых».
Но героиня книги не пополняет галерею знакомых нам по русской классике бунтующих женских персонажей — скорее, на нее падает луч от юродивых и святых девушек Достоевского, тихих и светлых. И хотя их бунт тих, а порой и вовсе незаметен, ушел весь внутрь, но в этой неприметности за него дорого заплачено — всей жизнью, и поэтому в итоге он светоносен в своей тихости настолько, что превышает бунт Ивана Карамазова или Раскольникова ровно что — на бесконечность.
Истинный юродивый не юродствует специально, живой цветок не раздумывает, как именно ему цвести. И все же сама позиция героини поддается описанию, и осуществить его, хотя бы отчасти, стоит, даже рискуя заступить на сомнительное поле психологизмов, потому что это расширит понимание не «смысла» книги, а возможности соприкосновения с ее говорящей, артикулирующей через нас плотью и правдой.
Героиня-цветок не должна зимой открыться так, чтобы рилькевский цветок осыпался. Это условие ее жизни. Ее среда обитания — не поля и рощи, не побережья или тишь затвора, а самый что ни на есть материальный посюсторонний быт, с которым почти все мы так или иначе сталкиваемся, в котором есть и женский визг, и запах щей, и сексуальная возня за тонкой стенкой, и нищета, и ложь со всех сторон, и запах пота, и запах предательства, и грязь подъезда. Жизнь по-разному образует и формирует свои лики — и таков один из них — промежуточный, картина среднего мира, то, что мы сами себе создали на сегодня. И еще есть Хаос, и еще — мировая гармония. И это не три разных мира — это один и тот же мир. Потому что пошлость людская столь же бессмертна, как и людская красота, как и страшные, пугавшие Тютчева глубины хаоса. Но
…между безднами
возникает порой перепонка
касание бездны её оживляет
все становится на места
(«Путешествия слабослышащей»)
Цветку, да и существу, собранному из женщины и цветка, нужна бездна, чтобы жить, нужно ощутить себя мембраной, перепонкой, передающим слоем меж двумя безмерностями. Но для того, чтобы успеть сомкнуться на закате и уцелеть, нужно учиться и учиться повелевать, приказывать себе. Поэтому голос героини звучит порой неявным двуголосием — в императивной, знающей тональности, словно пытаясь нанизать эфемерные, почти беззащитные сухожилия цветка на алмазные иглы, на власть и силу, которых, для всех окружающих ясно, у героини нет, которые для опытных и состоявшихся, для всех успешных и крепких — смешны. Но смех отчего-то не происходит. А что происходит? Происходит свет.
Один на всех. Один для всех — монстров, людей, цветов и деревьев. Простой свет, бывший с самого начала.