Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2020
Александр Грановский (1950) — родился в г. Бобринец, Украина. Окончил медицинский институт в Симферополе. Работал врачом за Полярным кругом, в Мурманске, Измаиле, Керчи и Симферополе. В 1989 г. окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Автор 7 книг прозы. Печатался в журналах «Соло», «Сибирские огни», «Урал», «Дон», «Москва» и др. Входил в шорт-лист Премии Бабеля 2018-й и 2019 гг., лауреат конкурса «Русское слово Украины», дипломант международного Волошинского конкурса и др. Произведения переведены на английский, немецкий и французский языки.
Мой город — весь как нотная тетрадь,
Еще не тронутая вдохновеньем.
Арсений Тарковский
Я, конечно, догадывался, что у меня есть, должен быть отец, но говорить в доме об отце было не принято. Бабушка вообще не любила лишних слов, от которых, считалаЮ все беды.
Они и с дедом не особо разговаривали, разве что когда тетя Оля привозила в город на продажу душистое подсолнечное масло и все собирались за столом в ожидании борща.
Говорили о каких-то родственниках, которых я никогда не видел. Тетя Оля тоже была родственницей, но чьей и кому — я тогда не задумывался и не знал. А думал поскорее улизнуть на улицу, где хромой Кеша уже, наверное, принес гитару и лениво перебирает струны, пока не подтянутся остальные «босяки» (как бабушка называла уличных). А может, даже и «босячки», одну из которых звать Светка, и тогда Кеша лично для нее споет мою любимую песню — про девушку из Нагасаки.
Дед заканчивал борщ первым и мрачно уходил во двор подкинуть лошади сена. А тетя Оля начинала рассказывать о главном родственнике, которого называли просто — «он».
Когда я пошел в первый класс, мать сразу со школы отвела меня к отцу на работу и сказала:
— Вот твой…
Хотя, наверное, могла бы и не говорить.
Отца я узнал сразу, так как у него не было одного глаза и он носил черную пиратскую повязку. Свой глаз он потерял на войне, на которой воевал всего три месяца, но успел получить два ордена, потерять глаз и оставить свою роспись на рейхстаге.
Просто, когда началась война, ему было еще мало лет, и в армию его не взяли. А через несколько лет он уже освобождал Европу и вернулся домой на трофейном мотоцикле «Цундапп», который собрал из запчастей.
После войны всегда много запчастей, из которых, как из конструктора, начинают собирать новую старую жизнь. Пока не закончатся запчасти.
А тогда запчастей было еще много — целых два шкафа в кабинете отца были забиты этими запчастями, среди которых встречались и трофейные: немецкие динамики «Telefunken» с лучшими в мире диффузорами, секрет которых так и не разгадан до сих пор, переменные конденсаторы с позолоченными пластинами, пальчиковые радиолампы «Siemens», сопротивления, катушки индуктивности, реле, ферритовые кольца и много чего еще напридуманного лучшими умами для войны.
Отец тоже меня узнал и так и светился — просвечивал своим единственным глазом, как рентгеном. Потому, наверное, и в рентгенотехники пошел, чтобы видеть людей даже лучше, чем двумя глазами.
Он работал в больнице и был в белом халате, в котором его принимали за доктора. Особенно когда выносил еще мокрый, из ванночки, снимок и рассматривал на свет ребра или череп, в котором было видно какое-то «турецкое седло».
— Ну, что там, Кузьмич? — спрашивал врач, который приводил больного.
— Турецкое седло в норме, — отвечал отец и вешал снимок на специальной прищепке высыхать.
В промежутках между снимками в кабинет заходили еще какие-то врачи в белых халатах, чтобы посмотреть на меня и сравнить с отцом, который шутил, смеялся, успевая кому-то отвечать, что «турецкое седло в норме».
Потом мы пили чай с осенними помидорами и деревенской колбасой, на запах которой заглянул друг отца в белом халате. На лбу у него было круглое зеркало, которым он сразу нацелился на колбасу:
— Дома-ашняя, — безошибочно поставил диагноз. — С чесночком…
— Ты, Ефимыч, никакой ни ухогорлонос, а ухогорло… рот… — радостно встретил его отец, нарезая скальпелем еще колбасы.
— На вашем месте я бы все же дверь закрыл, — по-доброму так посоветовал Ефимыч, — а то бродят тут разные…
— Ухогорлороты… — не утерпел, конечно, я (с невидимыми «турецкими седлами», которые может видеть только мой отец).
Последнее, правда, озвучивать не стал.
— Способный парень, — сверкнул на меня зеркалом Ефимыч. — Надо будет с нами на рыбалку взять. Посмотрим, как умеет червяка на крючок насаживать.
Ефимыч тоже был способный. Словно с помощью этой штуковины на лбу заглянул внутрь.
Летом мы с мамой действительно ходили на рыбалку. Целых два раза. Для нее это был, конечно, подвиг. Но мужское воспитание требует жертв. А именно мужского воспитания, как считала мама, мне и не хватало. Дед не в счет. Он утром уезжал рано, а вечером его, уже совсем готового, привозила лошадь Эльза. Она терпеливо ждала перед воротами, когда я запущу ее во двор. Ноги деда лежали на сиденье, а остальная часть – на грязном от угля днище телеги.
Я распрягал Эльзу, отводил в стойло и задавал корму. А дед через какое-то время приходил в себя и прокрадывался ночью в дом, чтобы рано утром снова ехать на заработки. Или — на калым, как говорила бабушка, которая называла или, точнее, — обзывала деда биндюжником, когда заставала его трезвым. На что дед гордо уходил к своей лошади Эльзе, которая его никогда не ругала.
Биндюжники — это была тайная организация извозчиков, которые с раннего утра собирались на «бирже» за базаром, где их нанимали что-нибудь отвезти-привезти.
Если деду удавалось заработать, бабушка готовила борщ с мясом, если с калымом не везло, борщ был с килькой в томате или с фасолью, которая заменяла и рыбу, и мясо.
Когда деда забрали прямо с «биржи», Эльза через весь город пришла домой одна. А в сене под сиденьем потом нашлись деньги. Они были комком, словно выпали из крепко сжатого кулака.
…Два часа по проселочной дороге и на рассвете добирались до ставка. Над ним висел клочковатый туман, в котором еще только начинали просыпаться первые лягушки. Весь берег был усеян засохшими кизяками и следами от копыт, которые вытоптали всю траву.
Я сбегал с пригорка к воде, с ходу начинал разматывать донки, наживлять червяков и, стараясь не запутаться в леске, забрасывал снасть подальше в туман. Оставалось только навесить шарики из похожего на пластилин чернозема и, затаив дыхание, ждать, когда шарик дрогнет, а потом выстрелит своим черноземом наугад в кизяки.
Так обычно клевал окунь — смело и жадно, как и полагалось хищнику, не задумываясь об опасности. Если шарик начинал вести себя странно — провисал, покачивался, снова натягивался, — это мог быть рак или лягушка, которая тоже не прочь поживиться червяком.
Незаметно туман рассеивался, и от солнца окончательно просыпалось все вокруг. И сразу начинали свой концерт лягушки, которые высовывали из воды головы и надували от старания прозрачные пузыри. А это значит, что скоро клев закончится и можно подсчитать улов. Но я и без подсчета знал — четырнадцать окуней, не считая одного рака, которого я выпустил.
Остальное мужское воспитание взяла на себя улица, все игры которой готовили к войне. К жестокой войне на победителя. Поэтому и игры были жестокими.
Я умел виртуозно пользоваться ножом, который надо было бросать с переворотом и с колена, и с плеча, и с носа, и с головы, а проигравший должен был зубами выгрызать землю, чтобы добыть старательно забитую рукояткой ножа спичку (и этот вкус земли я отчетливо помню до сих пор).
Мы стреляли из луков, сражались на мечах, пускали друг другу из носа кровь, взрывали набитые серой от спичек болты с гайками и ключи с гвоздями, делали дымовухи, запасались оружием, чтобы в момент «икс» стать на пути врагов — таких же пацанов с верхнего города. Или дикой орды с окраин «балки», чтобы отстоять нашу улицу Клинцовскую и Карабинерный переулок, который зимой превращался в ледяную гору, и на эту гору покушались завистливые соседи.
И этот день «икс» рано или поздно наступал, когда в Карабинерный переулок, звеня оружием и прочими железяками, вторгались чужие с верхнего города.
Но мы были готовы и встречали их «свиньей».
Впереди, в тельняге, с сумасшедшими глазами, насмерть стоял хромой Кеша, который со свистом раскручивал над головой цепь с шипастым ядром на конце.
По краям, выставив перед собой пики с заточенными до блеска наконечниками, подстраховывали братья Зоричи. За ними с палками, щитами и мечами с победными криками рвалась в бой остальная пехота.
На какой-то миг все замирало на высоте предельного излома, но этого мига хватало, чтобы понять, что будет с тем, на кого первым обрушится Кешино ядро…
И — враг бежал…
А хромой Кеша и не собирался догонять. Во-первых, потому что хромой. Во-вторых, пока над головой раскручивается смертельное ядро. Причем не смог бы бежать ни вперед, ни назад, и эта безысходность решала дело.
Нашествие «казаков» с «балки» мы разгоняли еще на подступах к дому старого китайца Линя, который выскакивал с обнаженной саблей и что-то душераздирающе кричал на непонятном языке. Наверное, с таким криком ходили в атаку. Говорили, что китаец Линь воевал в коннице Буденного, который наградил его саблей с надписью «За храбрость!».
…В тот день я был почти счастлив. Отец надавал мне каких-то запчастей и подарил хромированный микрометр для измерения толщины всего. К примеру — лески, проволоки, тетрадного листа (дома я измерил даже седой волос бабушки). А еще показал трофейный радиоприемник «Radione», который принес отремонтировать его друг Ильин. Этот приемник был тоже придуман для войны, а точнее — для шпионов и диверсантов, которых забрасывали в нашу страну, чтобы узнать главную тайну.
О ней нам как раз читала в школе учительница Надежда Демьяновна: «— Нет ли, Мальчиш, тайного хода из вашей страны во все другие страны… — Есть, — отвечал Мальчиш, — и глубокие тайные ходы…»
Именно такой тайный ход открыл мой друг Ленька Француз, когда у них в 14-й школе после дождя провалилась земля. Дыру, конечно, сразу постарались заделать досками, но Ленька сказал, что это ерунда — доски всегда можно подрыть. А ход уже никуда не денешь. Другой вопрос — в какую страну он может вести.
О тайных ходах начинали говорить весной, когда на нашей Клинцовской улице потоки воды вымывали древние монеты, подковы и гильзы от прошлых войн.
В том году пацаны из верхнего города в подвале напротив музея проникли в подобный ход и три дня гуляли по подземным лабиринтам, пока не выбрались на берег реки Ингул.
Они рассказывали, что подземными ходами соединены Ковалевская церковь, завод Эльворти «Красная Звезда» и железнодорожный вокзал. Из крепости тоже вели тайные ходы, один из которых на валу размыло весенними дождями. Но, когда такой ход где-то открывался, его сразу спешили замуровать, словно скрывали какую-то тайну. И это предчувствие тайны нас не обмануло. Через несколько лет под городом (и вокруг) нашли богатейшие в Европе залежи урана, который очень был нужен для войны, чтобы не было войны.
В больнице отец считался мастером на все руки. Он ремонтировал часы, фотоаппараты, радиоприемники, медицинские приборы. Казалось, нет на свете такого устройства, которое он не смог бы отремонтировать.
Ведь что в ремонте главное: найти нужную запчасть. Поэтому никогда ничего нельзя выбрасывать — мало ли что может пригодиться для ремонта.
У меня тоже запчастей становилось больше.
По вечерам я раскладывал на столе все свои сокровища — зеленые сопротивления, коричневые постоянные конденсаторы и два переменных — большой и маленький, хромированный микрометр, две радиолампы, ферритовый стержень и главную свою ценность — трофейные немецкие наушники в латунном корпусе с надписью «OBETA».
В какой-то момент даже мелькнула мысль, что между запчастями существует невидимая связь. Примерно как с буквами, которые только в определенном порядке образуют слово. Поэтому и запчасти каждый раз старался раскладывать по-другому. И лишь потом надевал наушники, словно замыкая конструкцию, от которой можно ожидать всего.
Свой первый детекторный приемник я сделал через шесть месяцев. Он принимал одну-единственную радиостанцию, которую удалось заманить в наушники особым расположением проводков, катушки и диода.
Теперь у меня было две жизни. В одной я ходил в школу, обсуждал с Ленькой Французом и с как бы случайно оказавшейся рядом Светкой, что будет, если мы уйдем в подземный ход, а ход за нами замуруют бетоном. Поэтому он, Ленька, пойдет один. Кто-то должен оставаться на поверхности, чтобы знать, где его искать.
В подтверждение серьезности наших намерений Ленька Француз извлекал из пенала слегка примятую «беломорину», чиркал спичкой и с прищуром сквозь дым смотрел на Светку, словно чего-то ждал.
Он честно докуривал до половины папиросы и, не глядя, передавал мне. От дыма вышибало слезу и хотелось сплевывать горькую слюну, но так было надо, чтобы еще хоть на немного задержать Светку, которая вдруг стремительно начала расти и взрослеть, и глаза у нее стали совсем другие… не как у той «девушки из Нагасаки», которой хромой Кеша посвящал свои песни.
А потом Светку засекли с нашим врагом — парнем из верхнего города по кличке Ганс, который провожал ее домой. Все знали, что у Ганса есть настоящий немецкий кинжал с надписью: «Mehr Sein als Scheinen»1.
После школы я бежал к отцу, чтобы узнать, что «турецкое седло» в норме, и добавить к своим запчастям милливольтметр, переменное сопротивление и реле от какого-то немецкого самолета.
Вторая жизнь начиналась, когда все ложились спать, а я надевал наушники и словно проваливался в мир иной, где звучали музыка и голоса невидимых людей, которые ловко умели запутывать на первый взгляд обычные слова: «Мой город — весь как нотная тетрадь, еще не тронутая вдохновеньем…»
Много лет спустя я, конечно, нашел, откуда были эти слова, которые мне тогда долго не давали покоя:
Вы, жившие на свете до меня,
Моя броня и кровная родня
От Алигьери до Скиапарелли,
Спасибо вам, вы хорошо горели.
А разве я не хорошо горю
И разве равнодушием корю
Вас, для кого я столько жил на свете,
Трава и звезды, бабочки и дети?
Мне шапку бы и пред тобою снять,
Мой город — весь как нотная тетрадь,
Еще не тронутая вдохновеньем,
Пока июль по каменным ступеням
Литаврами не катится к реке,
Пока перо не прикипит к руке…
А самое главное — что эти слова были о нашем городе (пред которым мне тоже, как и гениальному поэту Арсению Тарковскому, хотелось «снять шапку»).
Но Тарковского тогда на нашей улице еще никто не знал, — а потому я больше слушал музыку, которая ночью казалась важнее слов.
Отец тоже любил музыку, которая звучала в нем всегда, пока не понял, что ее никто не слышит. А чтобы услышали — нужен музыкальный инструмент, чтобы, как в детекторном приемнике, «замкнуть контур». И тогда он брал скрипку, гитару, аккордеон (в принципе, неважно что) и просто начинал играть сам себе, удивляясь и смеясь, словно совершал некое не до конца подвластное пониманию действо.
Наверное, он смог бы стать прекрасным музыкантом, но почему-то предпочел рассматривать «турецкое седло» и ремонтировать этот мир, пока еще не закончились запчасти.
Иногда, правда, попадались вещи, которые, казалось, вообще не способны ломаться. К таким вещам отец относился с уважением. Как к трофейным наушникам «OBETA» или к лучшему в мире мотоциклу «Цундапп», мотор которого мог работать даже в грязи и в воде.
А еще был у него карманный барометр, который показывал, когда на ставках начинался клев. Но именно в это время у отца начинал болеть глаз, которого не было.
В такие минуты ему казалось, что это потерянный в горах Австрии глаз хочет напомнить о себе, в надежде найти своего хозяина. Когда-нибудь он и в самом деле на своем мотоцикле «Цундапп» рванет в Австрию, именно на то место, которое запомнил с фотографической четкостью, и с ним может произойти…
Да что угодно может произойти, если знаешь, как замкнуть «контур», и в тумане боли он уходил на этажи к Ефимычу пить новокаин, который снова включал в голове музыку.
…Этот барометр отцу подарил еще один его друг — Ильин (а точнее, Александр Борисович Ильин) за ремонт часов, стрелки которых вращались в обратную сторону, словно увлекая Ильина все дальше и дальше в прошлое, откуда он возвращался порой сам не свой — с горящим взглядом и новой тайной в видавшем виды фанерном чемоданчике (тогда многие ходили с такими чемоданчиками).
Честно говоря, я так и не смог тогда понять, кто такой Ильин и чем он вообще занимается. Время от времени он приносил отцу в ремонт какие-то странные вещи — то японский микроскоп, удачно выменянный им на ранее отремонтированный отцом портативный радиоприемник (для диверсантов) «Radione», то потемневшую икону, которую просил просветить рентгеном, чтобы определить — есть ли под верхней чернотой еще слой.
На меня Ильин обычно не обращал внимания и лишь один раз, словно о чем-то вспомнив, вытащил из своего чемоданчика какую-то книгу и незаметно передал мне.
Это был «Остров сокровищ» Стивенсона.
Я тут же начал рассматривать замечательные рисунки Жоржа Руо, чтобы не мешать отцу исследовать квадратную пластину из бело-серебристого металла. Вся она была покрыта какими-то иероглифами и письменами.
— Что это? — спросил отец.
— Деньги, — сказал Ильин. — Такие раньше были деньги. Только очень давно…
— Хорошо сохранились, — сказал отец, откладывая в сторону мощную лупу.
— Сплав платины, алюминия и меди, — пояснил Ильин.
— А что — есть такой сплав? — усомнился отец.
— Есть… Точнее — был… — сказал Ильин. — Двенадцать тысяч лет назад… в Атлантиде…
— Это на деньгах написано?
— Нет, здесь написано другое…— Ильин подслеповато поднес пластину к глазам. — Выдан в храме прозрачных стен… если с финикийского… с древнефиникийского перевести.
На что отец даже отвечать не стал — ушел просвечивать пластину рентгеном. Ильин хотел удостовериться, что в сплаве нет стыков.
Но кто бы мог тогда подумать, что через сорок лет об Ильине будут снимать фильмы и писать газеты, а его коллекция произведений искусства и предметов старины окажется одной из крупнейших в Европе, которую специалисты оценят в 40 миллиардов долларов.
…Были в ней рукописи А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова, Н.В. Гоголя, А.С. Грибоедова, переписка Екатерины Второй с Вольтером, около 10 тысяч отреставрированных лично Ильиным старинных книг, не считая икон, картин и прочих раритетов древности.
Одно только первое издание Острожской библии, по заключению экспертов, может стоить от полумиллиона долларов. Не говоря уже о редчайших экземплярах византийских эмалей, библии Вольфа с рисунками Гюстава Доре, Морского устава Петра Великого и «Царской охоты» в 4-х томах.
Остается только гадать, что думал и чувствовал Александр Ильин, когда пил чай из серебряной кружки великолепной работы Ивана Равича, изготовленной лично для Петра Первого, который тоже, возможно, пил из нее чай, а может, и кое-что покрепче.
Или когда брал в руки это маленькое Евангелие, которое Екатерине Второй подарили еще в детстве. Или листая редчайший экземпляр книги Иосифа Флавия «Иудейские Древности», изданной в 1590 году в Германии. А потом выходил во двор и ложкой Фаберже задумчиво размешивал корм для кур…
И все это в доме простого электрика, который всю жизнь проходил как бомж — в кирзовых ботинках и рабочей спецовке.
Потом, правда, выяснилось, что мать Александра Ильина из древнего дворянского рода Римских-Корсаковых. После революции она вышла замуж за чекиста Ильина, который принимал активное участие в экспроприации ценностей из имений и церквей и «увлекся» коллекционированием. Даже научился реставрировать книги и прочие предметы старины, к чему постепенно привлек и сына Александра.
Но Александр пошел дальше отца — стал художником, и не просто художником, а уникальным мастером имитации техник старых мастеров-иконописцев, освоил тайны изготовления эмалей и много других вещей. Вдобавок ко всему какое-то время проработал реставратором в Киево-Печерской лавре, где восстанавливал иконы, редкие книги и делал кожаные переплеты.
Монахи сами отдавали ему самое ценное, чтобы только не досталось «безбожникам».
Среди коллекционеров Ильин приобрел известность как эксперт древностей, искусный реставратор и энциклопедически образованный человек, знания которого просто поражали.
Но как мог один человек, да еще в стране, где церкви превращали в склады, а за икону грозил срок, собрать такую коллекцию и уцелеть, — до сих пор остается загадкой.
Хотя разные ходили слухи — что Ильин «вор в законе» и являлся хранителем воровского общака. Что работал на КГБ, которое его и прикрывало до последних дней. И даже что напрямую подчинялся Лаврентию Берии, которому нужны были подобные эксперты, чтобы разобраться с хлынувшими после войны из Европы ценностями.
К слову сказать, отцовский мотоцикл «Цундапп» купил именно Ильин. На нем он колесил по деревням с проверкой электросчетчиков и чердаков, где словно затаилось время и попадались порой удивительные вещи.
В чем-то они с отцом даже были похожи. Отец возвращал жизнь различным механизмам, Ильин — спасал от исчезновения раритеты прошлого. Словно кто-то им поручил — ремонтировать и сохранять хрупкий мир от распада. Пока не закончатся запчасти.
Потому что, когда заканчиваются запчасти, начинается война.
Эта мысль пронзила мой мозг ночью в «Храме прозрачных стен», который я покинул, крепко сжимая в руке квадратную пластину из бело-серебристого металла.
— Mehr Sein als Scheinen, — с улыбкой боли напутствовал меня Ильин, словно наперед знал, что я буду делать с этой пластиной за пределом его взгляда.
Но в «Храме прозрачных стен» не нужны слова, от которых все беды. Ибо слова и есть стены, за которыми можно спрятать все. И сейчас в этом Храме скрывается Ильин, потому люди его и не видят. Они живут в разном времени. Даже стрелки их часов крутятся в разные стороны, чтобы не видеть то, что не нужно видеть. А главное — не помнить, так как «Храм прозрачных стен» и есть наша память, доступ в которую лишь для избранных. А то, что Ильин избран, ни я, ни отец никогда не сомневались. Бело-серебристая пластина замыкала контур.
У дома Барского перевел дух и сразу вспомнил, что где-то здесь начинался подземный ход, в который кто-то ушел и не вернулся. Чего больше всего и боялся Ленька Француз. А мне надо вернуться. Ведь улицы и переулки – это тоже ход, в который уходят, чтобы вернуться.
…В тревожной тишине постепенно начинают проступать звуки.
Это дед в чунях шаркает по кухне, звякает ведро — вышел во двор покормить лошадь Эльзу… которой не было. Целых три года уже не было. А дед по привычке продолжал рано вставать, чтобы ее покормить.
С тех пор как его выпустили из тюрьмы с перебитыми пальцами, он совсем забыл слова, от которых все беды. Даже в шашки со мной играл молча, осторожно передвигая дамку култышкой пальца.
Следом за дедом обычно вставала бабушка и начинала выбирать из печки золу, негромко постукивая окаменевшими углями.
Значит, с дедом и бабушкой все в порядке. А мама сейчас далеко — на целине, где она директор школы и одновременно учитель математики, физики, немецкого и даже физкультуры. Только школы еще нет, а есть бескрайняя степь, усеянная дикими цветущими тюльпанами, как на черно-белой фотографии из последнего письма.
Такие же тюльпаны зацветали весной и у нас во дворе, возле беседки. Но я к ним уже привык и не обращал внимания. А сейчас вдруг пришло в голову, что тюльпаны могут быть между собой связаны…
Как улитки.
Друг отца Ефимыч рассказывал, что если взять улиток (желательно двух полов) потереть их присосками друг о друга, а потом на одну из них воздействовать электрическим током, то другая улитка будет реагировать на раздражение, невзирая на расстояние. И что первый сеанс связи между Европой и Америкой был осуществлен при помощи именно такого телеграфа из улиток!
А это значит, что и люди между собой связаны…
И сейчас я отчетливо знал, что сделаю с бело-серебристой пластиной, которую мне выдал Ильин в «Храме прозрачных стен». Я куплю деду лошадь… (Ведь мама потому и поехала на целину, чтобы купить деду лошадь).
Но в «Храме прозрачных стен» решили все по-другому.
Той ночью убили хромого Кешу.
Я почему-то сразу понял, где это могло случиться и кто убил. Обычно Ганс провожал Светку до границы наших улиц, где ее поджидал хромой Кеша и доводил уже до дома. И, конечно, немецкий кинжал был у Ганса, как всегда, с собой. А оружие имеет свойство привлекать смерть. Особенно если на нем уже была раньше смерть. И тогда надпись на кинжале «Mehr Sein als Scheinen» срабатывает как приказ.
Но Ленька Француз не верил, что это Ганс и что хромого Кешу так запросто могли убить. Тем более — Кешу, который своим ядром столько раз отгонял смерть, что она, уже казалось, раз и навсегда должна забыть на нашу улицу дорогу.
— Жизнь — это война, — говорил хромой Кеша. — И надо быть готовым…
К чему конкретно, он не уточнял, но мы и так понимали, к чему надо быть готовым на войне, и были готовы слушать его песни до утра, пока в них не появлялась продирающая душу хрипотца, от которой начинали подрагивать звезды.
Просто своей жизнью хромой Кеша замыкал контур, который связывал всех нас со звездами, а звезды — с улицей, название которой загадочным образом исчезло с карты города, хотя улица была одной из самых древних2.
(Потом и сам город3 исчез с карты мира, и сейчас на очереди стояла уже целая страна, которая из последних сил цеплялась за прошлое, чтобы хоть как-то уцелеть.)
Возможно, именно тогда и началось это «исчезновение», которого мы еще не осознавали и, как жуки-рогачи, перевернутые на спину, продолжали шевелить лапками в поисках опоры.
Я записывался в различные кружки, бросал и снова записывался, запойно читал книги о войне, которая после смерти хромого Кеши как-то сразу приблизилась вплотную. Особенно когда в коробке на шкафу нашел губную гармошку с надписью «Hohner».
У «хохнера» был щемящий звук исчезновения, который просто выворачивал душу.
На этом «хохнере» играл младший брат мамы — дядя Вася, который 8 марта 1944 года геройски погиб, спасая город от исчезновения, но бабушка даже не захотела получать его смертельный орден (Славы третьей степени).
От этого исчезновения и бежала Светка, чтобы, как в песне хромого Кеши, не повторить судьбу той «девушки из Нагасаки».
Она уехала, не попрощавшись, наперед зная, что не вернется уже никогда.
Потом незаметно исчезли братья Зоричи, словно их и не было в нашем прошлом, которое все быстрее начинало исчезать. Даже, казалось, время уплотнилось до предела, за которым вот-вот должно было случиться самое ужасное.
Об этом почти каждый вечер прокуренным голосом вещал соседский дед Трохим, который приходил с переписанной от руки книгой без начала и конца.
Раньше он делал «козьи ноги» из газеты, а в последнее время перешел на свою книгу, скручивая их из прочитанных страниц, которые больше в жизни не понадобятся.
Дед обычно уходил спать, так как после тюрьмы не верил ни в кого и ни во что и не выносил дыма. Ко мне в комнату с дымом проникали лишь отдельные слова, пустоты между которыми провисали страшнее слов: «…близок день… и очень поспешает… и горько возопиет тогда и самый храбрый… година народов наступает… година народов наступает… година народов…»
Это «наступление годины (или «гадины», как тут же переиначивалось в темноте) народов первым почувствовал Ильин, который забегал к отцу теперь реже, говорил меньше, нетерпеливо постукивая пальцами по своему видавшему виды чемоданчику.
Он принес те самые часы, которые показывали время задом наперед. И сейчас эти часы вдруг остановились, что у древних считалось дурным знаком («Время останавливается для умерших»), а он, Ильин, пока жив, что доказывает, что времени нет… в чем он, собственно, никогда и не сомневался. Особенно когда действительность начинает меняться быстрее мысли, которая с какого-то момента становится просто не нужна.
— Всякому улучшению всегда предшествует ухудшение, — лишь сказал, словно в утешение.
Но отец его понял. Даже по привычке не стал подносить часы к уху. Лишь на секунду-другую задержал в руке, словно взвешивая. Возможно, ту самую плотность времени, на которую часы не были рассчитаны. Потому и остановились.
А запчасти и в самом деле начинали заканчиваться. Их все труднее становилось доставать. Моих запасов хватило лишь на приставку на лампе 6п3с, на которой тогда работали все радиохулиганы нашего города.
Если такую приставку подключить к приёмнику, то приёмник превращался в домашнюю радиостанцию, и можно было объявить о своем существовании на весь мир: «Всем свободным, здесь «Кирпич»… кто слышит, прием… Всем свободным…»
Но «Кирпич» был от меня далеко, и моя приставка до него не дотягивала. Позывной «Зеленый глаз» советовал усилить ее лампами ГУ-50 и Г-80, которые было не достать.
Зато «Директор кладбища» и «Золотой паук» были где-то рядом. Это можно было понять по качеству звучания. Они гоняли музыку по заявкам любимых девушек, имена которых, как боги, соединяли с именами звёзд — Beatles, Deep Purple и Высоцкого.
И только посвященные знали, что «боги» управляют звездами со специальных устройств под названием «шарманки».
Я тоже хотел стать таким «богом», но долго не мог выбрать позывной, так как лучшие позывные были уже заняты «Директором кладбища» и «Золотым пауком». А тут нам в кружке рисования дали задание нарисовать губы Давида. Это был подарок судьбы — лучшего позывного не придумать. Словно уже слышал сквозь помехи и могучее дыхание эфира: «Всем свободным!.. Всем свободным!.. Здесь «Губы Давида»… Кто слышит, прием…»
Но кто такой этот Давид я не знал, и остальные не знали тоже. А спросить у похожего на Пушкина учителя, Семена Алексеевича, было как-то неудобно, словно от того, кому принадлежали эти губы, будет зависеть, как мы их будем рисовать.
Я даже вначале думал, что за губами Давида мы перейдем к носу и остальным частям гипсовой головы, которую учитель прятал от нас под чехлом на шкафу, чтобы раньше времени не смущать разум. Но под чехлом оказались совсем другие губы и голова, которую я узнал сразу.
Это была голова Светки с пустыми глазницами зрачков. Только в прошлой своей жизни она звалась Ленкой… А точнее — Еленой Прекрасной.
Учитель рассказывал, что из-за этой Елены Прекрасной даже где-то когда-то началась война, поэтому ее красоту лучше, от греха подальше, держать под чехлом.
Именно тогда Ленька Француз и сделал открытие, которое потом круто изменило его жизнь. Это случилось в подземном ходе, в который он полез, чтобы узнать, что в нем могли искать немцы. И даже нашел следы их шурфов, которые неизбежно упирались в гранит. Рядом валялись банки от консервированной колбасы «Heine Bockwurst», тушеной капусты, шоколада «Scho-Ka-Kola» и даже несколько еще не использованных металлических коробочек «Маршгетранка» (сухого лимонада), две из которых Ленька выпил прямо в ходе (растворив в воде), а одну приберег для меня — попробовать.
По вкусу это был самый настоящий лимонад, не хуже, чем за три копейки в автомате.
Домой он притащил кусок гранита и теперь каждый вечер ждал «включения», пока от света настольной лампы вокруг камня не вспыхивал серебристый ореол, в котором сперва появлялся Мальчиш-Кибальчиш, потом хромой Кеша… за ним — Светка… которых Мальчиш-Кибальчиш через подземный ход уводил в другие страны, где не было зимы и всегда светило солнце.
А когда в городе заработала первая шахта, которая оказалась прямо под нашим ходом, только на семьдесят метров гранита глубже, Ленька все понял — это уран.
Он чувствовал его теперь везде — в старой части города с ее булыжной мостовой и гранитными цоколями красивых домов. На гранитном мосту через речку Ингул, в обложенном плитами гранита главпочтамте, у «Детского мира».
Момент истины настиг его на главной площади, у памятника Кирову, который подпирал мощный гранитный постамент с трибуной, как на мавзолее с Лениным. Только Ленин лежал горизонтально и смотрел в небо, а Киров стоял вертикально и бронзовым пальцем тыкал в землю, где скрывались самые крупные в Европе залежи урана. А если учесть, что в тонне гранита содержится до 25 грамм урана, то вся эта многотонная конструкция являлась, в сущности, атомной бомбой (как и мавзолей с Лениным) замедленного действия, которая рано или поздно должна была рвануть, чтобы смести старый город, который народу больше не понадобится.
Что в итоге и произошло. Но Ленька Француз к тому времени был уже далеко — в самом сердце Африки, где нашел уран сперва в Уганде, потом в Конго и уже совсем было собирался найти его в Анголе, но вместо этого увлекся алмазами, которые всегда сопровождают залежи урана. Золото тоже сопровождает, но алмазы главнее. И с тех пор Леньку ищут по всему миру как главного волшебника Земли.
А он под разными именами всплывал то в Бразилии, то в Лаосе, где, в зависимости от заказа, обнаруживал уран, алмазы и попутно золото, которое тоже начал чувствовать. А это значит, что и под нашим городом наверняка должны быть алмазы и даже золото, но без Леньки Француза их теперь просто не найти.
Возможно, и все мы что-то такое начинали чувствовать (особенно когда начали добывать уран), только называли это чувство «исчезновением», а может, и никак не называли, а просто чувствовали… И уезжали… И исчезали… чтобы в памяти замкнуть контур. И сохранить уже навсегда.
…Мама вернулась с целины внезапно и сказала, что будем уезжать. Куда и зачем — она и сама еще не знала, знала только, что надо уезжать.
С целины она привезла медаль и красивый китайский термос с драконом. На коробке было большими буквами написано «ОЛЕНЬ», как, видимо, китайцы называли смелых целинников, которые посреди степи, как олени рогами, рыли землю.
Честно говоря, я даже не сильно удивился маминому решению. Слишком многое для нее в этом городе было связано с войной, и после трех лет целины ей, наверное, казалось, что она снова возвращается в войну, от которой надо всегда бежать.
Здесь убили ее брата Васю, а другого брата — Вову угнали в Германию, где он прошел три концлагеря (последний — лагерь смерти) и чудом остался жив. А на самом деле умер еще тогда — в том лагере смерти, где человек становится номером, который он выкрикивал по ночам по-немецки и стыдливо прятал потом на руке (167551), не снимая рубашку с длинными рукавами даже летом.
Мама это сразу определила по глазам, так как знала и видела смерть не понаслышке.
Здесь исчезли все ее школьные друзья, если не считать некоторых, кого мама зачем-то вырезала из пожелтевших школьных фотографий.
Должны были угнать и маму, но она из детского дома взяла грудного ребенка, и немцы ее не угнали. А после войны у ребенка нашлась мать, которая таким же чудом вернулась из сибирского концлагеря.
— Сейчас съездим в одно место, — встретил меня отец и постучал по стёклышку карманного барометра, который ему подарил Ильин. Стрелка за стёклышком дрогнула и упала на два деления вниз. Это означало, что где-то на ставках должен начаться клев, а у отца мог начать болеть глаз, которого не было, и ему надо будет бежать на этажи к Ефимычу пить новокаин.
А он вместо этого в шлеме танкиста гнал свой «Цундапп» навстречу солнцу, которое еще не успели скрыть тучи.
Сколько мы ехали, я не знал. Время словно остановилось меж полей и холмов, которые с победным ревом рассекал наш лучший в мире мотоцикл «Цундапп».
Иногда отец оборачивался и, смеясь, что-то кричал, но я его не слышал и так же, смеясь, что-то кричал в ответ. А он прибавлял газу, и оба мы понимали все без слов.
Наконец поля и холмы кончились, и мы начали осторожно спускаться с дороги. Впереди мелькнула полоска воды, а по сторонам стали появляться заросшие колючими кустарниками гранитные глыбы. Отец заглушил мотор и стащил с головы запыленный шлем танкиста. Лицо его тоже было покрыто слоем пыли, сквозь которую победно сверкал глаз.
По узкой тропе мы пробрались к воде. Это была река, которая петляла меж каменистых берегов, то расширяясь, то сужаясь до нескольких метров. Словно русло реки пропахала какая-то могучая и неведомая сила, разбросав в беспорядке глыбы и валуны.
С одного из таких отполированных водой валунов отец начал умываться и пить из ладоней воду. Я тоже умылся и сделал из ладоней несколько глотков.
— Живая вода, — сказал отец. — От всех болезней лечит. Здесь раньше у запорожцев куринь был.
— А что такое куринь?
— Место, где казаки залечивали раны. Твой дед Кузя тоже казак был. Все время саблю точил, чтобы быть готовым.
— К чему?..
— К войне… Казак всегда должен быть готов к войне.
— А где сейчас эта сабля?
— Дед Кузя забрал с собой. Саблю всегда хоронили вместе с казаком. Только ее перед этим нагревали и сворачивали.
— Зачем?
— Для казака смерть – это как поход на войну, с которой он может не вернуться… А может и вернуться… чтобы залечить раны и наточить саблю. Если, конечно, его куринь на месте. Чтобы было куда вернуться.
Я еще хотел спросить про деда-Кузину саблю — зачем ее нагревали и сворачивали, чтобы потом нагревать и разворачивать, если надо воевать…
Но отец уже по камням поднимался куда-то вверх. Я догнал его лишь на маленькой площадке меж гранитных глыб. Там, где они смыкались, было вырублено некое подобие кресла с высокими подлокотниками.
В это кресло отец и сел, откинув голову и закрыв глаза. А точнее — глаз, который вместе с головой оказался в полукруглой нише.
С высоты река была похожа на золотого дракона с китайского термоса, которого освещало слепящее солнце. А за рекой в небо убегала степь, которую нам уже не догнать даже на самом лучшем в мире мотоцикле «Цундапп». Просто степь не имеет ни начала, ни конца, но есть места, где она замыкает контур. И тогда начинаешь все видеть, слышать и чувствовать по-другому.
И я сразу заметил три черные точки птиц, которые словно замерли на одном месте — летели и не могли улететь. Наверное, они что-то кричали, но это все было в другом контуре. А в нашем… ветер принес запах полыни и дождя, от которого отец шевельнулся и открыл глаз:
— Деда Кузю видел…— сказал глухо. — Что-то ремонтировал… Он всегда что-то ремонтировал — часы, оружие, музыкальные инструменты. Восемьдесят пять крестников имел. Все мечтали к нему своих детей в ученики отдать. Особенно когда вечный двигатель сделал. Даже два раза возил его в Киев на комиссию.
— И что сказали?
— Сказали, идея хорошая, надо доработать. Но началась первая мировая, потом революция…
— А потом?
— А потом… вечный двигатель больше не понадобился.
И как-то сразу поспешил переключить разговор на другое:
— С войны дед Кузя вернулся старшим унтер-офицером. За Георгиевские кресты тогда деньги доплачивали — до 120 рублей в год пожизненно. Вот и решил дед Кузя на эти деньги построить дом. Причем не просто дом, а чтобы все с умом, все как надо — и место с помощью лозы выбрал, и крыльцом на юг, и зерна под крыльцо насыпал, чтобы побольше гостей приходило.
А чтобы достаток в доме был, под каждый угол заложил по золотой монете. Но после Гражданской войны наступил такой голод, что люди ели все — кору с деревьев, листья, сорняки, мышей, даже пауков. Отряды проверяющих обыскивали сверху донизу каждый дом: «Хлеб есть? — кричали опухшим от голода с дверей. — Нет? Так что же ты не умер? Значит, хлеб есть!» И снова искать… А когда уже начали есть трупы, дед Кузя разобрал в доме угол, нашел золотую монету и поменял на мешок муки. Деда сразу в Чека, пытать — где золото? Причем кто пытал?.. Его же крестники, которые сделались революционерами. Три дня пытали, места живого не оставили — поволокли на расстрел. А он уже даже стоять не мог. Кое-как приперли к стенке и начали стрелять… Но смерти все не было и не было… пока не понял — вокруг головы стреляют. Пожалели… крестники…
И добавил с кривой усмешкой:
— Так что если бы не мешок муки деда Кузи, то и меня бы не было… А значит, и тебя… Это место мне тоже дед Кузя показал… А ему — его отец… Только сяду в кресло — сразу начинаю деда Кузю видеть… и даже слышать… Он еще в церкви псаломщик был, руководил хором, две награды от епископа. А после революции в церкви сделали конюшню, так он псалмы дома распевал… Как затянет что-нибудь на арамейском — просто мороз по коже… от красоты… которая и есть язык бога, как считал дед Кузя… Я сейчас встану, а ты — на мое место… может, дед Кузя и с тобой на связь выйдет, — загорелся вдруг отец, как птица зависая над седлом, пока я поменяюсь с ним местами (я даже не успел подумать, откуда в голове взялось это «седло»).
И уже сидя в прохладных объятиях гранита — голова, как и положено, — в нише, оставалось лишь закрыть глаза… и тогда это «турецкое (вот и слово нашлось) седло» замкнет контур всего: и этой гонки по бескрайней степи на лучшем в мире мотоцикле «Цундапп», и золотого дракона реки, лапы которого и есть разбросанные по берегам камни, и свернутую боевую саблю деда Кузи, и вечный двигатель, который больше не понадобится, потому что после такого голода человек уже не нужен ни себе, ни богу, и щемящий звук «Hohnera», который связывал 50-й псалом деда Кузи со всем прошлым и будущим, и гранит… который словно разрывал меня сейчас на части… сперва — на две… В одной половине — прошлое, в другой — будущее, и мне нужно как можно скорее сделать выбор, который я, честно говоря, сделал уже давно… Ну и, конечно, будущее, которого даже еще не знала мама, а может, и не хотела знать и все это время нарочно тянула с билетами в никуда…
И я выбрал вечный двигатель… который чем-то был похож на мой детекторный приемник, осталось только надеть трофейные наушники с загадочной надписью «OBETA», в которых по бесконечному кругу крутились давно знакомые слова: «мой город — весь как нотная тетрадь… еще не тронутая вдохновеньем… мой город весь как нотная тетрадь…»
1 «Будь лучше, чем ты есть» — надпись на кинжале курсанта Национально-политической школы — Nationalpoltische Erziehungsanstalt (NPEA) в нацистской Германии.
2 Улица Клинцовская.
3 Город Кировоград.