Материалы к повести Николая Никонова «Когда начнёшь вспоминать». Публикация и предисловие И.Н. Поповой (Никоновой)
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2020
Прежде чем вы начнёте читать эти зарисовки и записи, сделанные Антониной Александровной Никоновой для Николая Григорьевича, хотела бы сказать несколько слов. Сама Антонина Александровна, уехав в 1947 году из деревни, окончила пединститут и почти 30 лет проработала учителем русского языка и литературы. Тетрадь с записками с убористой надписью «Материал к повести «Когда начнёшь вспоминать», Мои записки для Коли» — это действительно отдельные зарисовки о сельской жизни, быте, понимании тех или иных аспектов бытия. Записки датированы 1966–1968 годами. Сама повесть была издана в 1969 году2, материал к ней собирал Николай Григорьевич несколько лет и, будучи человеком городским, хоть и из слободы3, стремился к более глубокому пониманию того, что его интересовало, так как более всего не терпел вранья в литературе. Деревенскую жизнь он наблюдал, был в неё вовлечён, так как часто бывал у родственников жены в деревне Ерзовка Туринского района, в окрестных деревнях, много слышал и видел такого, что оказалось настолько интересным ему, что он не мог об этом не написать. Логика работы над повестью видна в подборе вопросов, ответы на которые он попросил жену записать так, как она считает нужным, многие из этих описаний то там, то здесь совершенно естественно вошли в ткань повествования. Не могу не привести цитату из статьи Лидии Михайловны Слобожаниновой: «По характеру жизненного материала повесть «Когда начнёшь вспоминать» несколько неожиданна для горожанина Никонова. В самом деле, где «подсмотрел» писатель достоверные сцены крестьянского труда и быта, откуда взял деревенские типы?»4
Да, «подсмотрел», но это лишь основа. Додумал, довыдумал, и возникла новая реальность, которая затягивает всё сильнее по мере того, как читаешь. Прежде чем повесть появилась на свет, был «Вопросник», составленный Никоновым для того, чтобы жена описала конкретно его интересовавшие вещи и впечатления. Вопросник занимает последние два листа тетради, я намеренно его привожу без купюр.
«1. Опиши деревенский вечер. Типы девок. Распутный тип. Тихоню себе на уме. И просто пугливую тихоню, если такая была. Опиши ребят с их повадками. Опиши, как поют частушки. И какая бывает вечерка, посиделки, свадьба, вообще гуляние.
Опиши бабу, у которой «ушёл мужик», как она себя ведёт. Опиши солдатку, если знаешь. Опиши вдову.
- Опиши самое горькое, голодное время. Весна, к примеру.
- Опиши самого работящего в деревне человека. И как к нему относились, и как относилась ты.
- Опиши самого лентяя, или дурочку, или дурака, или старика себе на уме и свое отношение.
- Опиши свою раннюю любовь. В основном мысли, чувства, ощущения.
- Проявлялся ли в годы войны патриотизм. Чем? Как? Кто?
- Как возвращались с войны. Как их встречали. И как не возвращались, и как это воспринималось.
- Опиши деревенского знахаря, колдуна или колдунью и все поверья, связанные с ними.
- Знаешь ли ты какого-нибудь представителя сельской власти, пред. колхоза, какого-нибудь десятского, сотского, оперативника… кого-нибудь такого, вызывающего гнев и ненависть.
- Опиши один типичный день семьи. Что делал с утра отец, мать, ребята, младенцы, куры, овцы, корова, поросята.
- Опиши какую-нибудь вопиющую несправедливость во взимании налогов, уплате денег на трудодни и т.д. и т.п»
Конечно, записи Антонины Александровны — это не ответы на вопросы, но канву воспоминаний она выдержала. Читая, помните, что это записки-впечатления. С листа, без правки, частные, не предназначенные ни для чьих глаз, кроме самого Николая Григорьевича, а для Антонины Александровны — Коли. Что это уже 1966–1968 годы. Конец времени «оттепели».
Сама же могу засвидетельствовать, что ещё застала этот деревенский язык, совершенно органичный для моих бабушки и дедушки, хотя мне и пришлось спрашивать у них, что такое «голбец» и «гаманок», а бабушка и в её 84 могла заявить: «Я ить капрызная».
Буду рада, если прочитанное побудит вас обратиться к самой повести и прочитать или перечитать её, зная немного больше об истории её создания.
И.Н. Попова (Никонова)
[Записи 1966 года]
— Девки! Девки! Девки!
Девки — это я и две мои сестры, были внизу, мать, видимо, долго кричала, потом я подняла на плечах тяжёлую западню, мать попросила меня отрезать ломоть ржаного хлеба, посолить его и послала за баушкой-повитушкой. Я сейчас же побежала по баушку Еграпину (Агриппину), она пришла не очень скоро, начала, не торопясь, распоряжаться в нашем доме, заставляя меня делать то, другое, третье. Я принесла вверх пустую бутылку, и баба заставила мать зачем-то в неё дуть, больше меня вверх не пустили.
Это было 30 августа 1940 года, в этот день у нас появилась четвертая сестра — Валька. Старший брат — Андрей уже второй год служил в армии около Хабаровска, когда я стала писать ему очередное письмо под диктовку матери, она сказала: «Чё жо, дефки, стыдно Ондрею-то писать, он уш большой, а я вот ишшо принесла». И мы поздравили Андрея с новой крестницей, он нам всем четверым сейчас был крёстный.
На другой день утром пили чай из большого самовара, который кипятила баушка Еграпина. За столом мы сидели как-то особенно степенно, на руках у матери лежала новая наша сестра, но она ещё воспринималась как что-то постороннее и не своё. Вдруг Ольга, которая была младше меня на 4 года, а мне было 12 лет, сказала: «А ты, баушка, уж пятую чашку пьёшь». Мать тихонько цыкнула на неё.
Летом мы с сёстрами каждый вечер поливали огурцы, морковь и прочую мелочь. Мать была на колхозной работе, приходила поздно. До неё я вечером подою корову, пригоню домой телёнка, напою их, накормлю свинью, насею муки, если завтра квашонка, принесу дров к русской печи, а иногда и в печь складу, чтобы утром матери быстрее затопить печь. Ужинали уже в сумерках, электричества ещё тогда не было, и лампу керосиновую летом не жгли. Спали все на полу внизу вповалку, младшей сестрёнке был уже год, она спала с нами же, около матери, отец у нас болел туберкулёзом лёгких, он иногда по месяцу, два, а то и по полгода лежал в больнице. Так вот в этот вечер мы полили всё в огороде, мать уж с работы пришла и немного нам помогала, вымыли все ноги ледяной водой из колодца, мама с сестричками ушли домой, а я, принарядившись, пошла с подружками в Семухину, на круг. Круг был в каждой деревне в свой день в году. В Ерзовке он бывал в Троицу. В этот день в деревню собирается молодёжь из всех ближних деревень, ходят все по улице взад и вперёд, подобно современному Бродвею. И вот в самый разгар гулянья появился мужик на коне. Первое, что он сказал: «Война!» Потом он много ещё кричал, махал руками, стращал кого-то, но его уже мало слушали, все смешались, зашумели, и вскоре деревня опустела.
Через месяц в деревне мужиков почти не осталось, в армию уже взяли и всех добрых лошадей, осталось на весь колхоз штук 15, они пахали и сеяли, они и на покосе, и на уборке, и зимой в упряжке. Из нашей семьи на фронте никого не было, брат служил на Дальнем Востоке, в письмах посылал нам засушенные дубовые листки, и мы их внимательно рассматривали, так как дубы у нас не росли, ещё он на маленьких бумажках присылал в письмах сидящих кошек, мы переводили через стекло, размножали, и у нас на окнах было наставлено много кошек. Письма брат присылал аккуратно — по одному в неделю. Отец лежал в городской больнице уже не один месяц, мы ходили к нему через день, приносили ему сливки, яйца, мать стряпала разные постряпушки.
Один раз я пришла, он заплакал, ну, и я тоже, говорит: «Поеду умирать домой». Худо ему тогда стало, «лежу, говорит, вчера, а ногти и часть пальцев на руках и ногах посинели, вот лежу и жду смерти. Дожил до утра и надумал домой».
Домой он приехал летом, подолгу лежал или сидел около верстака. Однажды он пошёл на гору, к колку6. Было ветрено, он еле взобрался на гору, а обратно идти не может, приполз на четвереньках, сидит на канаве и плачет, ночью у него хлынула кровь из горла, мать приносила лёд из колодца и клала ему на грудь.
Как-то вечером мать говорит отцу: «Сёдни Марья Дёминых спрашиват у миня, не продашь ли, говорит, кума Олексантовы пимы». Мать держит отцовы валенки, щупает их, рассматривает, они совсем новые. Отец говорит: «Оставь, мать, может, ишшо сам буду носить». Мать машет на него рукой: «Лежи уж, роботник», и вешает сшитые ниткой валенки на верёвочку, протянутую над кроватью под потолком.
Помню, как к нам пришёл ветеринарный врач Михаил Семенович Кукушкин (Михаело Симёныч). Этот Михаело-ветеринар принёс отцу в пакетике немного белого порошка — назвал «белым надобьем», научил отца разводить на бутылку кипячёной воды порошка на кончике ножа. Отец много месяцев пил это «надобье», потом оказалось, что это «надобье» — сильнейший яд — сулема. Не один год отец пил овсяный отвар. Мать парила овёс в печи в огромной корчаге, потом она стояла на печи, и отец пил этот мутный напиток. Я пробовала — противен.
Каждое утро бригадир кричит под окном: «Миколаевна! Сёдни на картофки» или: «Анна Николаевна, на Тырлову косить». Мать откликается: «Ладно», а иногда скажет: «Мне бы постираться надо», но бригадир чаще обещает: «Вот будет ненасьё, толды и все будем стираться».
Когда началась война, мне было 12 лет, я училась в 5 классе, средней школы в Ерзовке не было, я жила всю зиму (только) на квартире в Коркино у двух старичков, спала на полатях очень высоко, под самым потолком. Очень хорошо из коркинской школы я запомнила учителя русского языка и литературы. Звали его Борис Феоктистович, как-то в перемену, а перерывы тогда были большие — по 20 мин., я бежала бегом из школьного сада и ткнулась головой ему в живот, он был огромного роста, а я маленькая, и он мне не сказал ни одного укоризненного слова, мне это показалось удивительным.
Когда я закончила 7 классов, война все ещё продолжалась, жить все стали намного хуже, и мы тоже. Андрей у нас в армии, отец всё болеет, работать не может, разве что нянчиться с Валькой, она ещё мала, кроме неё нас ещё трое девок, мать работает одна в колхозе, на куриной ферме.
Помню весну 44 года. Хлеба в колхозе почти нет. На заработанные трудодни выдают муку из отходов по 600 г на трудодень. Получаем её раз в неделю. Я теперь тоже работаю учётчиком трудодней в конторе, зарабатываю по 0,75 трудодня в день, целый день я сижу в прокуренной конторе, заношу в ведомости и книгу фамилии работающих колхозников, вид работы и количество трудодней, составляю всякий раз ведомость на получение муки, и каждый раз почти бывают после получки муки недоразумения: кто-нибудь да останется недовольным. Мы с матерью получали на неделю килограмм 5–6 муки.
Так вот весной, когда кончилась своя картошка, ходили по полям и собирали сверху и выкапывали из земли замороженную прошлогоднюю, она была чёрная, плоская, упругая, как литая резина. Её пропускали через мясорубку и стряпали лепёшки, если была мука, добавляли её. Весной же собирали по полям колоски, ходили целыми днями, мы ходили втроём: я, Ольга и Дуська (младшие сестры Антонины Александровны. — И.П.). Иногда приносили много, даже мололи на жерновах, и у нас были белые пшеничные лепёшки. Помню, я увидела несжатый кусочек пшеницы, колосья стоят крупные, обрадовавшись, нарвала их много, а не сообразила, что они все пустые, обнаружилось только дома. (Пустой колос высоко голову держит.) Мать с вечера ставит квашонку, замешанную почти на одной картошке. Муку экономит, и поэтому на моей обязанности — натереть на тёрке целое ведро чищеной картошки. К весне картошку только мыли, но не чистили, я тёрла со скорлупой.
Одну зиму мы прожили безбедно: мать вырастила тёлку, её осенью мы сдали в колхоз, а из колхоза получили 2 кг муки за 1 кг живого веса телки, получили 200 кг муки. Помню, мы с матерью четыре раза ездили на санках на склад за этой мукой. Была у нас корова. Каждое лето она ходила с длинной палкой, привязанной за шею, палка болталась между ног у коровы, мешала ей ходить, но все равно Пестряна убегала от любого пастуха из любой поскотины, утром мать её угонит в табун, а часов в 12 дня она уже дома, стоит у ворот и мычит, пока не пустишь в ворота, она бегом забежит в конюшню и стоит там в тёмном углу, вздрагивая всем телом.
Сено для коровы косить колхозникам было запрещено, поэтому покупали зимой. Помню, купили воз сена у будочника (работника жел. дороги), а сено у него было далеко в лесу, выпросила мать у бригадира кобылу, и поехали мы двое за этим сеном утром часов в 7. Темно, я сижу на санях, завёрнутая в тулупе. Мать правит лошадью, мне страшно, кругом лес глухой, ни звука, только слышно, как фыркает лошадь. Обратно мы вернулись тоже в темноте.
Лошадей и коров в колхозе в эту зиму пропало много, правда, в последние минуты их докалывали. Но иногда это было слишком поздно, даже кровь не выбегала из животины. Пропавших или дорезанных коров и свиней варили в больших котлах на свиноферме и мясо кормили курам. Каждое утро на ферму собирали народ и на верёвках поднимали коров, сами они не могли подняться, кормить было совсем нечем. Иногда председателю колхоза удавалось достать тюки прессованного сена, привезут воза два, но сено сейчас же раздадут голодному скоту — и опять выходные, так скотницы называли дни, когда нечего дать скоту.
Зимой мы распилили на дрова баню. Правда, баня была на двух хозяев, и дров получилось немного, но всё же больше недели топили мы печи сухими поленьями, а то напилишь сырых дров, они не горят, а только шипят, плюются и последнее тепло из избы уносят (вытягивают). Пока баня была цела, мы с неё часто прыгали в снег. Снегу с одной стороны наносило до самой крыши, а с другой между крышей и снежным наносом был промежуток метра полтора. Катались с крыши и на санках, но это было более неудобно, «шибко», отшибало зад.
А как я любила эту баню летом! Она, маленькая, напоминала игрушечный домик, окошко тоже крошечное, за ним крапива, длинные коноплины, огромные листья репья и роскошная лебеда выше моего роста: целый лес. Окно можно приоткрыть, и никто никогда не увидит тебя даже моющимся в бане. Мылись на деревянном полке, чтобы было жарче, плескали в каменку ковш горячей воды, и клубы белого пара вылетали оттуда, как из преисподней, жара выгоняла с полка, и домывались уже на полу. Мылись всегда вечером, не помню, чтобы хоть раз мылись днём или утром. Летом из бани бежишь домой босиком и в одной рубашонке, а зимой — в валенках и накинувшись с головой какой-нибудь пальтушкой. Вечером даже около бани ходить страшно, не то что зайти в неё. Как истопили баню на дрова, стали устраивать банные дни дома. Мать заказала огромную железную ванну, в которую входило вёдер 10 воды, наливали в неё воду и садились по одиночке, сверху мать накрывала ванну (нас) старым одеялом, было жарко. Внизу (дом был двухэтажный) в банный день топили докрасна железную печку, было жарко. (В оригинале предложение зачеркнуто карандашом. — И.П.) Вечером, придя из школы, катались на санках и лотках.
Самая любимая игра — игра в прятки. Уговариваемся заранее, где можно прятаться, а где запрещено. Играли только свои, т.е. сёстры, очень редко с нами были соседские девчонки: моя подружка — Сима Дёмина или Ольгина — Валька Ступелец. Заберёшься в самый дальний угол на сеновале, устроишься поудобнее да сверху охапку сена привалишь, долго ищет кто-нибудь из галящих7, потом пригрозит, что будет вилами сено прощупывать, тогда вылезаешь с условием, что ты не галишь, что ты сама выходишь из укрытия.
А сеновал у нас большой, половина его над конюшней, там потолок из досок, и можно свободно ходить, не опасаясь провалиться. Другая часть — над пригоном, пол сеновала сделан из жердей, они неплотно положены друг к другу, и когда тут мало сена или соломы, то ноги то и дело проваливаются, пробираться неприятно, все время боишься оступиться.
Тут же, в пригоне, есть ещё небольшая крышка, она крыта большими толстыми кусками берёсты. Между землёй и крышей всю зиму набита солома. Под соломой яма, в ней хранится зимой картошка, морковь, кочаны капусты вместе с корнями, для семян. По какому-то неписаному закону яму открывали каждый раз перед паской (Пасхой. — И.П.). Как сейчас вижу себя на низенькой изгороди (яма огорожена) с картошкой в руках и с ножиком. Возле ямы возится вся наша семья. Я не помню, чтобы ели морковь, а почему-то очень вкусна, сладка была ямная картошка. Иногда весной яму заливало водой, и картошка перекочёвывала в голбец, из голбца сырую картошку никто не ел, она не была сладкой.
К пасхе под сеновалом отец устраивал нам качёлку на 4 верёвки, в зарубки вставлялась длинная доска, и мы качались человек по 5.
Ясное утро, наверное, июль, я просыпаюсь от петушиного крика и шума воробьёв. Окна вверху открыты (дом у нас двухэтажный), мы, четверо сестёр, спим летом на полу вповалку. Утро такое радостное, в окно на улицу видны листья тополя, дерево как-то не видно, будто роятся одни листочки, в окно во двор видна завозня (амбар). Двери завозни открыты, на приступке сидит отец, он ладит грабли, кругом гуляют куры, квохчут, роют пыльные ямы, зарываются в них. Я выхожу во двор в одной рубашонке, бегу к огуречным грядкам, срываю не огурцы, а цвет, жую его, на цветках гудят пчёлы.
Андрей закончил Ирбитское педучилище и один год, 1938–1939, работал учителем в деревне Неймышевой, километров за 20 от города Туринска. Я помню день, когда он уезжал в армию. Без проводов в армию никто не уходил, и отец купил в магазине целый ящик водки, остальное дополняла домашняя брага. Это было осенью, дождь сеется, грязища, у ворот стоит лошадь. Все трое: отец мать и Андрей садятся на телегу и едут к поезду. Мы остаёмся дома с соседской девчонкой Симкой Дёминой, жарим на сковороде (на железной печке) пельмени и горох.
Хорошо помню и тот день, когда брат вернулся домой, прослужив долгих 7 лет на дальнем Востоке. Была тоже осень, но день более светлый. Я мыла посуду на лавке перед окном, открылись ворота, идёт кто-то в серой шинели, я как завоплю: «Андрей идёт!» и бегом в сени (в оригинале зачеркнуто. — И.П.).
Мать засуетилась, запричитала: «Ой, девки, да это чё жо тако», потом все бросились в сени встречать гости. Не знаю как, но скоро вся деревня знала об этом, к нам приходил то один, то другой взглянуть на Андрея.
Я работаю
В первый же день школьных каникул бригадир имеет право звать всех отучившихся на колхозную работу.
Я перешла в 6-й класс. Мать, заботясь о том, чтоб я не надорвалась на пудовках (огромная ёмкость на пуд зерна. — И.П.) при веянии зерна, пристроила меня в ясли няней. До сих пор, проходя мимо любых ясель, моё тело покрывается мелкими мурашками: так я их полюбила. У меня три сестры младше меня, и, сколько я помню себя, всё нянчусь с ними, за ворота одной не удаётся ни разу улизнуть, обязательно привяжется какой-нибудь хвостик. А тут ещё целые ясли чужих ребятишек.
В яслях есть заведующая и няня — это я. Зав. приходит в ясли в 6 часов утра, варит всё для завтрака и обеда, я должна присматривать за детьми, их человек 15, менять им пелёнки, гулять во дворе и на улице около дома-ясель. Я же мыла полы, в доме было две комнаты. За лето я порывалась несколько раз сбежать с этой почётной работы, но мать снова вразумила меня, а ослушаться матери — такое и в голову не приходило.
Так я пробыла в должности няни с месяц. Потом подвернулась свободная вакансия: почему-то некому стало пасти свиней. Прослыть свинопасом мне не хотелось, и я согласилась их попасти один день. Так прошла неделя-другая, а потом свиней отправили в лагерь. В лагерь их переселяли с зимней фермы каждое лето. Лагерь представлял собой большую загородку в логу, примерно в километре от деревни. Был крытый загон тут же, где свиньи спасались от дождя. Каждое утро и вечер свинарка Лиза Кукушкина варила большой котёл нечищеной картошки, верхний слой её разваривался до того, что трудно было найти хоть одну целую, всё смешивалось в пюре с грязноватой пеной. Лиза любила эту кашу, собирала её сверху, чуть остывшую, пригоршнями и ела. Вскоре я сбежала из свиного лагеря и до конца лета ходила с матерью на разные полевые работы.
На другое лето я целый месяц пасла овец с Феней, девчонкой моего возраста. Пасли их по ближним поскотинам около деревни. С овцами легче, если одна куда-нибудь направится, то все стадо за ней кинется, а свиньи каждая тянет нос в свою сторону.
Я окончила 7 классов, брат в армии, отец болен, иногда по 2–3 месяца лежит в больнице, нас дома, четверо девок, все остальные младше меня, работает одна мать. Она решила пристроить меня работать в колхозной конторе помощником счетовода — учётчиком. И вот я целыми днями сижу в прокуренной конторе, почему-то всегда находится какой-нибудь курильщик, которому негде курить, кроме как в конторе. То зайдёт конюх дед Семён, то бригадир или проситель. А утром в контору сходится чуть не вся деревня, особенно мужское население, получается подобие клуба, где обмениваются мнениями, получают наряд на работу, и все, конечно, курят, плавают в дыму.
[Записи 1967 года]
Андрей Перфильевич (Перфильич)
«Ну как, Перфильич, собираешься на Елани-то? — спрашивает дядя Федор, проходя мимо дома Андрея Перфильича. Дом стоит метрах в ста от речки. Речка без названия разделяет деревню Ерзовку на две части. И та и другая части называются «за речкой», но одна часть деревни, которая ближе к городу, совсем небольшая, домов 12, из общественных строений здесь только склады с зерном, в меньшей части и наш дом, самый крайний, у самого поля.
В другой заречке контора колхоза, сельсовет, школа, магазин, все фермы животноводческие и жителей домов 50. Вокруг деревни поля, леса совсем не видно, даже вдалеке, когда-то он подходил вплотную к деревне со стороны железной дороги, а сейчас до него километров 5–6.
После 5 июля в деревне начинали собираться на дальние покосы — Елани. Отправляли туда в основном молодёжь, пожилые едут только наставлять молодёжь на путь истинный, следить за лошадьми да метать зароды.
Прихожу я как-то в контору утром, а председатель колхоза — Таисья Ефимовна Воронова — старая дева, как все её зовут за глаза, говорит: «Поедешь, Тоня, на елани, надо провизию отвезти». Мне и в ум не пришло спросить мать. Я, конечно, сейчас же готова. Выехали часа в два дня с дедом Семеном Чебаковым — конюхом, до еланей километров 12. Сразу же за железнодорожной будкой, через небольшое поле, лес. Я редко бываю в лесу. И поэтому рада новому запаху, зелёному цвету, мне приятна лесная тень. Дорога вся в корнях. Телега прыгает на них, мне жалко лошадь, я слезаю с телеги и иду рядом. Дед покрикивает: «Ну, ну, «Мухорко». На телеге мешок гороховой муки, мешок ржаной, фляга с молоком, зарезанный баран и множество мелких узелков и мешочков-гостинцев из дому. Я видела, как утром Настасья Загайнова — ветеринар подвешивала уже зарезанного барана под сараем во дворе конторы. Потом в руках у неё оказалась кружка, она подставила её к шее барана, кровь бежит прямо в кружку, потом Настасья выпила всю кружку. Я это видела в окно конторы, когда она уже опрокидывала кружку, я закрыла глаза — меня чуть не стошнило.
На полянах ярко, светло, радостно, как в праздник, а когда вершины смыкаются высоко над дорогой, едем как в туннеле, прохладно, ветки стучат по дуге, бокам лошади, достаётся и нам. Я обрываю листочки, которые бьют меня, то и дело соскакиваю с телеги, иду рядом, рву листья трав, цветы, рассматривая их, отстаю немного, потом подбегаю и опять запрыгиваю на телегу. Дед спрашивает: «Тонюшка, а косить ты можешь?» — «Могу — говорю, — я в огороде межу косила. Дед только усмехается, мы, говорит, ещё успеем покосить, как приедем. Я косил с вашим Ондрюхой, ладно парень косит. Только в тот раз чуть Олексант не остался без сына. Робетишки все заскочили на коней и к реке, Ондрей-ет с емя, к ручью спускаться круто, лошадь разогналась — он и слетел, да неловко упал, здохи-то отбил, робетишки напоили коней, едут обратно, а он лежит, как мёртвой, примчались в стан, мы бегом туды, а отец-от твой испужался, побелел весь и бежать не может, кто-то догадался взять полог, откачали ведь парня, сперва-то он не шевелился, а потом пена изо рта пошла, и его стошнило. К вечеру-то, как жара спала, Олексант с им домой и уехали». Мне дома никто не рассказывал про этот случай, как-то страшно стало за Андрея и за отца.
Подъехали к стану на Еланях часов в 7, летом день долгий, ещё и на вечер не похоже, а весь колхоз уже в сборе. Дед поморщился и заворчал: «Роботнички, ране-то в ето время косить выходили на второй ряд, а оне отробились». Никто не слушал деда, все ходили, шумели, окружили телегу, разбирали кузовки, заглянули и во флягу. Дед Семён направился к Андрею Перфильичу, он сидел чуть в стороне и направлял чью-то литовку. Остальные разбрелись по балаганам. Это большие шалаши человек на 8–10. У девок официально свои балаганы, у парней — свои, но ночью всё время движутся фигуры от одного балагана к другому, так что в каждом получается смешанное распределение.
Ужинали часов в 9, а через полчаса все собрались у большого костра. Комаров — видимо-невидимо, поют, гудят, жужжат, звенят, кусаются, тело зудится. Я никогда ещё не ночевала в лесу, и для меня это мука, все остальные как будто не замечают комаров, а дед Перфильич даже не пошевелится сидит. Нижняя губа у него раздвоенная, как у зайца, и короче обычной и весь подбородок как бы собран посередине на нитку-живульку вместе с нижней губой. Рассказывают, что по молодости Андрей был задирой, драчливым парнем, пошли наши ерзовские парни на семушан (деревня Семухина. — И.П.), а те их побили и выгнали с позором из своей деревни, Перфильичу больше всех не повезло.
Сейчас он сидит в тени, верхнюю часть лица не видно, а губа всё как будто улыбается. Кто-то просит Перфильича сыграть, кто-то пошёл в его балаган по балалайку, а сам он всё сидит и молча покуривает. Ему приносят балалайку, он берёт её и ставит с собой рядом. Больше никто его ни о чём не просит, все молчат, дед докуривает трубку, неторопливо берет балалайку и начинает перебирать струны. Я сижу на берёзовом чурбане и не свожу глаз с деда, играет он знакомые мелодии, но кроме звука балалайки слышны какие-то присвисты; во рту у него откуда-то появилась свистулька, она хорошо вплетается в игру. Затем, насколько я сейчас понимаю, дед импровизировал: слышалось то позвякивание косы, то колокольца на шее лошади, то шмелиное жужжание, то сорочье стрекотание. Долго дед изливал свою душу, а когда кончил, все долго ещё сидели, не шелохнувшись, несмотря на комариное зудение. Никто не благодарил деда, все потихоньку стали расходиться, а он снова набил трубку и ушёл к себе в балаган позже всех.
Был дед и мастером-кукольником, в какой-то праздник я пришла к его внучке — Симике Вороновой, у неё сидело человек 6 парнишек и девчонок, дед сидел за занавеской, отгораживающей комнату от кухни. По эту сторону занавески двигались деревянные куклы, а дед с другой стороны двигал их за нитки. Куклы проделывали движения руками, качали головой. Кукол Перфильич делал сам. Был он мастер плести лапти, сам ходил в лаптях только на покосе. Я не помню, чтобы кто-нибудь в деревне, кроме него, ходил в лаптях. Году в 50-м в Туринске организовывался какой-то музей, помню, ходили по домам и спрашивали, нет ли сохранившихся прялок, лаптей, направили к Андрею Перфильевичу, у него к тому времени тоже уже не оказалось, так ему заказали сплести новые.
Жил дед с дочерью Парасковьей, очень любил её и жалел. Говорят, что сам с ней вынянчился, когда умерла его молодая жена. Она должна была уже рожать, а деду очень был нужен сын, дочь у них уже была. Настасья (жена его) не один раз уже гадала-ворожила, сличала по приметам, и всё выходило, что родится девка. Тогда она достала где-то яду и выпила целый стакан, хотела убить ребёнка, а умерли оба, она и будущий ребёнок. С тех пор дед около 40 лет живёт с дочерью. Были слухи, что жена Перфильича отравилась потому, что ребёнок был чужой. Мастак был дед рассказывать разные истории и анекдоты, слава эта ходила по деревне. Но слушателями его побасенок были всегда только мужики.
Держать корову в войну и после её окончания было трудно, косить сено не разрешалось колхозникам, многие закололи своих коров, а мать наша как-то умудрялась прокормить Пестряну в долгие зимы. Косили межи в огороде дважды в лето, окашивали картошку, посаженную на гумне, я в 13 лет уже неплохо косила. Ходили мы с матерью по полям, искали небольшие незапаханные ложки, косили и траву зелёной таскали домой на сеновал вязанками. Когда отец приехал из больницы домой после долгих месяцев, он стал понемногу уходить, а потом и работать в колхозе, охранял колхозные покосы, траву воровали, выкосят и сразу увезут.
Дом у нас на две половины, в другой половине жили Булатовы, муж с женой и двумя малышами. Афоня и Аля Булатовы жили дружно, в молодости, когда они ещё были не женаты, Афанасий был сплавщиком, надо было ему далеко гнать плоты (а они уже собирались жениться), так Алла не отстала от него, поехала вместе с ним, оттуда они и появились как муж и жена. В начале войны мужиков в деревне сразу не стало, другие бабы как-то умели скрыть свою тоску, по-прежнему работали, даже шутили и смеялись, а Аля как проводила Афоню, так и слегла, помню, лежит наверху на полу, подушки раскиданы, ребятишки тут же ползают, а она и не встаёт. Письма он ей писал часто, а ещё чаще Аля их читала и всё плакала. Скоро у ней обнаружился туберкулёз, и году не прожила, как умерла, незадолго перед смертью уехала она к своей матери в Чувашию. А Афоня вернулся году в 47-м, ребят привёз, они уже были большие, и женился на солдатке Голышевой Клавдии. Из всей деревни вернулся с войны только один колхозник, Иван Семёнович Кукушкин, пришёл, когда война ещё не кончилась, в 1944 году. Мужичок он маленький, сухонький, кривоногий.
[Записи 1968 года]
Я в это время работала в конторе. В первый же вечер вся деревня оказалась в их доме, некоторые были около дома, все не могли вместиться. Я постояла на крыльце, но войти в дом не могла, было набито битком народу даже в сенях.
На другой день утром он пришёл сам в контору, долго сидел в комнате у председателя с мужиками, рассказывал, где бывал и что видел.
В этом же году, немного пораньше Ивана Семёновича, пришёл из трудармии Фенькин отец, Пётр Кукушкин. Пришёл худой, чёрный весь, заросший, больной. Он показывал свои плечи, сбитые до мяса, рассказывал, что таскал на них не то лес, не то ещё какие-то тяжести. Скоро он умер.
Вот это все, кто возвратился с войны, а ушли очень многие. Даже из нашей Заречки, где всего домов 10, ушло 6 человек, вернулся один Афоня Булатов.
1
Конец июня. Я вместе с матерью окучиваю колхозную картошку. Земля сухая, твёрдая, сору много, тощие стебли картошки еле заметны в траве. Тяпка поднимается и опускается, поднимается и опускается, спина ноет, руки онемели, солнце так припекает, что голова начинает кружиться. Вместе со мной рядок за рядком идут ещё девчонки, их человек 5–6. За день мы раз пять бегали к омуту, с разбегу бултыхались в воду прямо в платьишках, потом начинали полоть, пыль садилась на мокрые платья и мокрые волосы.
Поле близко от деревни, обедать идём все домой, босые пятки на гладкой дороге обжигает, нигде ни кустика, ни тени, ни ветерка. Женщины идут позади, а мы, девчонки, припустили бегом с горки у самой деревни. Деревня отгорожена от поля изгородью из жердей, около неё растёт крапива, лопухи, а ближе к полю целая полоса конопли. Сейчас конопля только ещё цветёт, отдельные коноплины, что растут редко, раскидистые, крепкие, похожи на деревья, на таких в августе много сочных семян. Я беру старое одеяло, за мной обязательно увязывается хвостик, Ольга или Дуська, и мы идём колотить коноплё. Одеяло расстилаем, наклоняем над ним наполовину сломленные коноплинки и ерошим руками, если мало семян, бьём палками. Едим тут же, в поле, здесь всё вкуснее, конопля зеленовато-коричневая, а сок от неё разжёванный беловатый, терпкий, наедаемся до тех пор, пока не будет подступать тошнота.
На это же поле ранней весной приходили копать корни полевой моркови. Корневища небольшие, мягкие, белые, в то время казались вкусными. Ели коньки, разновидность непахучей полыни, стебель чистили и сердцевину жевали, ели свинячьи ягоды, дидли, пучки, репьи, мышиный горох. Помню, летом у меня целыми днями страшно болел живот, тошнило, я валалась на полу завозни; к вечеру становилось легче, никто не допытывался, почему это так, иногда мать накидывала мне на живот кринку, поджигая при этом пучок пакли, было страшно, что живот обожжёт, но очень быстро огонь исчезал в темноте кринки. Кожу со всего живота подтягивало под посудину, начинало больно тянуть, тогда я утопляю палец в живот у края махотки, и она отстаёт от меня. На этом лечение заканчивалось.
С матерью на работу я хожу редко, долго прошу её, чтобы взяла, она говорит, что ещё наработаюсь. В поле мне кажется веселей, усталость проходит быстро, дома же надоедает возиться с сёстрами, которых у меня три.
22 июня пололи картошку на угоре у омутов, примерно в километре от деревни. Не работу колхозники выходят не рано, в 9 часов, вечером до 7–8 часов летом, в этот день было воскресенье, работу кончили раньше, так как в Семухиной был круг. Это престольный праздник, который в каждой деревне свой: в Ерзовке — Троица, в Семухиной — Вознесенье, в Кибирёвой — Петров день, в Сорокиной — на Троицу (приписано карандашом. — И.П.).
Зимой в такой праздник, например в Николу, пьют и гуляют не только целый день, но и неделю, а летом некогда, выходного дня не дают, поэтому празднование бывает только вечером. (В войну эта традиция заглохла, так потом и не восстановилась.) Все — взрослые, подростки и даже дети — выходят из домов на улицу. Кто сидит на лавочках, просто сидит, в основном это старухи, мимо ходят гуляющие, о которых можно всегда посудачить.
Мужики сидят на завалинках или прямо на канавах, иные подвыпивши, но на улице никто не пьёт. Молодёжь, насколько я помню, не пьяная совсем; взявшись за руки, гуляют отдельными кучками девки, парни отдельно.
В некоторых группах парней гармошки, поют песни, каждая группа свою. Круг начинается часов в 8, так ходят, пока не стемнеет, постепенно завалины, лавочки пустеют, остаётся в деревне одна молодёжь. И никогда такое сборище не проходит без драки.
Люди собираются из разных деревень, как всегда, есть болельщики, которые при надобности защищают свою сторону, приходят ей на помощь.
В Ерзовке таким постоянным задирой был Колька Томачёв (его убили в войну), белобрысый здоровый парень с бесцветными белыми глазами навыкате. Другой — Ванька Белый (Белый — прозвище.) Фамилия — Кукушкин… Дерутся, чтобы отвадить.
Деревенские бабы
Василиса Ефимовна Дёмина, самая здоровенная баба в деревне, мужик её по сравнению с ней маленький, дом их напротив конторы, дом запущенный, изгородь редкая, повыдерганная, всё видно во дворе и в огороде, ворота распахнуты настежь всегда, хозяйство ведёт безалаберно, у ней дочь Галька, нахальная здоровенная девка, училась со мной в классе, очень плохо, доучилась до 5-го класса и вскоре вышла замуж за какого-то городского бухгалтера, который был старше её в два раза, убежала от него скоро к какому-то молодому разжёне. Василиса ходила на полевые работы, но особой работоспособностью не отличалась, всё делала, как все бабы. Как-то косили бабы в Коновалове. Это заросшее болотце среди поля, и наша мать пошла косить оберучник первая, и такой, видимо, захватила широкий, какого не могла пройти Василиса. Тут бабы стали подзуживать, посмеиваться, что Василиса такая здоровая, а Николаевна, самая маленькая из всех, ей нос утёрла, дело дошло до того, что мать и Василиса стали меряться силами, бороться, и мать перебросила Ефимовну через себя. Долго потом об этом рассказы шли в деревне.
В войну — бригадирствовала Василиса.
Марья Ивановна Воронова, наша соседка. У неё четыре дочери, живут с ней. Симка и Катя (глухонемая), Леканида и Гуша.
Три старшие — замужем. Тётка Мария работала в колхозе. Росту повыше среднего, вечно в белом платке, никогда не видела её с открытой головой, часто ходила босая дома, в ограде, огороде, даже к нам прибегала за чем-нибудь утром босиком. Иногда в мелких калошах на босу ногу. Дома у неё с девками вечные скандалы, всегда почему-то они все ссорились друг с другом и даже с матерью.
Описать пахоту. Кто пахал. На чём. Пахали ли женщины? Или старики (почерк Николая Григорьевича Никонова. — И.П.)
Из мужчин пахал Яков Кузьмич Воронов, он одногодок с нашим Андреем (рожд. 1919 г.) Звали его все в деревне Яшка Кузьмы Петровича, он недоумца, но физически крепкий мужик, почти единственный на всю деревню тягловый мужик.
Из баб пахали Парасковья Андреевна, дочь Перфильича, она стахановка, не сходит с доски почёта, на работу в колхозе выходит раньше всех и позже всех возвращается с поля. Очень гордится всем этим, смело делает замечания другим бабам, которые запаздывают на работу или остаются дома постирать. Пахали и девки — постарше меня года на три, четыре. Парунька — которая потом стала бригадиром, и Лизка Кукушкина, всё звали её Лизка Любавина (по матери).
В колхозе из стариков не пахал никто, а в своих огородах пахали все. Основную землю пахали тракторы.
На базаре в городе
Базар в Туринске был только по воскресеньям, а на станции у поезда торговали каждый день. Мать посылала меня только по воскресеньям в город. Это было ещё до войны, мне было лет 10–11. Мать клала яйца в корзинку, штук 40–50, будила меня рано, часов в 8 утра, и я шла пешком за 6 вёрст к базару. Иногда удавалось подъехать на какой-нибудь подводе, но это бывало редко, чаще приходилось шагать, долго шагать, считая километровые столбы. Перед самым базаром крутая гора метров на 500, подниматься на неё мне казалось мучением, и так уж ноги не шагают, а тут ещё гора. Наконец базар, народу, как мне тогда казалось, много. Так оно и было по сравнению с нашей деревней. Ведь в деревне почти всегда пустынно, только по праздникам ходят подгулявшие компании, да по вечерам собираются девки и парни. На базаре торгуют мясом, картошкой и прочей снедью с телег. Лошади жуются, хрупают, около телег толкаются люди, торгуются, ругаются; сидит и бродит полно нищих, откуда их в воскресенье столько берётся. Женщин среди них почти нет, всё старики, небритые, грязные, оборванные, но нельзя сказать, что они измождённые, все они задубели на солнце, рожи круглые. Посередине базара длинный сарай, в нём во всю длину прилавки из неструганых досок, они высоки для моего роста, я кое-как ставлю на прилавок корзину с яичками, несколько яичек кладу на белую тряпочку возле корзины. Голова моя еле выставляется над прилавком. Покупателей в павильоне немного, почти никто не спрашивает цену моих яиц, я стою, переминаюсь с ноги на ногу, устала. Кругом стоят старухи-продавщицы с молоком, перед каждой стоят четверти с варёным и парным молоком, в бутыли сверху вставлены воронки. Я стою бездумно, над судьбой своей не задумываюсь, всё кажется слишком нормальным, наконец и ко мне подходят покупатели, молодые мужик с бабой. Жена складывает яйца к себе в сумку из моей корзины, затем берет свою сумку и уходит, за ней шествует и муж. Рядом со мной стоящая старушка окликает их. А я молчу, боюсь слово сказать.
«Деньги-то девке отдали?»
«А ты не отдала разве?» — обращается женщина к своему мужу.
«Я думал, ты отдала…»
Он возвращается, отдаёт мне деньги, а торговки долго толкуют — вот, мол, какие бывают люди, и поучают меня, как надо обходиться с покупателями. Яйца я все продала к обеду, домой шли с двумя девчонками, Зинкой Саблуковой и Симкой Вороновой. Они попросили понести мою корзинку, там в платочке и были завязаны вырученные мною деньги. У деревни они отдали мне корзину, а дома оказалось, что нет ни платка, ни денег. От матери досталось, но на следующее воскресенье я опять стояла на базаре, продавала яички и молоко в злополучной четвертине.
Публикация И.Н. Поповой (Никоновой)
1 Сохраняется орфография и пунктуация оригинала. — Ред.
2 Публикация И.Н. Поповой.
3 В октябрьском номере журнала «Наш современник» за 1969 год. В 1969-м вышло и книжное издание. Никонов Н.Г. Три повести. — Свердловск: Средне-Уральское кн. изд-во, 1969. — Ред.
4 Николай Никонов родился и вырос в Мельковской слободе, которая хотя и располагалась почти в центре Свердловска (Екатеринбурга), но многими чертами напоминала деревню. — Ред.
5 Слобожанинова Л.М. Русская проза Урала: XX век. Литературно-критические статьи 2002–2011 годов. — Екатеринбург, 2015. С. 215.
6 Колок – небольшие берёзки. Реденькие. Отдельно от леса. (Пояснение от Валентины Александровны, четвертой сестры Антонины Александровны и моей тети. — И.П.)
7 Галить — это когда в прятки играют, то глаза закрывают и считают, «галят», а того, кто считает, называют «галя». — И.П.