Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2020
Юлия Старцева — прозаик, публицист, филолог. Лауреат всероссийской литературной премии Фонда имени В.П. Астафьева и призёр других литературных наград, член Союза российских писателей и Союза писателей Санкт-Петербурга. Печаталась в журналах «День и Ночь, «Звезда», многочисленных альманахах и сборниках. Автор трёх прозаических книг. Проза Юлии Старцевой переведена на итальянский язык. Живет в Санкт-Петербурге.
В ломбарде
Летний день на Васильевском сошёл с веницейского акварельного пейзажика: лазурь и камень. Моторы, конечно, скверность — лучше бы экипажи… В паломничество, однако, принято ходить пешком. Бедные ноги, плоскостопые ласты — знак водной природы, метка ундины, — резало русалочьей болью. С утра плелась на Смоленское кладбище, к часовне Блаженной Ксении, затем от последнего приюта бездомной странницы по линиям и проспекту брела обратно, назад к строгой твердыне церкви Андрея Первозванного. Там назначено свидание с незнакомцем.
В то тягостное лето всё подумывала заложить в ломбарде мачехин подарок. Мой стакан был полуполон, а не полупуст: лишилась службы, но у меня осталась вторая; жених мой женился на другой, но у него был давнишний соперник. А тут ещё шашни: у предков были маскарады, а у нас — интернет. Но всё равно мнилось, будто мне вредит александрит — тот, что горит, вкованный, в перстне моём. У самоцветов есть своя тайная, особенная, неспешная жизнь и свои симпатии и антипатии, уверяли алхимики.
Зловещий камень — александрит (недаром назван во имя убиенного благодарным народом царя-освободителя). Мрачнее его разве что радужный опал, ведь, как писал Густав Майринк, «на всякого, кто их носит, они навлекают несчастье, ибо предназначены для одной цели — служить жертвенными дарами богине Дурге, истребительнице всякой органической жизни». Впрочем, это поверье относится ко всем меняющим цвет камням.
Сколько печальных историй я слышала об александрите! А вот моя история.
Ночью оно дремлет в бархатном гробике футляра: избыточно-массивное, не женственное кольцо красного золота с шестью лиловато-розовыми глазами натуральных уральских александритов. Утром они глянут слабой зеленью, шесть недобрых глаз.
Кольцо мне подарила мачеха в честь блестящего окончания универа, в обмен на «красный диплом». Своё отдала — с умыслом, как теперь понимаю: от себя отвести беду. (Много лет спустя: «А где у тебя кольцо с александритом? Носишь? Не продала?» Мачеха — сказочная женщина… Из сказок про Золушку, Белоснежку.)
Знакомая старушка всполошилась: «Вы от него избавьтесь, это — александрит! У меня было кольцо с ним, приносило сплошные несчастья!» Вчерашней студентке — всё трын-трава: а мне нравится, такой шик!
Через два месяца умер мой юный муж — от бурно развившегося лейкоза. В двадцать пять лет.
Пока носила это кольцо — жизнь штормила чередой немыслимых происшествий. Сняла — жизнь потекла лесным ручейком, потихоньку…
Любопытно: из всех ломбардов оно ко мне возвращалось. А уж сколько раз я пыталась от него избавиться!
Побродила вокруг Андреевской церкви. Право, в Москве веселее жилось. Корабельщик научился недоброму от Брюса-колдуна и выкатил растреклятый парадиз хрустальным шаром: ночью он светится, утром туманится, и в нем дышат мнимости. Но я уже успела привыкнуть к Городу, как привыкаешь к повторяющемуся сновидению.
А какие здесь странные приходят сны: пять раз являлся Александр Блок, genius loci, говорил мне несвязные речи, объяснял мне все тайны с людьми, а однажды — Марина Цветаева.
Живая, лет тридцати пяти, как на лучшей своей фотографии, золотисто-русая, тихая, домашняя. Я спрашивала её о детях, и она без высокопарностей сказала так грустно: «Рыжий мальчик умер». В её доме на полу ползали возгривые младенцы, трое, две девочки и мальчик, вокруг раскардаш, грязно, пыльно, паутина, нищета. «Детей нельзя иметь, нам детей никак нельзя иметь», — убеждала она.
Она снилась настойчиво и грустно, и я тогда проснулась с тяжёлой думой.
Марина, змеиная царевна, своих чад пожравшая.
Но сон был давнишний, прошлого тысячелетия, и непонятно, как его толковать. А нынче, пока добиралась на Васильевский, отчего-то вспоминала, как Цветаева в эмиграции выклянчивала у знакомой серебряное кольцо с нефритовой лягушкой. Писала ей страстные, льстивые письма. И выцыганила всё-таки…
Ариадна Берг — так звали владелицу «кольца, наконец попавшего на нужную руку».
«Дело в том, что мне безумно — как редко что хотелось на свете — хочется того китайского кольца — лягушачьего — Вашего — бессмысленно и непреложно лежащего на лакированном столике…
Я бы взамен дала Вам большое, в два ряда, ожерелье из темно-голубого, даже синего, ляписа, состоящее из ряда овальных медальонов, соединенных ляписовыми бусами. Сейчас посчитала, медальонов — семь, в середине самый большой (ложащийся под шейную ямку), потом — параллельно — и постепенно — меньшие… Вещь массивная, прохладная, старинная — и редкостной красоты: настолько редкостной, что я ее за десять лет Парижа надела (на один из своих вечеров) — один раз: ибо — овал требует овала, а у меня лицо скорее круглое, даже когда я очень худею. Такая явная синева требует синих или хотя бы серых глаз, а у меня зелёные, а иногда и жёлтые, такая близость к лицу (первый ряд почти подходит под горло) невольно требует красоты, а ее у меня — нет…
Вам эта вещь предначертана. Она настолько же Ваша, Вы, как то кольцо — моё и я.
А я бы Ваше кольцо — никогда бы не снимала.
(Оно — перстень)».
«…У нас с кольцами в семье — роман: моя мать, шестнадцати лет от роду, проезжая на пароходе по месту гибели Людовика Баварского и явственно услышав подводную музыку (все завтракали в каюте, она была одна на палубе, и музыка была для нее), бросила ему, т.е. в воду, свое первое, обожаемым и обожающим отцом подаренное, кольцо.
Ваше, — такое же: мужское, простое, тяжелое, не objet de luxe, a — de necessite, и даже — de peine1, — еще страстнее хочу его — если оно только живо…».
«…Эта Ваша лягушка охраняла меня целое лето, со мной шла в море, со мной писала повесть о Сонечке, со мной горела (горели ланды, мы были в кольце огня), и всё это были — Вы».
До назначенного свидания — полчаса, не заглянуть ли в ломбард?
Лесенка вверх — и нежилая конурка, антикварная лавчонка в бывшем подсобном помещении. «Скупаем золото, картины, фарфор, столовое серебро». В витринах за стеклом стандартный набор петербуржского роскошества, не дограбленного в революцию, не променянного в блокаду на лишний день жизни.
Перламутровые раковины чашек Императорского фарфорового завода. Уцелевшие прихотью судеб миленькие дружочки ластились к томным пастушкам среди роз и овечек. Человек, право же, вещь более хрупкая, нежели фарфоровая чашка.
Запечатленные ангелы в литых посеребренных окладах-виноградах — вероятно, подделка, Мстёра, трещинки-морщинки на благостных ликах отдают ложной древностью.
Миниатюрный двойник Исаакия на змеиных разводах малахитовой площади, святыня лилипутских богомольцев — чернильный прибор, крышка золоченая.
Колокольчик валдайский с мужской кулак, малиновый звон, серебро высшей пробы, узорный бок смят.
И часы, часы всех видов, от мрачного орехового шкафа с курантами до ажурной серебряной канители дамского кулона, часы сумасшедшие, как Батюшков.
И особая витрина в огнях — ювелирка антикварная.
Диалог с тучной древней хозяйкой в оконце.
Голубые, честнейшие — не замути водица — шары навыкате.
— Так дёшево за грамм золота?
— Но мы же числим золото как лом. За бриллианты, — лягушачьи растянула безгубый рот в улыбке, — даём тысячу за карат.
— Да, бриллианты… А за александриты натуральные?..
В закутке, под гортанную перебранку, свист и визг, мрачные азиаты точили старинное холодное оружие. Ножи точат булатные, хотят меня зарезати. Опасливо метнув взглядом на страшное, вернулась к ювелирной витрине.
…В этаких местах, в этаких городах умерла царевна, а у ней на руке было золотое колечко…
Серебряное! С квакушкой-жадиной из зеленейшего, как цветаевские глазищи, жада.
Нефрит — камень одиноких страдальцев. «Русский жад», дважды ценнее серебра.
Зелёненькая лягва, зеленее капустного кочна, — помнишь, помнишь? Полкочна сжевал твой детёнок, отвязавшийся козлёнок, в темноте, в холоде, в собственном дерьме… Ты же спой другому безумцу — Белому — про козу и капусту французскую песенку, убаюкай гоголька колыбельной: свою ляльку не баюкала, за всю её коротенькую жизнь на колени брала всего-то десять раз…
По поверьям, в лягушке скрыта душа умершего младенца.
Зелёное наискось на светлом. Помстилось: если смотреть на эту лягву, эту лярву неотрывно, я всё пойму про свою странную жизнь, начало сомкнётся с концом с непреложностью серебряного круга, знание просияет — и умертвит меня.
Не спрашивай о цене, не спрашивай, не смотри, отворотись…
Прочь отсюда! Бежала, боясь примерить её кольцо, ведь страшно же, страшно: вдруг придётся мне впору.
А как же свидание? На часы поглядывал, по сторонам позыркивал очень высокий, стройный, приятный молодой человек. Приятный?
Новый знакомец широко ощерился, и, едва не сомлев от дурноты, я приметила в доверчивом оскале знак зверя: верхние зубы росли в два ряда.
— Простите ради бога: обстоятельства… должна бежать… Позвоню, напишу, объясню…
И по лазурному небу тянулись легчайшие перистые облака: видно, там, наверху, у ангелов началась линька.
Старца Грегорья чудеса посмертные
По-доброму, по-хорошему…
Поговорка Распутина
Нет, не люблю я Царское Село, недаром двадцать лет меня туда не тянуло. Павловск холмистый милее и уютнее, Петергоф с водомётами, укромная Александрия отраднее Ц.С., пусть там не бродят тени великих поэтов.
В тот сентябрьский день казалось, что лето ещё будет долго-долго, пригревало спину солнце, и я сняла плащик. «Напрасно, солнце низко», — предостерег мой спутник. Летели осенние паутинки, обочины дорог желтели опавшими листьями.
Как шли Екатерининским парком — любимое кольцо с розовой крупной жемчужиной у меня ещё на пальце сияло, — потом по снимкам проверяли, — но едва зашли в Александровский парк, немного погуляли, сели на скамью, спутник мой возьми да и скажи: «Сейчас на могилку к старцу пойдём». Я на руки себе невзначай взгляд бросила и ахнула: жемчужина пропала! Золотой ободок с финтифлюшками-листиками на пальце, а сердцевины, перла драгоценного, как не бывало. Вокруг некошеная трава, мухоморчик круглится красный, прикинулся опавшим яблоком, сыроежки; крупная бурая квакушка лениво ушла в кустики. Она, видно, жемчужину и унесла. Ах, вот так дань взяло с меня Царское… Поискали без толку раз и второй, пошли стернёй да суглинком.
Рядом грибники шли с корзинами, мы в шутку их назвали «Искатели жемчуга». Друг шутил: коли найдут, скажут: «Нашли старинную жемчужину с отверстием, розовую, с платья Екатерины Второй!» — и родится новая легенда о царскосельском парке.
…Наипаче следят, кто ищет бисера…
Расстроилась мало не до слёз. Друг рассказывал в утешение: «А вот в детстве — мне лет двенадцать было — вышел такой случай: рассматривал я дома старинную медную печатку для писем, с персидскими надписями, фамильную реликвию, и вдруг треск и темнота: по всему дому пробки выбило! Включили свет, а печатки нет нигде, уж сколько мы с родителями её искали потом, видно, джинн унёс».
«Ах, видно, быть беде: ты меня разлюбишь».
«Нет, никогда не разлюблю».
Добрели, спотыкаясь, до места, куда, как доносили рр-революцьонные солдаты-иуды, «бывшая царица и княжны часто ходят плакать на воздушную батарею».
«Это была земля Вырубовой».
«То-то ножки мои еле ходят…»
Там железная свещница с песочком и иконками устроена, как у Блаженной Ксении на Смоленском кладбище. Памятный крест на месте пустой могилы. Зажгла свечки, оставленные благочестивыми паломниками, огоньки метались, но не гасли под сильным ветром, приписала на чужом листке со смешным грифом «Место для гениальных мыслей» записочку Григорию Ефимовичу, посидели мы на кривенькой лавке. Ах, окаянство наше…
«Бог есть Любовь.
Ты люби!
Бог простит!» — вспомнила вслух изречение старца Григорея, «рачителя блудных жен», и почуяла некое душевное утешение, как ветерок лёгкий.
«Значит, старцу зачем-то моя жемчужина занадобилась!»
«А вот пишут, будто бы Юсупов заманил старца к себе, не токмо обещая Ирину показать, но и жемчужину фамильную — “Пеллегрину”».
(Дома убедилась, складно врут в жёлтой прессе: «Пеллегрина» — искаженное «Пилигрима», то бишь «Странница», «Паломница», а у самого Григория Ефимовича автобиографический опус называется «Житие опытного странника», есть странные властительные связи, есть.
Он говорил в «Моих мыслях и размышлениях»: «Вот пример Божий: насколько душа человека драгоценна, разве она не жемчужина?» — вторил евангельскому слову: «Еще подобно Царство Небесное купцу, ищущему хороших жемчужин, который, нашед одну драгоценную жемчужину, пошел и продал все, что имел, и купил ее». Часто поминал опытный странник «бисер чтимый».
А хулители знай клеветали: «Образ жизни Распутина утонченный и изысканный. Его меховая шуба совсем не подходит к тем рубищам и вретищам, в которые одевались искренно-кающиеся; стол у него в Петербурге всегда — самый изысканный…
Что он делает? Каков его труд?
Никакого или уж очень скверный. Он целыми месяцами живет в Петербурге, ходит из дома в дом и занят исключительно разговорами и щелканьем орехов…
Дома на него работают тоже поклонницы, и работают даром.
…Находились дамы, которые не брезговали доедать остатки его ухи, снимать с его бороды оставшиеся кусочки рыбы, поднимать с полу орехи, выпавшие у него изо рта, и благоговейно вкушать».
Орешки, небось, кедровые лузгал. Экой Щелкунчик!)
Ушли из Царского, не повидав ни Екатерининского дворца, ни пруда лебединого из-за китайских орд. Мимо плыли достоевские луковки церквей, ухватясь за них, народ-богоносец мог из бездны выбраться да размыкать горе луковое, но предпочёл вавилонский зиккурат по Щусеву веленью, по вражьему хотенью.
Обедали в итальянском кабачке «Фортунато» на Оранжерейной улице, разговор затеялся снова: напоказ протягиваю руку с перстнем, лишённым розового перла, к другу и говорю: «Да-а, старец силён…» В тот самый миг за стойкой бармен роняет поднос с кипящим кофе, чаем, напитками. «О, старец такое любил устраивать!» (бой посуды и зеркал) — сказал насмешливо мой друг.
«Не будем больше говорить непочтительно о Григории Ефимовиче!» — поспешно сказала я.
«Пиши рассказ!» — сказал друг.
«Выйдет пара к петербургскому рассказу о цветаевском кольце с нефритовой лягушкой», — заметила я.
Под унылое звяканье прибираемых осколков посуды отобедали, а там чудный летний день перешёл в осенний вечер с холодным дождем.
…Кстати прибавлю не токмо о потере, но и о находке странной. В детстве играли с подружкой за домом на Талнахе, в Заполярье, вдруг под башмаком, в грубом гравии, нечто блеснуло. Тяжёлый, большой кулон серебряный с неизвестным мне тогда изображением, набоковски-остроумное предвестие нового места жительства. Отчеканена корабельная фигура девы с Ростральной колонны, да волны невские, да чайки в небе. Но что мы знаем? (Петербурга я — опосредованно-книжно — в детстве не любила.) Не постигаем рисунка нитей судьбы, простых и изящных, как паучье кружево в лесу. «Ах, Боже мой, как всё было ясно и просто устроено Тобой!» — воскликнем однажды и преобразимся.
И чайки исходят кошачьими воплями на соседней крыше, и Нева плещет близко.
1 Не предмет роскоши, а необходимости, и даже страдания (фр.).