Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2020
Анастасия Малейко — окончила Челябинский государственный университет, работала редактором, журналистом, радиоведущей. В настоящее время преподает историю мирового театра в Челябинском государственном институте культуры. Драматург, пьесы и сценарии публиковались в сборнике «Лучшие пьесы 2012 года» (Москва), журнале «Искусство кино», альманахе «Современная драматургия», входили в шорт-листы международных драматургических конкурсов. Лауреат Международной детской литературной премии имени В.П. Крапивина (2013). В 2020 г. публикуемая повесть вошла в лонг-лист той же премии.
* Журнальный вариант.
24 мая, воскресенье.
Начало. Про комиксы и про все остальное
Думаю, устройство Вселенной требует доработки.
Эта мысль пришла мне однажды по дороге из школы.
Дорога идет через парк. Листья, деревья, птицы. Иногда попадаются белки. Уток нет.
Это я к тому, что вопрос Холдена Колфилда «куда деваются утки в Центральном парке, когда пруд замерзает» меня не волнует. Этот Холден был странный парень. Такой же, как сам Сэлинджер. Я даже нарисовал начало комикса про этого Сэлинджера. Как тот живет в лесу и с ним происходят всякие вещи. Идет он, к примеру, в свой бункер, — как обычно, утром, работать, новый рассказ писать, — а в бункер он ходил каждый день. Позавтракает — и к себе в убежище. А по дороге к бункеру замечает странные следы ботинок с протекторной подошвой. Неужели кто-то из журналистов проник в его лес? (Рисую вопрос в облаке, Сэлинджер смотрит в кадр.) Затем осторожно идет по следу. Ветки хрустят, птицы взлетают в тревожное небо.
В этот момент подходит она и спрашивает, сделал ли я уроки. Сначала уроки, потом — Сэлинджер. И неважно, что тебе уже в этот момент четырнадцать. Сама она не делает уроки, а ходит по дому в шляпе или в пилотке, как стюардесса. Приносит с улицы кем-то выброшенные стулья и торшеры. Говорит, что это не мусор, а арт-объекты. Я возражаю — арт-объекты должны стоять в музее, а не в квартире, тем более если в ней всего две комнаты. А она — музей может быть где угодно. Интересно, что бы сказал на это Сэлинджер. Сел бы в кресло. Прислушался к лесным шорохам. Рисую большое кресло среди деревьев, неподалеку — дом, чуть подальше — бункер. Ну, это только называется «бункер», а по-настоящему — еще один дом, выкрашенный в зеленый цвет. Зеленый Дом. Так называет его дочь Сэлинджера Маргарет в своих воспоминаниях. Думаете, я читал воспоминания Маргарет? Нет, конечно. Это она все читает, потому что работает на радио и ведет программу о писателях. Посмотрела мои комиксы про Сэлинджера и говорит: «Здесь должен быть еще один дом. Зеленый. Там он работал». И опять пилотку надела.
Так вот. Про Вселенную. Школу, думаю, надо отменить. Открыть секции по интересам. Вот есть у меня способность к рисованию комиксов — значит, я хожу в школу комиксов, и мы целыми днями рисуем. Комиксы — это лучшее, что есть в жизни и в искусстве. Никакая живопись с ними не сравнится. Вот цветок. Пусть будет пион. Или роза. Что может живопись? Натюрморт — вот что она может. Букет цветов в вазе на белой скатерти. А комикс про этот букет — это история про то, как цветы садили, поливали, срезали и ставили в вазу с водой. Или другая история — как кто-то купил вазу, поставил ее на стол, вышел в соседнюю комнату, а когда вернулся — там букет.
Сегодня проснулся от громкого мужского голоса. Оказывается, она включила аудиозапись рассказа «Любовь к жизни» Джека Лондона. Чтобы я с утра слушал про то, как один парень до того голодный, что все время ест болотные ягоды, камышовые луковицы и сырых пескарей. А в конце убивает больного волка. Но — выживает. Иду, сонный, на кухню, делаю себе кофе, а он — тот, что ползет по канадской тундре на юг, — все время отвлекает, не дает спокойно позавтракать. То он ногу поранил, то потерял ружье и шапку, в которой спрятаны спички, то преследует куропатку, то рыбку вылавливает из ручья… А она ходит и многозначительно на меня смотрит. Это чтобы я глубоко прочувствовал весь ужас положения того, кто ползет, и всю безопасность своей четырнадцатилетней жизни.
Я, конечно, понимаю. Выживание, любовь к жизни и все такое. Хотя когда я год назад сжег в ванне все ее деревянные палочки для мороженого, ей это не понравилось. А ведь я, может, тоже — выживал. Представлял, что ползу по тундре на юг, и нет ничего, чтобы разжечь костер, кроме этих палочек. Но ей не понравилось, потому что эти палочки были как раз арт-объектами, воспоминанием о детстве. Но ведь если бы тот, из Джека Лондона, умирал в тундре от холода, то уж, наверное, сжег бы все свои арт-объекты вместе с воспоминаниями.
Она — это мама. Ей нужно, чтобы я отвечал ей ясно, четко и без запинки на все вопросы. На радио же как, там не молчат, все время что-то рассказывают — то новости, то музыка, то передачи про путешествия, то встречи с интересными людьми. Она привыкла, что на все вопросы там известны ответы, и требует от меня того же, чтобы я отвечал и поражал всех своим интеллектом.
Вот совсем недавняя история. Проходили мы Чехова, «Толстый и тонкий».
Она спрашивает: ну и как тебе? Я говорю — ничего, интересно, особенно концовка. Она не отстает — ну, а подробнее? Как тебе чеховский язык? стиль? Ну, говорю, стиль как стиль. Хороший стиль. Правдивый. Она обиделась.
— Что значит «правдивый»? — спрашивает. — Да у Чехова нет ни одного лишнего предложения, ни одного слова лишнего нет! Каждая деталь о чем-то важном сообщает. И вообще, Федор, знаешь ли ты, как умер Чехов?
Федор — это я. Да, согласен, имя дурацкое. Разве можно называть человека Федором в двадцать первом веке?.. Ну, так вот, знаю ли я, как умер Чехов.
— Как? — спрашиваю.
Молчит. Ждет, пока я сам докопаюсь до истины. Докопался я довольно быстро, минут через пять. Даже не представляю, как бы искал про смерть Чехова, если бы жил в прошлом веке. Пришлось бы идти в библиотеку, рыться там в книжках и к концу дня — найти. А сейчас — открываешь черную коробку-ноутбук. Или берешь в руки черную ладонь-телефон. Печатаешь в строке свой вопрос про Чехова — и готово. Чехов долго болел туберкулезом, и в ночь с первого на второе июля 1904 года был в Баденвейлере. Пришел доктор велел дать шампанского. Антон Павлович сказал по-немецки «Ich sterbe» («я умираю»), выпил шампанское, лег на левый бок и умер.
Не знаю почему — из-за истории про шампанское или из-за ее слов про важные детали, — но «Толстого и тонкого» я перечитал.
Деталей там было много. Губы, подернутые маслом, лоснились, как спелые вишни. Никогда бы такое не придумал. И главное — от одного пахнет хересом и этим… флердоранжем, а от второго, Тонкого, — ветчиной и кофейной гущей. В черной коробке я нашел про херес. Это крепленое вино, которое делают в Испании из винограда Паломино, Педро Хименес или Москатель. А флердоранж — белый цветок померанцевого дерева. Невест им украшали, духи делали и даже пили померанцевую воду.
— То есть Чехов сразу, с первых слов дает понять, что Толстый — человек не простой, херес испанский пьет и флердоранжем балуется, — вдруг зазвучал у меня в голове голос нашего учителя по литературе, Евгения Евгеньевича. — Тонкий же — обычный, я бы даже сказал, стандартный. Потому что кофе и ветчина — вещь известная, всем знакомая.
В этом месте Евгений Евгеньевич задумался и замолчал. Он частенько так делает, и что происходит в голове у Евгеньича в этот момент — большой вопрос.
— И этот Нафанаил, — продолжает бубнить у меня над ухом Евгеньич, — сын Тонкого, гимназист, — то фуражку снимет, то за спину спрячется, а в конце — так вообще на все пуговицы застегнулся. Вот уж где выживание и любовь к жизни.
— Без пескарей, куропаток и больного волка, — продолжил я. И весь рассказ на одной странице помещается. Надо будет нарисовать комиксы к Чехову. Как только закончу с Сэлинджером — так сразу и нарисую. На тетради, в которой были наброски с бункером и Зеленым Домом, написал печатными буквами: КОМИКСЫ. СЭЛИНДЖЕР. ЧЕХОВ.
1 июня, понедельник.
Окно
Полгода у меня в окне висит холодильник.
Нет, не так. Холодильник — на рекламном щите, а щит «три на шесть» висит на улице и смотрит прямо мне в окно. Около холодильника стоит женщина со светлыми волосами и улыбается. Она открыла холодильник и показывает всем, как там много всего умещается. На верхней полке — яблоки, виноград и бананы. На средней — что-то желтое, видимо, дыня, зеленые огурцы, лимоны. На нижней — бутылки с водой и пучок зелени. На дверце — помидоры. Всегда думаю — неужели она ничего не ест кроме того, что у нее на полках? Может, она вегетарианка? Щит с холодильником и светловолосой очень хорошо видно из кухонного окна, поэтому вот уже полгода, как я сначала смотрю на щит, а потом уже открываю холодильник.
Еще в окне зеленеет парк. В парке много деревьев, невест и колокольного звона. С деревьями так — есть сосны, ели, дубы, березы и даже несколько яблонь. Хочешь нюхать сосны — иди на сосновую аллею, смотреть на дубы — двигайся левее от главного входа. Березы попадаются повсюду. Летом они стоят зеленые, осенью — желтые, зимой и ранней весной — с голыми серыми ветками.
Невесты появляются по пятницам и субботам. Они ходят в длинных белых платьях, держат за руку женихов и фотографируются. Летом ходят медленно, не спеша. Зимой — перебегают от одного места к другому, чтобы не замерзнуть. Из парка слышен колокольный звон — по утрам, в половине девятого, и вечером, около пяти. Звонят с верхушки храма. Верхушка высоко, поэтому хорошенько разглядеть звонящего мне ни разу не удалось. Руки вижу, веревки с колоколами — тоже, а лицо, одежду — не разобрать. Кроме храма в парке есть дворец пионеров и школьников. Пионеров уже нет, а дворец — есть.
Внизу на дороге — машины. На тротуаре — люди. В общем, обычная картина.
2 июня, вторник.
Не кормите уток хлебом
Сегодня как пришел с летней отработки, так сразу сел в кресло около ее стола. Слушал то, что она недавно написала. Я еще не говорил, что она пишет всякие истории? Так вот, новая история была про то, как несколько молодых писателей ходят на занятия к профессору, а тот объясняет им, как нужно писать, про что и так далее. Ругает их, требует, чтобы было больше таланта, и все время ходит по классу от окна к двери и обратно. Ничего, в общем, интересно. Не Чехов, конечно, и не Сэлинджер, но увлекательно.
— А что дальше будет? — спрашиваю у нее. — Этот знаток их научит, или они так и будут мучиться со своей писаниной?
Она говорит:
— Не знаю, пока не решила. Может, научит, а может, нет.
Меня это возмутило.
— Что значит «не знаю»? Вот Чехов сразу все знал — с начала до конца. Начинаешь с того, чем от кого пахло, а заканчиваешь немой сценой. И никаких описаний природы — только факты. У тебя же — то солнце светит, то пасмурно, то дождик накрапывает, то сирень зацвела. А надо — ближе к делу.
Она послушала и говорит:
— Иногда, мой друг, ближе к делу не получается, потому что в жизни не все так просто и ясно, — и поправила фотографию в рамке, где я в пятилетнем возрасте стою в белой шапке с ушами, изображаю зайца.
— Может, уже убрать эту заячью фотку? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — мне нравится.
После этих слов я пошел на кухню, потому что все утро мы мыли в школе пол и стены на четвертом этаже, и есть очень хотелось.
Недавно она научила меня делать яйца по-бирмингемски. Был, говорит, такой писатель, Теннесси Уильямс, и вот в какой-то его пьесе дают такой рецепт. Берешь кусок хлеба, вырезаешь из него середину, поджариваешь, а потом в эту середину яйцо заливаешь — получается бутерброд. Вообще я не понимаю, зачем в театре про еду говорить. Люди же сидят в зале, может, голодный кто-то, а тут тебе со сцены про яйца по-бирмингемски рассказывают. Но в театре всегда так.
Помню, ходили с ней на «Героя нашего времени». Актеры ходят по сцене, стараются, разговаривают, отношения выясняют, а позади них бревно сверху подвешено и круглый диск светится. Это для выразительности. Как только один разговор закончен, так сразу бревно медленно слева направо плывет, а диск начинает вращаться. Потом — остановка, снова разговоры, снова бревно идет — уже справа налево, и диск крутится. Я два часа сидел и считал, сколько раз они это бревно запустят. Очень мне хотелось посмотреть, как там за кулисами на кнопку нажимают, чтобы все двигалось. Это правильно — надо зрителя увлекать, иначе скучно станет, и все разойдутся.
После обеда пошел к диспансеру. Это мы называем так бывшую детскую больницу, которую вот-вот снесут. Желтый двухэтажный дом с выбитыми окнами, вокруг все заросло травой и кустарниками, а внутри — чего только нет. Тряпки, бутылки, мусор и пахнет туалетом. Но все равно туда иногда тянет зайти, побродить по бывшим палатам — кто-то здесь лежал, тосковал, книжки читал, в карты играл, на процедуры ходил. А сейчас — просто заброшенный дом без окон.
И вот около диспансера под деревом сидит девчонка в наушниках. Книжку читает. Мне показалось это странным — обычно девчонки ходят в других местах — в парках, по аллеям, на скамейках о всякой ерунде болтают, а здесь — сидит себе, пристроившись к стволу, и не боится никаких бомжей и криминальных элементов.
И тут неожиданно я сказал…
— Хорошее место, да? — и сам удивился, что я это сказал.
Вы замечали: бывает, вдруг начинаешь что-то делать совсем не то, что надо? А надо мне было просто обойти пару раз диспансер кругом, найти в траве хорошую длинную палку, потом зайти внутрь, пройтись по бывшим палатам, спугнуть ворон и кошек, постучать палкой по стенам и — выйти. Вместо этого я подошел к дереву и спросил про хорошее место, вроде как я интересуюсь, считает ли она это место хорошим. Стою и сам себе удивляюсь. А она спокойно так наушники снимает и серьезно спрашивает:
— Вы мне что-то сказали?
— Да, — говорю. — Место хорошее, да?
— Это? — кивнула она на диспансер. — Да, мне нравится. Только я здесь, снаружи люблю, внутрь не хожу.
— Зря, иногда можно сходить, — и заметил, что на юбке у нее что-то нарисовано. То есть это, конечно, странно, что сначала я заметил рисунок на юбке, а не какого, скажем, цвета у нее глаза и волосы. В книжках всегда сначала про глаза и волосы, а потом уже про остальное. Но, как говорит она, одно дело — литература, другое — жизнь. Потом-то я разглядел — глаза вроде бы серые, а волосы рыжие, но ближе не к красному, а к золотому. На руке — браслеты цветные, рядом на траве — рюкзак и книжка, на ногах — синие кеды. Но это все я уже после разглядел, а в первые мгновения заметил только юбку — длинная, и на ней много чего серо-желтым нарисовано. Картина, а не юбка. Она, видимо, заметила, куда я пялюсь, и снова серьезно так говорит:
— Это Брейгель. — Потом помолчала, сообразила, что раз я не реагирую, значит, не знаю, и добавила: — Художник такой.
— Ясно, — говорю. — А что читаем? — спрашиваю, чтобы перевести разговор на другую тему, потому что про Брейгеля я только слышал, но совершенно ничего не знал.
— Читаем Сэлинджера, — говорит она и улыбается.
Тут я крылья расправил.
— «Над пропастью во ржи»?
Кивнула. Посмотрела с интересом — зауважала.
— Ну и куда деваются утки в Центральном парке, когда пруд замерзает? — задаю ей фирменный вопрос Холдена Колфилда.
Это ей понравилось еще больше — еще бы, если вам на шестидесяти страницах талдычат одно и то же, то поневоле задумаешься.
— Пока не знаю, — отвечает. — Может, улетают куда-нибудь?
— Куда, интересно?
— Ну, орнитологи даже маленькие радиопередатчики прикрепляли к спинам уток, гусей и журавлей, — заговорила она, как будто только что читала параграф в учебнике биологии, — выясняли, куда же они улетают, когда холодно и есть нечего.
— И что? Выяснили? — спрашиваю, а она уже книжку в рюкзак положила, встала, отряхнулась.
— Выяснили. Ничего нового — утки летят в Индию, Египет, Африку. Наши на Каспий летят, на Средиземное море. Туда, где тепло.
— А зачем тогда они возвращаются? Вот и жили бы себе на юге, всегда тепло и пища есть.
— Видишь ли, — смешно так сказала, важно, словно я ей на симпозиуме вопрос задал, — я об этом много думала. Тебе, кстати, куда? — она медленно пошла к выходу с территории бывшей больницы.
— Мне — туда, — показал я неопределенно рукой, не буду же я говорить, что мне, в общем-то, — никуда, я бы и здесь еще поболтался, но очень уж интересно она про уток рассказывает.
— Тогда пошли, — надела рюкзак свой, — мне в одно место надо. Так вот. Утки есть разные. Некоторые так и живут всю зиму в городе, особенно если их подкармливают. Хотя… Знаешь, что им вредно есть хлеб? А их очень часто кормят хлебом. Это плохо действует на печень утки, и она живет в два раза меньше.
Я молчу, иду рядом, не ожидал, что утиная тема так разрастется, я же просто задал вопрос Холдена Колфилда, а попал на лекцию юных орнитологов.
— Понимаешь? — строго спросила.
— Понимаю, — говорю и тут вижу — по другой стороне улицы идет она, несет какую-то огромную штуковину. Нас заметила, оживилась, перешла улицу. Все это быстро, несколько секунд, хотя кажется — целый час мы сближались: с одной стороны я и рыжая девчонка, с другой — она с громадиной в руках. Делать нечего, пришлось остановиться.
— Приветствую молодое поколение, — это она сказала.
— Привет, — это я сказал. — Знакомься, моя мама.
А что я еще мог сказать, все давно расписано. Если двое знакомы и появляется кто-то третий, то надо этого третьего представить.
Она на девчонку уставилась, ждет, когда я назову имя рыжеволосой, но та молодец, быстро сообразила.
— Нина, — говорит. — Это у вас печатная машинка?
— Да. Ей сорок лет, — а сама рассматривает ее сверху донизу. — Ну, — переключилась на меня, — ты мне поможешь, Федор?
Если бы мы были одни, без свидетелей, она бы сказала: «Федь, помоги мне, возьми эту громадину». Но мы были не одни, поэтому я снова — Федор.
И я взял громадину себе, а Нина пошла в сторону парка.
И вот мы идем, а я думаю про квантовую физику. Про то, что у любой микрочастицы могут быть тысячи траекторий движения. Почему, думаю, если вообразить себя частицей, мне выпала сегодня такая траектория? Почему меня занесло сначала к диспансеру, потом — к дереву с рыжеволосой в юбке с Брейгелем, и наконец, прослушав интересные факты про уток, я шагаю, прижимая к себе сорокалетнюю печатную машинку, а рядом шагает мама, веселая и довольная? Ответа нет. Из тысячи траекторий мне выпала эта.
А машинка оказалась ничего — красная, с белыми стучащими клавишами. Оказывается, кто-то эту машинку выбросил, выставил на улицу, а она, естественно, подобрала и домой принесла. На ноутбуке, или черной коробке, как я его называю, печатаешь — все мягко, почти не слышно, а тут нажал на несколько букв, чтобы «привет» получилось, — и сразу как-то стыдно ерунду печатать с такими громкими стремительными железными звуками. Что-то важное надо печатать на машинке — тогда можно и стучать громко. Я листок на валик завернул и набрал: «НЕ КОРМИТЕ УТОК ХЛЕБОМ! ОНИ ОТ ЭТОГО МЕНЬШЕ ЖИВУТ!» Надпись вышла бледной, а «Н» и «И» почти не пропечатались.
Перед сном уже вспомнил про Брейгеля. Открыл черную коробку, набрал «Брейгель», а их трое было, Брейгель-старший и двое сыновей. И все художники. Нидерланды, 16 век. И куча картинок. Пейзажи в основном. Поле, косят траву. Или зима. Или вереница слепых идет. А вот — то, что было у рыжеволосой на юбке. Маленькие человечки катаются на катке, а рядом доска, крошки и много птиц. Называется «Зимний пейзаж с конькобежцами и ловушкой для птиц».
5 июня, пятница.
Кеды
Вчера она подарила мне кеды. Пошла в кладовку, попросила принести табурет, встала на него и с верхней полки, где лежат старый пластмассовый Дед Мороз, елочные игрушки и коробка со всякой ненужной ерундой, достала кеды. Не знаю, сколько они там хранились. Синие, с белой подошвой. Пыльные, но новые. И главное — мне как раз. Это у нее так всегда. Ходит, шляпы старые раскладывает, а потом вдруг из шкафа или из кладовки вытаскивает мятый пиджак. Примерь. Широченный, в полоску. И никогда не признается, откуда у нее это, говорит — волшебство, кто-то подбросил. Очень оригинально.
Я-то знаю откуда. Кто-то отдал. Или нашла на дороге. Это часто случается — ей правда попадаются лежащие на земле сумки, шелковые платки и даже рубашки. Магический реализм. Это я недавно на одном сайте вычитал. Если в реальности происходят чудеса, которые нельзя объяснить наукой, значит, это магический реализм. Вот и говорю ей, как только кеды надел, — ну что, опять магический реализм? Она — нет, магический реализм — это когда лягушки с неба падают или стены становятся прозрачными, а это — обыкновенный сэконд хэнд.
Ясно. Еще не хватало, чтобы с неба лягушки валились. Потом она сказала, что это не просто кеды, это — чудо-обувь.
— Помнишь, — говорит, — у Рэя Брэдбери про теннисные туфли?
Брэдбери я читал прошлым летом, там еще одуванчики все собирали и в бутылки закатывали — чтобы зимой эти бутылки открывать и нюхать.
— А что там про теннисные туфли? — спрашиваю.
Зря я задал этот вопрос. Она полезла в шкаф за книжкой «Вино из одуванчиков», стала листать ее, нашла место про кеды и прочитала вслух для меня:
— «Люди, которые мастерили теннисные туфли, откуда-то знают, чего хотят мальчишки и что им нужно. Они кладут в подмётки чудо-траву, что делает дыханье лёгким, а под пятку — тугие пружины, а верх ткут из трав, отбеленных и обожжённых солнцем в просторах степей. А где-то глубоко в мягком чреве туфель запрятаны тонкие, твёрдые мышцы оленя. Люди, которые мастерят эти туфли, верно, видели множество ветров, проносящихся в листве деревьев, и сотни рек, что устремляются в озёра. И всё это было в туфлях, и всё это было — лето».
А я в это время сижу в коридоре на низкой скамейке в новых синих кедах и слушаю. Красиво, конечно. Романтично. Чудо-трава, тугие пружины, твердые мышцы оленя… Тоже — магический реализм получается. Потому что никаких пружин, и трав, и мышц в кедах нет. Подошва — вулканизированная резина. Все остальное — из плотной ткани. Плюс шнурки. Сказочник был этот Брэдбери. Чехов бы так не написал, а дал бы точную картину — какого цвета, из чего, зачем.
Так ей и сказал из коридора — сказки это. А она с кухни — это не сказки, а образ. Одушевление предмета. Чтобы жить было интереснее.
— А вино из одуванчиков — тоже образ? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — это воспоминания о лете. Открываешь бутылку — а там травой пахнет и цветами, и ты сразу не дома с горячими батареями, а на зеленой поляне. Птицы поют, велосипедисты едут, солнце, мороженое и все такое.
— Зачем мне бутылку с одуванчиками открывать? — спрашиваю. — Я и так лето вспомнить могу, без бутылки.
Тут она в коридор заглянула, посмотрела на меня внимательно и обратно в комнате скрылась. А мне расхотелось гулять, и я пошел к себе. В кедах.
Лежу, как в кино, в обуви на своем полосатом диване, размышляю. Смотрю на стену. А на стене — гитара и балалайка. Наверное, если бы в мою комнату вошел такой романтик, как Брэдбери, он бы подумал, что я — музыкант. О, молодой человек, сказал бы он, да вы любитель музыки! Ну, как сказать, дорогой Рэй, как сказать. На балалайке я играю с семи лет — школа у нас такая, с музыкальным уклоном. А гитара тогда зачем? — спросит неутомимый Брэдбери. Видите ли, дорогой Рэй. Вам ли не знать, что, когда взрослеешь, хочется выглядеть солидно. Балалайка маленькая и смешная — особенно при моем росте метр семьдесят два. Ну и пошел я учиться играть на гитаре в Дом пионеров.
История про гитару, которую я вспомнил и записал пятого июня вечером
Ну, так вот, Дом пионеров построили давно, лет пятьдесят назад. И хотя пионеров больше нет, название оставили. Его видно из нашего окна — большой, розово-белый, с огромным баскетбольным мячом на крыше. Внутри дома — много секций и кружков. Фотолюбители, собиратели конструкторов, вышивальщицы, туристы, художники, археологи… На втором этаже, в конце коридора, — дверь в комнату, где учат играть на гитаре. Аккорды я запомнил быстро и пьесу первую тоже легко выучил — «Листопад» называется. Через два месяца устроили отчетный концерт. Все, кто занимался вместе со мной в кружке, выходили по очереди с гитарами на сцену, садились на стул, ставили ногу на подставку и с серьезным видом исполняли пьесу.
Пьес было две — «Листопад» и «Элегия». А участников концерта — девятнадцать. Десять человек играли «Элегию», а девять — «Листопад». Все были приблизительно моего возраста, и сначала было странно смотреть, как все участники тренькают с большой сцены одни и те же мелодии. Но наш руководитель Олег Павлович сказал, что отчетный концерт — это для закалки духа, ибо не каждый может на сцене сыграть так же, как в классе. Так и сказал: «ибо». Еще он сказал, что лучшему исполнителю достанется приз.
Ну вот, дорогой Рэй, если вам еще интересно меня слушать. Я был пятнадцатым. Вышел, как все, на сцену, посмотрел в зал. Там сидят все наши, а горстка родителей — подальше, на галерке, чтобы не смущать. Сел я на стул. Поставил ногу на подставку. Уложил гитару на ногу. И замер.
Секунд тридцать прошло — все затихли, даже те, кто разговаривал. Ждут — когда я играть свой «Листопад» начну. А у меня не получается его играть, надоел он мне вместе с этой «Элегией». Вот представьте себе, Рэй, что у вашего героя много пар теннисных туфель — ну, все шкафы и полки ими уставлены. Как вы думаете, мечтал бы он о них, увидев в витрине? А?.. В общем, посидел я на том стуле, посмотрел на всех в зале, а потом встал и вышел.
Олег Палыч вечером ей позвонил и долго что-то объяснял — ее на концерте не было. Сказал, что у меня страх сцены. И что мне надо обязательно выступать, чтобы побороть этот страх. Она смеялась, а потом долго выспрашивала у меня подробности — как я сидел, о чем думал, какая тишина была — звенящая или не очень. И как это я додумался до того, чтобы просто встать и выйти. Ты, говорит, молодец. Ты — настоящий. Горжусь тобой.
Никогда не знаешь, что именно ей понравится.
С того концерта мои хождения на второй этаж Дома пионеров закончились, и я стал учиться играть на гитаре по интернету. Вот такие у меня бутылки с одуванчиками, дорогой Рэй. Надо бы нарисовать к вашей истории с теннисными туфлями комиксы. Вот только с Сэлинджером закончу, потом — с Чеховым, а потом — сразу возьмусь за вас.
8 июня, понедельник.
Про Википедию, театр и авангард
В Википедии есть все. Раньше были книги, словари, энциклопедии. Сейчас есть Википедия. Чехов, Пушкин, Лермонтов, Сэлинджер, Брэдбери, Брейгель — все там. И все, кто сейчас становится известным, тоже там. Получается, им, всем, кто попал в Википедию, никуда не скрыться от миллионов людей. Заходи в черную коробку — смотри — когда родился, кто родители, чем увлекался в детстве, где учился, на ком женился. А может, кто-то из них не хочет, чтобы вся их жизнь была как на ладони. Может, они наоборот — хотят быть невидимыми и неуловимыми. По крайней мере я бы не хотел светиться там круглосуточно. Если стану известным художником комиксов, постараюсь туда не попасть. Кто-то спросит:
— А он есть в Википедии?
— Нет.
— Как нет?!
— А вот так — нет.
— Как ему это удалось? Он что — легенда? Всех можно найти, а его — нет?!
Об этом я подумал сегодня, восьмого июня, выдавливая немного пасты на зубную щетку. Немного — это «с горошину», как нас учил во втором классе представитель стоматологической клиники. Как сейчас помню — сидим на классном часе, а перед нами парень в белом халате показывает, как нужно правильно чистить зубы. Для этого он принес большую челюсть с зубами. Для демонстрации. Всем было хорошо видно, как должна двигаться щетка, сколько раз, как прочищать сложные участки. Потом он раздал всем визитки с адресом их клиники, забрал челюсть и ушел. Я его частенько вспоминаю. Он по-честному старался вдолбить нам, восьмилетним, как важно правильно чистить зубы. И что жизнь будет идти, все вокруг меняться, но одно будет неизменным. Утро, щетка, паста «с горошину» — и пошел сверху вниз. Правда, он тогда нам не сказал, что волосы и ногти могут отрасти, а зубы, если они не молочные, — никогда. Думаю, как и со школой, здесь Вселенную надо доработать.
Вчера приходила ее подруга, Рита. Она ездит на маленькой красной машине и продает квартиры. Квартиру продать очень сложно, «это длительный и сложный процесс», говорит она. Зато, когда Рита приходит к нам с тортом, в очках с большими круглыми стеклами и от нее пахнет духами, всем ясно — квартира продана.
— Невозможно ходить в субботу по парку, — слышу вчера из прихожей Ритин голос. — Кругом эти невесты! Они ходят, будто, кроме них, никого нет. Как экспонаты. И все на них смотрят.
Я понял, что Рите тоже хочется быть экспонатом или невестой и чтобы на нее все смотрели.
Потом мы втроем пошли в театр, на спектакль «Дон Жуан». Вообще мы часто ходим в разные театры, считается, что это очень хорошо — смотреть и слушать разговаривающих на сцене людей. На этот раз снова много говорили, бегали, выясняли отношения, обнимались, плакали, смеялись, снова бегали, снова выясняли и так далее. Хорошо еще, что к концу первого действия вынесли бочки с водой и стали туда по очереди окунаться. Один кричит «я люблю тебя!» и — сразу в бочку, а она — «а я тебя нет!» — и тоже туда. А под конец на сцене был целый бассейн, и все актеры и актрисы стояли по колено в воде. И снова, как тогда, на Лермонтове, у меня не получалось следить за действием и разговорами. Думал про то, кто там за кулисами наполнял водой эту емкость, чтобы Дон Жуан и все остальные в ней стояли. И какой температуры вода — холодная или теплая, и как они после спектакля будут все это выливать.
— Авангардный спектакль, — подвела итог Рита после того, как все долго хлопали артистам.
— Пожалуй, — согласилась она.
А я как раз недавно в черной коробке про авангард читал, поэтому разговор продолжил.
— Почему это «авангардный», — спрашиваю, — из-за воды, что ли? Авангардный — это когда спектакль двое суток длится, и актеры на сцене едят, спят и даже в туалет ходят.
— Интересно, — спрашивает Рита, — откуда ты это все берешь? Из Интернета?
— Из черной коробки, откуда еще.
— Ну, хорошо. Тогда скажи мне, что там, в черной коробке, про двухминутные спектакли написано? Бывают такие?
— Наверное, бывают. Хотя нужно очень постараться, чтобы за две минуты что-то важное сделать. И придут ли зрители всего на две минуты — вот вопрос.
Потом Рита отправилась домой планировать рабочую неделю, а мы пошли покупать мороженое (ей) и шаурму (мне). Когда мы идем вот так по улице, похожи мы скорее на брата и сестру, а не на сына и мать. И мне это даже нравится.
— Брейгеля знаешь? — вдруг спросил я.
— Художника? Ну, слышала, — отвечает.
— «Пейзаж с фигуристами и ловушкой для птиц» видела?
— Не с фигуристами, а с конькобежцами. Шедевр.
— А по-моему, — возразил я, — никакого шедевра. Картина как картина. Пейзаж. Каток и птицы рядом.
— Подожди, — она остановилась. Терпеть не могу, когда она вот так останавливается посреди улицы. — У Брейгеля там что? Слева — катаются на коньках, так?
— Ну, так.
— А справа — ловушка для птиц.
— Ну.
— Думаешь, просто зимний денек? Люди катаются, а птички клюют, да? Слишком мелко для Брейгеля. Там про другое. Про хрупкость. Про то, что люди катаются на льду, а лед может в любую секунду треснуть, и все закончится. Или вьюга начнется, ветер — и тоже все закончится. То есть люди — они как птицы. Те тоже клюют и не подозревают, что это ловушка.
Я доел шаурму, вытер салфеткой руки.
— Странно это все, — говорю. — Грустная картина выходит. Живешь, живешь, а потом — бац. Ловушка.
— А ты думал, искусство — веселье? — обрадовалась она. — Где что-то важное — там обязательно грустно. Никуда не денешься.
10 июня, среда.
Карта мира и внезапность всего
С утра пили чай с ее Другом. Он брал цилиндр из-под чипсов и стучал на нем. Звенел чайной ложкой о стакан. Шуршал пакетом. В общем, извлекал разные звуки из окружающих предметов.
Ее Друг — музыкант. Но не обычный гитарист или пианист. Однажды я смотрел видео. Запись была старая, двадцатилетней давности, черно-белая. На нем он крутил мотоциклетный бак и ронял железные трубки. Получалась музыка. И это тоже был авангард.
После чая втроем вешали политическую карту мира. Точнее, они держали, а я вдавливал в стену специальные крепления. Пришлось надеть на правую руку две шерстяных перчатки — чтобы пальцы не болели. Все, сейчас будет заходить ко мне под предлогом карты. Когда повесили, полчаса стояла у стены, сначала около Норвегии, потом ушла вправо, к Австралии. Изучала. Я не против — пусть изучает, только недолго, а то нарушается правило одиночек. «Закрой дверь, и весь мир — твой». Даже если этот мир умещается в черной коробке.
А потом я пошел в магазин за чипсами. Еще одно правило, только ее, а не мое, — не чаще раза в неделю, потому что — вредно. Это она так считает. Еще она считает, что все, что не котлета и не суп, — не полезно и не желательно. То есть все вредное — раз в неделю, полезное — каждый день. Яблоки — каждый день. Лапша быстрого приготовления — раз в неделю. Творог, каша — каждый день. Чипсы — раз в неделю. Шоколад — каждый день, но понемногу. Суп — каждый день и лучше побольше. Котлета, салат из овощей — каждый день и неограниченно. Сосиска в тесте — раз в три дня. Пицца — желательно раз в неделю, но бывают исключения.
Вообще-то это странно, когда тебе четырнадцать, а приходится просить деньги на мороженое или на шоколад. В мире много странного, я заметил. Хотя все говорят одно и то же, и мало кому кажется это странным.
«Учись, и все будет хорошо». Что значит «хорошо»?
«У тебя тройки за год? Ты что, собираешься работать кондуктором?» А что плохого в работе кондуктором?..
«Сначала получи нормальную профессию, а потом — рисуй, пой и занимайся остальной ерундой». А если я хочу заниматься только ерундой, даже если придется работать кондуктором?..
В общем, сегодня был как раз тот «раз в неделю» для чипсов, я стоял в очереди на кассе и думал, как много странного в этом мире. И тут я заметил что-то знакомое. Цвет. Рыжий, но ближе не к красному, а к золотому. Рюкзак, синие кеды, браслеты на руке. Это была Нина. Юбка на ней была другая, без Брейгеля. Покупала два яблока, банан и маленькую бутылку воды. Короче, все — полезно, «каждый день».
Она расплатилась, за ней шел «выразительный старик», как написали бы в книжке. Дедушка, в общем. Соль, кефир, хлеб, молоко, яйца.
Нина уже складывала яблоки в рюкзак и кивнула мне — узнала. Дед расплатился. Я приготовил деньги. И тут случилось то, что обычно случается в кино. Неожиданность, внезапность. Но в кино — понятно, зачем все это происходит, — чтобы двигать сюжет, чтобы зрители не уснули, да? А в жизни зачем случается — не знаю. Если только кто-то сверху смотрит и тоже заботится, чтобы было интересно?..
ВНЕЗАПНО!
В общем, дедок этот грохнул упаковку яиц. Ну, не удержал. Яйца упали и разбились. Все сразу забегали — уборщица, администраторы. Продавщица спрашивает:
— Вам принести еще одну упаковку?
А он:
— Не надо, у меня денег больше нет, взял ровно. Позже зайду.
Спокойно так сказал, тихо. Как будто не расстроился совсем. Ну, и я ляпнул:
— Принесите еще упаковку, я заплачу.
Вот зачем я это сказал — не понимаю. Снова как тогда у диспансера, когда спросил Нину, не считает ли она это место хорошим. Денег у меня было тоже почти ровно. Пришлось от чипсов отказаться. На этот раз все обошлось, и упаковку с яйцами дед положил в тряпичную сетку. Старые люди всегда почему-то ходят с этими сетками, а не с пакетами. Сказал мне:
— Спасибо, молодой человек.
Так же тихо и спокойно. Может, он буддист? Я вчера в черной коробке про них читал — ничто не может вывести их из себя. Всегда спокойные и безмятежные. Даже если землетрясение и все с криками бегут в убежище — буддист никуда не торопится и не паникует. А здесь — яйца разбились, ерунда какая.
Нина меня у выхода ждала. Ты, говорит, крутой, уважаю. А я — да ну, мелочи. Как будто я каждый день от чипсов отказываюсь. А ты, говорит, хочешь со мной на репетицию пойти?
Оказалось, она ходит в тот самый Дом пионеров, только не на второй этаж, где учат на гитаре играть, а на третий, где театральная студия. И я пошел с ней. Только не подумайте ничего такого, Нина еще во дворе у диспансера мне показалась настоящим другом. То есть сердце у меня стучало спокойно. С ней просто было легко и надежно. И вот я пошел с ней. Наверное, если бы я не пошел, со мной бы не случилось всего, что случилось этим летом. Поэтому знайте — если вас зовут туда, где вы никогда не были, — идите, вас ждет что-то новое и странное. И иногда непонятно, чего там, куда вы идете, больше — нового или странного.
11 июня, четверг.
Как я сходил туда, где учат правильно падать
Сесть за дневник удалось только вечером. Дневник — это мои комиксы. Могу рисовать то, что происходит вокруг. Или то, что не происходит, но увлекает. Сэлинджер и Чехов, к примеру. В голове у меня — целый роман, постоянные слова и диалоги. Но все это не на бумаге, а в мыслях. В воздухе. А на бумаге — только картинки.
Она складывает из бумаги конверты, а я рисую. Каждый — в своей комнате. Конвертов уже много, целая стопка. Это не для писем, а просто так — для мыслительного процесса. Когда она думает, грустит или сердится, то складывает конверты. Узкие прямоугольники. Квадраты с треугольными клапанами. Средние, маленькие. Очень маленькие. Величиной с пол-ладони. Оригами. Это значит — без ножниц и клея.
Сегодня весь день, начиная с колокольного звона, то есть с половины девятого, читал в черной коробке про Шекспира. А она, как только узнала, что я участвую в сцене из трагедии «Ромео и Джульетта», тут же открыла шкаф и достала пыльную серую книгу. Уильям Шекспир. Трагедии. Книга старая, толстая, с желтыми страницами.
— Трагедия — это вообще про что? — спрашиваю.
— А вы что, «Гамлета» не читали? — говорит она.
— Нет. Только Наталья Сергеевна говорит все время про Гамлета, когда кто-то не может найти на карте горы или океаны. Не надо, говорит, ходить около карты, как тень отца Гамлета.
— Понятно. Трагедии Шекспира — про разное. Про убийства, месть, любовь, ревность.
И с этими словами ушла на кухню. А я открыл «Ромео и Джульетту».
Так вот, рассказываю по порядку.
В общем, мы пришли с Ниной в тот самый зал, где год назад я так всех удивил, когда не стал играть на отчетном концерте «Листопад». Оказывается, они здесь репетируют сцены из разных пьес. Они — это пятеро плюс режиссер. Трое парней, две девчонки.
Сначала у них было что-то вроде разминки. Надо было правильно упасть. Не просто рухнуть на сцене, как мешок, а упасть свободно и естественно, при этом не сломать себе руку и не удариться головой. Я сидел в пустом зале и смотрел, а они — все пятеро вместе с режиссером — стояли на сцене и падали.
— Ноги поставить на ширине плеч. Согнуть правую ногу в колене. Присесть вправо. Потом упасть влево, на заранее приготовленные руки.
Режиссера их звали Борис, он был молодой, наверное, студент. Лучше всего падать получалось у него и у парней. Видимо, тренировались много. У девчонок выходило так себе. Но все старались. Падали они долго. Минут сорок.
Мне надоело просто так сидеть, и я говорю:
— А вы знаете, как падал Бас Ян Адер?
Все остановились. Режиссер повернулся и уставился на меня. Я продолжил:
— Бас Ян Адер. Один из загадочных художников двадцатого века. Падал специально, чтобы понять суть падения. Падал с крыши. Падал с дерева в воду. Падал, завернув на велосипеде, в реку. И снимал все на камеру.
Пауза. Все молчат и смотрят в темный зал, на меня.
— Ты кто? — спрашивает один, в красной майке.
— Как, ты сказал, его зовут? — спрашивает режиссер.
— Бас Ян Адер, — мой голос звучал хорошо и громко. — Голландский художник и режиссер. В возрасте тридцати трех лет отправился на лодке из Америки в Англию. Через три недели связь с ним пропала. Пустая лодка прибилась к берегам Ирландии. Считается исчезнувшим.
Это был эффект. Все стояли и задумчиво смотрели в пустой зал. Все-таки полезно читать в черной коробке статьи о концептуальном искусстве.
— А зачем он падал? — снова спросил тот, что в красной майке.
— Не знаю. Изучал земное притяжение. Или просто падения. Это было в семидесятые. Его можно найти на видео — как он падает.
Очень я их всех заинтересовал этими падениями. Настолько, что они предложили мне роль Брата Лоренцо в «Ромео и Джульетте». Им не хватает нескольких актеров, а тут — я так удачно вставил про падающих художников.
И вот толстая книжка с желтыми страницами передо мной.
Продолжение в бумажной версии журнала.