Вольные стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2020
Осина к небу прикоснется. И побледнеет тьма. Зима. Разматывается чалма снегов. И эхо из колодца стоит — и можно уколоться иглой звезды, когда кошма и темень с небом отогнется, — и вход откроется. Сама сюда выглядывает тьма — и пустота, светлее солнца, — сознанья воля и тюрьма: без слез, запоров и решетки, без сторожа и без трещотки — одна — без горя от ума. Ты стоишь на земле. На уральской земле — у реки, где камни одеты во мхи или раздеты в вечность. Река то стоит, то лежит, то светится перед тобой: берега — оба — текут направо, на восток; вода течет налево, на запад. Ты стоишь между западом и востоком, и тебе тесно — не повернуться, и дышать можно только на север, и юг затепливает тебе спину и затылок. И камни никак не могут запахнуть свои мхи — камзолы, мундиры, накидки, плащ-палатки, просто плащи, — все это шьется тундрой и южным ветерком: у тундры игла, у ветра — мшистая нить, которая то жжет, то щекочет пальцы времени, вечности и пространству, которые здесь едины и неделимы. Лицо твое уже живет в звездах, где все близко: и огонь, и свет, и дикое покружное движение небесных тел. Кажется, все под рукой: и жизнь, и смерть, и любовь, и Пустота, и Бог, — ан нет: это ты у них под рукой, — ни голову твою не тяготят и шею не гнут ладони, положенные на темя — смертью, жизнью, любовью и вечностью. Перед тобой, на северной стороне реки, хвойное пространство, и хвоя пахнет свежестью вечного пространства, живого и мертвого, ледяного и любящего; лес зашумел — что-то идет:
воздух собой поет,
воздух себя поет,
воздух в себя поет,
ох, глубоко поет,
ох, высоко поет,
ох, широко поет,
словно о тех поет —
тех, кто себя убьет…
Млечный Путь, бывший над тобой, опускается тебе на голову и на плечи, найдя точку опоры здесь, на земле. И ты видишь, слышишь и знаешь все, что было, есть и будет на юге от тебя — от точки опоры неба, — знает, что было, есть и будет на севере, где уже шевельнулись тяжелые шкуры медвежьи на груди Ледовитого океана. Ох, запахло рыбой, табачком и водорослью. Ох, зашумело рыбой, рыбаком и водой. Ох, заговорило белой пустотой, черной пустотой и пустотой живого и мертвого сердца… Ты делаешь внутреннее, не заметное глазу движение вперед, шагая и не шагая с огромного валуна-скалы, и оставаясь на месте — прямо над лесом и водой.
Узел ствола и ветви насмерть затянут так, точно небесный ветер глину поймал в кулак — гусеницу пространства, замысла, человека, перед лепкой тронув ласточку в голове, чтобы катать в ладонях холода и тепла узел любви и смерти — так, чтобы жизнь была.
Ты стоишь по плечи в небе. Верхотура правого берега и рифмующегося с ним высотой и мощью — левого, — возвышает тебя в небо или, наоборот, отпускает тебя к земле: звезды трогают голову, волосы и глаза так, как умеет это делать иней. Сердце разрывается между двумя безднами — вышней и нижней; сердце ширится от четырех бездн — сестер первых двух, когда душа идет на все четыре стороны и ты чувствуешь, как немеют пальцы на руках и ногах, и голова твоя обморожена ужасом мышления — снаружи, и сердце твое болит так, что в болотах лопается клюква и плющится морошка, — болит так, что звезды кучкуются не так, как положено им группироваться астрономами: у Медведиц — обеих — отрастает шерсть и сверкает на удлинившихся лапах, а Гончих Псов развелось так много, куда больше двух, заметных здесь, на уральском небосклоне; и Пояс Ориона ищет пряжку Кассиопеи — пряжку в форме птицы, паука и пятерни.
Что это с тобой? Что случилось? Случилась — вечность. Она всегда поджидает тех, кто болтается в тундре поодиночке. Спички отсырели. Жрать нечего. И — небом не укроешься, когда ложишься в мох.
Сознание твое отрывается от тебя и поднимается в аспидно-черную середину Пустоты. Ты искал пятое, седьмое, девятое измерение, а находишь одиннадцатое, из которого видно во все концы света, тьмы и пустоты. Из которого ты слышишь то, что не слышится, но слышимо во сне. Ханс Циммер услышал — и нашел-наиграл то, что Кристиан Нолан попытался показать: триллион в триллионной степени состояний предмета, пространства, освобожденного от земного времени, но не вызволенного из души человека, сумевшего уловить бессчетное измерение любви: когда смерть поставлена на паузу, когда жизнь становится вечной, а любовь — базовой энергией гравитации, сознания, мышления и слез.
Тарелочка ягодной юшкой умыта, где губы клубники и с кровью следы… На тысячку ласточек сердце разбито, как зеркало в доме, как небо беды, когда вырывается с мясом звезды в отпрянувший ветер оконная рама — в глубокие и золотые сады, где ловят в подолы Господни плоды и бабка, и мама…
Физика — не отсвет, а тень метафизики. Бледная, светлая, блистающая, неподвижная, летящая со скоростью света (такую скорость движения фотонов можно только представить). Физика вполне представима, ощутима и предполагаема. Физика бесконечна — и линейно, и комбинаторно, и шарообразно. Метафизика непредставима, но ощущаема. Англосаксонские ученые опростили все на свете: вес души — 0,1 унции; химия любви в гормонах, в еде, в среде обитания, в почесывании пяток, в конце концов; любовь может быть разной: например, можно трахать и корову, и коровью лепешку, и клочок сена, не дожеванного и не дошедшего в глубь коровы, до сычуга. Наука нынче не просветляет мышление и сознание, а затемняет их — позитивизм — и коммунистический, и капиталистический, распространяясь на процессы познания всего на свете: все — познаваемо, все ощущаемо, все изменяемо. Так проще дубасить население без дубины и без замаха. Мир придушил романтические представления о нем, переставая — постепенно — быть миром. Человек разучился летать. Сам. Без каких-либо приспособлений. Обещанный век роботов (XXI век) подменили на век связи, чтобы разобщить людей, а затем заменить их роботами — для золотого (или платинового, или алмазного) миллиарда…
Ночью тьму молчит скотина. Волк из неба холод пьет. Листопад во рту идет: кто-то плачет и поет — в каждом звуке крепнет глина… И тяжелая осина выше голоса растет…
Ты чувствуешь сквозь утепленные сапоги, насколько холоден мох. Он древен. Он вечен. Он щупает себя росой, дождем, инеем. Молча вскрикивает — так, что слышно на другом краю вселенной, вселенных, на космических выселках. У тебя умер друг. Остался последний. Но и он неожиданно для всех, для тебя и для себя умер. Ты теперь разговариваешь с ними — по очереди, то во сне — молча, то наяву — вслух. Кто услышит нас? Когда-нибудь. Где-нибудь… Так умирают: остаются — но исчезают с высотой. И океан дрожит, как блюдце, наполненное пустотой. Собор вдыхает небо. Купол вздувается, плывет настил, как будто бог листву пощупал — и, золотую, отпустил…
Ты собираешь сухую хвою, сухой мох, сухие березовые пальчики. Спички за пазухой — у сердца — подсохли. Первая же вспыхивает — и начинается костер. Рядом окрест темнеет. Ты подбрасываешь, подкладываешь в огонь ветки и невесомые лапти мха. Теплеет. Ты сидишь в центре света и понимаешь, что таких костров, таких световых кругов в этом мире (да и на том свете) бессчетное количество. Рядом растет пихта. Огромная. Густая. Ярко-светло-зеленая. Чересчур островерхая, ракетообразная. Изредка некоторые ветви ее начинают подрагивать, раскачиваться. Ветер? Нет — тихо. Глаза барахлят? — Да вроде нет — в них ни слезинки… Это планета летит вокруг солнца — и ветки дерева качаются…
Ветвь опускается с неба под тяжестью птицы. Ветвь возвращается в небо усилием ночи. Все, что сегодня бессонному небу приснится, — все распахнется, как звезды и легкие очи: ночи бездонные птичьего взгляда короче.