Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2019
Алексей А. Шепелёв — прозаик, поэт, журналист, рок-музыкант, радиоведущий, автор нескольких книг стихов и прозы, том числе «Настоящая любовь» (2013), «Мир-село и его обитатели» (2017). Кандидат филологических наук. Лауреат премии «Нонконформизм» (2013), лауреат журнала «Север» (2009), международной Отметины им. Д. Бурлюка (2003), финалист премии «Дебют» (2002) и премии Андрея Белого (2014). Шорт-листер международного конкурса малых форм для театра «Красный Нос 2018» (СПб.). Лонг-листер премии «Национальный бестселлер» (2017), международного конкурса неформатной драматургии «НИМ-2018», премии им. И. Бабеля (2018), В. Астафьева (2018), «Ясная Поляна» (2018). Произведения публиковались в журналах «Дружба народов», «Новый мир», «Нева», «Волга», «Север», «День и ночь», «Православное книжное обозрение», в альманахах «Черновик» (Нью-Джерси), «Reflection» (Чикаго), «НГ-Ex Libris», «Независимой газете», «Литературной России», сетевых изданиях «TextOnly», «Топос», «Лиterraтура», «Частный корреспондент» и др.
Два или три года не косилось уже в саду — май-месяц, а заросло всё чуть не по пояс, да ещё с прошлогодними сухими былками. В деревне кому до этого есть дело: тут всюду заросли, всюду завалы, кругом по-прежнему развал… И вот я начал — с пилой, лопатой и косой. Предпринял даже меры предосторожности — и в кепке, в заправленных в носки штанах и в рваной куртке, хоть и жарко. Но так увлёкся — в один бы день всё выкорчевать, опилить и первым делом — скосить.
Помню я эту пору, 25 мая, — прибежишь из школы, сразу в сад… А тут ковром одуванчики, над ними — яблони в цвету, жужжат шмели, порхают стрекозы, бабочки, солнце… А нынче — только чистотел в тени и гнилость да непролазный бурелом в крапиве…
Намахавшись до упаду, я валился с ног. Стараясь соблюсти здешний обычай «лишний раз не лить воду» (в переполненную канализацию), я только на третьи сутки, ложась спать, обнаружил у себя рядом с левым соском что-то чёрное, явно торчащее из кожи. Как будто капля железа от сварки или впившаяся стальная стружка. «Упал по пьяни», «подрался», — даже такое на миг мелькнуло, но тут же спохватился, что сколько уж не пробавляюсь ничем подобным.
Два дня я думал, что у меня болит сердце. Что и говорить, писательская жизнь приучила к такому чуть не ежедневному перенапряженью, к бессоннице и постоянной разбитости организма, что «болит сердце» — пусть как-то непривычно, жгуче — и ладно. И никогда-то я этих клещей не видел…
Подскочил к компу — но интернет здесь еле брезжит, и, пока грузилось, я не вытерпел присутствия чего-то инородного, чёрного, копошащегося прямо под сердцем. Конечно, оторвал половинку. Эх, надо было… И тут такое написано! Не только энцефалит всем известный, но и ещё четыре не менее опасных недуга. Чего только не сулят: артрит, аритмия, отказ почек и печени, потеря зрения и слуха, паралич нервной системы, даже пневмония с эпилепсией. «Тяжёлые формы сейчас встречаются реже», но зато при них «прогноз неблагоприятный», «полного выздоровления не наступает». В пять часов разбудил родителей, отец пошёл за машиной, в район ехать.
Ночью как раз прошёл долгожданный дождь. Грязища, потому в калошах, калоши ледяные, да и так что-то потрясывает. Вот тебе и озноб до кучи к головной боли и ломоте в мышцах. Диагностировать, пишут, не так просто, это могут быть недели, могут месяцы и даже годы. Есть ещё и латентные, хронические формы. Болезнь может проявить себя даже через десять лет.
За братовой машиной увязались собаки — здоровый, но молодой ещё их овчарёнок и маленький косолапо-коротколапый Кузька. «До района будут бежать, тридцать километров!» — отец всё останавливался и пытался их отогнать. Но наши 10 км до трассы дорожка была похуже самого извилистого серпантина — настоль понатыкано колдобин, и все их скрипучей рулевой обруливать! Даже собакам эти ралли надоели, и они отстали.
А на въезде в посёлок какая тоже дорога — как макет лунной поверхности. Когда ещё поедут тут небожители — спуститься ведь нужно: на луну, на землю!
И вот часов уже около семи мы входим в «покои», и навстречу…
Это была она — та самая Яна Касаткина! Вот уж где не ожидал её встретить, хотя, конечно, слышал, что давно уже уехала в райцентр и медсестрой работает. Что муж её, служивший, кажется, помощником депутата, отправился недавно в места не столь отдалённые. И при этом даже прибавляли: «Какая же Ян‰на шикарная баба-то — во!» — так говорила мама, передавая разговоры в учительской. Вот ведь — помнится, в школе эти учителя её не дюже жаловали! Но такие теперь настали времена, что и других моих погодков, которые вообще ни в зуб ногой были, приводят в пример, даже цитируют! Все в новой жизни устроились — оказывается, не надо было хорошо учиться и прочее, главное — в этом самоустроении. Но Яна и тогда была дерзкой. И тогда была фигуристой. Каштановой шевелюры, конечно, у пионерки не было, и крема этого, делающего кожу лица какой-то влажно-блестящей. Не могу представить её сорокалетней, для меня ей вечно 14 или 16!.. 39 минус 14, равно 25. Вот для меня её возраст! А крутые эти бёдра, невольно ставшие, наверное, для меня эталоном: выходит Янина к доске — обтягивающая блузка с торчащим из-под неё воротничком, спортивные штанцы весьма облегающие — ежедневная тогдашняя форма, как только отменили советскую. Стоит, длинная, с внезапно и всем на диво оформившимися юношескими формами, лопочет что-то о равнобедренном треугольнике — и я его вижу! И сзади часто вижу две полусферы, иногда с меридианами от трусов. Но не равны другим те бёдра — потом я, конечно, об этом узнал, но — поздно!
И вот она предстала, мелькнула предо мной не в спортивных уже штанах и даже не в лосинах, что было пиком празднично-дискотечной откровенности, а в чём-то между тем и этим среднем, в современных обтягивающих леггинсах, хорошо, что хоть тёмных! А сверху толстовка с капюшоном — по провинциальной моде в обтяжку и короткая, с аляповатой надписью на левой… стороне — и впрямь на зависть всей деревне! Хорошо, хоть не со стразами и не Dior или Mocshino. Зато ведь камуфляжная — как я мечтал когда-то, чтоб на ней…
— Проходи, — приглашает она плавным жестом, — присаживайтесь пока тут, на кушетку.
Оказывается, она сама только что пришла и заступает на дежурство.
Посредине этой проходной комнатки, какого-то полукоридора, живописно стоят на старом кафеле женские босоножки — белые, на платформе, с носами в дырочках — неужели её?
Когда я её видел в последний раз? Лет двадцать назад. Волосы она тогда сожгла гидроперитом, губы изуродовала тёмно-бордовой помадой и вообще в своём медучилище отчего-то вмиг растолстела и обабилась.
И теперь вижу — она даже щелку в двери оставила, чтобы я мог с кушетки за ней наблюдать!
Пытаюсь смотреть в другую сторону. Вообще-то, судя по обстановке, весьма суровая, наверное, эта служба. Пара столов с канцелярским хламом. Телевизор в углу, на неплоском экране которого виснет квадратиками изображение — новости Первого канала… Мерзко хлопая дверью на подобающей тугой пружине, заходит типичный молодой полисмен с клеёнчато-прозрачной мерзкой папкой. Перешагнув босоножки, подтягивает, чертя по полу, к столу стул с этой стороны, усаживается и что-то достаёт, подписывает, перебирает… Возникает ещё какой-то дядя с такой же папкой, явно административно-хозяйственного школьного вида. И точно: про последний звонок заводит речь! Петровичем зовётся — как я и предполагал!
А Яна уже, скрипнув дверкой, является, переодетая в халат. Весьма пышна, накрашена, как будто какой-то сон — домашний постельный косплей с подержанным костюмом медсестры!
— Раздевайся, проходи туда. Паспорт и полис, — деловито распоряжается она безо всяких улыбок.
Сегодня именно 25-е, и ей 25! — помнит ли она тот наш последний звонок?!
Раздаётся звонок телефона. Она подходит. В дверь вваливаются несколько человек в похожей на облаченье дорожников униформе скорой помощи. Сгружают ящики с крестиками на залежи других ящиков у стены; «как аккумуляторы!» — читаю я мысли отца. Он тоже зашёл, тоже поздоровался с Яной, суя мне не надобную здесь дурацкую пимпочку с бахилами — как будто презерватив!.. Одна молоденькая врачиха в комбинезоне, сбросив грязные резиновые сапоги, по-домашнему впорхнула в те самые шлёпки.
— Где клещи, сколько? — на ходу спросила Яна.
Я, быстро опустив снимаемую майку, показал пальцем, стараясь улыбнуться, но чтоб не выказать всей по-мальчишески нахлынувшей на меня радости.
И как будто только тут я вспомнил, зачем сюда припёрся! Домашнее-то, оно домашнее, и бёдра ещё крепче, но челюсти у меня почему-то так и начало сводить, словно оказался голым на нестерпимом морозе. «Боррелиоз, — вспоминаю-шепчу про себя, — йод… антипрен… йоданти…»
Я на кушетке в процедурной комнатке, а она старательно вписывает — всё тем же знакомым мне до боли почерком с неправильным наклоном — мои данные… Я-то помню её почерк, а она-то хоть что-то помнит, хоть что-то знает обо мне?
— Вот, угораздило… — наконец-то решаюсь выдавить я, чтобы хоть как-то завести разговор, хоть как-то разрядить обстановку. Если она совсем ничего не скажет, не улыбнётся, не вспомнит… — то как же мне будет потом.
— Та-ак, — говорит она, встав и выискивая что-то в шкафу.
Я, честно признаться, ожидаю спасительных суперинструментов, но она приступает ко мне с ваткой и спиртом, с обычным, таким же, как у нас дома, пинцетом… потом с иголкой от шприца…
Трястись мне сейчас совсем стыдно. Она наклоняется ко мне, просит меня повернуться на свет обычной настольной лампы и тоже немного к ней наклониться… Вдыхаю, и меня так и обдаёт жаром… Ведь никогда и раньше она ко мне не прижималась без одежды, никогда даже не видела…
Я говорю, что один паразит, совсем микроскопический.
— Да уж вижу, — кивает она «стереоочками». — Верней, совсем не вижу…
Снова роется в шкафу и достаёт оттуда некое приспособление — дугу с очками-окулярами. Чуть ли не рукавом и моей ваткой протирает их от пыли и прилаживает вокруг лба на свои кудри.
— Та-ак, — снова протягивает она, делая что-то с иголкой у меня за плечом, так что мне сбоку не видно.
Я думаю всё, что какое тут у неё может быть мастерство — это же Янина, та самая, по кличке Баламут! Её любимое слово — «бли-ин», а группа — «Кар-мэн»!
Ведь сам таким же пинцетом драл первого клеща, который больше, и что? Такой же, Янка, блин, пинцет! Полночи с мамой мучились, пытаясь вытянуть с помощью вакуума отрезанным шприцем, — всё напрасно, только образовались «засосы», как будто боррелиозные круги с интернетовских фото. Нужно специальное такое приспособленьице — миниатюрный пластиковый гвоздодёр, вернее, клещедёр, поди, в любой аптеке продаётся, но где ж тут — кругом Россия, у нас такие дороги, такая медицина — ведь этого не отнять, ни на что не променять и, верно, вовек уже не переделать. В избу горящую — пожалуйста, вперёд, а клещей иголкой будем тыкать!
Смотрю — ого! — уже поддела, воздела, словно хромосому увеличенную, к тусклому свету лампы. И хоть не об босоножку обшмыгнула, а в пробирку, как и положено. Икры у неё мощные и, кажется, всё с теми же гусиными крапинками и расчёсами от сухости.
Принялась за больную рану, за остатки большого прямо под сердцем. Терпи, говорит, и я с готовностью отвечаю, что совсем не больно, но где ж такими клещами кузнечными клеща подцепишь.
Долго роется в шкафу, достаёт другой пинцет, завёрнутый в бумагу. И уже без всякой обработки норовит мне вогнать его в грудь — он даже ржавый! Я не дёргаюсь, не шелохнусь.
Но она лишь примеривала. Этот ещё хуже!
Надо пойти в реанимацию, говорит она, там спросить, может, есть что получше. Должен быть такой пинцетик — «москит» называется.
— А этот точно крокодил! — пытаюсь пошутить.
Наконец-то улыбнулась. Всё та же непередаваемая стяжка на верхней губе, те же непередаваемо торчащие клычки, но зубы уж темнее, с трещинами.
Я вдруг подумал, что любой мужик отписал бы нечто подобное. Да и откаблучивают, наверное, ещё ядрёней, ей не привыкать. Хотя вот те два товарища — Петрович и мент — уж точно как два клеща на теле живой жизни, всё из неё высосали, даже всем доступные — бесплатные! — русские словеса. И клещей она, поди, снимает пачками, без всяких сердечных заноз.
— В юморе теперь тебе не откажешь, в школе я чё-то не замечала, — говорит она.
— Да уж какой тут юмор…
— Да как же, читала ведь твои книжки. (Я так и вздрогнул.) Особенно последнюю, про деревню, про молодость… нашу… (Всё же нашу! Но на «молодости» так и вздохнула, как о чём-то столетне далёком.) Где-то тут даже… — Она начала выдвигать ящики стола и перекладывать в них тетради и книжки, — Ленка, напарница, щас читает… Уж третий месяц, правда. Тяжело у неё идёт. Донцова — вот это её автор… Так-с…
Мне захотелось спросить, а как тебе, но по опыту едва ли не каждый писатель знает, что подобные вопросы ни к чему хорошему не приводят, только ставят в идиотское положение. «Читала — и что?» — вот что ответит, пусть и в других выражениях. Для писателя это, конечно, полный провал, но я-то внутренне всё же за что-то цеплялся, как этот клещ… Пусть и не били себя в грудь, восклицая: «Ваша книга изменила всю мою жизнь!» — как показывают в попсовых фильмах или постоянно писали читатели Солженицыну, но фраза «это вообще не с чем сравнить» была для меня привычной, правда, в начале 2000-х, теперь как-то народ стал более сдержанный, или же я стал так писать…
Худо-бедно инет этот и до деревни докатился, а с ним и слух, что написал я книжку о родном селе, меня взрастившем, да непростую — пасквиль! Не так давно, мне писали, движение-брожение целое меж аборигенами возникло, разбор полётов и прототипов персонажей. Родителям (от коих мне уже до этого досталось) стали предъявлять претензии, кое-кто даже разговаривать перестал, а мне грозили виртуально: «Пусть только приедет!», «В суд подадим!». Так что я особо и не хотел нарываться, в минет бы этот инет! Донцова! Москит!
Вместо книжки или диалогов о судьбе писателя она просто вышла.
Третий пинцет оказался «из той же серии». Теперь ей пришлось ковырять иголкой наживую, орудуя под стук сердца. «Ой!» — это она ойкает, когда думает, что сильно уколола. Я же отважно советую не жалеть и уж всё же выковырнуть мерзко торчащую где-то в глубине расковырянной ранки какую-то чёрную лапку, словно засохший хвостик от смородиновой ягодки.
Но без пинцета, конечно, ничего не вышло. Пришла ещё другая медсестра, и меня попросили посидеть в коридоре, пока в восемь часов не пойдёт на работу хирург, может, он даст нормальный инструмент.
Я решил, что можно уже написать жене, наверное, она уже встала. Но так далеко она была сейчас от меня — почти две тыщи километров, да дело и не в этом…
Как только он вошёл, я сразу понял, что это он. Лысый, весь пружинистый и самоуверенный, напоминающий кого-то из нынешних телеперсонажей — блестящий костюм, так и распираемый перекачанным торсом.
— Скидовай! — приказал он на народном диалекте, и я скинул майку прямо в коридоре.
Он тут же схватил меня за сосок, надавил ногтями. Ручищи не пианиста, ногти цепкие, показалось, что грязные! Янина с напарницей объясняли ситуацию.
— Давай сюда! — и меня быстрей подтолкнули опять в комнатку с лампой. — Ну-кось, что за астролябия?! — он повозился с прибором «виртуальной реальности», приладил его на лысый череп, опять схватил рукой за болячку и сдавил ногтями.
— До свадьбы заживёт. Рассекать, что ли. После с гноем выйдет. Пишите как обычно: «клещ раздроблен». Гуляй, хлопец, — наша Янка свободна! — И умыл руки, пошёл, наверное, их умывать пред работой.
Добряк ещё, а в городе иной раз в неотложке как со скотиной обращаются. На меня нахлынула опять нервозность: остаётся передняя часть членистоногого, самая опасная, поскольку, когда он издыхает, впрыскивает слюну. Читал, что даже от так называемого стерильного клеща «могут быть очень серьёзные последствия».
На клочочке бумажки величиной с визитку она мне пишет: доксициклин по 1 кап. 6 дн.
Приписки нет. Телефончика или сердечка. Хотя — вот он, сотовый!..
— По капле? — шучу я, но она серьёзна.
Про йодантипирин и цефтриаксон она не слышала. Инфекциониста в больнице нет. Теперь надо кровь взять. Наверное, только на боррелиоз, и копеечный антибиотик только от него. Хотя бывает, когда он ещё с энцефалитом за раз — такая зараза.
Не спав, по сути, двое суток, я весь ослаб, но что тут делать — приходится, стиснув зубы в некоем подобии улыбки, смотреть, как густая, словно вишнёвое варенье, моя собственная кровь вливается в…
…как вампир, надо мной усмехается… своей почерневшей помадой с остатками её на клычках… Из чёрного провала суёт мне что-то — как факел со смолой, мохнато-чёрную клешню эту паучью — прямо в сердце!
…Всего лишь ватку с нашатырём. Но отшатнулся даже: боль на выходе из провала сознания ужалила адская — боль души, жуткий, мистический, запредельный страх. Но тут же вспыхнуло, мелькнуло что-то ярко-светлое — знакомое, родное лицо, — и она схватила это чёрное жало, вырвала, оттолкнула суккуба. И я узнал её: это Настя, моя жена.