Из цикла «Секретики Владимира Набокова»
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2019
Игорь Фролов (1963) — родился в г. Алдане Якутской АССР, окончил Уфимский авиационный институт, служил в Советской Армии, работал в СМИ, публицист, литературный критик, прозаик. Публиковался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Урал», «Континент», «Аврора» и др. Работает в литературно-публицистическом журнале «Бельские просторы»
Как я боялся! как бежал!
Но Эрмий сам незапной тучей
Меня покрыл и вдаль умчал
И спас от смерти неминучей.
А. Пушкин. «Кто из богов мне возвратил…»
- Брат бедного Юрика
Принято считать, что Серебряный век закончился в 1921 году, когда умер Александр Блок и был расстрелян Николай Гумилев. Но если мерять длительность эпохи жизнями ее героев, то что делать с продолжавшими жить Ахматовой, Мандельштамом, Пастернаком, Цветаевой, Маяковским и другими? Поэты жили, но эпоха, которую они творили и которая творила их, уже ушла. Серебряный век закончился не в 1921-м и даже не в переломном 1917-м. Серебро превратилось в свинец уже в августе 1914-го. Александр Блок призван и строит укрепления в Пинских болотах, Николай Гумилев уже не путешественник, он — вольноопределяющийся, улан-охотник и охотится теперь не на львов, а на людей в немецкой форме, и его акмеизм совершенно естественно превращается в военный реализм:
Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня.
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня…
И Блок, и Гумилев были кумирами юного поэта Володи Набокова. В начале той войны ему уже исполнилось пятнадцать лет. Бежать на фронт по примеру многих своих сверстников он так и не собрался — он учится в Тенишевском училище и пробует выводить соловьиные трели:
Дрожит хризантема, грустя
В своем бледно-розовом сне…
Ее чуть коснулась мечта,
Мечта о далекой весне…
О блоковских реминисценциях в творчестве Набокова уже много сказано, и мы тоже внесем в эту копилку наш вклад, но в другой статье цикла. Сейчас же обратимся к поэтическому и политическому антагонисту Блока.
Не знаю, встречались ли Набоков и Гумилев. Может, юный поэт присутствовал на поэтических вечерах, где выступал Гумилев, возвращавшийся то из Африки, то с фронта. Для нас факт личного знакомства не столь важен. Важно то могучее влияние, которое оказал Гумилев на творчество Набокова — своей поэзией и своей судьбой. Даже смерть отца от пули монархиста-черносотенца в 1922 году в Берлине по степени воздействия на душу его сына была не равна гибели поэта Гумилева от пуль чекистов годом ранее. «Гордо и ясно ты умер, умер, как муза учила», — напишет молодой Набоков на смерть Гумилева, и эта гордость и ясность смерти человека, который жил, как поэт, и умер, как поэт, станет для Набокова программной в его творчестве — особенно первого, «сиринского» периода.
Есть такой мужской комплекс — как бы не струсить в решающий момент, сделать шаг вперед, несмотря на внезапную ватность ног и такое же внезапное осознание единственности своей жизни и невозможности этой неповторимой жизнью пожертвовать. Но когда ты спасся, а те, кто был рядом, погибли, оказывается, что жизнь твоя уже совсем не так бесценна, какой казалась в момент выбора, — отныне ты навсегда прикован к скале своего позора, и орел твоей совести каждый день прилетает клевать твою печень, а Гераклом, могущим освободить тебя от мучений, становится искупающий подвиг.
Владимир Набоков эмигрировал из Крыма в Европу в самый разгар Гражданской войны — отплыл с семьей из Севастополя за неделю до своего двадцатилетия. Его самолюбие только что получило почти нокаутирующий удар — в конной атаке на красные пулеметы погиб его родственник и друг детства Георгий Рауш фон Траутенберг, с которым они должны были вместе вступить в Добровольческую армию, — но на войну ушел почему-то один, второй же эмигрировал, говоря попросту — бежал. Много позже Набоков напишет, что готов был пойти воевать, но было лето, нужно было собрать коллекцию крымских бабочек. Потом мотив бегства — ну или уклонения, а еще мягче, выбора иного пути, мотив этот будет звучать почти во всех русских романах Владимира Сирина.
Что касается Юрия Рауша, то в сороковые, в книге как бы мемуаров «Память, говори», уже зрелый Набоков покажет своего кузена мальчиком весьма ограниченным интеллектуально, мало что умеющим вообще, — единственное, что его интересовало, была воинская слава. Говоря без экивоков, Набоков дает нам понять — Юра был тупым солдафоном, и смерть его на поле боя стала главным достижением его жизни.
Но это тонкое умаление героизма своего кузена проделает уже американский Набоков. А сразу после эмиграции, будучи еще молодым поэтом Сириным, он находится под впечатлением не только от гибели на поле брани своего родственника и друга, но и от героических судеб двух любимых поэтов. Весть о расстреле Николая Гумилева дойдет до Набокова во время его учебы в Кембридже. В том же 1921 году он пишет свою первую литературоведческую работу «Руперт Брук» — о знаменитом английском поэте, погибшем совсем недавно, в 1915 году. Один из основателей поэтического направления георгианства (сборник поэтов вышел одновременно с коронацией Георга V), он отрицал поэзию великих идей, не верил в бога, признавал только личный опыт поэта, — и молодой Набоков принял георгианскую программу всем сердцем (скорее всего, был к ней подготовлен русскими символистами и акмеистами), — он перевел два десятка стихотворений Брука, в том числе его ставшую культовой балладу «Солдат».
Кумир молодого Набокова совсем немного разошелся с ним во времени. Когда началась Первая мировая, Брук получил звание младшего лейтенанта, в составе Средиземноморских экспедиционных сил собирался принять участие в Дарданелльской операции, но в феврале 1915-го его укусил комар, и младший лейтенант Руперт Брук умер от сепсиса в плавучем госпитале возле острова Скирос. На этом острове, где, согласно мифам, родился Ахилл и погиб Тесей, Брук и был похоронен. Этим мифологическим довеском судьба сделала смерть поэта от комара более весомой. К тому же на Скиросе был монастырь Святого Георгия, а Брук умер 23 апреля, в день Святого Георгия. Набоков, всегда придававший большое значение совпадению дат, гордившийся, что родился в год столетия Александра Пушкина, часто прибегал к небольшому передергиванию, говоря, что родился не 22 апреля, а 23-го, смещая, таким образом, свое появление на свет от дня рождения ненавистного ему Ульянова-Ленина к дню рождения и смерти Уильяма Шекспира и к дню смерти Руперта Брука.
- Инволюция героя
Вовсе не удивительно, что в таком поэтическо-гибельном контексте начала творческого пути Владимира Набокова звучит тема романтического героизма, — молодой человек просто не может избежать соблазна примерить френч белого офицера на свое литературное альтер эго. Тем более что читатели молодого поэта и прозаика Владимира Сирина вряд ли знают его реальную биографию — ее он напишет, уже скрывшись за Атлантическим океаном.
Есть две твердо поставленные точки, через которые проведен начальный отрезок графика сиринского отношения к романтическому героизму его сверстников — борцов с большевизмом, — это бывший офицер Никитин — главный герой раннего рассказа «Порт» — и бывший офицер Ганин — главный герой первого романа «Машенька». В принципе, это один и тот же герой разной степени развернутости. Если о военном прошлом Никитина автор сообщает как бы вскользь, через сон героя: «Ему приснилось, что он снова офицер, идет по крымскому косогору, поросшему молочаем и дубовым кустарником,— и на ходу стеком скашивает пушистые головки чертополоха», — то в «Машеньке» Льву Ганину в его видавший виды чемодан Набоков кладет револьвер и потертые в паху галифе (намек на кавалерию, вполне возможно, наш молчаливый герой — лихой рубака).
Ганин в конце романа уезжает в мечтаемые им южные края, чтобы стать одиноким морским бродягой, а Никитин уже находится в Марселе, уже соблазнен русскими моряками и утром пойдет наниматься кочегаром на корабль, уходящий в южные широты.
Заметим попутно, что первые набоковские герои, прошедшие войну, — и Никитин, и Ганин, — были созданы автором с соблюдением некоего неписаного закона сохранения. Они, в отличие от автора, отдали несчастной родине свой воинский долг, но, опять же в отличие от автора, не имели отношения к литературе. Таким разменом — мужественность вместо художественности натуры — Набоков уже намечает свою будущую позицию: воевать должны те, кто к этому приспособлен природой, а как известно, когда говорят пушки, музы молчат. При этом автор оставил своим героям-солдатам собственную поэтическую созерцательную наблюдательность — или наблюдательную созерцательность.
В смысле духовной корысти они чисты. Писатель знает: как бы тяжела ни была его жизнь, все равно он возьмет свое, ограбит собственное бытие, пересыплет драгоценный опыт в свои творческие карманы, чтобы купить на эту валюту смысл своей жизни. А вот простой солдат с ранцем, набитым золотом своих впечатлений, которое у него никто не возьмет и на вечную жизнь в книгах не обменяет, — это настоящий герой.
Набоков начал с таких героев, но потом с неизбежностью, о которой поговорим позже, съехал к классово близким персонажам-литераторам.
Вернемся к рисованию траектории. Третья точка еще продолжает прямую героического романтизма, точнее — завершает ее. Сразу вслед за «Машенькой» в 1927 году Набоков пишет рассказ «Звонок», в котором бывший белый офицер после долгих лет скитаний находит свою мать. Но мать не очень рада появлению блудного сына, она как раз пытается устроить личную жизнь с молодым любовником, и сын уходит, теперь уже явно навсегда. Здесь аллюзия «мать = родина» абсолютно прозрачна — хотя точнее будет сравнение не с родиной, а с ее частью, которая, эмигрировав, пытается суетливо устроить свою жизнь на чужбине, — и, кажется, ее сыновья воевали и погибали вот за такую родину совершенно напрасно. И в самом деле, если обратиться к цифрам, из 140-тысячного офицерского корпуса, оставшегося после Первой мировой, едва ли не 70 процентов перешло на сторону красных, а Добровольческая армия Деникина–Врангеля в лучшие времена насчитывала 20–30 тысяч, да не одних офицеров, а именно добровольцев-интеллигентов, плюс кубанское казачество. В это же самое время из России убежало около 5 миллионов бывших господ и тех, кто хотел бы ими стать. В одном набоковском Берлине в первой половине 20-х численность русской эмиграции достигала 300 тысяч! — только из Берлина белая армия могла бы получить не менее 50 тысяч молодых мужчин, — но не получила. И Набоков был одним из уклонистов, по вине которых, если уж быть до конца честным, и была проиграна Гражданская война, — так, во всяком случае, должны были корить себя эти самые уклонисты и мучиться этой своей виной.
Студент Набоков пишет из Кембриджа матери: «Мамочка, милая, — вчера я проснулся среди ночи и спросил у кого-то, не знаю у кого, — у ночи, у звезд, у Бога: неужели я никогда не вернусь, неужели все кончено, стерто, погибло?.. (….) Как мы мало ценили рай наш, мамочка, — нужно ведь было перецеловать все дороги (батовскую, даймишенскую, грязенскую — и все безымянные тропинки), нужно было их острее любить, сознательнее, — исповедоваться деревьям нежным, кутаться в облака!..» Чувства молодого изгнанника понятны, они прекрасно переданы — талант, он и в юности талант. Но интересна психология этого сыновнего стона: здесь одно только сожаление, что мало забрал с собой, нужно было смотреть во все глаза, вдыхать во все легкие, — и никакого сожаления, что не сражался за все это.
Усугубляет не видимые миру, но отраженные в зеркале творчества Владимира Сирина муки совести то, что рядом были его ровесники, его собратья по перу, — которые попытались отстоять свой (и его) рай с оружием в руках, не потеряв при этом тонкой чувствительности. Например, тот же Гайто Газданов, поначалу составлявший Сирину конкуренцию как один из лучших молодых писателей русской эмиграции. Он, между прочим, пошел в армию Врангеля солдатом на бронепоезд, когда ему не исполнилось и шестнадцати, — и эмигрировал из России на год позже Володи Набокова. Возраст для героического романтика — не помеха, даже, скорее, наоборот, — героические романтики бегут на фронт именно в юные годы, приписав себе несколько лет.
Интересно, что в романе «Подвиг» (1930–1932) Сирин отрабатывает обратную ситуацию — отнимает у своего главного героя те самые несколько лет, чтобы у того было право не идти на войну, поскольку еще юн. Но юношу продолжает тревожить собственное неучастие в борьбе — пусть и проигранной — за свое Отечество. Герой «Подвига» Мартын, тоже эмигрировавший из Крыма и мучимый собственной негероичностью, решается-таки на подвиг — перейти границу, вернуться на родину, откуда когда-то бежал, и бороться, рискуя жизнью.
За пару лет до «Подвига» Набоков пишет стихотворение, в котором дает замысел будущего романа:
И прыгает с беззвучностью привычной,
как ночью кот через плетень,
на русский берег речки пограничной
моя беспаспортная тень.
Важная тонкая деталь — главный герой «Подвига» Мартын во время бегства из Крыма — ровесник Газданова, ушедшего воевать. «Если бы тебе было не пятнадцать, а двадцать лет, — говорит мать Мартыну, — (…) ты, пожалуй, был бы обязан…» Обязан воевать на стороне белых, — имеет она в виду, — только твои пятнадцать лет оправдывают тебя. Но Набокову было именно двадцать. Вспоминается лермонтовское «Бежал Гарун быстрее лани…» — мать этого Гаруна не простила сыну бегства с поля боя. Не знаю, как относилась к уклонению сына от войны Елена Дмитриевна, намекала ему, как мать Мартына, или, как всякая нормальная мать, была рада, что, укрыв сына своей любовью, унесла его от огня Гражданской? Это не столь важно, — главное, что мотив лермонтовского Гаруна звучит в «Подвиге» не случайно.
Еще отчетливей тревожащая Набокова тема проявляется в повести «Соглядатай» (1930). Вообще, «Соглядатай» — такая же исповедь Набокова, как «Записки из подполья» Достоевского. Сила любого писателя — в откровенности. Писатель исследует собственную душу, маскируясь под грифом «литература», — мол, это я все сочиняю, это все случилось не со мной, даже не с моим знакомым, а с литературным героем, который совершенно не похож на меня и которого я создал силой своего гения. В «Соглядатае» после самоубийства рассказчика возникает потустороннее альтер эго самоубийцы Смуров. Это не человек, а собрание масок, которые служат сменными лицами для довольно мелкой личности рассказчика. Главный скрытый вопрос повести — как создать органичный образ хорошего человека в глазах окружающих людей, если на самом деле ты плох, как отразиться в зеркале героем, если ты не герой, и сделать это так, чтобы тебя не раскусили? Одна из масок нужна Смурову, чтобы покорить девушку, — и это маска героя. Он рассказывает историю своего побега из захваченного красными Крыма: «Когда мы дошли до пакгауза и мне было велено раздеться и стать к стене, то я сунул руку за пазуху, делая вид, что расстегиваю френч, и в следующий миг уложил из браунинга одного, другого и бросился бежать. Остальные, конечно, открыли по мне стрельбу. Пуля сбила с меня фуражку. Я обогнул пакгауз, прыгнул через какой-то забор, застрелил человека, который бросился ко мне с лопатой…» — и так далее. Понятно, что это — образчик мысленных сочинений человека, которому хочется исправить свой проступок — неучастие, разрешить хотя бы в мечтах то, что гложет его, сбыть несбывшееся. Здесь Набоков изживает (как сказал бы ненавидимый им психоанализ) свою бессознательную коллизию — реальность собственного бегства с поля боя и фантазии о собственном возможном героизме. Но выдать себя за героя невозможно из страха быть разоблаченным, и в «Соглядатае» автор честно указывает на это. Один из слушавших Смурова, оставшись с ним наедине, разоблачает его — все хорошо, но в Ялте нет вокзала. Интересна перекличка «Соглядатая» с «Подвигом». Смурова не просто уличают во лжи, медиум Вайншток, беседуя на сеансе с душой двойного агента Азефа, узнает у короля провокаторов фамилию того, кто сдаст группу борцов, заброшенных в СССР, и, конечно, фамилия предателя — Смуров.
Такова эволюция, точнее, инволюция взгляда Набокова на своего литературного героя (в прямом смысле этого слова). Попробовав сначала дать своим чувствительным героям суровое прошлое, быстро отказался, поняв, что их биография не срастается с биографией автора, а обмануть здесь не удастся — в первую очередь самого себя. Уже к концу 30-х в рассказе «Лик» участник белого движения будет показан человеком опустившимся, отвратительным и несчастным одновременно, тогда как актер Лик изображен духовно тонким и нежным, как цветок. Он и станет для бывшего белогвардейца цветком, переломившим хребет его несчастной жизни, и бывший защитник рая, в котором вырос Лик, покончит эту жизнь выстрелом из того же револьвера, который только что хотел продать Лику, освободившись от последнего груза той войны. Осознанно или нет — Набоков в этом рассказе сделал окончательный выбор между двумя такими разными правдами, мучившими его с того дня 15 апреля 1919 года, когда он навсегда покинул родину на греческом суденышке под названием «Надежда». Он выбрал правду мира, отвергнув правду войны — той, Гражданской, в которой им всем — монархистам, либералам, меньшевикам — не хватило решимости и храбрости, чтобы отстоять свою Россию.
В «Лолите» появится белогвардеец в роли похитителя жены Гумберта, и автор сдаст эту парочку на опыты. Впрочем, не так все просто. Возможно, так Набоков расправился с обычным белым офицерством, вообще воинством, сдавшим Россию красным. Но возвращается же Набоков к когда-то болезненной для него теме в романе уже американского периода «Пнин». Тимофей Пнин, списанный автором с самого себя, — рассеянный профессор-эмигрант, преподающий русскую литературу в американском университете, — в отличие от своего автора воевал в армии Врангеля, — ну, если и не воевал в прямом смысле, то работал в разведке белой армии связистом. Военное прошлое Пнина было, кажется, последней флуктуацией синдрома Гаруна, преодоленного зрелым Набоковым. Но прежде, чем говорить о том, как была решена эта трудная задача, нам нужно вернуться к рассказу «Звонок».
- Миф о настоящем подвиге
Героя рассказа «Звонок», ушедшего от ставшей неродной матери в бесконечное и бесцельное скитание, звали Николаем Степановичем Галатовым. Да, Николай Степанович Гумилев был высоким и рыжим, как галаты, но и без фамилии ясно, к кому отсылает нас автор. В рассказе есть странное, сделанное как бы мимоходом замечание о герое — «воевал, потом перешел к белым». То есть сначала он воевал не за белых? Здесь — литературное преломление последних лет гумилевской биографии. Гумилев, который в 1918 году находился в Лондоне и мог бы там остаться, решает вернуться в большевистскую Россию, но не для того, чтобы принять участие в Гражданской войне на стороне белых. Он возвращается, чтобы заниматься литературой, он не воюет против красных, он даже работает на них вместе с Блоком и Чуковским в горьковском проекте «Всемирная литература» — и в то же время, оказывается, состоит в тайной боевой организации, за что и будет расстрелян. Поэт, стоящий в поэтической табели рядом с Пушкиным, он не побрезговал выйти из своей башни слоновой кости, ступить в грязь и начать борьбу, — именно такое представление о трагической концовке жизни Гумилева было у Набокова. Характерно, что Володя Набоков не романтизировал чисто военный этап биографии Гумилева, но его как пример достойной поэта смерти интересовал именно расстрел Гумилева чекистами. Недаром у Набокова нет мечты пасть на поле боя, где тебя убивают в ряду сотен и тысяч других, не отличая, — пулеметными очередями, шрапнелью. Его героические мечты прочно связаны с индивидуальным подвигом. Гумилев пошел на войну с немцами добровольцем, чтобы испытать выведенный для себя закон собственной неуязвимости. В стихотворении «Наступление» он, поднимаясь до гениальности, формулирует этот закон:
И залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.
Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть.
Набокову это пушкинское упоение в бою было неведомо, — что касается великой мысли, им несомой, это тема для отдельной статьи, пока же мы рассматриваем только ее бледное отражение — тоску по России. И неотрывная от этой тоски мысль — великая мысль о расстреле, донельзя опоэтизированная от долгого обкатывания в сердечном желудочке:
…благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.
Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг!
Это написано в 1927-м. А через год появляется стихотворение — одно из лучших у Набокова — о расстреле без поэтических декораций:
Небритый, смеющийся, бледный,
в чистом еще пиджаке,
без галстука, с маленькой медной
запонкой на кадыке,
он ждет. И все зримое в мире –
только высокий забор,
жестянка в траве и четыре
дула, смотрящих в упор.
Все. Молния боли железной.
Неумолимая тьма.
И, воя, кружится над бездной
ангел, сошедший с ума.
Тут же хочется процитировать набоковскую лекцию «Искусство литературы и здравый смысл» (1951), где в качестве иллюстрации к теоретизированию приведена казнь поэта Гумилева: «Одной из главных причин, по которой лет тридцать назад ленинские бандиты казнили Гумилева, русского поэта-рыцаря, было то, что на протяжении всей расправы: в тусклом кабинете следователя, в застенке, в плутающих коридорах по дороге к грузовику, в грузовике, который привез его к месту казни, и в самом этом месте, где слышно было лишь шарканье неловкого и угрюмого расстрельного взвода, — поэт продолжал улыбаться…»
Откуда Набоков знал, как вел себя Гумилев в момент казни? Скорее всего, он почерпнул это знание из воспоминаний ученика Гумилева поэта Георгия Иванова. Будучи в эмиграции в Париже, Г. Иванов выпустил книжку «Петербургские зимы» — сборник эссе полумемуарного, полухудожественного характера — с примесью слухов и сплетен.
Здесь необходимо отступление к личным отношениям двух писателей-эмигрантов. Набоков с Ивановым были в заочной вражде.
Взаимная антипатия возникла с отрицательной рецензии Набокова-Сирина на роман Ирины Одоевцевой, жены Георгия Иванова. Роман назывался «Изольда», главной героиней была девочка-подросток Лиза, — вокруг этой Лизы и раскрутилась любовная драма, в конце которой, согласно жанру, все умерли. В своей рецензии будущий автор «Лолиты» не удержался от критики: «Лиза учится в парижском лицее, где у нее есть подруга Жаклин, которая наивно рассказывает о лунных ночах и лесбийских ласках. Этот легкий налет стилизованного любострастия (очень много о Лизиных коленках) и некоторая «мистика» (сны об ангелах и пр.) усугубляют общее неприятное впечатление от книги». Но для нас сейчас интереснее завязка романной фабулы. Брат Лизы Николай и влюбленный в Лизу друг Николая Андрей ищут денег якобы для того, чтобы отправиться в Советскую Россию и бороться там с большевизмом. Лиза мечтает о подвиге, ей снятся героические сцены: «Лиза спит. Слезы текут по ее щекам.
Ей снится холодный, синий рассвет. В синем, холодном свете блестят зубчатые стены, блестят пестрые купола церквей, блестят золотые кресты.
Это — Москва. Это — Кремль.
Лиза стоит одна на широкой, пустой площади.
Взвод солдат выстраивается полукругом. Блестят ружья. Щелкают затворы… Черные дула направлены прямо на нее…
Офицер с красной звездой на груди громко командует: “Пли!”»
Влюбленный в Лизу англичанин крадет ради своей возлюбленной и ее мечты драгоценности у своей матери, но, оказывается, Николаю деньги нужны просто для красивой жизни. Николай и Андрей убивают англичанина. Лиза отдается Андрею, а когда он засыпает, открывает газ, чтобы умереть рядом с возлюбленным, как Изольда рядом с Тристаном.
«Изольда» вышла в свет в 1929 году, а роман Набокова «Подвиг» был написан, как мы помним, в 1930–1932 годах. Герой Набокова сделал то, чего не удалось героине Одоевцевой, — он ушел в Россию и пропал там без вести, скорее всего, был расстрелян, то есть воплотил главную мечту эмигрантской интеллигенции.
Кстати, в «Подвиге» у Мартына есть любимая девушка Соня и друг-англичанин, и девушка, кажется, влюблена в друга, и Мартын хочет своим подвигом все же склонить чашу любви на свою сторону. Узнав о том, что Мартын пропал, Соня рыдает, — нормальный финал мечтаний обиженного ребенка — вот умру, тогда они поплачут.
Георгий Иванов, обидевшись на критику Набокова, нанес ответный удар, в своей критической заметке обозвав Набокова смердом, кухаркиным сыном, имитатором… Однако сейчас Иванов интересует нас как источник легенды о расстреле его учителя. «Петербургские зимы» появились в 1928 году (тогда же написано и стихотворение «Небритый, смеющийся, бледный…»), т.е. еще до ссоры, а очерки, составившие книгу, печатались в периодических эмигрантских изданиях с 1924 года. Книга подверглась массированной критике, и главной претензией критикующих была недокументальность воспоминаний автора. Анна Ахматова говорила, что в «Зимах» нет ни слова правды. Ирина Одоевцева, пытаясь защитить мужа, называла книгу беллетризованными мемуарами. И тем не менее как тогда, так и сегодня «Петербургские зимы» были и остаются самой читаемой книгой, написанной в русской эмиграции. И там, в очерке о Гумилеве, Владимир Набоков мог прочитать следующее: «Сергей Бобров, автор «Лиры лир», редактор «Центрифуги», сноб, футурист и кокаинист, близкий к В.Ч.К. и вряд ли не чекист сам, встретив после расстрела Гумилева М.Л. Лозинского, дергаясь своей скверной мордочкой эстета-преступника, сказал, между прочим, небрежно, точно о забавном пустяке:
Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж — свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны…»
До сих пор идут споры — действительно ли Гумилев принимал участие в антисоветском заговоре, и вообще, был ли сам заговор? Мнения разделились с тех самых дней 1921 года, когда в газетах был напечатан список расстрелянных по делу о Петроградской боевой организации. Анна Ахматова, например, считала, что никакого заговора не было, а Ирина Одоевцева писала, что своими глазами видела в ящике стола Гумилева пачки денег, выданные ему на технические расходы руководителями боевой организации. Позже в заметках о Гумилеве Ахматова назовет Одоевцеву дементной старухой. Но эти разборки к нашему делу не относятся.
Мой любимый филолог Виктор Шкловский как-то сказал, что в биографии Пушкина нет ничего ненужного, кроме пули Дантеса. (Странно слышать такое от боевого командира, раненного в бою с австрийцами, готовившего покушение на Ленина и Троцкого, получившего Георгия из рук Лавра Корнилова). Пуля в судьбе поэта почти никогда не бывает лишней, а пуля Дантеса стала не точкой даже — восклицательным знаком в конце пушкинской жизни. Вот и жизнь поэта и воина Гумилева должна была завершиться дуэлью — и не с человеком, а с новой Россией. Офицер, он ответил на вызов, — а мог бы остаться в Англии, где оказался в 1918 году. Но он честно (от слова «честь») вернулся, чтобы скоро выйти к барьеру, имея вместо оружия только улыбку. Он не пошел к Деникину, Колчаку, Врангелю, с него, наверное, было достаточно расстрела мятежного полка Русского экспедиционного корпуса во Франции в 1917-м. В подавлении этого восстания он был вынужден принять участие как офицер по особым поручениям при комиссаре Временного правительства. Стрелять в своих прапорщик Гумилев не хотел. А вот они — захотели. И поставили теми выстрелами несколько восклицательных знаков в конце его земной жизни.
Итак, в русской эмиграции сложился устойчивый миф о гибели поэта Гумилева, расстрелянного большевиками за участие в заговоре против большевистской власти, — и этот миф, несомненно, питал набоковскую тему трусости и мужества. Стихотворение «Заблудившийся трамвай», написанное Гумилевым в том, рубежном для Набокова 1919 году, оставило заметный след в творчестве Сирина — поэта и прозаика. Стихотворение «Автобус», написанное осенью 1923-го, — слишком явное, декларативное подражание «Трамваю».
А пьеса в стихах «Дедушка» написана в июне 1923 года в имении Домэн де Больё, Солье-Пон (вблизи Тулона), где Набоков работал на фруктовых плантациях друга своего отца Соломона Крыма. Собирая вишню в корзину, он вспомнил образ из стихотворения Гумилева, а потом и передал свое воспоминание двум героям своей пьесы:
«корзинка,
обитая клеенкой, покрасневшей
от ягод, — мне напоминает…»
Наполняемая вишней и опустошаемая корзина, конечно, напомнила Набокову строки из гумилевского «Трамвая»:
В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
В пьесе Набокова встречаются бывший палач и тот, кто едва не стал его жертвой, и у того палача на его рабочем месте был ящик, из которого он доставал за волосы очередную отрубленную голову и показывал ее толпе. А «лицо, как вымя» пару раз мелькает в набоковских книгах, — в частности, в «Даре» он подарил такое лицо родственнику отчима Зины.
- О мужестве и мужественности
Несмотря на прямое влияние гумилевской судьбы и гумилевской поэзии на молодого Набокова, нужно сказать и о том, что мужской психотип, который представлял собой Николай Гумилев, на самом деле был чужд Набокову. Поэт-путешественник-воин-любовник — из этой управляемой Гумилевым квадриги нельзя изъять ни одного коня. Свое восхождение к высотам любви он начал еще гимназистом — и сразу с одной из самых недоступных вершин. Добиваясь любви Анны Ахматовой, он, как пушкинский Финн, стал героем и как поэт, и как путешественник по Африке. Ахматова стала его женой, но так и не полюбила героя. Но он закалился в своем восхождении к ней, и совсем не удивительно, что монархиста Гумилева полюбила «валькирия Революции» Лариса Рейснер, та самая женщина-комиссар, послужившая прототипом героини пьесы Вс. Вишневского «Оптимистическая трагедия». По легенде, это именно она отдала приказ матросам «Авроры» на исторический залп по Зимнему. Узнав о расстреле Гумилева, она сказала, что его смерть — единственное пятно на ризах революции. Лери пережила своего Гафиза («Гафиз, муж ягуароподобный», — называла она его в письмах) на пять лет, продолжая любить его. Гафиз (Хафиз Ширази) — знаменитый персидский поэт XIV века, — и сравнение поэта Гумилева с поэтом Хафизом понятно. А почему ягуароподобный? Потому что у Гумилева есть стихотворение «Ягуар», написанное в 1907 году, в разгар его влюбленности в Аню Горенко, будущую Ахматову,
…Превращен внезапно в ягуара,
Я сгорал от бешеных желаний,
В сердце — пламя грозного пожара,
В мускулах — безумье содроганий.
Ягуар влюбляется в девушку, она влюбляется в него, но запрещает подходить к себе, — ягуар послушно ложится, и его, ослабевшего от любви, разрывают собаки. В свете этого образа становится понятно, что эпитет «ягуароподобный» в устах Рейснер обозначал такие качества Гумилева, как страстность, верность, честность и способность пожертвовать собой ради идеала.
Всю свою жизнь Николай Гумилев побеждал свои слабости — он не был гениален поэтически, как тот же Блок, он не был красив, скорее, наоборот — шепеляв, косоват, с непропорционально вытянутым черепом, — он не был силен, скорее болезнен, — но трудился, чтобы стать великим поэтом, великим путешественником, храбрым воином (два Георгия говорят сами за себя) и мужчиной, завоевывавшим умы и сердца выдающихся женщин. Недаром Гумилев был одним из главных зачинателей акмеизма — течения, носившего и иное название — адамизм, то есть, в отличие от вечной женственности символизма, имевшего явно мужское начало.
Набоков же, несмотря на привитые ему отцом спортивные навыки (бокс, теннис, велосипед), к мужественности в привычном ее понимании всегда относился с большим предубеждением. Для него она граничила с грубостью, тупостью, «пахла мужиком» в том презрительном смысле, который вкладывают в это слово относящие себя к аристократии, к элите. Недаром Набоков так невзлюбил Хемингуэя: «Что касается Хэмингуэя, я прочитал его в начале сороковых, что-то там о колоколах, яйцах и быках, и возненавидел». Он презрительно транскрибировал фамилию певца войны и рыбалки как Гемингвей и относил его в разряд писателей «для мальчишек».
Гумилев же был в смысле понимания мужской философии много ближе к Хемингуэю, чем к Набокову:
Я должен рассказать опять и снова,
Как сладко жить, как сладко побеждать
Моря и девушек, врагов и слово.
Прежде чем расшифровать эту гумилевскую формулу мужественности применительно к Набокову, взглянем на известную стихотворную перекличку Набокова с Гумилевым..
Гумилев написал:
И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще
Набоков переиначил (за пять лет до своей смерти):
Как любил я стихи Гумилёва!
Перечитывать их не могу,
но следы, например, вот такого
перебора остались в мозгу:
«…И умру я не в летней беседке
от обжорства и от жары,
а с небесной бабочкой в сетке
на вершине дикой горы».
Закавычивая свои строки, Набоков как бы исправляет Гумилева — охотника на львов, заменяя львов на бабочек. Он взял гумилевскую матрицу мужественной смерти — когда Гумилев писал это стихотворение, он не думал о гибели на войне или от пуль расстрельного взвода, а имел в виду опасности, подстерегавшие его как путешественника по диким уголкам Африки. И Набоков под копирку с небольшим исправлением грубых предпочтений на предпочтения изящные, пишет поэтическое пророчество для себя. Настоящие поэты, как правило, пророчат себе смерть, и уже после их гибели исследователи обнаруживают в их наследии эти знаки гениальной прозорливости. Гумилев напророчил себе во многих своих стихах, — не буду перечислять известные строки. Но упомяну прошедшие мимо внимания большинства исследователей. За десять лет до своего расстрела Гумилев написал стихотворение «Современность». Оно начинается так:
Я закрыл Илиаду и сел у окна,
На губах трепетало последнее слово,
Что-то ярко светило — фонарь иль луна,
И медлительно двигалась тень часового…
Последнее слово «Илиады» найдем в конце последней строчки поэмы: «Так погребали они конеборного Гектора тело».
Спрашивается, помнил ли об этом стихотворении арестованный Гумилев? Вряд ли. Но, когда его уводили, взял с собой только одну книгу — «Илиаду». Для настоящего поэта подобные совпадения — вовсе не совпадения. Он знает, что его слово, даже ненароком оброненное, может оказаться вещественным, вещим, что истинный поэт творит не только свой мир, но и мир подлунный.
А у Набокова, списавшего у Гумилева, умереть на вершине дикой горы не получилось. Его сын Дмитрий уже после смерти отца пытался подверстать эти строки к падению отца на склоне горы с сачком в руках, — мол, это падение в конечном итоге и стало причиной ухудшения здоровья отца. Тем не менее Владимир Набоков умер на постели в больнице швейцарского городка Виви…
Но эти два стихотворения — Гумилева и Набокова — не только удачное и неудачное пророчества. Эта коррекция, исправление Набоковым Гумилева задает важную тему — образ идеального отца (читай — мужчины) в творчестве Набокова, особенно в романе «Дар».
- Блудный отец Федора Константиновича
Константин Годунов-Чердынцев — ученый-энтомолог, охотник за бабочками, путешественник, пропавший в одном из путешествий, — этот образ очень важен для понимания авторских взглядов на предназначение мужчины вообще. Несмотря на видимую пародийность перепева гумилевского стихотворения, Набоков очень серьезен. Константин Годунов-Чердынцев — не просто идеальный отец, он именно идеал для сына, сын сам хотел бы стать таким — ученым-путешественником со всеми признаками мужественности, и при этом — охотником за красотой, открывателем ее тайн. Романная пара Федор-сын и Константин-отец не равна реальной паре сына и отца Набоковых. Несмотря на то, что Владимир Дмитриевич привил сыну страсть к бабочкам и шахматам, научил играть в теннис и боксировать, он все же не соответствовал параметрам того прокрустова ложа, которое сын сконструировал для отцовского идеала в своем романе. Принято во всех биографических статьях и книгах о Владимире Владимировиче Набокове отмечать его любовь к своему отцу, — и любовь эта, конечно, место имела. Но Владимир Дмитриевич как общественный деятель, один из создателей и лидеров партии кадетов, активный борец за либеральные идеи и против самодержавия, составитель манифеста об отречении царя Михаила (которому Николай передал престол после своего отречения), член Временного правительства, все эти ипостаси В.Д. Набокова были для его сына-социопата (говоря современным языком) глубоко чужды. Именно поэтому в «Память, говори», в отличие от теплого, нежного образа матери, образ отца складывается из сухого перечисления занимаемых им государственных и общественных должностей.
Здесь я обязан упомянуть статью Ивана Толстого «Владимир Дмитриевич, Николай Степанович, Николай Гаврилович», которую я прочитал с запозданием, уже изобретя велосипед, давно изобретенный автором этой статьи. Чтобы соблюсти приличия и укрепить свою позицию авторитетным суждением, приведу тезис Ивана Толстого: «В романе «Дар» Владимир Набоков вывел своего собственного отца дважды — один раз как Чернышевского, другой раз как Гумилева. Лучше даже сказать так: слепил и по гумилевскому мифу, и по мифу о Чернышевском».
Продолжаю. Важно отметить: в «Даре» литературный отец лишается ненавистной сыну социальной активности и получает взамен самоотверженное уединение ученого. Константин Годунов-Чердынцев, каким его создал автор, просто не мог бы, как Набоков-отец, способствовать разрушению той России, в которой Набоков-сын рос счастливым, «до прекрасной крайности избалованным» ребенком. Биографы, как правило, проходят мимо этого острейшего внутреннего идейного конфликта отца и сына — первый, по сути, лишил второго родины, активно участвуя сначала в свержении самодержавия, а потом столь же активно — в бездеятельности Временного правительства, что привело в конечном итоге к перехвату падающей власти большевиками. И сама смерть Владимира Дмитриевича была следствием его деятельности. 28 марта 1922 года, когда в бывшего соратника Набокова Павла Милюкова выстрелил монархист, Набоков бросился к стрелявшему, но промахнувшемуся, то ли сбив его с ног, то ли пытаясь сбить, и в этот момент получил смертельное ранение от второго монархиста. В принципе, эта парочка убийц таким крайним методом, взятым у тех же эсеров — коллег кадетов по революции, — выразила свое отношение к людям, отдавшим старую добрую Русь-матушку на поругание большевикам. Своим терактом они, как бы это ни звучало, выразили и волю Набокова-сына.
- Бескровная месть
Конечно, эта дикая мысль — поддержать убийцу своего отца — в голову Набокову и не приходила. Но история интересна какой-то чрезмерной литературностью. Оба убийцы — бывшие белые офицеры, монархисты, члены Союза русского народа — были арестованы и осуждены, но уже в 1927 году вышли по амнистии. Они продолжали жить в Германии — в Мюнхене, Берлине — параллельно с Владимиром Набоковым. Когда к власти пришел Гитлер, они служили ему. В 1937-м убийца В.Д. Набокова Сергей Таборицкий стал заместителем директора департамента по делам русской эмиграции (Набоков после этого уезжает в Париж, временно оставив в Германии жену-еврейку и маленького сына), а в 1939 году Таборицкий создал под контролем СС Организацию русской молодежи. Итак, живя больше десяти лет рядом с убийцей отца, сын так и не собрался отомстить. В набросках ненаписанной второй части «Дара» появится русский фашист Кострицкий, который в отсутствие Федора приходит к его жене Зине, — и больше никаких следов, разве что в «Память, говори» Набоков упомянет Таборицкого, назвав его «темным негодяем», да уже из Америки выговорит в письме сестре Елене за то, что встретилась с его бывшей невестой Светланой Зиверт, — мол, ее семейство симпатизировало убийце отца. Интересно, что персонаж Кострицкий обозначен как племянник Бориса Щеголева, отчима Зины Мерц, и Набоков весьма подробно описывает его внешность и манеру держаться и говорить. Федор в раздражении выговаривает Зине, что она принимает у них дома этого «сифилитического прохвоста», и если Таборицкий был так же жалок, как Кострицкий, и если бы Набоков встречался с Таборицким, как Федор с Кострицким, то Набокову, не забывавшему упоминать о своих боксерских навыках, ничего не стоило бы просто избить убийцу своего отца. Есть свидетельства набоковских «кулачных» эскапад, — вот в 1928 году на заседании клуба поэтов он, обидевшись на Николая Зарецкого, нелицеприятно отрецензировавшего рецензию самого Набокова на книгу Алексея Ремизова, сказал ему, возмущенно покидая собрание: «Если бы не ваш возраст, я разбил бы вам морду». Трудно сказать, как повел бы себя боксер Набоков, будь его оппонент молод и силен, однако есть неоднократные упоминания самого Набокова о крутизне собственных кулаков, начиная с детских драк, кончая прямым ударом в челюсть хаму, оскорбившему жену Веру. Словом, я остаюсь не удовлетворен тайной неотмщения сына убийце своего отца, — ладно бы он был интеллигентом-пацифистом, неспособным поднять руку на человека, — либо он все же этим интеллигентом был, а его боксерство было того же пошиба, что и офицерство — то настоящее, то мнимое — его персонажей.
Уже при нацистах сестра Набокова подписывала справку о расовой полноценности у одного из двух этих монархистов, то есть семейное соприкосновение было, и этого могло оказаться достаточно для появления Кострицкого в доме Годунова-Чердынцева.
Какую роль в развитии второй части «Дара» отводил Набоков Кострицкому, теперь уже не узнать, окажется ли он виновным, предположим, в смерти Константина Годунова-Чердынцева, пропавшего в первой части без вести, или сделает что-то иное, мы не знаем точно, но по законам литературы такой герой — как то чеховское ружье — должен в кого-то выстрелить. Тот же закон жанра вполне может предполагать, что прототипы Годунова-Чердынцева и Кострицкого — автор и Таборицкий — встречались в жизни. Самое простое и достоверное — Таборицкий принес извинения и заверения в случайности своих выстрелов в отца Набокова. Дело в том, что белая эмиграция не была монолитом, и отношение к покушению на Милюкова было неоднозначным. Достаточно упомянуть о некрологе, появившемся в газетке «Владимирский вестник» в сентябре 1952 года на смерть Петра Шабельского — того, кто стрелял, но не попал в Милюкова, и кого пытался обезоружить Владимир Дмитриевич Набоков. Там, в частности, были такие слова:
«…Кроткий и незлобивый, Петр Николаевич горел священной ненавистью к врагам и предателям России. В 1922 году в Берлине раздался выстрел. (…) Своим выстрелом, мстя за поруганную отчизну, за цареубийство, за все преступления революции, П.Н. вызвал искреннее восхищение в сердцах всех русских людей, верных престолу и отечеству». Слова эти принадлежали великому князю Владимиру Кирилловичу Романову.
Но вернемся в Париж, к Набокову, чтобы вместе с ним уже в 1940-м бежать в Америку. Немцы были на подходе к Парижу, Набокову грозил призыв во французскую армию, и он с женой и сыном пересекает Атлантику на пароходе. Тот же Газданов остается в Париже, участвует вместе с женой в Сопротивлении, — как и родственница Набокова кн. Зинаида Шаховская, как многие другие.
В это время растут симпатии русской эмиграции к сталинскому Советскому Союзу. Даже советско-финская война не вызывает большого протеста в либеральных кругах этой эмиграции. Тот же Милюков говорит, что финнов жалко, но он, Милюков, за Выборгскую губернию. Иными словами, ему нравится сталинский курс на восстановление разрушенной Российской империи. В это же время Бердяев и Адамович публикуются в созданных Советами газетах. Набоков остается непримиримым — для него Гитлер и Сталин — близнецы-братья. Хотя немцев он все же ненавидит больше, чем большевистскую Россию. Начало войны Германии и России он встречает в Америке, устраивая свою жизнь, обрастая литературными связями. Вот что он пишет своему новому другу, известному американскому критику Эдмунду Уилсону: «Почти двадцать пять лет русские, живущие в изгнании, мечтали, когда же случится нечто такое — кажется, на все были согласны, — что положило бы конец большевизму, например, большая кровавая война. И вот разыгрывается этот трагический фарс. Мое страстное желание, чтобы Россия, несмотря ни на что, разгромила или, еще лучше, стерла Германию с лица земли, вместе с последним немцем, сравнимо с желанием поставить телегу впереди лошади, но лошадь до того омерзительна, что я не стал бы возражать. Для начала я хочу, чтобы войну выиграла Англия. Затем я хочу, чтобы Гитлера и Сталина сослали на остров Рождества и держали там вместе, в близком соседстве. А затем — я понимаю, все произойдет до смешного иначе».
Словом, если углубиться в подсознание автора этих строк психоаналитическим щупом, мы опять увидим обоснование своего отказа от борьбы — хотя бы в том же французском Сопротивлении, — зачем бороться с немецким злом, если победит зло советское?
На этом, собственно, история бегства Владимира Набокова заканчивается. Можно, конечно, вспомнить еще один его переезд — в 1961-м из Америки в Швейцарию, где он и его жена Вера поселились в фешенебельном отеле и прожили в нем до смерти Набокова, — но это нельзя назвать бегством, это было заработанное романом «Лолита» уединение — рядом с альпийскими лугами — раем для любимых бабочек, и с налоговым раем для Веры, литературного агента своего мужа.
- Спасение нерядового гения
Самое время вспомнить гумилевское «я — носитель мысли великой — не могу, не могу умереть». Что же это была за мысль? Православный христианин Николай Гумилев как человек был верующим, а вот как поэт… Кем на самом деле является поэт, Гумилев ответил за два года до казни — в том знаковом для Набокова 1919-м. Он писал в свое недалекое уже будущее — тем, кто откроет ему дверь в другую жизнь:
Ужели вам допрашивать меня,
Меня, кому единое мгновенье
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья?
Меня, кто, словно древо Игдрасиль,
Пророс главою семью семь вселенных,
И для очей которого, как пыль,
Поля земные и поля блаженных?
Я тот, кто спит, и кроет глубина
Его невыразимое прозванье:
А вы, вы только слабый отсвет сна,
Бегущего на дне его сознанья!
Итак, великая мысль Гумилева, если ее выхолостить, сократив содержащиеся в ней философии — от буддизма до того же символизма, — заключается в том, что поэт Гумилев на самом деле не может умереть, поскольку всё, в том числе и его убийцы, есть порождение его сознания, вернее, бессознательного, его сон — сон Бога.
Вот в этой солиптической точке поэт Гумилев и прозаик Набоков пересеклись. У них было одинаково сложное отношение к вере — но с разных сторон. Гумилев сложно верил, Набоков столь же сложно не верил.
Они были творцами, даже — Творцами, — то есть сами творили миры и, как всякие большие художники, не могли не задумываться о своем назначении. Набоков был сыном Серебряного века, он знал, что, как учили философ Соловьев и поэт Блок, а до них догадывался Платон, наш мир — всего лишь тень высшего мира. А еще он читал процитированное выше стихотворение Гумилева.
Впрочем, несмотря на подготовку, молодой Набоков был не так дерзок, как зрелый Гумилев, и мания его величия распространялась в основном на людей, точнее, на коллег по цеху (считал себя лучшим писателем и не стеснялся об этом заявлять публично), но и с богом у него были по меньшей мере конкурентные отношения. В том самом первом своем литературоведческом эссе «Руперт Брук» он писал о причинах безбожия своего кумира: «На что ему эта бутафорская вечность, эти врубельские ангелы, этот властелин с ватной бородой? Пускай светляки веруют в электрический маяк, стрекозы — в моноплан-антуанет, цветы — в исполинскую викторию-регию, кроты в слепое, бархатное чудище…»
Этот ряд совершенно естественно можно продолжить: «а писатель — в Слово». Что, в принципе, не противоречит тому же Евангелию: «…В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Удивительно емкая формула, и емкость ее очень подходит Владимиру Набокову. Слово, которым он владел, было Богом, но если Слово-Бог было у него, то и он был Им. А значит, не мог рисковать ни собой, ни своим Словом.
Корней Чуковский вспоминал, как Гумилев, ничуть не смущаясь, говорил Блоку, что тот пишет гениальные стихи бессознательно, тогда как он, Гумилев, добивается гениальности в процессе работы — то есть побеждал непослушное ему слово. Но у Набокова слово было бесконечно послушным — не в последнюю очередь потому, что зависело как раз от позиции созерцателя, обеспечившего безопасность, сидящего в камере-обскуре своего мозга и разглядывающего волшебные картинки на стене
Однако, в отличие от Гумилева, философия которого позволяла (хотя бы чисто теоретически) безбоязненно, с улыбкой идти на смерть, поскольку смерть в его философии — иллюзия, у Набокова такой уверенности в своем бессмертии не было, — он был абсолютно уверен только в своей литературной одаренности.
Теперь, подставляя отмеченные нами жизненные перипетии Набокова в формулу мужественности Гумилева, посмотрим на результат. Гумилевский Адам для полноты жизни должен был побеждать моря и женщин, врагов и слово. Герой нашего расследования побеждал моря в основном затем, чтобы бежать по этим морям от врагов. Это если придерживаться общепринятой точки зрения на мужественность. Однако перманентная эвакуация себя выглядит совершенно иначе, если сравнить ее с операциями по спасению знамени части или секретного пакета, т.е. носитель ценности не имеет права рисковать своей жизнью и во что бы то ни стало должен доставить доверенный груз в безопасное место. И Набоков знал, что ему вручен для сохранения его талант, уникальный дар творца, им нельзя пожертвовать, превратившись просто в солдата или подпольщика — одного из тысяч и миллионов, чья физическая гибель сделает ничтожно малый вклад в статистику войны, но станет преступлением против литературы, культуры, то есть против человечества.
Может показаться, что я выказываю презрение, — вовсе нет. Никто не может сказать, как бы действовал, окажись на месте другого. Каждому судьба определяет свой необходимый и единственный путь, и, только свершенный полностью, этот путь показывает, куда он вел. Свершенный путь Набокова, подставленный в гумилевскую формулу бессмертия («я, носитель мысли великой, не могу, не могу умереть!»), Набоков превращает в формулу «я — носитель великого дара — умереть не должен». А значит, задача — носителя — унести свою бесценную ношу от опасности, спасая свой талант для будущих читателей.
- Ковчег Веры
Но мы не до конца освоили формулу Гумилева — осталась одна не объятая нашим исследованием неизвестная. Я говорю о женщинах, покорение которых Гумилев ставил на один уровень с покорением морей, врагов и Слова. Тема эта, конечно же, намного шире и глубже, чем моря, враги и Слово, вместе взятые, — хотя бы потому, что и моря, и враги, и поэзия — все это подвиги во имя покорения женщины. Но это (не устаю напоминать я) — взгляд Гумилева. С Набоковым дело обстоит не так просто, вернее, не так ясно. Все-таки, в отличие от адамиста Гумилева, он был сыном Вечной Женственности Блока и Белого. Об этом мы поговорим в следующей статье цикла, а сейчас только перебросим мостик через пропасть любви, разделяющую и соединяющую мужской и женский миры, — исключительно для того, чтобы не прыгать, а спокойно перейти.
Вернемся в 1923 год, вспомним, что летом Владимир работал на уборке фруктов на юге Франции. Это было не случайным путешествием, а бегством от любви. Еще весной 1922-го, сразу после гибели отца, Владимир был помолвлен со своей любимой девушкой Светланой Зиверт. Однако в январе 1923-го по требованию родителей Светланы этот наметившийся союз был разорван. Потом Набоков будет говорить, что Светлана не перенесла его дон-жуанского списка из 29 фамилий, который он якобы ей показал. Но его сестра выдаст, что он и Света были помолвлены под его обещание найти нормальную работу, позволяющую содержать семью. Владимир обещание не сдержал и был отлучен от невесты ее родителями. А весной того же года он встречает Веру Слоним.
Зазор, вместивший страдания отверженного жениха, оказался весьма невелик — с января 1923-го, когда Владимир получил отлуп от родителей Светланы, до мая, когда его познакомила с собой Вера Слоним, которой Владимир вручил свою любовно-верительную грамоту уже в июльских письмах с юга Франции, куда он бежал, чтобы пережить разрыв со Светланой. Возможно, если бы не знакомство с Верой, переросшее в любовь, он бы так и нанялся в марсельском порту на корабль, идущий в южные моря, — в летнем письме к Вере есть упоминание о встрече с русскими моряками в таверне, и уже осенью этот эпизод превратится в рассказ «Порт», где бывший белый офицер Никитин, свободный как птица, завтра пойдет наниматься кочегаром на корабль. Через два года ситуация повторится в «Машеньке» — там Ганин в конце романа, презрев свою гимназическую любовь, едет на вокзал, чтобы устремиться на поезде к южным портам и отплыть в прекрасную своим одиночеством неизвестность. То есть несколько месяцев между двумя девушками — Зиверт и Слоним — были наполнены предвкушением свободы, мужской свободы скитаний по морям и весям, — в самом что ни на есть гумилевском смысле. Особенную сладость этому путешествию должно было придать расставание с любовью, — недаром Владимир в письме Светлане из своего рабочего французского лета 1923-го, как бы ненароком, упоминает, что в июле уедет в Африку, в городок Бискру. Чтобы понять, почему именно туда, нужно знать: Набоков страдал псориазом, поэтому так любил загорать до черноты, — и заболевание обострялось, когда он переживал какие-то потрясения (конечно, разрыв со Светланой был таким потрясением). А городок Бистру в Алжире славился серными источниками, целебными для кожных заболеваний. Конечно, там были и бабочки, можно было совместить полезное с приятным и стать еще одним — вслед за Бальмонтм и Гумилевым — поэтом, путешествовавшим по Африке. Но перетянул все же нелюбимый Берлин, — вероятнее всего, потому, что там была девушка, обещавшая счастье понимания.
Набоков любил знаки, посылаемые ему окружающим миром, он и сам делал такие знаки, как бы поддерживая таинственный диалог. И его свадьба с Верой состоялась 15 апреля, в шестую годовщину его бегства из Крыма на кораблике под названием «Надежда». Тогда он оттолкнулся от краешка своей родины, спасаясь от революции и войны. Теперь же, шесть лет спустя, он ступил на кораблик под названием «Вера и Любовь», который и стал ковчегом, спасшим Владимира Набокова и его Слово.
P.S.
Чуть не забыл — для тех, кто, как Набоков, придает важное значение совпадению дат: 15 апреля — еще и день рождения Николая Гумилева.