[уРОКи литературы: как это было]
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2019
Наталья Рубанова — родилась в Рязани, живет и работает в Москве. Лауреат премии «Нонконформизм» и Премии им. Катаева, лауреат международного конкурса «Литодрама», финалист международного театрального фестиваля SOLO (Лондон), член Союза российских писателей. Прозаик, критик, драматург, литературный и сценарный агент, автор книг «Москва по понедельникам» (2000), «Коллекция нефункциональных мужчин» (2005), «Люди сверху, люди снизу» (2008), «Сперматозоиды» (2013). Печаталась в журналах «Знамя», «Новый мир», «Урал», Eleven-Eleven, LiteraruS и др.
Школка = шок. Про Сириус там не ведают. Всегда так было, все восемь классов «совеццкой», из которой радостно сбежала в музыкальное училище, чтоб лишь не идти в пыточную девятого-десятого. Особый, отдельный шок присутствовал на уроках литературы и русского. И потому вместо постскриптума к воспоминаниям сим — кусочек моего текста [Childhood в doc’ax], опубликованного в «Знамени». Ибо это — начало всего. Железобетонные буковки-то.
«Ну что вы за бестолковые бараны!» — Учительница Первая Моя не повышает голоса на своем-будто-б-вопросе-повисшем-в-воздухе: Учительница Первая Моя обреченно констатирует: «Ну что ж вы за бестолковые такие бараны?..», а при повторе риторического — на piano — не восклицает: все уже было, и это пройдет, фуэта фуэт, et cetera — и никакого, старче, театра: «Вы, советские школьники эпохи развитóго социализма, будущие строители ком…» — в горле, вот здесь: Вишудха. Привыкнуть никак невозможно, немыслимо, хотя «привыкают», говорят, под’ыстрепавшись (словечко!), ко всему. Ну а пока — броситься вон из школки при первой возможности — стучало в висках с самого первого урока: кажется, урока Мира, когда нас, наташек-и-первоклашек, расставляли, что тех щелкуноболванов, около парт — но кто-то с’портил картину маслом: упал, зацепив новым скользким ботинком (жмет, гад) ведро со скромными дачными (только что вывернуты бабками из газет) гвоздиками да бесцветными — розовыми и белыми — гладиолусами. «Здравствуйте, ребята! Я буду учить вас читать и писать, меня зовут Ра…» Кто придумал Урок Мира и все-все-все остальные? Кто посадил репку, дед?.. «Ну что вы за бестолковые бараны!» — месяцы спустя айсберговый тон Учительницы Первой Моей уходит аккурат на ледовую квинту вниз: моя, скрюченная новым социальным регламентом animka, Е2-ль-дышит. «Почему ЖИ-ШИ нельзя через Ы?» Синие зрачки прозрачно-голубых глаз Учительницы Первой Моей сужаются. Оранжевые губы Учительницы Первой Моей — вот бы мне такую помаду, шепчет соседка по парте (жадина-говядина-соленый-огурец, никогда не даст ручку, если моя кончится), — превращаются в тонкие лисьи нити, и наш класс — самый бандитский из нового общеобразовательного помета — на миг затихает. Но нам, «Вэшкам», не привыкать: «Вэшки» и не то видали! Когда Учительницу Первую Мою замещала Завучиха, она же классуха «Бэшек», — смотри, а чё она не красится даже, приоткрывает роток жадина-говядина, вот я, когда вырасту, сделаю брови, чер… — так вот, Завучиха, подойдя тогда к третьему — тому, что ближе к двери, — ряду, приподняла за шкирку худосочного моего одноклассничка (с княжеским именем одноклас-сничка, ан не сработало): приподняла, короч.гря (тот еще лексикончик), вверх и, быстро потянув на себя, ударила — сначала лёгонько, а потом сильно, сильно, ну и еще сильнее — головой о стену. Тот, шишек набив, не захныкал, ну а я, мотавшая в кабинете начальных классов первый пожизненный срок, силилась понять, чему смеются почти все эти detki («твои товарищи»), а в особенности sosедка по парте — жадина-говядина-соленый-огурец, которая никогда не даст ручку, если моя вдруг кончится»1.
Что ж, заметки мои, посвящённые семье и очень средней школке, опубликованы. А в сплетении солнечном до сих пор заноза. Заноза литературная. Ещё с тех, «совеццких» времен — ныне бездарно и пошло поэтизируемых патриотиками — сидящая. Имя ей — уроки словесности. Изящной и не очень.
Звали литераторшу первую Ниной Николаевной. Синее платье круглый год. Железные зубы. Варикоз, тромбофлебит, что там ещё бывает… Зашитые чулки. Стоптанные туфельки. Возраст пенсионный. Бедняга, она ненавидела всё плотское, она обожала «великую русскую литературу». Как она умудрилась родить в молодости ребенка, вопрос: помню, на одном из уроков словесности будущие бандиты (отборный мальчиковый состав для колоний и тюрем собрался в нашем классе — по крайней мере, так казалось, когда мы дрались «по-взрослому», ибо будущие бандиты на букву «м» не терпели инакомыслия) с любопытством рассматривали на последней парте учебник зоологии. Аккурат на страничке, где про органы размножения, — ну и пошленько так ухмылялись. Бедняга Нина Николаевна, распинающаяся о возвышенном, смекнула — «что-то не так» и, подойдя к большеголовому заикающемуся детине, вырвала из лап его книжку, а вырвав, побагровела: «Про органы размножения они читают! Как не стыдно! Вы слышали? Про органы размножения! Стыд какой, срам! Вон из класса!» — помню, с какой болью и злобой несчастная швырнула учебник на стол… Помню ее и другой — первого сентября, в платье с белым воротничком, она рассказывала нам о чистой любви Татьяны к Онегину, а потом полгода муштровала сравнительными характеристиками Онегина и Печорина, статьями Белинского да прочей чушью, от которой любой роман в стихах возненавидеть легче легкого. Но Пушкин не дал. Не дал себя возненавидеть. С тех самых пор, когда впервые прочла я «энциклопедию русской жизни», а было мне восемь лет, не переставала удивляться, как банальный вроде б сюжет мог не наскучить годы спустя — несмотря на старание очень средней школки насмерть убить любовь к литературе «сравнительными характеристиками» в том числе. В восемь лет Татьяну я, правда, возненавидела, потому как «…другому отдана и буду век ему верна» (в восемь лет казалось, будто ей непременно следует бросить генерала), а Онегина почему-то полюбила. Потом — опера «Евгений Онегин», многочисленные исполнения, потом — спонтанные, логике не поддающиеся из года в год перечитывания пушкинского шедевра, и вот наконец тот самый фильм, получивший премию на Токийском кинофестивале, — фильм с блистающей Лив Тайлор «Onegin»… Пересмотрев его спустя десятилетия, уже не любишь Онегина и не ненавидишь Татьяну: все ровно наоборот — и то, что нам пытались объяснить на уроках словесности в восьмом классе, кажется детским лепетом: особенно насчет «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет»…
В сухом остатке: бедная, бедная Нина Николаевна! Так не хочется говорить о ней плохо — ан хорошо-то не выходит: ее чулки до сих пор перед глазами — а как можно говорить об искусстве в заштопанных? Перед всем классом? И это не снобизм. Да, денег, видимо, не было — да, даже на самое необходимое (страшно даже представить ее белье). Да, математичка тоже, бывало, чулки-то штопала: снулые провинциальные 80-е на дворе! Но математичка писала на доске всего лишь формулы да цифры, ей сколько-то позволительно было не блистать капроном; литераторша же вещала будто б о душе, а «в человеке всё должно быть прекрасно» etc. Меня, распустившую однажды на уроке волосы, назвала чуть ли не падшей женщиной — «Ты как из бани, как тебе не стыдно!». Сочинения мои, впрочем, всегда хвалила, и единственным белым пятном в школьной моей характеристике стало «Любит литературу» — это был последний год с характеристиками, кажется, 1989-й или 90-й: меня еле взяли с такой изысканной рекомендацией в музучилище, ибо все остальное было ужасным: толстуха классная отыгралась по полной на прилетевшей отбывать земной срок девчонке с Сириуса — девчонка писала вирши и играла на фортепьяно, девчонке наплевать было на ее общественно-бесполезный труд и политинформации… (В скобках: неужто всё это было на самом деле? И где теперь то фортепьяно, и где те уроки литературы?..)
В какой-то год Нину Николаевну заменяла Тамара Степановна — позже я узнаю, что она тронется умом, чуть ли не встанет на парту и не закукарекает при всем честном народе… Маленькая, неопределенного возраста, коротко стриженная, страшненькая, с ножкой 33-го размера, с жутенькими очочками, нацепленными на морщинистое личико… бедная Тамара Степановна! У нее, в отличие от Нины Николаевны, было несколько смен гардероба: зеленый костюм, черный, а также бордовое платье. Ее скрипучий, что та телега, голос не вызывал восхищения, ну а что она там чирикала-кряхтела про «доброе, вечное», навсегда стерлось из выдвижных ящичков памяти. Помню лишь, что, в отличие от Нины Николаевны, влепившей мне однажды четвертную тройку по русскому за незнание правил (мне! тройку! по русскому! с моей-то стопроцентной грамотностью!), она не изводила меня грамматикой и спускала многое с рук…
Я всегда относилась к литературе прежде всего как к категории эстетической и потому очень завидовала старшеклассникам, у которых были красивые литераторши, — с лица воду не пить, но буквы… Как я мечтала, чтоб нас «передали» высокой стройной Александре Владимировне или «французской» женщине Арине Игоревне! (Не помню точных имен, впрочем, ни одной, ни другой литкрасотки.) Мне казалось, что это счастье — слушать из красивых уст то, что силой пытаются вложить в тебя некрасивые… На переменах, когда эти феи проходили по школьному коридору, я представляла себя их ученицей, но снова возвращалась к своим баранам, сделавшим многое, но, к счастью, не всё, чтобы насмерть убить в человеке любовь к чтению.
Я читала. Читала все подряд. Наша превосходная домашняя библиотека, которую собрал в свое время уникальный мой дед и дополнила позже мама, чудесный мой доктор, заменила школьную классику. Позволю себе процитировать мамино электронное письмо, которое невозможно было не сохранить: «Наташка, нашла твою записку от 1984 года (тебе 9 лет!), где ты просишь деда покупать книги Алексея Толстого и Чарльза Диккенса на макулатуру… Помнишь, тогда, в те времена, книги можно было купить, только сдав определённое количество килограммов бумаги… Причём на разных авторов вес в КГ был разный… надо было сдать старые газеты, журналы и пр., поэтому приходилось долго все это собирать, чтобы купить нужную книгу любимого автора… А сейчас в книжных море всего на любой вкус! А некоторые люди выбрасывают книги на помойку… Как всё изменилось! Мне очень жаль, что твой талант писателя приходится тратить на перлы, подобные тому, что ты недавно прислала… Эх, Топорова бы на них! Но когда-нибудь “темницы рухнут, и свобода нас примет радостно у входа…”».
Я читала запоем, читала всё подряд: Пушкина, Ромена Роллана, Диккенса, Дюма, Бунина, Набокова… Читала «Литгазету», читала «Науку и жизнь». Читала Паустовского, читала Андерсена. Читала учебники музлитературы и оперные либретто. Обожала норвежские сказки. Русские. «Тысячу и одну ночь». Ахматову, Цветаеву… Почти ничего из этого не проходили в школке. Это-то и было истинными уроками моей личной изящной, пусть не всегда в стихах, словесности. Никогда не забыть лучший в мире запах книг в нашей домашней «тёмной комнате» со стеллажами… Увы, нет теперь ни той комнаты, ни той квартиры, но то, что удалось перевезти в место, где живу ныне, навсегда хранит эти флюиды прекрасного. Имя ему — любовь. И никакой школке, никакому строю не удалось убить ее в хрупкой девчонке, которую много лет спустя не примут по гендерному недоразумению в Литинститут (балла не хватит — и, видимо, лингама: брали маллчиков, с полупроходным было нас аккурат 2М и 2Ж) и которая выпустит потом несколько книг, кем только не поработает, много чего узнает про издательский геноцид, но, как ни крути у виска, продолжит писать свои тексты — всю жизнь и ещё пять минут, даже если отправить ей их дозволено будет на один лишь Сириус, посмертно, ура, конец связи.
1 Отрывок взят из эссе Натальи Рубановой Childhood в [doc]-ах, опубликованного в №11 журнала «Знамя» за 2016 год: http://www.zh-zal.ru/znamia/2016/11/childhood-v-doc-ah.html.