Книга вторая. Воин
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2019
Александр Кердан (1957) — родился в г. Коркино Челябинской области. Окончил высшее военное училище, военную академию и адъюнктуру Военного университета. 27 лет прослужил в Вооруженных Силах. Полковник запаса. Доктор культурологии. Автор 58 книг стихов и прозы, вышедших в Москве, Санкт-Петербурге, на Урале, в Западной Сибири и в США. Лауреат Большой литературной премии России, всероссийских и международных литературных премий. Сопредседатель Союза писателей России, координатор Ассоциации писателей Урала. Живет в Екатеринбурге.
* Первая книга «Романа с фамилией» опубликована в «Урале», 2018, № 3.
От первого лица
В детстве время воспринималось чем-то единым. Но лет в шесть во мне неизвестно почему возник вопрос, перепугавший маму: «Для чего я родился, если всё равно умру?»
Позже куда важнее стало: «Как прожить отведённое тебе время?»
Моя бабушка Ефросинья Павловна Возилова рассуждала просто.
«Будем жить, как набежит», — говорила она.
Так и жила, полагаясь на волю свыше, которую надобно принять смиренно, без ропота, как должное, пестуя в душе терпение, способность не унывать, радуясь каждому выпавшему на долю дню. Следуя традициям, почитать родителей, растить детей, работать от зари и до зари, стараться не делать людям худого, а придёт беда, перемогать её — вот исповедуемые бабушкой уроки крестьянской мудрости.
Раннее сиротство, пять войн, три революции, коллективизация, раскулачивание, ссылка пришлись на её век, на судьбы многих её ровесников. Из десяти бабушкиных детей восемь дожили до преклонного возраста.
Она гордилась тем, что всех выучила, а четверым — дала высшее образование.
Сама бабушка окончила только два класса церковноприходской школы, умела решать простенькие арифметические задачки, читать по слогам и писать безо всяких правил…
Я помню её незамысловатые письма, выведенные крупным, неровным почерком на листочках в косую линейку, с обязательной припиской в конце: «Щастя вам милые мои деточки…»
***
Мудрая бабушка Ефросинья Павловна серьёзно ошиблась только однажды, когда разрешила перестраивать свой коркинский дом.
Сподвиг её на это младший сын Геннадий. Бабушка выделяла Геннадия изо всех своих детей, гордилась им как никем другим и к мнению его прислушивалась.
Дядя Гена и впрямь был человеком достойным — умным, сильным, решительным, однако имел характер порывистый и азартный.
Окончив с отличием факультет механизации и электрификации в Челябинском сельхозинституте, он приехал по распределению в Коркинский автопарк и вскоре, как молодой специалист, получил «двушку» на улице Ленина.
Прожив в ней какое-то время, надумал перебраться в родительский дом и решительно заявил бабушке:
— Мать, хватит тебе ютиться в халупе. Давай съезжаться!
— Да куда ж, сынок? Как все поместимся?
— Строиться будем! Хоть на старости поживёшь в благоустроенном доме!
— А Тина-то что скажет? Дом-то на ней записан… — забеспокоилась бабушка. Мы с мамой в ту пору жили в коммуналке возле городского почтамта и стояли в нескончаемой очереди на отдельное жильё.
— Вопрос с квартирой для сестры решу, — сказал, как отрезал, дядя Гена.
Бабушка перечить своему любимцу не стала, и стройка началась.
За несколько месяцев на месте насыпного домика на улице Степана Разина дядя Гена возвёл каменный, большой, по-коркинским меркам, дом со всеми удобствами.
Выполнил он и вторую часть обещания — «пробил» нам с мамой однокомнатную квартиру в новой пятиэтажке.
Новоселье пришлось на мой седьмой день рождения — 11 января 1964 года.
В ту пору ещё никто не называл новые малометражки «хрущобами» — радовались! Немыслимой роскошью представлялась отдельная квартира с комнатой в шестнадцать с половиной квадратов, где есть и кухня, и туалет с ванной: не нужно занимать очередь с утра, как это бывало в коммуналке…
А ещё через год дядю Гену пригласили работать в Фергану главным инженером на строящийся химический комбинат. Он продал свой новый дом и уехал.
Бабушка поехала вместе с ним, но в Средней Азии ей не пожилось — жара, перепады давления… Вот и стала она жить по очереди у своих детей, то и дело меняя географию: Фергана, Медногорск, посёлок Роза, Днепропетровск, Коркино, снова Фергана…
Год с небольшим прожила бабушка и у нас с мамой. В связи с её приездом мне пришлось перебраться на кухню.
Там стоял старинный сундук ручной работы с певучим замком. В сундуке мама хранила отрезы ткани, клубки шерсти, нитки, иголки, пяльца, напёрстки и прочие принадлежности для рукоделия. В отдельном свёртке лежало «смертное»: длинные белые полотенца, красный и чёрный креп для обивки гроба, платье, косынка, бельё (а ведь маме в ту пору не было и сорока)…
Когда мама открывала сундук, мне нравилось глазеть, как она перекладывает в нём свои «сокровища». Мне тогда казалось, что сундук волшебный, что в его укромных уголках скрыты и скатерть-самобранка, и сапоги-скороходы, и ещё какие-то тайны…
Но волшебными на самом деле были мамины руки: именно они кроили, шили, вязали, мастерили не только красивые платья, рубашки, свитера, но и мои новогодние костюмы: зайца, мушкетёра, гусара, индейца… Костюмы эти были сделаны с такой любовью и так искусно, что я неизменно получал за них призы на школьных новогодних праздниках.
Бабушка Ефросинья Павловна такой рукодельницей, как моя мама, не была. Конечно, она умела связать из грубой шерсти простые носки и варежки, наложить заплату, подшить подол платья на швейной машинке (ещё одном вечном и недосягаемом объекте моего детского любопытства), но — не более того…
Бабушка, когда жила с нами, уже плохо видела. Слабым её зрением я, бывало, пользовался. Играя с ней в «дурачка», передёргивал карту и ликовал, если удавалось таким образом бабушке прилепить «погоны». Она на свои проигрыши не сердилась, но любила повторять:
— Ты, внучек, меня не обижай, слушайся бабушку. У меня ведь тётка-миллионщица в Москве живёт. Она всё мне завещает, а я — тебе отпишу…
Конечно, никакой богатой тётки у моей бабушки не было. Но, очевидно, детство без матери, раннее замужество, тяжкий крестьянский труд, потеря всего нажитого в годы коллективизации, а затем долгая жизнь в ссылке, непрекращающаяся нужда и вечная забота о том, как прокормить, одеть и обуть многочисленную семью, на закате лет трансформировались у неё в мечту о неслыханном богатстве, которое однажды свалится на голову…
Короче говоря, в ту пору мы с бабушкой составляли вполне подходящую пару — старый да малый. И оба верили в сказки.
Бабушка на разные лады рассказывала мне сказку о мальчике с золотыми ножками, который вырос и стал настоящим героем…
***
Я рос без отца, и не мудрено, что образцом мужского поведения, своеобразным эталоном, стали для меня мамины братья — Пётр, Василий и Геннадий.
Мои дяди были не похожи друг на друга ни внешне, ни характерами…
Уже взрослым я вывел формулу, что все мужчины делятся на воинов и летописцев. В жизни необходимы и те и другие: воины совершают подвиги, а без летописцев об этих подвигах никто не узнает.
Так вот, дядя Гена, Геннадий Иванович Кердан, мастер спорта по боевому самбо, несомненно был воином. Ещё в институтские годы он организовал первую в Челябинске студенческую народную дружину, во главе которой гонял хулиганов в общежитиях и на танцплощадке в парке культуры и отдыха. Он не боялся ввязаться в самую ожесточённую драку и этот юношеский опыт быстрого разрешения конфликтов при помощи кулаков пронёс с собой через всю жизнь.
Портрет дяди может получиться несколько предвзятым, ибо я был очарован им, восхищался так, как мальчишка может восхищаться смелым, уверенным в себе мужчиной, и, конечно, в меру сил пытался ему подражать.
В моей памяти дядя Гена остался именно таким: рослым, ясноглазым, светловолосым, с выпуклым высоким лбом, широкими плечами и стальными бицепсами, отчаянно храбрым и бескомпромиссным.
Он появлялся в нашей квартирке всегда неожиданно. Громогласный и напористый, врывался в наш тихий быт, освещал его, как солнце, являя собой моё мальчишеское счастье. Дядя, казалось, заполнял всё пространство. Говоря одновременно и с мамой, и со мной¸ что-то рассказывая, жуя, выпивая, он попутно обучал меня упражнениям по накачке мышц и приёмам самообороны…
— Ты «пистолетик» делать умеешь? — вопрошал он меня, долговязого семиклассника, и, вытянув перед собой руки, начинал приседать на одной ноге. Без всякого напряжения выполнял это непосильное для меня действо несколько десятков раз, потом отжимался на кулаках или подкидывал играючи пудовую гирю, которую я, по его же совету, завёл для тренировок: — Повторяй за мной, племяш! Делай так сорок раз и будешь мужиком! И ещё запомни: намечается драка, бей первым. И — всё!..
Окидывая меня оценивающим взглядом, дядя Гена интересовался:
— Ты что такой щуплый, Санька? — И тут же поучал: — Мужчина должен съедать в день стакан сметаны. Уразумел? Один стакан сметаны, и будешь в норме!
Про какую «норму» говорил дядя, мне было невдомёк, но я внимал и запоминал. Кстати, совет про стакан сметаны впоследствии спас меня от неминуемого гастрита, которым, вне всякого сомнения, наградила бы меня курсантская столовая с её неизменным комбижиром, поджарками и прочими трудно усваиваемыми продуктами…
Главным же наказом дяди Гены стала поздравительная открытка на мой тринадцатый день рождения, где размашистым почерком значилось: «Расти большой — не будь лапшой!»
Впрочем, был и один практический урок зимой семьдесят первого года.
Дядя Гена в это время жил уже в Фергане и в Коркино наезжал редко. Само собой разумеется, каждый его приезд превращался в непрерывную череду хождений по родственникам и знакомым. Я старался по возможности всюду сопровождать моего кумира. В один из таких визитов мы задержались допоздна и возвращались домой около полуночи по пустынной улице, носящей имя расстрелянного казаками южноуральского большевика Цвиллинга. Горожане в это время предпочитали сидеть по домам: случались разбойные нападения и хулиганство.
Было морозно. Мы шли широким шагом. Снег с налётом угольной пыли протяжно скрипел под ногами, и скрип этот гулко отдавался в стылом воздухе. Редкие фонари слабо освещали неширокий тротуар. Дядя что-то громко и весело рассказывал мне, затягиваясь табачным дымом.
Трое мужиков вывернули из-за угла. Крепкие, под стать дяде, они демонстративно преградили нам дорогу.
— Мужик, дай закурить, — не попросил, а потребовал один из них.
«Сейчас начнётся…» — содрогнулся я, да что там — душа ушла в пятки… Я вмиг забыл и про дядин разряд по самбо, и про свои подростковые фантазии совершить что-нибудь героическое. Только стыд навсегда опозориться перед дядей и удержал меня от того, чтобы тут же не броситься наутёк…
Вид незнакомцев не сулил ничего хорошего: угрюмые лица, руки держат в карманах… Что там у них: ножи, кастеты?..
Встречные держались по-хозяйски — перевес был явно на их стороне: трое против одного. Уверен, меня, четырнадцатилетнего хлюпика, они в расчёт не брали.
Я приготовился к самому худшему: «Сейчас будут убивать…», а дядя Гена бросил окурок в снег:
— А я не курю! — и вперился взглядом мужику в переносицу.
Что углядел мужик в дядином взгляде, сказать не могу. Но почему-то ни он, ни его друзья тут же не кинулись в драку. Может быть, почувствовали в дяде нечто такое, что обеспечивает победу даже над превосходящим противником.
Они молча расступились и дали нам пройти. Зябкой спиной я ещё долго ощущал опасность, исходящую от них…
Вскоре дядя уехал, и мы с ним больше не виделись.
Он погиб в тридцать шесть лет при довольно странных и даже загадочных обстоятельствах.
Единственным свидетелем его гибели оказался часовой, стоявший на вышке у военного аэродрома в окрестностях Ферганы. Он и рассказал, что «Москвич», за рулём которого был дядя Гена, мчался по дороге, отделяющей аэродром от кукурузного поля, совершая непонятные манёвры: то разгонялся до бешеной скорости, то резко тормозил, поднимая клубы бурой пыли. И снова — разгон, и опять — торможение. Так повторялось несколько раз, пока машину не занесло и она, кувыркаясь, не улетела в глубокий овраг.
Когда к месту аварии подоспели люди, дядя Гена был мёртв…
Бабушка Ефросинья Павловна в эти дни уже не вставала с постели. Она пережила любимого сына всего на несколько дней. Ей не рассказали о его гибели, и она так и угасла с мыслью, что Гена уехал в командировку…
Бабушку и дядю Гену похоронили рядом. Так они и лежат на ферганском кладбище в чужой для нас теперь стране.
***
Сын дяди Гены, мой двоюродный брат Коля Кердан, тоже был воином. Я уверен в этом, хотя мы не встречались ни разу. Лишь однажды, в начале девяносто третьего года, поговорили по телефону: Коля звонил нашим родственникам в Москву из Санкт-Петербурга, а я как раз оказался у них в гостях…
Когда погиб дядя Гена, Коля был совсем мальчишкой. На фото он похож на меня — дошкольника: ручки тонкие, как прутики у вербы, шея как у гусёнка…
Недавно, перебирая старые письма, я наткнулся на послание от него. Наивное и непосредственное, оно отправлено в январе восемьдесят шестого года из Пушкинского высшего военного инженерного строительного училища, куда Коля только что поступил.
«Здравствуй, дорогой брат! — писал он. — Вчера получил от тебя поздравительную открытку, очень обрадовался. Спасибо. Я знал, что у меня есть два двоюродных брата, окончившие военные вузы, но не думал, что они знают обо мне, так как после смерти отца моя мать ни с кем из его родных не переписывалась.
Мне будет очень приятно познакомиться с тобой поближе, узнать побольше о военной службе, так как я тоже скоро стану офицером…
Ну, теперь немного о себе. Учился я до девятого класса хорошо, потом немного хуже — хотелось побыстрее стать взрослым, и учёба уходила на второй план. Десять классов окончил средне, в основном из-за неудовлетворительного поведения — ругался с учителями и с директором школы. Сперва вообще не хотели выдавать аттестат, хотя в журнале у меня не стояло ни одной текущей тройки…
Занимался до восьмого класса спортивной гимнастикой, выполнил программу кандидата в мастера спорта, потом ушёл из гимнастики по сугубо личным причинам и стал заниматься большим теннисом. Выполнил первый разряд. Сейчас в училище занимаюсь офицерским многоборьем, включающим в себя гимнастику, бег на три тысячи метров, плаванье и стрельбу из пистолета Макарова…
О Пушкинском училище я узнал в девятом классе, но до этого, как и все, хотел поступать в лётное, но боялся не пройти по здоровью, так как на гимнастике надорвался и заработал грыжу… В училище на первых порах было трудно перейти от гражданской (лоботрясной) жизни к военной. На Курсе молодого бойца в наряды ходил чуть ли не через день, но сейчас меня от этой участи освободили, так как определили в сборную училища. Первый семестр закончил без троек. Наше отделение по итогам признано отличным, и нам добавили сутки к каникулярному отпуску…
Окончив училище, я стану военным инженером-строителем и получу звание лейтенанта. Наше училище приравнивается к академии, ну, в общем, я доволен выбранной профессией…»
Офицером Коля не стал. Со второго курса он был отчислен из училища: на танцах вступился за девушку и хорошо поставленным ударом сломал челюсть её обидчику. Тот оказался чьим-то «сынком». Так что отчислением дело не ограничилось. Коля угодил в дисбат. А выйдя оттуда, как писали в советских газетах, «с чистой совестью», он очутился совсем в другой стране, живущей по совсем другим законам.
Не знаю, каким образом, но в смутные времена «дикого» капитализма брат быстро «поднялся»: сделался генеральным директором какой-то фирмы, в считанные месяцы купил квартиру на Невском и новенький «мерседес»…
В тот наш единственный разговор с Колей он звал меня в гости:
— Приезжай, брат, поговорим, обсудим твои проблемы. Если нужны деньги на твою новую книгу, только скажи — помогу…
Я не смог сразу к нему поехать — был на сессии в адъюнктуре.
А вскоре Коля погиб. Погиб незадолго до своего двадцатипятилетия, при столь же непонятных обстоятельствах, как когда-то его отец. Сказали, что он выпал из окна своей петербургской квартиры. Когда же Колина старшая сестра Лена приехала вступать в права наследства, оказалось, что в квартире брата уже живут какие-то чеченцы, и все документы на жилплощадь — у них…
— Хочешь жить, уезжай и дорогу сюда забудь! — пригрозили они. — В милицию не ходи! Не помогут…
Лена не послушалась, пошла. В милиции даже слушать её не стали. Так ни с чем она и уехала обратно в Узбекистан.
***
Мастерски владеть боевыми приёмами, как дядя Гена и Коля, бить первым, если намечается драка, я так и не научился. Но одну важную истину для себя уяснил: для воина способность одолеть врага при помощи мускулов — далеко не самое главное. Куда важнее — стойкость, нацеленность на победу.
Моя мама Христина Ивановна, человек сердечный и неконфликтный, по сути своей являлась настоящим воином.
Она всю жизнь боролась с тяжёлым недугом, полученным ещё в юности, когда их студёным февралём тридцатого везли сначала на санях, а после в теплушке в сибирскую ссылку. Туберкулёз кости тогда едва не свёл её в могилу, а залеченный после войны только что изобретённым пенициллином, в старости аукнулся другими хворями…
С раннего детства я замечал, как маме нелегко даются самые обычные движения, как трудно ей нагнуться, чтобы поднять упавшую вещь, как медленно она спускается по ступеням лестницы. Конечно, в меру своих сил старался помочь ей: нёс сумку из магазина, мыл пол в квартире, колол дрова для титана…
Мама удивительно стойко переносила все выпавшие на её долю тяготы и невзгоды (так, как это записано в воинском уставе), никогда не жаловалась на недомогание.
Однажды, уже взрослому, она рассказала мне, что, когда начался воспалительный процесс, её мучили сильные боли. Ночью на тобольской «пересылке», когда боль стала совсем нестерпимой, она не выдержала — заплакала. Проснулся дед Иван, строго приказал:
— А ну-ка, перестань хныкать!
— Больно, папа…
— Больно, ну и что? А ты зубы сцепи и терпи! Не хнычь, а то людей разбудишь!
…Я видел здание пересыльного пункта в Тобольске. Оно расположено напротив Кремля, справа от Прямского взвоза. Ссыльные переселенцы из разных уголков страны, все, кого ещё не успели отправить по этапу, жили на этой «пересылке» в трёхэтажной казарме. Каждой семье выделялись одни двухъярусные деревянные нары, отделённые от других ветошью. На этих скрипучих и жёстких нарах, как рассказывала мама, спали вповалку: взрослые, дети, старики и старухи. Вряд ли тоненький детский плач мог кому-то помешать… Но авторитет отца в семье был непререкаемым, и она сцепила зубы…
Науку терпения мама усвоила накрепко. Никогда, вплоть до глубокой старости, я не слышал от неё стенаний, ропота на судьбу, обид на недоброжелателей и на советскую власть. Она до последних дней оставалась оптимисткой, умела при любых обстоятельствах находить в жизни светлое и радостное.
Более того, сама много претерпевшая, мама не только не утратила способности к состраданию, но немедленно отзывалась на любую человеческую боль, всегда пыталась помочь тем, кому сейчас трудно, кого несправедливо обидели… Это были не только родные и близкие: сёстры, братья, их дети, но и незнакомые люди.
Помню, к нам на протяжении многих лет приезжал воспитанник Коркинского детского дома Олег Дмитриев. Его трёхлетним ребёнком эвакуировали из блокадного Ленинграда. Поезд попал под бомбёжку, и Олега сильно контузило. Это сказалось на его здоровье: он заметно отставал от других детей в развитии и в школе учился с двойки на тройку. Учительница Олега стала настаивать, чтобы мальчика, как умственно отсталого, отправили в Биргильды, в областной сумасшедший дом… Олег точно угодил бы туда, если бы не моя мама. Она работала тогда в детском доме бухгалтером и пожалела Олега. Когда вопрос об его отправке встал ребром, мама вместе с завучем Серафимой Ивановной Коноплёвой добилась, чтобы он остался в детском доме.
По выпуску из детдома они же устроили Олега в Копейский интернат для престарелых инвалидов (такой вот парадокс!), где он прожил ещё более полувека. Из этого интерната Олег и приезжал к нам в гости.
Невысокого роста, неуклюжий, застенчивый, нос — картошкой, растянутый в растерянной улыбке рот, широко распахнутые глаза, вечно всклокоченная голова непомерно большого размера. В казённой одежде, сидящей на нём мешком, в ботинках с загнутыми, как у клоуна, носками, он в свои двадцать с небольшим лет казался мне старичком. При всём этом Олег был по-своему одарённым человеком: он много читал и умел хорошо декламировать, писал стихотворные поздравления на дни рождения всех знакомых, неплохо рисовал. Свою скромную, получаемую по инвалидности пенсию он расходовал на конфеты и печенье, которые щедро раздавал детям из родного детского дома, и навсегда сохранил благодарность моей маме…
И таких, как Олег Дмитриев, людей вокруг мамы всегда было немало.
Жизнерадостная и щедрая, она, будто магнитом, притягивала к себе нуждающихся и обременённых, подавала им пример стойкости в преодолении недугов и того, как при этом можно оставаться полезным обществу…
Весь свой долгий век, а прожила мама, вопреки всем болезням, девяносто лет, она работала: в годы войны — счетоводом в колхозе, потом — бухгалтером в детском доме и в интернате, в централизованной бухгалтерии детских учреждений нашего города, которую создавала и впоследствии возглавила…
Неустанная труженица, она, будучи нездорова, успевала всё: и вовремя сдать годовой и квартальный отчёты, и справиться с домашним хозяйством, и позаниматься со мной…
Мама готовила, стирала, гладила, кроила, шила, перешивала, вязала перчатки, шапочки и свитеры, плела половички и настенные коврики, делала из открыток и фотографий уникальные шкатулки, а ещё писала маслом картины, играла на аккордеоне, мандолине, балалайке и гитаре, замечательно пела, собирала русские, украинские, белорусские народные и современные песни в рукописные песенники, как заправский переплётчик, могла отреставрировать потрёпанные книги, а когда я стал сочинять стихи, переплела мой первый самодельный сборник…
Всё это делала мама с улыбкой и с любовью.
И, конечно, пока я не освоил грамоту, она читала мне книги. Одна из самых любимых — «Сильные духом». Это не только роман о земляке-уральце, герое-разведчике Николае Ивановиче Кузнецове, но и эпиграф ко всей маминой жизни, свидетельствующей о том, что настоящий воин, он и есть в первую очередь воин духа…
Глава первая
1
Я — Джиллермо Рамон, старший сын и законный наследник Рамона Вифреда I, графа де Кердана. В тот день, когда я вступлю во владение нашим фамильным замком, селениями, землями и лесами вокруг него, к моему имени добавится латинская цифра «II», свидетельствующая, что в нашем роду с таким именем я — второй.
На золотом щите моего отца — четыре алых вертикальных полосы. Этой геральдикой наш хотя и не самый древний, но весьма уважаемый род обязан Гифреду эль Пилосу по прозвищу Гифред Волосатый, который храбро сражался с врагами в войске Карла Лысого — младшего сына франкского короля Людовика I.
Семейная легенда гласит, что в одном из сражений отважный Гифред был тяжело ранен, но до конца битвы не выпустил щит и меч из рук. После победы Карл Лысый, восхищённый мужеством Гифреда, приложил свою руку к его кровоточащей ране, а затем провёл ладонью по щиту, оставив на нём багряный след. Карл Лысый наделил доблестного воина графским титулом, отдал ему в дар освобождённую от мавров Барселону и благословил брак Гифреда Волосатого со своей дальней родственницей. От этого союза якобы и пошла наша династия, в которую теперь входят властители Кердани, Каркасона, Осоны, Безалу и графства де Ургель… Однако, согласно хронике, мои предки были графами задолго до Карла Лысого, и Барселоной владел ещё отец Гифреда Волосатого — граф Ургельский Сунифред I.
Но легенда так красиво объясняла появление алых полос на щите нашего пращура, что ей хотелось верить. Мой отец любил повторять, что алые полосы олицетворяют не только пролитую в битвах кровь храброго Гифреда, но храбрость и мужество всех его наследников до скончания века, а значит, и мои доблестные качества, пока ещё не проявленные. Золотое же поле гербового щита свидетельствует о знатности и богатстве нашего рода, а также о его верности четырём христианским добродетелям — вере, справедливости, милосердию и смирению.
…Время, в которое Создатель сподобил меня родиться, не очень споспешествовало этим ценностям. И хотя сказания и баллады на пирах воспевали честь, благородство и жертвенность нашего рыцарства, но каждый раз, когда наступал период решительных действий во имя получения выгоды, на первый план выдвигались совсем иные качества: безжалостность к врагу, суровость к собственным подданным, желание единолично вершить судьбы войны и мира, жизни и смерти, не гнушаясь при этом хитростями и интригами.
Многие далеко не самые благовидные поступки моих сородичей объяснялись жестокой необходимостью борьбы с Кордовским халифатом. Это государство неверных, пусть и распавшееся на эмираты, продолжало владеть основной частью Иберийского полуострова и представляло реальную угрозу если не для всего христианского мира, то уж точно для нашего графства, непосредственно граничившего с ним.
Все эти обстоятельства, несомненно, наложили отпечаток на характер моего отца. Он обладал свирепым и неукротимым нравом, любил охоту и пиры.
Отец храбро сражался с маврами и с соседями, вёл разгульную жизнь, пока не связал себя узами брака с моей матерью — Беренгелой, младшей дочерью графа де Ургель. Мать, если судить по её портрету, была настоящей красавицей. По словам тех, кто её знал, она отличалась кротостью, смирением и редкой набожностью.
Её смерть в момент моего рождения, в ночь накануне Богоявления, очевидно, произвела на отца такое сильное воздействие, что он, прежде довольно небрежно исполнявший Христовы заповеди, несколько лет после матушкиной смерти жил наподобие монаха-затворника, под кожаным камзолом носил железные вериги, а в дни поста неистово истязал себя плетью, замаливая неизвестные мне грехи.
Годы моего раннего детства я почти не помню.
Когда мне исполнилось шесть лет, отец отвёз меня в Риполь к своему кузену Вифреду — епископу Жироны, Безалу и Каркасона.
— Ты, ваше преосвященство, лучше сможешь воспитать сироту и привить ему страх Господень, — сказал отец, когда мы предстали пред светлыми очами дядюшки-епископа.
— Блажен всякий боящийся Господа, ходящий путями Его! — нравоучительно сказал епископ и тут же добавил: — Ты правильно сделал, Рамон, что вовремя вспомнил о страхе Господнем и привёз сына ко мне. Однако одним страхом пред гневом Вседержителя, присущим людям со дня грехопадения, греховного начала в себе не укротить. Надобно ещё и смирение. И тебе, дорогой братец, сие должно быть лучше других ведомо…
Епископ поманил меня к себе. Я боязливо приблизился. Он ласково заглянул мне в глаза, погладил по чёрным кудрям, а после неожиданно легко вскинул на руки, прижал к своей груди. От его мягкой бархатной сутаны пахло какими-то неизвестными мне ароматами.
Отец источал совсем другие запахи: кисловатого, с горчинкой, домашнего вина, солоноватого и терпкого пота. К ним примешивались стойкие запахи псарни и конюшни. Отец считал, что ничем иным от настоящего мужчины пахнуть и не должно.
— Слушайся его преосвященство, Джиллермо. Он тебя худому не научит, — непривычно тихо и даже умиротворённо сказал он.
— Ты, Джиллермо, можешь звать меня просто — падре, — улыбнулся мне епископ. — Договорились?
От него веяло таким спокойствием и добротой, что и я улыбнулся, хотя ещё минуту назад мне и представить было страшно, как останусь один, без отца, в незнакомом месте.
Наутро отец со своей свитой покинул Риполь.
Я остался жить в монастыре Святой Девы Марии под покровительством дядюшки-епископа. Здесь, среди пологих живописных склонов каталонских Пиренеев, и прошли годы моего детства и отрочества.
2
Монастырь в Риполе своим появлением обязан Гифреду Волосатому.
Он куда более напоминал крепость, нежели обитель Божию. По сути своей монастырём-крепостью он и являлся, ибо хотя в первые годы правления графа Гифреда между христианами и маврами сохранялся мир, но этот мир всегда оставался зыбким, ненадёжным.
Словно предчувствуя лихие времена и опасаясь новых набегов неверных, граф приказал обнести двухэтажный монастырь, возведённый в романском стиле, высокой крепостной стеной из прочного красного кирпича. Пятиметровая глухая стена и глубокий, наполненный водой ров у её основания делали обитель воистину неприступной твердыней.
В 888 году от Воплощения Господня монастырь освятили, и граф Гифред в знак высшего доверия и особой благосклонности к этой святыне отдал в монахи своего недавно родившегося сына Радульфа, который впоследствии стал его настоятелем.
Спустя некоторое время граф передал монастырю право собирать налоги, выплачиваемые жителями двух окрестных селений, и доходы от городского рынка. Кроме того, монастырь получил иммунитет в рассмотрении дел об убийствах, грабежах и прочих преступлениях, совершаемых на его территории, а также возможность свободно выбирать себе аббата согласно бенедиктинскому уставу.
За эти щедрые деяния монастырская братия денно и нощно призывала покровительство Божьей Матери на голову своего благодетеля и на его владения.
По молитвам ли святых отцов или по стечению обстоятельств, но мирная жизнь в графстве продолжалась почти два десятилетия. Однако в 897 году новый правитель Лериды король мавров Лубб II ибн Мухаммад во главе многотысячного войска вторгся в земли Барселоны.
Одиннадцатого августа того же года у крепости Аура он вызвал на поединок графа Гифреда и нанёс ему копьём смертельную рану. В тот же день милосердный Господь прибрал душу моего доблестного предка к себе, а его бренное тело перевезли в Рипольский монастырь, где и похоронили.
К гранитной усыпальнице графа Гифреда в главном соборе монастыря, поражающем взор своими невиданными размерами и мрачным величием, уже на второй день моего пребывания в Риполе привёл меня падре, дядюшка-епископ.
Благоговейно взирая на красный отшлифованный камень гробницы с выбитым на нём именем графа-основоположника, он и поведал мне историю этого святого места, помнящего и благочестивого аббата Оливу, и нашего общего предка графа Мирона II, много сделавших для благоустройства и украшения обители. Именно в правление последнего перестроили главный собор, были возведены епископские палаты, расположенные слева от него и выходящие окнами на патио — открытый четырехугольный двор с благоухающим цветником и бьющим в его центре святым источником.
В этих палатах мне была отведена отдельная комната, а для присмотра приставлен молодой послушник по имени Себастиан. Этот малый, расторопный и старательный во всех житейских и бытовых вопросах, как выяснилось довольно скоро, никуда не годился в роли наставника в науках.
Он по приказу дядюшки взялся было обучать меня богословию и латыни, но не преуспел в этом занятии. Язык древних римлян и Святого Писания в его переложении был настолько примитивен, что дальше написания алфавита, зубрёжки «Молитвы Господней» и «Ангельского приветствия» дело у нас не пошло.
Впрочем, Себастиан исправно сопровождал меня на заутреню, обедню и повечерия (от необходимости простаивать на часах и канунах падре меня милостиво освободил), но куда более охотно Себастиан разглядывал со мной древнюю рукописную Псалтырь, листы которой сделаны из тончайшей кожи ягнёнка, вылощенной пемзой и умягчённой меловым раствором.
Поля этого фолианта, заполненного священными текстами, испещряли диковинные цветные рисунки. Мы любили разглядывать загадочные изображения ящеров с птичьими хвостами, людей с двумя горбами и конскими головами, зебровидных драконов со львиными гривами и прекрасноликих морских сирен, хищных грифонов и мерзких химер. Каждый из листов венчали заглавные буквицы, перевитые змеями и виноградными лозами. При этом Себастиан без устали рассказывал мне сказки и легенды про отважных рыцарей и короля Артура, про прекрасных дам и похищающих их огнедышащих драконов, про плетущих козни злых колдунов и хитрых ведьм…
Но более всего Себастиану нравилось играть со мной в салки и мяч на специально отведённой для таких занятий площадке за стенами монастыря.
Спустя несколько месяцев дядюшка проэкзаменовал меня по латыни и ужаснулся результатам. Он строго отчитал послушника за нерадивость, а мне принялся мягко внушать:
— Ты не должен быть глух к постижению языков, Джиллермо. Тот, кто глух к своему родному языку и к языкам других народов, многого в жизни не добьётся!
— Зачем мне эта противная латынь, падре? Я не собираюсь стать монахом! Я буду рыцарем, как мой отец! — гордо заявил я.
— Латынь, мой мальчик, настоящему рыцарю вовсе не помеха. Как, впрочем, и другие языки, — тут дядюшка едва заметно улыбнулся. — Вот, послушай-ка…
Он взял в руки лютню и запел. Голос у падре был низкий, приятный для слуха, и хотя смысл песни остался непонятен, так как язык её был мне незнаком, песня меня заворожила.
— Падре, о чём эта песня? Кто её сложил? Вы знаете это? — вопросы посыпались из меня словно из рога изобилия.
Дядюшка, довольно улыбаясь, ответил:
— Эту балладу написал самый настоящий рыцарь — храбрый герцог Гильом Аквитанский, который называет себя трубадуром. Она написана на языке Прованса, откуда герцог родом. Язык этот зовётся окситанским или провансальским…
— В ней поётся о рыцарях?
— Чтобы понять эту балладу, тебе надо выучить провансальский язык, — засмеялся дядюшка.
— Выучу, выучу! — заверил я. — Только переведите мне скорее, что вы сейчас пропели…
— Хорошо, переведу. Но запомни: настоящий рыцарь выполняет свои обещания, — дядюшка вновь запел, но теперь уже на родном, на каталонском:
Я песнь, друзья, сложил для вас —
Безумную отчасти.
В ней о любви пойдёт рассказ,
О радости и страсти.
Кто эту песню не поймёт,
Любовь тот не познает.
Кто мне сейчас не подпоёт,
Тот счастье потеряет…
— А дальше, что же дальше, падре! — с нетерпением воскликнул я.
— Дальше ты переведёшь сам, как только одолеешь язык оригинала… — подогрел он мой интерес.
— Как же я выучу этот непонятный язык?
— Я стану учить тебя, мой мальчик… — пообещал дядюшка.
Дядюшка был необычным епископом. Помимо игры на лютне, знания многих европейских языков и арабского он был сведущ в тайнах врачевания ран, в перемещении звёзд на небосводе, в искусстве плавки металла, в садоводстве и виноделии, но самое удивительное для меня — в воинском деле. Хотя это последнее умение дядюшка почему-то тщательно от меня скрывал.
Однажды, исследуя помещения епископского дома, я проник в кладовую и обнаружил там дорогие рыцарские доспехи с золотой и серебряной насечкой. Здесь же находились кольчужная рубаха и такие же сплетённые из стальных колец штаны, отполированные до блеска наколенники и налокотники. Всё это было в таком виде, как будто их только вчера изготовил кузнец-умелец из Толедо. В кладовой также хранился и целый арсенал вооружения, готовый к немедленному применению: обоюдоострые мечи, кинжалы, тяжёлые боевые топоры, копья и самострелы…
Об увиденном в кладовой арсенале я промолчал, но именно с той поры стал примечать, что дядюшка-епископ с особым интересом наблюдает за нашими с Себастианом упражнениями на деревянных мечах и как будто невзначай даёт весьма дельные советы по отражению того или иного выпада.
Время от времени дядюшка куда-то уезжал из монастыря в сопровождении отряда наёмников-норманнов. Тогда же из кладовой исчезали рыцарские доспехи и часть оружия.
Возвращался он, как правило, через несколько дней и непременно уединялся в домовом храме, где подолгу молился, распластавшись на каменном полу перед деревянным распятием Спасителя.
Именно в эти дни в погребах монастыря, точно по мановению волшебной палочки, появлялись бочки с вином и головы сыра, в амбарах — мешки с зерном, на конюшне ржали чужие кони, а в хлеву мычали коровы и блеяли овцы…
Немного повзрослев, я как-то спросил у дядюшки-епископа:
— Откуда эти щедрые дары?
Его ответ противоречил прежним наставлениям:
— Многие знания умножают печали, Джиллермо…
3
В первые годы моей жизни в Риполи отец навещал меня. Впрочем, приезжал он не часто и гостил недолго.
В каждый свой приезд он первым делом окидывал меня с головы до пят оценивающим взглядом, словно видел впервые, и задавал одни и те же вопросы:
— Как тебе тут живётся, сын? Нуждаешься ли ты в чём?
Едва дослушав рассказ о том, что случилось за время нашей разлуки, он трепал меня по голове тяжёлой рукой и отправлялся с дядюшкой-епископом в зал приёмов, где за закрытыми дверями они пировали всю ночь и вели долгие задушевные беседы.
Лишь изредка мне позволялось разделить с ними трапезу, и тогда я, забыв о еде, ловил каждое слово, сказанное отцом и моим благодетелем.
В канун моего пятнадцатого дня рождения, в январе 1096 года от Воплощения Господня, отец явился в монастырь и сообщил о своём намерении снова жениться. В жёны он избрал Бибиэну, дочь одного из своих вассалов — небогатого идальго. Девице ещё не исполнилось и двадцати.
Эту новость отец сообщил нам с дядюшкой в первые же минуты по приезде с таким непреклонным выражением лица, что было очевидно: решение о женитьбе он принял окончательно и никаких возражений не потерпит, по крайней мере в моём присутствии.
Мы сидели в трапезной.
Взрослые говорили о соборе, состоявшемся во французском Клермоне, откуда падре недавно вернулся с известием о грядущем Крестовом походе.
Шла вторая неделя мясоеда, и на столе, помимо обычных, изрядно надоевших в Рождественский пост блюд с ячменной кашей и квашеной капустой с яблоками и жёлтой морковью, дымились на больших подносах сочные ломти жареной телятины и куски тушённого в кислом соусе ягнёнка. Чаши с мёдом, тарели с хлебом из муки тонкого, не монастырского помола теснили блюда с кругами козьего сыра, варёными яйцами и запечёнными куропатками. Местное вино, эль, сваренный по норманнскому обычаю, поданные к столу в больших кувшинах, предназначались дядюшке и отцу, а яблочный сидр — для меня.
Все эти годы я очень скучал по отцу, и теперь мне нравилось наблюдать, как он жадно, с удовольствием поглощает пищу, с хрустом перемалывая крепкими желтоватыми зубами хрящи куропаток, как по-волчьи вгрызается в нанизанные на нож огромные куски сочного мяса и золотистый прозрачный жир стекает по его крепким, толстым пальцам. Отец привычно искал свободной рукой голову своего любимого испанского мастифа, чтобы вытереть ладонь о лоснящуюся шерсть, и, не находя собаки, которую в монастырскую трапезную не пустили, вытирал руку о полу своего тёмного кафтана, мусолил пальцами и без того сальную густую растительность на лице, не забывая большими глотками отхлёбывать из массивного серебряного кубка мальвазию. Это выдержанное монастырское вино отец, в отличие от дядюшки, никогда не разбавлял водой.
Дядюшка увлечённо, словно читал проповедь с амвона, рассказывал о соборе, а отец умудрялся вставлять в его монолог свои вопросы и довольно едкие замечания.
— Столько людей, собравшихся воедино не для того, чтобы убивать друг друга, а с благою целью — поговорить о служении Господу нашему Иисусу Христу, я, братец Рамон, до Клермона ещё не видел ни разу… — возвышенно произнёс дядюшка и, точно спохватившись, продолжал более сдержанно, но от этого не менее велеречиво: — Этот собор, несомненно, останется в веках! Тысячи рыцарей и их верных оруженосцев, десятки удельных государей и их вассалов приехали из разных концов Европы. Подумай только, одних епископов и аббатов насчитали более четырёхсот! Я не говорю уже о несметных толпах простолюдинов и разного нищего сброда, собравшегося на овернской равнине…
— Ну, скажем, на Лионскую ярмарку, ваше преосвященство, собирается люда ничуть не меньше… — усмехнулся отец.
— Не богохульствуй, братец. Одно дело — притащиться за сотню лье, чтобы прицениться к товарам и опустошить свой кошель, поглазеть на канатоходцев и послушать бродячих менестрелей, и совсем иное, чтобы увидеть его святейшество папу и воспринять вящее слово преемника Святого Петра!
— О каком же из пап ты ведешь речь? — снова подал голос отец. — Неужели сам Климент III удостоил клюнийцев своим приездом?
Дядюшка слегка покраснел, пристукнул ладонью по столу и сказал строго:
— Не вспоминай, братец, об этом клятвопреступнике Виберто ди Пармо. Никакой он не папа и даже имя антипапы, коим называют его недалёкие глупцы, носить не смеет! Истинный папа, единственный подлинный представитель Бога на земле, это — наш Урбан II! Да святится в веках имя его! — Подавив минутную вспышку гнева, дядюшка снова заговорил спокойно и даже ласковее, чем обычно: — Ты, знаешь, Джиллермо, — перевёл он на меня свой потеплевший взор, — я был знаком с его святейшеством ещё в бытность его приором Клюни. Тогда наш папа звался Одо де Шательон де Лажери. Свидетельствую перед Господом и людьми, что уже в ту пору он был выдающимся богословом, и убеждён, что именно ему, нашему святейшему папе Урбану, обязано клюнийское движение своим успехами в борьбе с противниками. При нём вернулась подлинная нравственность в жизнь монастырей, и в обителях нашего братства возродился строгий устав, завещанный благословенным Бенедиктом Нурсийским…
Дядюшка уже рассказывал мне, кто такие эти клюнийцы. Из его объяснения я хорошо усвоил, что главной целью приверженцев этого нового движения было стремление сделать монастыри независимыми от власти государей, на чьих землях они находились. Также предлагалось освободить их от власти епископов, этими государями назначенных. Клюнийцы требовали запрещения симонии, то есть продажи и покупки церковных должностей, введения строгих аскетических правил, в том числе и неукоснительного соблюдения целибата.
Отец с лёгкой иронией спросил:
— Прости меня, мой дорогой епископ, но я никак не пойму, как ты — прямой потомок Гифреда Волосатого, облагодетельствовавшего это святое место, — сделался вдруг клюнийцем? Это ведь с твоей стороны, прошу не гневаться на мои вольные речи, выглядит просто неразумным… Объясни мне, невежде, как ты сможешь управлять обителями своей епархии, если они вдруг перестанут следовать твоей воле, а станут напрямую подчиняться папе Урбану?
Дядюшка отпил немного мальвазии из кубка и парировал тираду отца так, как он умел это делать, — назидательно-примиряюще:
— Мир, в котором мы по воле Божьей коротаем свой век, меняется, любезный братец. И мы, грешные, должны меняться вместе с ним, если не хотим остаться на обочине жизни. Разве ты не видишь, что сегодня европейским государям уже не совладать по одиночке с теми опасностями, которые всем нам грозят? Только единая папская власть может способствовать объединению всех заинтересованных сословий пред лицом нынешних угроз, откуда бы они ни исходили… Собор в Клермоне показал это со всей очевидностью!
Отец спорить не стал. Состязаться с дядюшкой в красноречии ему было трудно, а вот на аппетит он никогда не жаловался. Взяв с блюда большой кус телятины, отец стал поглощать его, причмокивая, так жадно, словно не ел несколько дней.
А дядюшка, распаляясь от собственных речей всё больше и больше, продолжал проповедовать, обращаясь к нам обоим:
— Вы, дорогие мои родственники, даже представить себе не можете, как вдохновенно говорил в Клермоне его святейшество. Речь папы Урбана являла собой экспромт, навеянный свыше. Она была исполнена таких высоких чувств и слов, что никого не оставила равнодушным. Я запомнил её буквально дословно. Святейший папа сказал: «Мы должны оказать помощь Византии! Мы просто обязаны освободить Гроб Господень в Иерусалиме от персидского племени турок, убивающих наших братьев христиан, живущих на Востоке, разрушающих Божьи церкви и опустошающих само Царство Богово. Я обещаю каждому борцу за веру отпущение самых страшных грехов. Воинам, что падут в праведной борьбе с неверными, вечную награду на небесах. Не сомневаюсь, что наше храброе рыцарство одолеет сарацин! Всех, кто принял обет похода на Святую землю, всех победителей мусульман ждёт невиданное богатство! Лучезарные и плодородные земли Востока, пропитанные мёдом и млеком, Иерусалим — этот пуп мира, воплощение рая небесного на земле. Все, кто здесь — горестен и беден, там будет — радостен и богат! Вперёд — на Иерусалим! Так повелевает Господь!» — дядюшка глубоко вздохнул, переводя дух, и завершил свою тираду патетически: — Толпа внимала папе как заворожённая, а когда его святейшество умолк, взревела тысячегласо, точно Иерихонская труба: «Так хочет Бог! Такова воля Господа!»
— Так хочет Бог! Такова воля Господа! — зачарованный его рассказом помимо собственной воли, повторил я.
Отец как раз доел кусок телятины и захлопал в ладоши, отдавая должное услышанному.
— Да, ты прав, ваше преосвященство, блестящая речь, — сказал он, — но она хороша для толпы безродных нищих и тёмных селян. Неужели ты сам доподлинно веришь, что всё дело в помощи нашим братьям-христианам на Востоке? Это было бы слишком простым объяснением…
Дядюшка как будто только этого и ждал. Он отодвинул бокал в сторону, остерегаясь опрокинуть его, и демонстративно стал загибать пальцы на левой руке:
— У всякого явления, мой дорогой братец Рамон, есть несколько причин, и, думаю, найдётся ещё больше поводов. Так вот, первую из причин ты сам и назвал, вспомнив противоречия между святейшим папой Урбаном и тем клятвопреступником, чьё мерзкое имя мы условились за этим столом не упоминать. Как ты помнишь, эти противоречия в недалёком прошлом обострились до того, что явились поводом для похода германского императора Генриха IV на Рим. Они и по сей день не разрешены и продолжают сеять рознь между европейскими государями и служителями нашей церкви. Так вот, предстоящий крестовый поход и его высокие цели — прямой способ упомянутые противоречия если не решить разом, то хотя бы на время пригасить… Общий враг — лучший для этого повод! Но есть и иная причина для объявленного похода, которая представляется мне куда более значимой. Это — очередная попытка преодолеть Великую схизму и вернуть православную Византию в лоно матери римско-католической церкви. То, что не удалось сделать легатам папы Льва IX в 1054 году от Рождества Христова путём уговоров, нынче при помощи крестового похода желает добиться папа Урбан II. Он уверен, что прибытие под стены Константинополя мощной рыцарской армии убедит императора Алексея Комнина оказать необходимое давление на несговорчивого патриарха Николая III Грамматика и склонить его к необходимым уступкам…
— Что ж, ваше преосвященство, твои доводы звучат убедительно. Но убедительно, скорее, для клира, нежели для знатных сеньоров и благородных рыцарей. Я верю, что уважение к папскому слову, вполне вероятно, побудит пойти в поход некоторых из владельцев мелких феодов да, может быть, сотню-другую фанатиков и, более того, молодых романтиков, грезящих, подобно нашему Джиллермо, о доблести, о подвигах и славе, — тут отец заговорщицки подмигнул мне и продолжил излагать свои аргументы: — Согласен и с тем, что можно сказками о молочных реках с кисельными берегами и грёзами о вечно цветущих райских садах соблазнить в поход на Восток толпы голодранцев и бродяг, готовых верить во что угодно, только бы им пообещали сытную еду и одежду без заплат. Но мне трудно даже представить, чтобы великие государи и другие мудрые мужи согласились на это безрассудное предприятие, не имея к тому собственных побуждений и веских причин. Уж я-то хорошо помню, что сосед наш, граф Раймунд Тулузский, двадцать лет назад долго не поддавался на посулы, как елей, источаемые папой Григорием VII, зовущие французов включиться в реконкисту. Думаю, и ты помнишь, что храбрый Раймунд и пальцем не пошевелил, чтобы начать священную войну с сарацинами только ради обещания получить немедленное отпущение всех грехов. Он не покинул Тулузу, пока папа не посулил, что земли в Испании, освобождённые от неверных, тут же перейдут в его, Раймунда, единовластное владение…
— Да, я помню о подвигах графа Раймунда, — чуть заметно улыбнулся дядюшка. — Он на деле доказал свою верность Святому Кресту, разбив мавров в битве при Барбастро, и я рад тому, что именно он возглавит рыцарей юга Франции в предстоящем походе на Восток. Относительно твоих предположений о причинах, побудивших графа на столь решительный шаг, думаю, таковые в самом деле имеются, — падре с важным видом загнул третий палец на левой руке. — И тут ты, брат мой Рамон, совершенно прав, полагая, что у каждого из сеньоров, согласившихся отправиться освобождать Гроб Господень, есть свои интересы. Но важно то, что они пока совпадают с интересами папского престола…
— …Главное — не дать разрастись смуте в европейских владениях и отрядить наиболее буйных смутьянов в дальний и опасный поход, из которого обратно вернутся не многие… — на лету подхватил отец.
— Приятно говорить с умным собеседником, — улыбнулся дядюшка и, обращаясь ко мне, наставительно заметил: — Учись у своего отца, мой мальчик. Он умеет зрить в корень! — И снова перевёл взгляд на отца: — Знаешь, братец, по пути в Клермон мне три раза преграждали путь вооружённые шайки. Да-да… Два раза это были простолюдины, а однажды — рыцари! И если бы не грозный вид моих норманнов и наше численное превосходство, я не уверен, добрался бы я до цели моего путешествия… Более того, на соборе многие знакомые приоры и епископы, а также владельцы замков сетовали, что разбойники совсем распоясались. Они уже давно не щадят ни поместья, ни монастыри. А чему тут удивляться? Ты же знаешь про новый закон о наследовании феода старшим из сыновей? Так вот, он многих младших отпрысков старинных рыцарских родов сделал безземельными. Скажи мне, что остаётся делать тому, кто родился рыцарем и ничего не умеет, кроме как воевать? Только взяться за оружие, чтобы раздобыть себе средства к существованию… За три «тощих года» к таким безземельным сеньорам примкнули разорившиеся вилланы и ремесленники. К северу от Тулузы, говорят, шайки насчитывают уже по несколько сот человек. Ещё немного — и они начнут штурмовать королевские замки! Вот потому-то наш мудрейший папа Урбан и рассудил, что нищей рыцарской вольнице и взявшейся за вилы голытьбе надо поскорее найти новое поле для ристалищ, и предпочтительнее, чтобы оно располагалось как можно дальше от Европы!
— Это разумно, — кивнул отец.
— Ну, и, наконец, идея предстоящего похода хороша тем, что каждому из его участников открывает возможность изменить свою судьбу: погибнуть с честью за благое дело или приобрести новые плодородные земли, завоевать богатство и титулы, бессмертную славу… — заключил дядюшка, прикрывая правой ладонью четыре загнутых пальца левой руки. — Скажи, брат, разве всё это — не заманчивый повод для того, чтобы оставить родные места и отправиться в путь?
Отец задумчиво покачал головой, а дядюшка поправил на среднем пальце массивный золотой перстень, являющийся знаком его духовного сана, поднял свой кубок и предложил:
— Возблагодарим же Господа нашего и его наместника на земле святейшего папу Урбана за столь выдающуюся идею! За успех святого дела!
Отец последовал его примеру, но, прежде чем пригубить вино, осторожно поинтересовался:
— Ты полагаешь, ваше преосвященство, что и мне надо собираться в поход во имя Господа нашего?
Я замер в ожидании. Если отец поедет на Восток, он, конечно, возьмёт с собой и меня. И тогда мечты о ратных подвигах, которые давно туманили мою голову и заставляли чаще биться сердце, непременно исполнятся.
— Тебе незачем куда-то ехать, мой брат! — заверил дядюшка отца. — Его святейшество папа Урбан в Клермоне подтвердил милость, дарованную испанским дворянам святейшими папами Александром II и Григорием VII. Участники реконкисты от крестового похода на Восток освобождаются, ибо уже совершают свой крестовый поход. Окончательная победа над маврами на благословенной испанской земле значит для святой Христовой церкви ничуть не меньше, чем освобождение Гроба Господня в Иерусалиме!
— Так, значит, наши рыцари не поедут освобождать Иерусалим? — разочарованно вздохнул я.
Отец, напротив, не скрывал своей радости:
— Хвала Всемогущему Господу и папе Урбану! И тебе хвала, дорогой мой епископ, за столь приятную новость! — Он в несколько глотков осушил свой кубок, утёр усы и бороду и заявил: — Ну, теперь я спокойно смогу заняться свадебными хлопотами. Рад, что мне не придётся надолго оставлять мою прекрасную избранницу. Так что ты скажешь о моей грядущей женитьбе, ваше преосвященство?
— Давай, братец, поговорим об этом после, — мягко остановил его дядюшка.
Я понял, что пора откланяться и поднялся из-за стола.
Дядюшка, перекрестив, отпустил меня.
У самой двери до моего слуха донеслись негромкие, но внушительные слова дядюшки-епископа:
— …понимаю твой страстный порыв, братец Рамон, однако помни, чему учит святая церковь: слишком пылкая любовь к молодой жене уже есть прелюбодеяние! Прошу, образумься и не ставь плотские устремления выше спасения своей души…
Я затворил за собой дверь. Из-за неё долетел сердитый отцовский возглас:
— Сколько можно петь одну и ту же песню: плоть, сладострастие, греховность человеческой природы? Оставь эти сказочки для глупых девиц, пришедших на первое причастие, или… для моего Джиллермо!
4
Свадьба отца и Бибиэны состоялась в конце второго месяца весны, когда в садах графства уже отцветали персиковые деревья. Мы с дядюшкой в этом торжестве не участвовали.
Дядюшка сказался больным, а одного меня не отпустил, ссылаясь на то, что поблизости замечены мавританские отряды, к тому же обострились отношения с соседним Руссильоном — того и гляди начнётся война…
Напрасно я убеждал его, что мне не страшны никакие мавры и руссильонцы, что я уже отлично держусь в седле, неплохо владею мечом, а в стрельбе из арбалета немногие из его наёмников могут состязаться со мной.
Дядюшка остался непоколебим.
Поразмыслив, я догадался, что истинной причиной отказа от участия в свадебной церемонии явилась вовсе не болезнь дядюшки-епископа (он всегда отличался отменным здоровьем) и даже не опасная дорога в Кердань — мой благодетель просто не одобрял нового отцовского брака. Будучи человеком прямодушным, он не желал лицемерить, провозглашая здравицы на праздничном пиру, и посчитал разумным уберечь меня от неловкости, неизбежно возникающей в ситуациях, когда мачеха немногим старше пасынка…
Моё знакомство с Бибиэной состоялось в середине лета.
К этому времени граф Гислаберт Руссильонский заключил с отцом мир, по которому уступил ему владение монастырём Сан-Мигель-де-Куша. Этот монастырь располагался на важном перепутье и позволял отцу контролировать земли к юго-западу от Кердани.
Отец, возвращаясь после успешных переговоров с руссильонцами, заехал в Риполь и настоял, чтобы я отправился к нему погостить.
Я с радостью поехал на родину, где не был около десяти лет.
Всю дорогу я с нетерпением ждал встречи с родным замком.
Мои далёкие предки возвели его на месте бывшего римского укрепления времён войны с кантабрами. Старую, ещё римскую кладку по всему периметру укрепили, надстроили стены и возвели пять оборонительных башен, вырыли глубокий ров вокруг замка и заполнили его водой. Сделано это было настолько добротно, что многие столетия наш замок считался неприступной твердыней. По крайней мере, в моей детской памяти он оставался именно таким — самым мощным из всех замков, какие есть на свете.
Однако при новой встрече с родовым гнездом меня ждало разочарование: замок как будто съёжился, стал меньше. То ли крепостные стены вросли в землю, то ли ров обмелел…
Я хмуро озирал родные места. Во всём виделся упадок. Лачуги селян, их огороды и сараи, лепящиеся вокруг замка, поражали взор своей неухоженностью и нищетой, по крайней мере, они показались мне таковыми после Риполя.
Старая римская дорога, ведущая к главным воротам замка, была вся в выбоинах и рытвинах. В двух местах её преграждали глубокие лужи, в которых неподвижно, как древние статуи, лежали грязные свиньи, даже не тронувшиеся с места при нашем приближении. Цепи подъёмного моста заржавели, как будто ими давно никто не пользовался, да и сами главные ворота замка, над которыми красовался наш выцветший на солнце герб, обветшали…
У меня даже возникло ощущение, что это не наш, а какой-то чужой замок! И это ощущение больно отозвалось в моём сердце, засело в нём занозой.
Мы въехали во внутренний двор.
Слуги высыпали навстречу нашей кавалькаде, но среди них я не отыскал ни одного знакомого лица, словно все, кто жил здесь во времена моего детства, разом испарились…
Отец словно угадал мои мысли, обернулся ко мне:
— Это новые слуги, Джиллермо, — пояснил он. — Бибиэна привезла их с собой, чтобы не чувствовать себя одиноко на новом месте. Да вот и она, моя голубка, собственной персоной! Смотри, встречает нас! — расплылся он в самодовольной улыбке. — Как же она красива, твоя новая мать!
Бибиэна, моя мачеха, ждала нас в глубине двора, у широкой лестницы, ведущей в главный зал замка.
Мы сошли с коней. Их тут же взяли под уздцы подбежавшие конюхи. Слуги разом примолкли, расступились, склонив обнажённые головы. Отцовские собаки на псарне почуяли хозяина и разразились разноголосым лаем и визгом.
Приблизившись к крыльцу я, наконец смог рассмотреть мачеху.
Гибкая и грациозная, она вполне соответствовала своему имени — Бибиэна, что значит — живая. Её ладную фигуру подчёркивало шёлковое платье бирюзового цвета, поверх которого было надето другое, из тонкого серого сукна — более просторное, с широкими рукавами до локтей. Оно ниспадало до земли длинным шлейфом. Накинутая на плечи алая вуаль с серебряным узором завершала наряд. Горделивая посадка небольшой, аккуратной головки, прекрасно гармонирующей со стройной, точёной шеей, бледное лицо, обрамлённое тёмно-рыжими локонами, собранными на затылке и запрятанными под алый колпачок, резные губы цвета спелого граната, тонкий, прямой нос с небольшими чувственными ноздрями…
Оглушённый, ошарашенный, я невольно замедлил шаг, ибо у меня перехватило дух и сердце в груди затрепетало пойманным и зажатым в кулаке птенцом.
Бибиэна в этот миг показалась мне совершенной. Она была краше всех немногочисленных женщин, которых я прежде встречал, изображения которых видел в книгах. Столь прекрасные лица обычно изображают у ангелов, и моя мачеха показалась мне именно таким неземным, одухотворённым созданием.
Отец успел обогнать меня на несколько шагов, прежде чем я опомнился и устремился ему вослед, пытаясь унять охватившую меня дрожь.
Это безумие продолжалось всего несколько мгновений, пока я не встретился с Бибиэной взглядом.
От светло-серых, почти прозрачных глаз мачехи веяло неземным холодом. Этот стылый взгляд проник мне в душу, как стилет. К тому же левый глаз её слегка косил, и это вызвало у меня ещё более странное ощущение…
«Она — ведьма!» — пронзила меня страшная догадка.
Отец подошёл к мачехе, крепко обнял её, поцеловал в гранатовые уста. Отстранившись, кивнул в мою сторону:
— Позволь, дорогая жёнушка, представить тебе Джиллермо, моего сына и надежду нашего графства.
— Здравствуй, Джиллермо. Милости просим к нам! — елейно улыбнулась Бибиэна, но глаза её остались холодными.
Меня покоробило это «к нам», как будто я приехал не к себе домой. Я в надежде взглянул на отца, но он как завороженный продолжал любовно таращиться на Бибиэну, словно ему было всё равно, что она говорит, что делает, — только была бы рядом.
Бибиэна подхватила его под локоть и повлекла за собой.
Я понуро поплёлся следом, уже жалея, что не остался в Риполе.
Главный зал замка, куда мы прошли, тоже изменился до неузнаваемости. Со стен исчезли охотничьи трофеи отца — головы вепрей и оленьи рога, вместо них новая хозяйка повесила французские гобелены со сценами рыцарских поединков и пиров. Старый, закопчённый очаг, у которого я любил сидеть в детстве, подолгу глядя на огонь, заменил новый, более объёмный камин, отделанный полированной гранитной плиткой. Та же плитка устилала пол. И только щит отца остался на своём привычном месте — на стене в дальнем конце зала, где на возвышении стоял стол, кресла хозяина, хозяйки и почётных гостей…
Мы ужинали втроём. Бибиэна держалась со мной приторно-ласково: она то и дело приказывала слугам подавать мне лучшие куски мяса и пирога.
После ужина мачеха сама проводила меня в отведённую комнату в главной башне.
Столь же предупредительна и внимательна ко мне, как в первый день, Бибиэна оставалась и во все другие дни моего пребывания в замке.
И всё же ощущение какой-то неясной тревоги, близкой опасности не покидало меня. Хотя я постепенно привык к её пронзительному взгляду, но, когда она как бы невзначай касалась моей руки, меня охватывал такой же душевный трепет, как в момент нашей встречи…
Повинно ли в том было её колдовство, но каждую ночь перед моими глазами маячило лицо мачехи, её стройная фигура, в ушах звучал её чарующий, как у сирены, голос. Меня терзали греховные помыслы о неизведанных тайнах обладания женщиной, о сладости плотского наслаждения, которое напрямую сплелось в моём воображении с манящим и пугающим образом Бибиэны.
Впервые ощутил я себя пленником греховного закона, о котором писал ещё блаженный Августин. Сердце моё яростно билось, грудь колыхалась, как меха кузнечного молота, стеснялось дыхание, на лбу появлялась испарина, мысли в голове путались… И даже молитва Спасителю не действовала, не приносила успокоения.
Дядюшка не раз говорил мне, что сладострастие изо всех смертных грехов — высшее оскорбление Бога. Он приводил примеры из Святого Писания, из наставлений святых исповедников веры, убеждающие, что женщина — орудие совращения и дьявольского соблазна. Но, помня все слова моего духовника, зная наизусть все примеры грехопадений, я ничего не мог с собой поделать. Ощущая себя при этом падшею, бесстыдною, ничтожнейшею тварью, не понимая, как убежать соблазна и воспротивиться охватившему меня поистине ведьминскому дурману, всё же думал о Бибиэне неотступно…
В подобных греховных тенётах, опутавших мою неокрепшую душу, то грезящую о неизведанном телесном наслаждении, то истязающую себя самобичеванием и укорами, проводил я долгие ночные часы, ворочаясь на жёсткой и неудобной постели, и поднимался поутру разбитый и опустошённый.
Но желание снова увидеть соблазнительную Бибиэну, любоваться ею оставалось сильнее стыда. Смотреть на замужнюю женщину, к тому же — супругу собственного отца, и при этом ощущать страстное, скотское, как сказал бы падре, желание обладать ею уже являлось неопровержимым доказательством принадлежности мачехи к отвратному ведьминскому племени. И всё же, терзаясь собственным бесстыдством и неведомо откуда взявшейся порочностью, я снова и снова искал встреч с нею…
Бибиэна, кажется, догадывалась о том, что со мною происходит, и как будто нарочно будоражила во мне низкие инстинкты. Она то кокетничала со мной, то была холодна и неприступна. Отец, ослеплённый любовью, не замечал ничего. Он как ни в чём не бывало веселился, пьянствовал со своими рыцарями-вассалами, ездил на охоту и в гости к соседям. Иногда брал меня с собой, но гораздо чаще оставлял в замке, предоставленного самому себе и моим греховным грёзам.
Коротая время и спасаясь от привязчивого полуденного беса, который, по рассказам Себастиана, подстерегает грешников именно в минуты безделья, я вслух читал Псалтырь, вручённую мне перед отъездом дядюшкой, или бродил по небольшому яблоневому саду, разведённому ещё моей матерью.
После смерти матери сад пришёл в весьма запущенное состояние. Теперь Бибиэна старалась привести его в порядок. Она наняла для этой цели садовника-баска, кряжистого, длиннорукого и, как чудище из легенд, густо заросшего жёсткими чёрными волосами. Он был дик и молчалив, но трудолюбив и упорен. Я наблюдал, как он взрыхляет землю под фруктовыми деревьями, острым ножом с серповидным лезвием ловко срезает сухие ветки. А когда и это занятие мне наскучивало, я охотился на ворон. Этих горластых и наглых птиц невероятно много кружило над свалкой отходов, расположенной под северной стеной замка, в глубоком овраге.
За крепостной стеной располагался барбакан — внешнее укрепление, предназначенное для вылазок в тыл врагу, атакующему замок. Барбакан находился в полуразрушенном состоянии — им уже давно никто не пользовался, но в качестве укрытия для охотника он вполне годился, да и свалка, куда слетались вороны, отсюда была как на ладони. Притаившись за зубцами барбакана, я обычно и высматривал свою добычу. Небольшой арбалет, которым я пользовался довольно искусно, всегда находился у меня под рукой, и редкий выстрел болтом — короткой и толстой стрелой со стальным наконечником — не настигал цели…
Чтобы добраться к барбакану, надобно было пересечь сад, отворить потайную калитку в крепостной стене, перебраться через крепостной ров по узкой и шаткой доске.
В тот памятный день, который перевернул всю мою последующую жизнь, я незадолго до полудня отправился поохотиться.
Почти миновав сад, я услышал чуть в стороне от моей тропы нечто похожее на сдавленный человеческий стон или приглушённый рык какого-то дикого зверя. Сердце моё сжалось от страха, но любопытство оказалось сильнее. Наличие арбалета придало мне решимости.
Уперев в землю стремя арбалета и наступив на него ногой, я двумя руками взвёл тугую тетиву и уложил болт в направляющий паз. Взяв оружие на изготовку, осторожно двинулся в сторону, откуда раздавался непонятный звук.
Крадучись, прошёл несколько рядов старых яблоневых деревьев и уткнулся в заросли маквиса — жестколистого вечнозелёного кустарника. Пробраться сквозь него бесшумно и остаться при этом незамеченным оказалось куда труднее, но мне это удалось.
Осторожно раздвинув густые ветки, я увидел перед собой небольшую, укромную лужайку, на которой копошилось какое-то странное животное.
Я не сразу понял, что это. На лужайке на четвереньках стояла обнажённая Бибиэна, а над ней нависал волосатый баск-садовник. Он раскачивался взад и вперёд, тяжело дыша, цепко сжимая бёдра мачехи в могучих волосатых дланях. Широко открытые глаза Бибиэны горели безумным огнём, её прекрасное лицо искажала гримаса, а из груди вырывался тот самый звериный, утробный стон, похожий на рык, который и привлёк моё внимание…
Я несколько мгновений тупо глядел на происходящее, позабыв о всякой осторожности…
Этих мгновений хватило, чтобы меня заметили.
Взгляд Бибиэны вдруг скользнул по моему лицу, приобрёл осмысленность и налился злобой.
— Ах! Дрянной мальчишка! — вскрикнула она, пытаясь вырваться из лап баска. — Арратс! Хватай его!
Я отпрянул назад и бросился бежать, не разбирая дороги, рискуя наткнуться на ветки яблонь и выколоть себе глаза.
А вослед мне нёсся истошный вопль Бибиэны:
— Догони! Убей!..
Треск ломаемых веток и топот тяжёлых ног за спиной подстегнули меня.
Не помню, как я добежал до калитки в крепостной стене, как, сдвинув тяжёлый запор, выскользнул наружу и по пружинящей, шаткой доске перебежал через ров. Здесь я перевёл дыхание. Первым побуждением моим было сбросить доску в ров и тем самым обезопасить себя, но это показалось мне трусостью, недостойной будущего рыцаря.
Только тут я вспомнил, что у меня в руках заряженный арбалет…
Кровь моего отчаянного предка Гифреда Волосатого взыграла во мне, пробудив решимость постоять за себя и за честь моего отца.
Широко расставив ноги для устойчивости, я поднял арбалет и изготовился к стрельбе.
Арратс разъярённым медведем вывалился из калитки и замедлил шаг, озираясь. Запыхавшийся, в длинной рубахе, из-под которой торчали кривые и неожиданно тонкие для такого могучего торса ноги, он выглядел бы смешно, если бы не дикий оскал и большой садовый нож, зажатый в руке.
Увидев меня, баск издал воинственный клич своего племени и ринулся вперёд. Нас разделяло не более двух десятков шагов.
— Стой! — срывающимся голосом приказал я. — Стой, иначе умрёшь!
Но он уже вступил на доску, сразу прогнувшуюся под его тяжестью.
Я, почти не целясь, нажал на спусковой рычаг.
Глухо звякнула пружина спускового устройства. Выйдя из зацепа, щёлкнула тетива.
Болт вонзился баску прямо в кадык.
Арратс поперхнулся, выронив нож, схватился двумя руками за горло, точно желая вырвать стрелу. Кровь хлынула у него изо рта. Сделав ещё шаг, он покачнулся и тяжело рухнул в ров.
Вороны чёрной гортанной стаей закружили над барбаканом.
5
Я стоял на краю рва и глядел на тёмную воду, в которой скрылось тело баска. Когда на поверхность с громким хлюпаньем вырвались пузыри воздуха, так, словно Арратс сделал свой последний выдох, до меня дошёл смысл происшедшего: я только что убил человека.
Все доводы разума о том, что этот подлый слуга хотел лишить меня жизни, что он, грязный простолюдин, только что прелюбодействовал с женой моего отца, своего сеньора, и уже по одному этому достоин смерти, моя душа принимать отказывалась. Она сжалась в комок, осознавая смертный грех, и точно окаменела, понимая, что никакими даже самыми вескими причинами, этот грех оправдать нельзя…
Конечно, мне уже приходилось убивать. Я даже гордился собой, когда мне удавалось сбить стрелой ворону на лету. Но подстрелить птицу — это совсем не то, что лишить жизни человека.
С детства я готовился стать рыцарем и, значит, убивать врагов, сражаться с равным тебе во время турнира — этого праздника мечей и копий, как пишут в рыцарских сагах, или сойтись с вооружённым до зубов неприятелем на поле брани. Это считалось доблестью. И совсем иное — в обычной жизни взять и прикончить простого пеона или виллана, как ты его ни назови… Такое обыденное убийство никак не вязалось с представлениями о рыцарской чести и благородстве, которые я с младых ногтей в себе взращивал!
Но ещё ужасней было понимание того, что теперь мне неизбежно придётся совершить «убийство» иного рода — разрушить счастье моего отца, которого я искренне любил и почитал. Я осознавал, что горькая правда о той, кого он нежно называет своей голубкой, сразит его в самое сердце.
При мысли об отце во мне вдруг вспыхнула ненависть к мачехе. Это ведь она, Бибиэна, повинна в случившемся! Эта проклятая ведьма (не зря же я сразу окрестил её так!) нарушила все заповеди, все семейные устои…
Греховная картина, которую я увидел на лужайке, вновь как наяву встала передо мной. Те непристойности, которые Бибиэна позволила себе с садовником, и с мужем-то делать не позволительно! Я читал в монастырской библиотеке наставления епископа Вормсского. Он ещё сто лет назад в своём «Декрете» налагал на всех слуг Божьих неукоснительную обязанность расспрашивать на исповеди у каждого женатого прихожанина, не совокуплялся ли он с супругой в положении наподобие собак. И если мирянин поступал вопреки запретам, то он должен был немедленно покаяться, а священнику следовало наложить на грешника епитимью в десять дней на хлебе и воде. Также «Декрет» запрещал близость с супругой перед родами или в воскресенье, требовал семи лет строгого покаяния для женщины, если она ведёт себя как похотливое животное и прибегает к запретным ласкам и ухищрениям, дабы муж благодаря дьявольским действиям больше её возжелал… Какие могут быть ещё «ухищрения», я даже представить боялся. Моей стыдливости было довольно и того, что мачеха вытворяла с грязным баском!..
Но как об этом рассказать отцу? Какие найти слова, чтобы не разбить ему сердце? Бибиэна, конечно, станет всё отрицать, обвинит меня в наговоре и, что ещё хуже, скажет, что я сам домогался её! А что если отец поверит ей? Она ведь будет права: я же испытывал к ней то самое complexion venerea — любовное переполнение, о котором предупреждал мудрый епископ Вормский…
Все эти мысли и чувства окончательно сбили меня с толку…
Ах, как я мечтал сейчас оказаться в Риполе, подальше от Бибиэны, от этого заполненного мутной водой рва, на дне которого лежит убитый мною баск! Тогда не пришлось бы испытывать судьбу и ничего не нужно было бы объяснять отцу, причиняя ему боль…
Я тяжело опустился на вывороченный из барбакана камень, обхватил голову руками и словно оцепенел, потеряв счёт времени.
Знакомый звук рога возвестил о возвращении отца. Он всегда трубил, приближаясь к замку.
Солнце клонилось к закату. Я поднялся с камня, заглянул в ров, боясь увидеть там всплывшее тело, закинул за спину арбалет и быстро пошёл, почти побежал в сторону главных ворот замка.
У подвесного моста я оказался, когда к нему подъехал отец со своей свитой.
— Много ли настрелял ворон, охотник? — весело спросил он, придержав разгорячённого коня.
Ответные слова застряли у меня в глотке. Я только развёл руками.
— Ну, ладно, стрелок, — сказал отец, — расскажешь о своей охоте за ужином. Смотри не опаздывай!
Он пришпорил коня. За ним последовали его воины. Копыта их лошадей звонко процокали по мосту.
Я с тяжёлым сердцем поплёлся вслед за кавалькадой.
В замке, опасаясь встретиться с Бибиэной, я быстро поднялся в свою комнату.
Первым делом — переоделся, ибо моя рубаха вся пропрела, издавая запах страха и отчаянья. Чувствовал я себя прескверно. Во мне теснили друг друга муки совести, праведное желание изобличить подлую мачеху и боязнь причинить боль отцу. Я никак не мог принять решение, как мне поступить: открыться или промолчать, сделав вид, что ничего не случилось…
Я завалился на кровать и пролежал без движения, пока меня не позвали к ужину.
За столом я пытался не смотреть в сторону Бибиэны, боясь её косящего, ведьминского взгляда.
Она вела себя так же, как обычно: по-хозяйски распоряжалась сменой блюд, заигрывала с отцом и со мной была нарочито ласкова.
Трапеза близилась к завершению. Я с ужасом ждал отцовских расспросов, но ему было не до меня.
Бибиэна занимала всё его внимание. Она склонилась к отцу и что-то прошептала ему на ухо, косо поглядывая на меня. Я напрягся, не зная, что подумать.
А отец вдруг просиял, по-юношески вскочил со своего стула, порывисто обнял Бибиэну и громогласно объявил:
— Джиллермо, радуйся! У тебя скоро будет брат или сестра…
— Я уверена, Рамон, у нас обязательно будет сын, продолжатель твоего рода! — с вызовом заявила Бибиэна. — Я точно знаю, так оно и будет!
Она притянула голову отца к себе и впилась в его губы своими губами.
«Ещё не известно, от кого у тебя сын, ведьма!» — сцепил я зубы, чтобы не крикнуть это ей в лицо.
Но отец выглядел таким счастливым, что я опять промолчал.
— Надо выпить за моего будущего сына и твоего брата, Джиллермо! — радостно предложил отец. — По такому случаю, думаю, не грех достать из погреба лучшее вино…
— Принесите мальвазию, — тут же распорядилась Бибиэна.
Служанка бросилась исполнять приказание, а отец и мачеха стали весело обсуждать, какое имя дадут будущему ребёнку.
— Мы назовём его Рамоном, как тебя, мой повелитель… — нежно мурлыкала Бибиэна. — Представляешь, когда он станет графом, то будет зваться Рамон Второй!
— Нет, пусть сын будет Гифредом! — не соглашался отец. — Так звали моего предка, храброго Гифреда Волосатого… А ты что думаешь, Джиллермо, какого имени достоин твой брат? — попытался он вовлечь в разговор меня.
— Воля ваша, отец… — пробормотал я, пряча глаза.
— А не назвать ли нам его, как тебя, Джиллермо? Пусть будет у нас в роду Джиллермо Третий!..
Мука — слушать отца и мачеху — казалась нескончаемой…
Наконец служанка принесла кувшин с вином. Она быстро наполнила серебряные кубки отца и Бибиэны. Мой же кубок был занят сидром.
Мачеха подала знак, и служанка принесла новый кубок, налила в него мальвазию и направилась ко мне.
Она не успела поставить бокал на стол, как любимец отца — мастиф по кличке Халиф, спокойно дремавший на своём привычном месте, справа от отцовского кресла, вдруг вскочил и своей угловатой головой толкнул служанку под локоть.
От неожиданности та ойкнула и выронила кубок.
— Косорукая! — прошипела Бибиэна. Зрачок в её косящем глазе, устремлённом на меня, вытянулся и стал узким, как у гадюки.
— Простите меня, благородная сеньора… — залепетала служанка, поднимая упавший кубок. — Я сейчас всё исправлю…
— Не суетись! — приказал отец. — Халиф просто обожает мальвазию, и мы не станем в столь радостный день лишать его удовольствия…
Мастиф жадно слизал растёкшееся по гранитным плиткам вино. Уже через несколько мгновений пол возле меня блестел, как вымытый.
— Кончита, немедленно принеси молодому сеньору новый кубок! — строго приказала Бибиэна, но отец с улыбкой остановил её:
— Не беспокойся, голубка моя! Мы с Джиллермо выпьем за нового представителя нашего славного рода из моего кубка! Мы ведь одной крови! — он сделал большой глоток вина и протянул кубок мне.
Я последовал его примеру. Вино было крепким, терпким, с лёгкой, чуть заметной горчинкой. Оно отличалось от монастырского вина, которое я попробовал в день конфирмации и в последующем вкушал во дни причастия и католических праздников.
— Отец, я очень рад, что у меня будет брат, — пробормотал я и, выдержав небольшую паузу, добавил: — Но я… я хотел бы поскорее вернуться в Риполь, чтобы продолжить учёбу… Если, конечно, вы разрешите…
Я страшился того, что отец станет меня удерживать. Но отец неожиданно легко согласился:
— Что ж, если нагостился, поезжай! Завтра утром тронешься в путь. Хосе с воинами проводит тебя…
Ночью я не мог заснуть. Меня терзали причудливые видения.
То из темноты выступал баск Арратс, держась за простреленное горло, пытаясь что-то сказать и захлёбываясь собственной кровью. То мерзко хихикала Бибиэна, похотливо потрясая обнажёнными грудями и стараясь прильнуть ко мне влажным и скользким змеиным телом. То вдруг бросался на меня Халиф и всё пытался лизнуть прямо в губы своим длинным розовым языком. И опять мерещилось искажённое злобой лицо баска, напоминающего вурдалака из рассказа Себастиана о мертвецах, которые приходят за душами своих убийц и мстят им…
Я, дрожа всем телом, прибавил огня в ночнике. Мне всё казалось, что кто-то пытается открыть ножом засов на моей двери. Несколько раз я вскакивал с постели, чтобы проверить его надёжность.
Часа через три после полуночи страшно завыла собака. Вой продолжался довольно долго и внезапно оборвался, и только караульные глухо перекликались на стенах замка…
Под утро, когда почти рассвело, я всё же забылся тревожным сном.
Меня разбудил стук в дверь и грубый настойчивый голос Хосе — главного телохранителя отца:
— Молодой сеньор, вставайте! Пора в путь!
Отец вышел меня проводить. Выглядел он вовсе не таким счастливым, как вчера. Глядя в его хмурое лицо, я снова не решился открыться ему.
Прощание вышло скомканным.
Отец холодно, без обычного радушия, обнял меня. Слуга подвёл коня и помог мне забраться в седло. Хосе и три воина на конях ждали меня у выезда из верхнего двора.
Шагом мы миновали пустой в этот ранний час нижний двор с расположенными на нём казармами для воинов, арсеналом, жилыми постройками для замковой обслуги, конюшней, амбарами и другими хозяйственными сооружениями. По узкому проходу между двух надвратных башен, соединяющихся над воротами в одну, выехали из замка на подъёмный мост. Сзади гулко громыхнула опускающаяся железная решётка — герса, как будто обрубая всё, что связывало меня с прежней жизнью.
Наши кони, не дожидаясь понукания, перешли на рысь, и вскоре замок остался позади.
Я поинтересовался у Хосе, скакавшего рядом:
— Хосе, скажи, отчего отец был так печален нынче?
Спросил и тут же осёкся — о таких вещах не принято спрашивать у слуг. Конечно, Хосе был не совсем обычным слугой. Сын кормилицы, молочный брат отца, он уже много лет возглавлял его личную стражу и всегда был в курсе всего, что происходит в замке и вокруг него. От природы молчаливый Хосе умел хранить господские секреты.
Вот и сейчас он ответил мне не сразу, точно взвешивая, стоит ли вообще отвечать.
— Утром на псарне нашли труп Халифа, молодой сеньор… — наконец угрюмо пробурчал он.
— Халиф околел? Так это он так страшно выл ночью?
— Да, молодой сеньор. Жаль, славный был пёс… А умер в мученьях — весь пол захаркал кровью. Должно быть, съел что-то не то… Когда поднимали труп, чтоб унести на свалку, язык вывалился из пасти, чёрный, как горелая древесина…
— Его отравили! — вырвалось у меня.
— Вряд ли… Кто бы дерзнул? Это ведь любимый пёс сеньора…— Хосе недоверчиво пожал плечами и больше не проронил ни слова.
6
Возвращение в Риполь не только ни принесло ожидаемого успокоения, а заставило меня страдать ещё сильнее. Хотя и говорят, что юность глуха к упрёкам совести, я не находил себе места, переживая, почему так и не рассказал отцу о злополучном баске, не раскрыл ему измену Бибиэны?
Я ощущал грязь и мерзость в себе самом, словно внутри меня ворочается комок пиявок, которые присосались к стенкам моего желудка, раздулись от крови и никак не выходят наружу…
Мне до жути хотелось очиститься, исторгнуть из себя всю эту нечисть, и я понимал, что смогу это сделать, только исповедовавшись.
Однако решиться на это оказалось непросто.
Дядюшка, наверное, заметил, что со мной что-то происходит, но мудро не торопил мои откровения, ждал, пока я сам не расскажу ему обо всём. И хотя это случилось не на исповеди, но по сути своей исповедью стало. И не только моей…
Однажды пополудни мы с дядюшкой, пройдя в закрытый дворик, упражнялись в бое на мечах. Для подобных занятий, которые дядюшка стал практиковать со мной, когда я повзрослел, он снимал пилеолус — фиолетовую шапочку с маленьким хвостиком и шелковые одежды епископа, и надевал холщовую тунику и кожаную безрукавку, становясь больше похожим на рыцаря, только состарившегося… В руках у нас были затупленные боевые мечи, и это придавало учебной схватке сходство с настоящим боем.
Как я уже отмечал, дядюшка весьма искусно владел мечом, и мне, несмотря на гибкость и увёртливость, пришлось изрядно попотеть, отражая его мощные рубящие удары и внезапные колющие выпады.
— Используй в бою возможности обеих рук и всего тела, — успевал поучать он. — Защита, мой мальчик, конечно, необходима, но встречай своим клинком не клинок врага, а его кисть, запястье, а ещё лучше — глаза…
Впрочем, и самому дядюшке при всём его искусстве приходилось несладко: сказывался возраст, да и я за время тренировок успел в приёмах поднатореть…
Через четверть часа упражнений дядюшка остановился и предложил передохнуть. Тяжело опустившись на скамью, он сказал:
— Молодец, Джиллермо! Ты уже сможешь постоять за себя в бою!
Разгорячённый учебным поединком, я внезапно раскрыл свою страшную тайну:
— Падре, я — великий грешник! Я убил человека…
Дядюшка внимательно посмотрел на меня, нахмурился и жестом предложил присесть рядом. Я остался стоять и ещё раз повторил:
— Я убил человека, падре…
Это признание оказалось подобно заслонке в плотине: стоит её приоткрыть, и вода хлынет потоком. Вслед за первым откровением покаянные речи потекли из меня неудержимо. В один присест я выложил дядюшке всё, о чём думал в последнее время, что пережил в родительском замке: про Бибиэну и баска, про обманутого отца и про гибель верного Халифа…
Правда, раскаиваясь в собственных грехах, я, конечно же, согрешил вновь, осудив Бибиэну, виня её во всём случившемся.
— Она — ведьма, ведьма, ведьма! — запальчиво твердил я.
Дядюшка, подперев щёку кулаком, исподлобья поглядывая на меня, выслушал мой монолог, не перебивая, но, едва я закончил, спросил с самым серьёзным видом:
— Так, значит, твоя мачеха — ведьма? А ты видел у неё на ноге шестой палец или горб на спине? А может быть, ты заметил жабьи перепонки между пальцами и чешую на груди? — глаза у него лукаво блеснули.
Я нахмурился, заподозрив подвох:
— Нет, ни перепонок, ни копыт, ни хвоста у неё не было.
— Тогда никакая Бибиэна не ведьма, а, увы, обычная Евина дочь, — развёл руками дядюшка и уже без всякой насмешки заметил: — Впрочем, в каждой наследнице нашей матери-прародительницы гнездится плотская греховность. Всякая женщина по сути своей — орудие совращения. И уже только поэтому стоит её опасаться, будь она падшей или прикрывающейся благонравием. Опасайся каждую, Джиллермо, опасайся ничуть не меньше, чем если бы она оказалась настоящей ведьмой!
— Но эта Бибиэна, поверьте, падре, и без хвоста — ведьма! — стоял я на своём. — Из-за неё я убил человека!
— Об этом мы поговорим позже, Джиллермо! Ну, а ведьма она или нет, не суть важно. Я хорошо знал двух виконтов Суинфредов — отца и деда твоей мачехи. Оба отличались редкой злопамятностью и мстительным нравом… Мачеха твоя, судя по всему, переняла от своих предков не самые лучшие черты… Значит, она станет тебе мстить!
— Уже хотела меня отравить! Если бы не бедный Халиф…
Дядюшка покачал головой:
— Она желает тебе смерти не только как свидетелю её измены. Ты сказал, что Бибиэна вынашивает нового наследника твоему отцу… Но ведь ты знаешь закон: младшему брату никогда не стать хозяином Кердани, пока жив старший наследник — ты! Вот этого-то Бибиэна и не сможет тебе простить никогда! И если она начала действовать, значит, уже не остановится.
— Выходит, мне по-прежнему грозит опасность? — глухим голосом спросил я.
Дядюшка кивнул:
— О, да, мой мальчик! Тебе надо остерегаться кинжала наёмного убийцы, а ещё пуще — яда… И вовсе не обязательно, что его подмешают в питьё или в еду. Я когда-то изучал яды. Их превеликое множество: белладонна, цикута, чёрная чемерица, цветы бегонии и порошок ртути… Я уже не говорю об арабских вытяжках из яда аспида или из пустынной гадюки, о разных мазях, одно прикосновение к которым приводит к окостенению членов и остановке сердца… Судя по тому, что случилось с псом, Бибиэна такие дьявольские снадобья готовить умеет…
— Что же мне делать, падре?
Он встал и обнял меня за плечи:
— Тебе надо поскорее уехать, дорогой Джиллермо, и уехать как можно дальше отсюда!
— Но куда я поеду, падре? Как мне дальше жить с грехом убийства?
Дядюшка отозвался словами из своего излюбленного Екклесиаста:
— Радуйся, юноша, молодости своей, и в дни юности твоей да будет сердцу благо; и ходи по путям, куда влечёт тебя сердце и по зримым твоими очами, и знай, что за всё за это Бог призовёт тебя к суду…
Я не сразу понял смысл сказанного. Дядюшка пояснил:
— И я был юн, Джиллермо, и я ходил по путям, куда влекло меня сердце, забывая о суде небесном, и худое от плоти своей не отводил, уверовав, что молодость и густая шевелюра даются навечно… — Дядюшка провёл ладонью по своей лысой макушке, напоминающей спелую тыкву, и произнёс доверительно: — Я, мой мальчик, как и ты, не родился епископом и в свои молодые лета натворил много такого, за что мог бы считать себя грешником куда большим, чем ты.
Он неспешно осенил себя крестным знамением и продолжал:
— Ещё не зная мудрого Екклесиаста, узнал я на собственном опыте, что такое убить человека, что такое лжесвидетельствовать. Познал я и то, что женщина — горше смерти, ибо она — сеть, а сердце её — силки, а руки её оковы — сковывающие мужчину…
Я осторожно перебил его:
— Падре, я помню все ваши наставления. Но что мне делать с болью, живущей в моём сердце?
— Сердце — орган сугубо женский, и если не научиться с младых ногтей, как бронёй, защищать его хладнокровием и бесстрастностью, настоящим воином никогда не стать… А я, сonfiteor — каюсь! — в твои лета обладал сердцем влюбчивым, открытым к жизненным радостям и так же, как ты теперь, Джиллермо, мечтал стать рыцарем, не страшащимся ничего, кроме бесславия… Но мечты и реальность редко совпадают. Многие женщины в ту пору соблазняли меня, и сам я соблазнил многих, но не отыскал той прекрасной дамы, ради которой можно было бы умереть. Я пролил реки крови, и христианской — на благородных турнирах, и нечестивой — в сражениях, где собственноручно отправил в преисподнюю сотню врагов Господа нашего, но ничего не мог поделать со своим слабым сердцем, печалящимся о Страшном Суде, где ждут таких, как я, грешников котлы с кипящей смолой и сковородки с раскалённым маслом… Все эти противоречия раздирали мне душу. Так же, как ты, я старательно каялся в грехах, но не находил покоя. Но однажды ночью явилась ко мне Sancta Maria! Матерь Божия говорила со мной! Она велела отправиться в паломничество на Святую землю… Не смея Ей перечить, я снял с себя рыцарские доспехи, надел рубище и вступил на корабль, плывущий в Латакию…
— Так вы видели Гроб Господень, падре?
Но он продолжал, словно меня не слышал:
— Десятки раз мог я утонуть в бурных морских водах, плывя на корабле. Мог быть поглощён Левиафаном, когда в шторм свалился за борт! Не единожды должен был умереть от жажды в сирийских песках или быть зарубленным каким-нибудь бешенным сарацином из числа тех разбойников, что вечно караулят караваны паломников… Но всеблагой Господь не позволил этого! — вдохновенным голосом вещал он. — Блаженны плачущие, ибо утешатся! Я обрёл утешение, припав к Гробу Господнему в Иерусалиме, как к fons vitae — источнику жизни, и восстал другим человеком, и воссиял мне свет истины… Молитвы, вознесённые там, позволили мне приобщиться к чистоте и святости Спасителя, очиститься самому ото всего, что окружало меня в злом и суетном мире. Вернувшись в Барселону, я ушёл в монастырь…
— И стали епископом… — вырвалось у меня.
Дядюшка посмотрел на меня отстранённым взглядом человека, внезапно возвращенного в действительность из глубин памяти, и глубоко вздохнул:
— Нет, Джиллермо, не всё так быстро. В аббаты меня рукоположил твой прадед — граф Барселоны — через пять лет после моего пострига. А епископом сделал твой дед. Это он убедил короля Арагона произвести надо мной обряд инвеституры и передать мне епископский посох и этот перстень.
Дядюшка поглядел на массивный перстень, украшающий его руку, и усмехнулся:
— Должен признаться, что стоило это твоему деду немалых трудов и сто тысяч золотых суэльдо… — уже своим обычным, слегка ироничным голосом произнёс он. — Впрочем, не о том сейчас речь, мой мальчик. Я рассказал тебе свою историю только затем, чтобы ты понял — бывают путешествия, которые столь же полезны душе человека, как красивые пейзажи благотворны для его глаз, а молитвы и песнопения для его ушей. Так вот, мой дорогой Джиллермо, если ты отправишься в Крестовый поход, объявленный Святейшим папой, то сможешь одновременно оказаться вдали от тех угроз, которые подстерегают тебя здесь, и очиститься от тяжких грехов, тяготящих твою неокрепшую душу. А ещё тебе представится возможность показать себя настоящим героем и вернуться домой уже не испуганным мальчишкой, но легендарным рыцарем, освободившим от неверных Святой Гроб Господень…
— Или погибнуть, свершая это богоугодное дело… — в тон ему вырвалось у меня.
Дядюшкин голос звучал торжественно и сурово:
— Если же тебя, мой мальчик, настигнет смерть в благословенном Крестовом походе, то она будет приравнена к кончине мучеников за Веру, и тебе тут же откроются врата в Царствие Божие! Готов ли ты к такому подвигу, Джиллермо?
К щекам моим прихлынула кровь, и я внезапно охрипшим голосом подтвердил свою решимость двинуться навстречу неизведанному:
— Готов! Благословите меня, падре…
Глава вторая
1
Подготовка к отъезду, как бы ни торопили его известные обстоятельства, заняла несколько недель.
Отправляясь в поход, следовало серьёзно позаботиться об экипировке и эскорте. Они должны были соответствовать моему благородному имени и положению. Рыцарь или воин, претендующий на получение этого звания, непременно должен был иметь боевого и походного коней, доспехи, вооружение и хотя бы одного оруженосца, желательно тоже на коне. Ещё нужны были одна-две лошади или мула для перевозки походного шатра, запасов одежды и продовольствия…
Всем этим занялся дядюшка-епископ. Пара подходящих лошадей и грузовой мул отыскались в монастырской конюшне. Кольчужные рубаха и штаны, годные для меня, нашлись у дядюшки, в его домашнем арсенале. Не было проблем и с подбором оружия для меня и моего будущего оруженосца.
А вот нужного доспеха не оказалось. Сняв с меня необходимые мерки, дядюшка отправил гонца в Барселону, к самому известному в наших краях оружейнику Гонсалесу. Он пообещал изготовить доспехи как можно быстрее. У него же заказали щит с гербом нашего рода, украшенный сверху небольшим полумесяцем. Полумесяц свидетельствовал о том, что я — старший сын и законный наследник своего отца. Такой же герб Гонсалес должен был выгравировать и на моём нагруднике.
— А не задержат ли мой отъезд все эти геральдические ухищрения? — тревожился я.
— Без герба и положенных знаков отличия, Джиллермо, ты никуда не поедешь, — твёрдо сказал дядюшка. — Среди тех, кто встретится на твоём пути, найдётся немало опытных в турнирных делах воинов, знающих имена всех европейских рыцарей, их фамильные древа и гербы. Не приведи Господи такому молодому воину, как ты, попасть на язык шутникам, стать жертвой язвительных насмешек, а пуще того — обвинений в присвоении не принадлежащих тебе родовых отличий…
Я набычился:
— Я смогу постоять за свою честь!
— Нисколько не сомневаюсь, дорогой племянник, в твоей храбрости. Это в тебе — от Гифреда Волосатого… И всё же, прежде чем отстаивать свою честь в поединке, её надо соблюсти в экипировке. Запомни, рыцаря встречают по его снаряжению, а уж после смотрят, каков он в бою. И, конечно, не менее важно, чтобы боевой конь соответствовал своему хозяину. А ещё лучше, чтобы у рыцаря было два коня. Конь для турнира должен быть высоким и крепким в кости, а для боя с неверными лучше брать коня помельче, но повыносливей…
Андалузского жеребца гнедой масти дядюшка нашёл для меня на рынке в Риполи. Жеребец был молод и, как сулил его продавец, вынослив и не строптив, что для боевого коня, куда важнее, нежели резвость и горячность.
Я назвал его Вельянтифом. Так звали коня легендарного Роланда, что в переводе с французского означало — бдительный, бодрствующий. Правда, Себастиан стал доказывать мне, что в испанской традиции имя легендарного коня — Брильянор, то есть тот, у кого золотая узда. Но я ответил Себастиану, что конь у рыцаря должен почитаться не за узду, а за качества, необходимые в бою. И Вельянтиф остался Вельянтифом.
Пока в Барселоне ковались мои доспехи, дядюшка продолжал искать для меня подходящего оруженосца.
Мы горячо обсуждали возможных претендентов.
— Можно отправить с тобой Себастиана, возложив на него такое послушание, — рассуждал дядюшка. — Ты знаешь его с детства, и он, безусловно, предан тебе. Но скажи мне, будущий рыцарь, положа руку на сердце, какой оруженосец из монаха и книгочея?.. С тех пор, как ты был ребёнком, он нисколько не переменился: всё так же любит сказки и небылицы… Ему в мяч играть, а не меч держать! К тому же и навыков походных не имеет: ни шатёр поставить, ни костёр разжечь не сумеет. А от его варева ты скоро ноги протянешь…
— Отправьте со мной одного из ваших норманнов. Они все — опытные воины!
Дядюшка, поразмыслив, эту идею отверг:
— Нет, мой мальчик, никого из норманнов я с тобой не пошлю. Наёмник всегда остаётся наёмником: его преданность измеряется числом полученных манкузо, и нет уверенности, что её не поколеблет большая сумма, которую ему однажды посулят.
Мы так и не смогли найти для меня достойного спутника. И тут вмешалось само Провидение.
Ожидая прибытия снаряжения, я ежедневно объезжал Вельянтифа, обучая его ходить под боевым седлом, слушаться поводьев, стремян и шпор.
В один из дней я скакал по горной дороге, ведущей из Риполя в Жерону. На повороте дороги застряла повозка, гружённая большими бочками.
В миг, когда я поравнялся с ней, возница, пытаясь сдвинуть телегу с места, истошно заорал на лошадей и с остервенением стеганул их бичом.
Лошади, запряжённые в повозку, шарахнулись в сторону. Затрещало дышло. Телега резко накренилась и опрокинулась. Верёвки, крепившие бочки, порвались, и одна из них с грохотом покатилась прямо под ноги моего Вельянтифа.
Он встал на дыбы, едва не выбросив меня из седла, скакнул через бочку и понёсся прямо к обрыву…
Я изо всех сил натягивал поводья, но конь не слушался.
До обрыва было уже рукой подать. Но тут наперерез коню бросился какой-то прохожий.
На ходу он сорвал с себя чёрный плащ, в прыжке искусно, как фокусник из бродячего цирка, накрыл им голову Вельянтифа, обхватил его шею мёртвой хваткой и повис на ней всем телом.
Вельянтиф, пробежав ещё несколько пасов, остановился как вкопанный.
Незнакомец, выждав немного, отпустил шею коня, ловко сдернул с его головы плащ и тут же крепко ухватился за трензель, лишая Вельянтифа любой возможности взбрыкнуть.
Моим спасителем оказался кряжистый, словно дуб, мужчина лет тридцати пяти — сорока. Одет как простолюдин, грубые, словно из камня высеченные, черты лица, небольшая рыжая и клочковатая борода. Но взгляд, прямой и независимый, говорил о том, что предо мной — не землепашец, а скорее — воин-наёмник или же разбойник с большой дороги. В пользу этого предположения свидетельствовали висящие на поясе короткий меч, похожий на арабский, и узкий кинжал, какие французы называют стилетами.
Впрочем, мой спаситель вёл себя сдержанно и даже учтиво, демонстрируя, что каким-то манерам он всё-таки обучен.
— Вашему коню нужны глухие шоры, сеньор, — низким, слегка хрипловатым голосом произнёс он, — а ещё лучше, простите, что лезу не в своё дело, было бы обзавестись кожаным шанфроном. Вещь новая, но для рыцарского коня — незаменимая…
Я сошёл с коня, который уже перестал трепетать, и сказал как можно значительнее:
— Перед тобой сын графа Рамона Вифреда I, властителя Кердани и иных земель. Ты спас мне жизнь, незнакомец, и я готов отблагодарить тебя. Назови своё имя, если оно у тебя есть.
Незнакомец почтительно склонил голову, но от меня не укрылось, что при этом он едва заметно усмехнулся:
— Меня зовут Пако, сеньор.
— Хорошо, Пако, — сказал я, подражая отцу, когда он поощрял отличившихся воинов, и важно, повторяя отцовский жест, положил руку на плечо Пако. — Приходи в Риполь, в монастырь Присной Девы Марии. Спросишь меня, и я воздам тебе за твоё благодеяние.
— Я как раз туда и направляюсь, сеньор. Мне надобно повидать его преосвященство епископа Жиронского.
— В его доме меня и найдёшь, — сказал я и вставил ногу в стремя.
Пако придержал Вельянтифа под уздцы, но конь уже и так вёл себя смирно.
Я, не оглядываясь, поскакал в Риполь.
Дядюшка, услышав мой рассказ о происшествии на дороге, осенил меня крестом и произнёс, воздев глаза к небу:
— Господь любит тебя, Джиллермо, и бережёт. И этот Пако (до чего же незатейливые имена встречаются у простолюдинов!) тоже не иначе, как по воле Божьей возник у тебя на пути. Ладно, поглядим, кто он такой и что ему надобно…
Пако появился в монастыре после полуденной молитвы.
Дядюшка уединился с ним в исповедальне. Они вышли оттуда нескоро.
Ожидая, я нетерпеливо прохаживался по патио. Первым вышел из храма Пако. Он издали поклонился мне и направился в келью для паломников. Следом на пороге появился дядюшка и подозвал меня к себе.
— Радуйся, Джиллермо, я нашёл тебе оруженосца! — объявил он.
— Это Пако? — удивился я решению моего наставника, который обычно следовал пословице: семь раз отмерь, единожды отрежь. — Но почему он? Вы же его совсем не знаете? Осмотрительно ли так доверяться первому встречному!
Дядюшка обрадовался:
— Ты становишься осторожным, Джиллермо. Это — хорошо! Воину осторожность крайне необходима. И впредь веди себя так, но о моём выборе не волнуйся. Уверен: этот Пако не подведёт…
— Да он же с виду — сущий разбойник… — непроизвольно вырвалось у меня сомнение в искренности моего недавнего спасителя.
Дядюшка укоризненно покачал головой, но продолжил без нравоучений:
— Это как раз тот человек, которого мы искали. Он много лет служил в Тулузе в войске графа Раймунда, к которому я собираюсь тебя направить. А теперь этот Пако решил отойти от ратных дел и полностью посвятить себя служению Божьему. Для того и прибыл в Риполь. Исповедовавшись в грехах, он сегодня же просил постричь его в монахи. Но я, отпустив Пако прошлые грехи, смог убедить его последовать за тобой в Святую землю, пообещав, что по возвращении, конечно, если Господь будет милостив к нему и позволит ему вернуться из крестового похода живым, он получит лучшую келью в нашем монастыре…
— Я всё же не стал бы так доверяться… — начал я старую песню и тут же осёкся, запоздало устыдившись собственной неблагодарности.
Дядюшка улыбнулся:
— Ты думаешь, дорогой Джиллермо, среди тех, кто отправился к стенам Иерусалима сражаться за Гроб Господень, будут одни святоши? Готовься исподволь к тому, что встретишь там много таких же грешников и заблудших душ, как этот Пако. К тому же ты сам видел, как он смел и решителен, как умело обращается с конём… Полагаю, что он и в бою будет надёжно прикрывать твою спину. Главное, что Пако хорошо знает жизнь мирскую, но при этом сделал осознанный выбор в пользу жизни духовной. Он будет стремиться вернуться в Риполь и, значит, сделает всё для того, чтобы и ты, Джиллермо, вернулся сюда невредимым.
— А вы не подумали, падре, что Пако могла подослать Бибиэна? — выложил я свой последний аргумент. — Уж как-то очень вовремя он появился на моей дороге…
— Ну, тогда стоит предположить, что и жеребца для тебя нарочно подослала она, и понёс тебя он не иначе, как по её тёмной воле… — не разделил моих опасений дядюшка. — Подумай сам: будь Пако посланцем твоей мачехи, разве бы кинулся он тебя спасать! Напротив, ещё бы подстегнул твоего Вельянтифа… Вот что, Джиллермо, не ищи того, чего нет. Уж я-то разбираюсь в людях!
Дядюшка был так убеждён в своей правоте, что я согласился с его доводами.
2
Мой отъезд пришёлся на день Рождества небесной покровительницы рипольской обители — Святой Девы Марии.
Дядюшка-епископ вышел проводить меня в праздничном облачении и не смог сдержать слёз:
— Прощай, дорогой Джиллермо! Ты отправляешься вершить святое дело! Поезжай с лёгким сердцем! Я и вся наша братия будем денно и нощно молиться, чтобы Благословенная ныне и присно Святая Дева оберегала тебя… — он по-отечески меня обнял, шепнув на ухо, что даёт мне отпущение грехов in articulo mortis , пообещал сообщить моему отцу о том, что я отправился в святой поход, и, чтобы отец не гневался за то, что это было сделано без его согласия, отыскать самые нужные и убедительные слова, дабы умилостивить его.
Я сдержанно поблагодарил моего благодетеля, прилагая усилия, чтобы сохранить суровое выражение лица, которое, по моему глубокому убеждению, присуще подлинному рыцарю.
— Береги себя, Джиллермо, — перекрестил меня дядюшка. Он и в миг нашего расставания не удержался от очередного напутствия. — Отныне, мой мальчик, ты сам будешь принимать все решения. Всегда соизмеряй их со святым именем Господа нашего и с тем славным именем, какое носишь по праву рождения. Запомни, как Отче наш, что слава предков придаёт блеск только тем, кто носит её с достоинством, а опозоривших своё имя она делает ещё более презренными…
Сопровождаемые колокольным звоном, мы с Пако неспешно выехали из ворот монастыря. Наш путь лежал на северо-восток, в сторону Руссильона.
Со стороны наша кавалькада, как мне казалось, выглядела довольно внушительно. Впереди ехал я на рыжей генетте, выносливой лошади испанской породы, следом — на пегой кобыле покачивался в седле Пако. Он вёл за собой в поводу моего Вельянтифа, к седлу которого были приторочены щит и копьё с небольшим треугольным флажком, разукрашенным в золотисто-алые геральдические цвета моего рода. Замыкал шествие серый печальный мул, гружённый поклажей.
Встречным должно было быть очевидно, что перед ними — настоящий рыцарь со своим оруженосцем. Рыцарем я рассчитывал стать в самое ближайшее время. В моей дорожной сумке кроме Святого писания, подаренного Себастианом, лежало письмо, адресованное дядюшкой-епископом графу Раймунду Тулузскому IV Сен-Жилю, ко двору которого я направлялся и на чьё покровительство в предстоящем крестовом походе рассчитывал.
Путь нам предстоял неблизкий, дорога оказалась довольно пустынной.
В первый день навстречу попались только две простые повозки и несколько путников-селян. При нашем приближении они предпочли спрятаться в придорожных кустах и оттуда с испугом взирали нам вслед, пока мы не удалились.
Пейзаж, вопреки моим ожиданиям новизны и приключений, был скучен: пустынные поля чередовались с сосновыми борами да с рощами вечнозелёного дуба — никаких рыцарских замков и даже заурядных постоялых дворов…
Правда, ближе к вечеру мы проехали через небольшое селение, показавшееся мне необитаемым — полуразвалившиеся хибары, крытые почерневшей соломой, на единственной улочке, по которой пролегал наш путь, ни людей, ни скотины, и даже собаки ни разу не тявкнули…
Однообразная дорога, небо, затянутое серыми облаками, — всё это располагало к неторопким дорожным разговорам, но Пако оказался спутником молчаливым: за весь день он произнёс всего несколько фраз и то в ответ на мои вопросы. Впрочем, это не мешало ему успешно выполнять обязанности проводника и оруженосца.
На ночлег мы остановись в небольшом сосновом бору, росшем на пологом горном склоне.
Пако отыскал среди сосен пригодную для стоянки поляну, закрытую от посторонних глаз. Место для лагеря было удобным. Из расщелины среди камней бил родничок. На поляне густо зеленела трава.
Пако проворно расседлал, стреножил лошадей и мула. Отпустив их пастись, он так же ловко установил шатёр и развёл костёр.
Мы поужинали припасами, которыми нас снабдили в Риполе, и устроились на ночлег. Перед сном мне удалось немного разговорить своего спутника.
— Родился я в Лангедоке. Мать моя — коренная окситанка, а отец — каталонец. Мать говорила, что он — большой человек, и я обликом и статью очень похож на него… Может статься, что мой отец — такой же сеньор, как вы… — с усмешкой сказал Пако. — Впрочем, мне — всё равно: я никогда его не видел. Равно как он меня… И какое мне дело, сеньор, до того, идальго мой отец или нет?
— Я тоже рос без отца, — невольно вырвалось у меня. — Но я всегда скучал по нему…
Этот короткий разговор немного сблизил нас, хотя и оставил во мне сомнение: «Зачем я сказал Пако, что скучал по отцу? Разве рыцарю пристало показывать свою слабость?»
…Весь следующий день мы быстро, насколько это было возможно, продвигались в сторону восточных Пиренеев.
Горы всё отчётливее проступали впереди. К полудню стали видны белые снежные шапки на высоких вершинах, синие отроги хребтов, расползающиеся вдоль горизонта наподобие щупалец гигантского спрута, какого видел я в книгах Себастиана.
Пако уверенно вёл наш небольшой караван к ближайшему перевалу, которым, по его словам, обычно переправлялись через горы путники из нашего графства во владения Раймунда Тулузского.
За перевалом располагалась Ронсевальская долина, та самая, где, по легенде, погиб кумир моего отрочества — легендарный рыцарь Роланд, наперсник Карла Великого. Я глядел на приближающиеся каменные громады с трепетным чувством, как на превращающуюся в реальность мечту.
Между тем дорога стала оживлённее. Всё чаще нам встречались путники, уже не бежавшие прятаться в кусты, а лишь отходящие на обочину, чтобы пропустить нас. Несколько раз мы обгоняли вереницы купеческих мулов с огромными тюками, а однажды навстречу нам попалась повозка бродячего цирка с артистами в разноцветных трико.
Издали завидев нас, трое акробатов соскочили с телеги, двое стали крутиться в воздухе, как цветастые ветряки, а третий, со всклоченной головой и размалёванной красками физиономией, перегородив дорогу, принялся клянчить, приседая и гримасничая:
— О, храбрый и благородный рыцарь, вознаградите артистов за их труды! Одного суэльдо будет вполне достаточно! Впрочем, мы, любезный сеньор, не откажемся и от доброй бутыли вина, если таковая есть в ваших запасах… — он скорчил умильную гримасу, которая приобрела кислый вид, едва циркач взглянул на Пако.
Я полез в кошель, висевший на поясе, но Пако удержал:
— Сеньор, простите мою вольность, не следует поощрять этих слуг дьявола! Мало того что бездельники нарушают церковные запреты, лицедействуют и поощряют греховные страсти, так они ещё норовят опустошить ваш кошель! Прошу вас, не тратьте на них ни вашего драгоценного времени, ни денег… И то и другое вам ещё пригодится! — И грозно прикрикнул на фигляра: — А ну, пошёл прочь!
Тот отпрянул в сторону, давая нам проехать. Но едва мы удалились на значительное расстояние, лицедей разразился в наш адрес такой грязной и разнузданной бранью, какую мне прежде слышать не доводилось.
Пако придержал коня и потряс в его сторону плетью:
— Позвольте, сеньор, я проучу наглеца?
Но я не разрешил: уже близился вечер, надо было засветло добраться до постоялого двора.
Мы подстегнули лошадей и продолжили путь, оставив фигляров промыслу Божьему и их лицедейству.
На подъезде к постоялому двору, когда солнце уже готовилось нырнуть за горный хребет, напоминающий очертанием спину секача, мы обогнали крытую громоздкую повозку. Её влекли две пары белых лошадей, запряженных цугом, и сопровождал эскорт из десяти всадников в запылённых плащах и доспехах.
На деревянном коробе повозки я разглядел герб графов Тулузы — червлёный щит с золотым лапчатым крестом на нём. Расширенные оконечности креста венчали золотые яблоки.
Мы почти обогнали эскорт, когда один из латников окликнул моего оруженосца. Пако поздоровался с ним и, замедлив лошадь, какое-то время ехал рядом, о чём-то негромко беседуя. Догнав меня, Пако сообщил, что встретил приятеля-португальца по имени Амару:
— Мы вместе служили у Раймунда Тулузского. Амару и сейчас служит в его личной охране.
— Значит, граф Тулузский здесь?
— Нет, сеньор. Амару сопровождает графиню Эльвиру, молодую супругу графа Раймунда, а также его племянницу — Филиппу, жену герцога Аквитанского Гийома. Отец графини Эльвиры, король Кастилии Альфонс Храбрый, давний союзник Раймунда и известный воин. Он прославился при освобождении крепости Толедо от сарацин. Графиня Эльвира — его внебрачная дочь. Она воспитывалась в королевской семье и, по словам Амару, весьма красива…
Мне пришлось не по нраву, как вольно Пако рассуждает о королевских особах, и я сурово перебил его:
— Мне неинтересны эти подробности. Скажи лучше, как высокородные сеньоры оказались в этой глухомани и не в Тулузу ли они теперь направляются?
— Сеньоры гостили у короля Наварры Гарсия Санчеса, а теперь возвращаются к своим мужьям. В Тулузу они едут или нет, мне доподлинно неизвестно. Амару сказал только, что они остановятся в ближайшей таверне. А она здесь только одна. Если прикажете, то вечером за кружкой доброго вина я узнаю у своего приятеля, куда достославные сеньоры держат путь…
Я кивнул Пако и отвернулся с самым равнодушным видом, на который был способен. На самом деле новость показалась мне знаком судьбы, ибо к мужу Эльвиры я направлялся с письмом, а сочинениями мужа Филиппы — герцога Аквитанского всегда восторгался.
В глубине души я лелеял мечту, что в самое ближайшее время смогу лицезреть этих высокородных дам.
Однако едва повозка въехала на постоялый двор и остановилась, воины эскорта окружили её плотным кольцом, заслоняя от любопытных взоров.
В сопровождении седого величавого старика в бархатном камзоле, украшенном золотой цепью, из повозки вышли четыре дамы в длинных плащах с капюшонами, так низко надвинутыми на лица, что разглядеть их оказалось невозможно. Все женщины, судя по их движениям, были молоды и стройны, но госпожами, очевидно, являлись те, что шли впереди, — походка их была легка и величественна, а это присуще только подлинным сеньорам.
Одна из этих шедших впереди дам, поправляя капюшон, ненароком обнажила золотистый локон, мелькнувший подобно солнечному лучу. Её белые изящные пальцы, унизанные драгоценными перстнями, показались мне столь совершенными, что не оставили никаких сомнений в прекрасном облике их хозяйки…
Этого видения оказалось достаточно, чтобы разбудить моё воображение, которое я усиленно усмирял с того самого дня, как попал под тёмные чары своей мачехи Бибиэны…
Облик Бибиэны, конечно, был прекрасен. Но красота, о которой я мечтал, совсем иного свойства — ангельская, одухотворённая, напрочь лишённая низкой чувственности. Та красота, которой рыцарь посвящает себя и свой меч, во имя которой совершаются подвиги преданности и послушания…
Кто была эта незнакомка — Эльвира или Филиппа?
Моё сердце, казалось, навсегда умершее для любви и восхищения, мгновенно ожило, забилось сильнее. Оно уже безраздельно принадлежало незнакомой Прекрасной Даме с золотистыми волосами. И мне было всё равно — замужем она или нет!
Но таково уж свойство влюблённости: стоит ей возникнуть, и сердце начинает желать большего. Едва только златокудрая сеньора скрылась в таверне, мне тут же захотелось увидеть её лицо и узнать имя незнакомки. Но случая для этого в этот вечер не представилось.
Получить свободную комнату для ночлега нам с Пако не удалось. Все немногочисленные помещения в таверне заняли знатные дамы со спутницами и тот важный старик, что их сопровождал.
Нам пришлось довольствоваться сеновалом, где разместились и воины эскорта. Впрочем, сеновал оказался чистым, каждому из нас были предоставлены тюфяки, набитые соломой, и суконные одеяла, а запечённый заяц и кисловатое молодое вино, предложенные на ужин хозяином таверны, вполне утолили голод и жажду.
Однако, несмотря на сытый желудок, лёгкий хмель и усталость, уснуть мне сразу не удалось.
Рядом раскатисто храпели Пако и Амару, успевшие опустошить пару кувшинов вина. Им вразнобой вторили остальные воины.
Напрасно я зажимал уши ладонями, закрывался с головой одеялом, сон мой отлетел прочь, как вспугнутая птаха. Поворочавшись на тюфяке с боку на бок и окончательно потеряв надежду вздремнуть, я спустился с сеновала и вышел во двор.
Тёмная, безлунная ночь казалась ещё непрогляднее из-за близости гор, дышащих холодом. Тишину нарушало только пофыркивание лошадей у коновязи да редкое уханье филина в недалёком лесу.
Почуяв меня, коротко заржал Вельянтиф. Я подошёл к нему, погладил по шее, ощущая мерный ток крови под атласной шкурой.
Вельянтиф ткнулся мне в ладонь тёплыми губами. Спустя несколько мгновений он вдруг пугливо вздрогнул и запрядал ушами.
Раздались глухие голоса — кому-то тоже не спалось. Ощупав кинжал на поясе, я теснее прижался к коню и прислушался.
Возле таверны негромко переговаривались двое. Разговор шёл на жуткой смеси испанского и окситанского наречий, свойственной жителям пограничных земель.
Благодаря урокам дядюшки по освоению языков, а более того — острому слуху мне удалось разобрать часть разговора.
— …птички в клетке, осталось захлопнуть дверцу… — один из собеседников слегка картавил.
— …кому чего хочется — тому в то и верится… — глухо отозвался другой. — Не стоит радоваться, пока не закончим дело…
Они умолкли, словно прислушиваясь.
— А если мост рухнет раньше, чем эта колымага въедет на него? — спросил картавый. — Может, стоило действовать испытанным способом?
— …у них десять отлично вооружённых воинов… Нет, я не стану жертвовать своими людьми ради пары тулузских шлюх… — говорящий понизил голос, и я, как ни старался, не сумел больше ничего расслышать.
Голоса удалились и вскоре смолкли совсем.
Осторожно выбравшись из своего укрытия, я стремительно пересёк двор и юркнул в сарай. По шаткой лестнице забрался на сеновал. Первым моим порывом было — немедленно разбудить Пако, но я удержался, решив, что утро умнее вечера.
Всё так же пахло пряным сеном, раскатисто храпели соседи, но на этот раз это даже успокаивало, помогало размышлять.
Незнакомцы явно говорили о дамах, прибывших на постоялый двор. Во враждебности их намерений не было ни малейшего сомнения. Но кто они, сколько у них сообщников, о каком мосте шла речь? Одно только было понятно — жизни прекрасных дам угрожает опасность, и я непременно должен их спасти!
Тут кстати или некстати всплыли в памяти рассказы Себастиана о подвигах знаменитых рыцарей, совершаемых ради дамы сердца. Я живо представил, как с мечом в руках бросаюсь в бой, как вырываю прекрасную сеньору из рук неведомых и многочисленных врагов…
Меч сверкает на солнце, так же ярко блестят мои новые доспехи… Недруги побеждены и бегут. В обагрённых кровью латах я подхожу к прекрасной незнакомке с золотистыми волосами, преклоняю колено, и она своими нежными, как крылья ангелов, руками повязывает мне на шею прозрачный, словно утренняя дымка, платок…
Незаметно для себя я крепко заснул и проснулся лишь тогда, когда во дворе истошно заорал петух.
3
Утром подслушанный разговор показался мне не столь пугающим, а опасности, грозящие сеньорам, не столь реальными. Я поднялся, отряхнул с одежды сено и отправился на поиски Пако.
Он только что напоил лошадей.
— Мне оседлай Вельянтифа, — приказал я.
Пако посмотрел на меня с некоторым удивлением, но безо всяких расспросов стал седлать Вельянтифа.
Его молчаливая исполнительность меня разозлила:
— Ты не хочешь узнать, для чего мне потребовался боевой конь?
— А чего сотрясать воздух вопросами, сеньор? Будет нужно, вы сами назовёте причину… — спокойно отозвался он.
— Так послушай же! Причина есть! — воскликнул я, вдохновляясь, и горячим шёпотом пересказал то, что услышал прошлой ночью, пока он беспечно спал.
Пако воспринял мой рассказ на удивление серьёзно:
— Сеньор, на нашем пути есть два моста… Ущелья под ними так глубоки, что вниз смотреть страшно… Если позволите, я сообщу о том, что вы узнали, моему приятелю Амару, а он непременно передаст ваши слова своему предводителю…
— Нет, — оборвал его я. — Я желаю говорить с предводителем Амару сам. Пусть твой приятель доложит обо мне.
Пако поспешил к Амару. Вернувшись, сообщил:
— Сеньор, вас готовы принять.
— Помоги мне надеть доспехи!
Пако помог мне облачиться и накинуть плащ. Я пристегнул меч к поясу, взял сумку, где хранилось дядюшкино письмо, и пошёл навстречу судьбе.
У порога таверны меня ждал Амару.
Он сдержанно поклонился мне и распахнул дверь, жестом приглашая пройти внутрь.
Я вошел в таверну, а Амару остался снаружи.
В таверне было пусто. Лучи солнца, пробиваясь сквозь узкие окна, затянутые бычьими пузырями, слабо освещали её.
Вытянутое помещение скорее напоминало конюшню и вполне могло бы служить таковой, если бы не большой очаг в центре и несколько длинных столов, сколоченных из плохо оструганных досок, и таких же грубых лавок, располагающихся по обеим сторонам. Низкий потолок и стены почернели от копоти, покрывающей развешанные по стенам ряды деревянных щитов с грубо намалёванными гербами. Понять, что это за гербы, из-за слоя сажи было нельзя.
В дальнем конце таверны находилась лестница на второй этаж, где, очевидно, располагались комнаты для постояльцев. Снабжённая перекошенными перилами, она выглядела столь же убого, как всё остальное. Под лестницей виднелась дверь, ведущая на кухню. Из-за неё доносились голоса и глухое бряканье посуды.
Едва я осмотрелся, как заскрипели ступени. Медленно и осторожно ступая, спустился по лестнице тот самый старик, что сопровождал дам, в том же чёрном бархатном камзоле, украшенном золотой цепью, чёрных, доходящих ему до щиколоток штанах, а на ногах — смешные сапоги с непомерно длинными, загнутыми вверх носками.
Важно приблизившись, старик остановился и произнёс усталым ровным голосом человека, привыкшего повелевать:
— Я — виконт Транкавель, сенешаль графа Раймунда Тулузского. Кто вы, сударь, и что имеете мне сообщить?
Я представился.
Виконт едва скользнул взглядом по гербу, выбитому на моих доспехах, и произнёс так же монотонно:
— Я узнаю герб графа Рамона. Мне лично не доводилось встречаться с графом, но я наслышан о нём как о властителе разумном и справедливом. Мне также известно, что у графа есть сын, но, прошу простить мне вопрос, если вы на самом деле тот, кем себя называете, что побудило вас, сеньор рыцарь, покинуть земли своего достойного родителя?
Я вспыхнул, почувствовав недоверие в его словах, но ответил сдержанно:
— Увы, господин виконт, я ещё не удостоился права называться рыцарем, но надеюсь заслужить эту высокую честь. Я намерен поступить на службу к вашему господину и мечтаю сопровождать его милость в походе на Святую землю. Именно это богоугодное дело и побудило меня оставить замок отца и сесть на коня. Кроме того, я получил благословение моего дяди Вифреда — епископа Жироны, Безалу и Каркасона…
При этих словах взгляд виконта потеплел.
— У меня с собой письмо от его преосвященства к графу Тулузскому… — желая полностью развеять все сомнения, я извлёк заветный свиток из своей сумки и протянул моему визави.
Виконт взял свиток и прежде всего внимательно оглядел печать, скрепляющую пергамент.
— Узнаю печать моего старого друга Вифреда, — с едва заметной улыбкой сказал он. — Этого славного боевого петуха, увенчанного короной, трудно спутать с кем-то другим… Так что вы имеете мне сообщить, господин граф?
Я со всеми подробностями, которых, увы, было немного, изложил виконту разговор незнакомцев.
Виконт слушал, не перебивая. По выражению его лица нельзя было определить, какое впечатление произвел мой рассказ.
— Благодарю вас, граф, — сказал он, когда я умолк. — То, что вы мне рассказали, вряд ли вызвало бы у меня тревогу в иное время. При наличии столь надёжного эскорта едва ли кто в здешних краях отважится напасть на нас. Но теперь, когда мой государь с войском уже выступил из Тулузы, рисковать я не имею права. Любое небрежение к возможной угрозе может оказаться фатальным… Тайные враги графа Раймунда и герцога Гийома вполне могут воспользоваться случаем и нанести удар в самое уязвимое место.
Он задумался. Я терпеливо ждал.
— Будет разумным отправить вперёд дозор, — после долгой паузы сказал виконт. — Мы не тронемся с места, пока не получим от него известий.
— Господин виконт, разрешите мне поехать с вашими воинами. Я желаю лично убедиться в правоте того, о чём вам только что поведал, — попросил я, страшась отказа.
Виконт посмотрел на меня понимающе:
— Узнаю себя в ваши лета, граф. Молодость — время героических порывов. Что ж, извольте поехать, если вам так не терпится испытать себя. Только будьте осторожны, памятуя, что я теперь отвечаю за вас перед моим другом-епископом. К тому же вам ещё надобно стать рыцарем…
Я пообещал не рисковать.
Мы с виконтом вышли на крыльцо. Виконт приказал Амару взять пару воинов и вместе со мной отправиться в разведку.
Пако подвел мне Вельянтифа, помог сесть в седло и, приготовившись сопровождать меня, доложил:
— Не беспокойтесь, сеньор. За мулом и поклажей присмотрит хозяин таверны…
Около часа мы скакали крупной рысью по безлюдной горной дороге без каких-либо приключений, но мне время от времени казалось, что за нами кто-то наблюдает.
Проехав длинное, сжатое с двух сторон отвесными скалами ущелье, подобное тому, где баски устроили засаду на храброго Роланда, мы выехали на плато, рассеченное глубоким каньоном. Через каньон пролегал мост — цель нашего путешествия.
Приблизившись, мы спешились. Один из воинов остался с лошадьми, а мы направились к каньону. Он казался бездонным: сорвёшься вниз и расшибёшься в прах.
Опытные Амару и Пако обвязались верёвками, закрепив их за перила моста, и повисли над бездной, исследуя опоры. Проделав этот рискованный маневр несколько раз, сообщили:
— Сеньор, все опоры целы. Никаких повреждений мы не обнаружили.
— Значит, тревога ложная? — покраснел я.
— Отчего же, сеньор? Если подпилов нет сейчас, то это вовсе не значит, что они не появятся, когда мы уедем… — заметил Амару. — К тому же впереди есть ещё один мост…
— Вам по дороге не показалось, что за нами следят? — осторожно спросил я.
— Так вы тоже заметили, сеньор? — подхватил Пако.
— Говори яснее!
— Яснее не скажешь, сеньор. Эта дорога опасна, даже если не думать о мостах. Вы же видели ущелье. Два валуна сверху: один — впереди, другой — сзади, и мы будем в западне. Нескольких лучников будет достаточно, чтобы перебить всех, как зайцев… Я знаю другой путь. Он, конечно, длиннее и займёт больше времени, но — безопаснее, уже хотя бы потому, что там нас никто не ждёт…
К таверне мы вернулись к полудню.
Виконт встретил нас на пороге. Я коротко рассказал ему о результатах разведки и высказал предложение ехать дальше вместе.
— Мой оруженосец Пако поведёт нас. Он хорошо знает окрестности, и Амару может это подтвердить. К тому же Пако много лет служил у графа Раймунда.
Виконт взял меня под локоть и негромко сказал:
— Я что-то такого воина не припомню… А вы уверены в этом Пако?
— Совершенно уверен, — поторопился заверить я, мгновенно забыв, что ещё совсем недавно точно так же вопрошал дядюшку-епископа.
Виконт покачал головой:
— Как говорят у вас, испанцев, la confianza mata al hombre — доверчивость убивает человека. Быть совершенно уверенным нельзя даже в самом себе…
— Вы правы, господин виконт, — потупился я. — Но тогда нам остаётся довериться Провидению…
Виконт сдержанно улыбнулся:
— Да, это всё, что нам осталось. Извольте, молодой граф, следовать за мной. Пора представить вас сиятельным сеньорам.
Сердце в моей груди громыхнуло, как колокол на главной звоннице в Риполе во дни монастырских торжеств.
4
Две юные девы поднялись из-за стола, едва мы с виконтом вошли. Я поклонился им по всем правилам церемониала, приняв их за благородных сеньор.
Но это оказались всего лишь служанки. И обе были прехорошенькими.
Достаточно было юным прелестницам взмахнуть в мою сторону своими густыми ресницами, улыбнуться, и душа вмиг утратила покой, кровь прилила к моему лицу…
Ещё день назад мне казалось, что история с Бибиэной научила меня распознавать женские уловки. Я поклялся себе, что больше никогда не попаду в их хитроумные сети. Но не зря заповедовал Спаситель не клясться вовсе: ни небом, потому что оно престол Божий; ни землёю, потому что она подножие ног Его; ни Иерусалимом, потому что он город великого Царя; ни головою собственною, ибо не можешь ни одного волоса на ней сделать белым или черным… Не стоит клясться ни за что и никогда, ибо — слаб и немощен человек!
Я же, наивный, поклялся. И вот теперь ещё раз убедился в слабости своей. Одного золотого локона и взмаха изящной руки вчера вечером хватило, чтобы я не смог уснуть, краткого взгляда на хорошенькие девичьи личики сегодня оказалось достаточно, чтобы забыл я все свои клятвы и обеты.
Но испытания мои только начались. Послышались лёгкие шаги. По лестнице спустились прекрасные сеньоры, и смазливые личики служанок тут же померкли пред их красотой.
Первой шествовала высокая и статная молодая дама в красной тунике — типичная испанка со смуглым румяным лицом. Иссиня-чёрные волосы, необычно красивые, синие глаза…
«Должно быть, это Эльвира Кастильская…» — подумал я и перевёл взгляд на вторую сеньору.
Филиппа, невысокая, тонкая, изящная, являла собой красоту совсем иного рода — северную, утончённую и нежную. Высокое чело, обрамлённое золотистыми прядями, волною ниспадающими из-под прозрачной вуали, небольшой нос идеальной формы, трепетные губы. Кожа её показалась мне такой же прозрачной, как вуаль, а вся она представилась мне почти бесплотной, точно ангел небесный. Это возвышенное впечатление только усиливали зеленовато-голубые глаза, глядящие на меня, как мне показалось, с нежностью и тихой грустью.
Я тут же потерял всякое ощущение реальности, в один миг забыл обо всём на свете.
Моё состояние можно было назвать своего рода помешательством, стремительным затмнением рассудка, мгновенной потерей способности здраво рассуждать и правильно ориентироваться в пространстве. Такое случается, если перегрелся на летнем полуденном солнце.
Не помню, как представил меня виконт, не могу повторить, что промямлил я сам. Должно быть, выглядел круглым идиотом, косноязычным, лишённым всяких манер, но не помню и этого. Всё вокруг потеряло смысл, кроме той, которую я ещё до нашего знакомства мысленно окрестил Прекрасной Дамой…
Надо ли говорить, что всю дорогу до Каркасона, куда мы отправились и где со своим воинством находился граф Раймунд Тулузский, я помню довольно смутно, ибо пребывал в том же встревожено-восторженном, романтически-одурманенном состоянии.
Мы почти не говорили с Филиппой и за время нашего путешествия ни на минуту не остались наедине. Правда, она всегда находилась у меня перед глазами, так как вместе с Эльвирой ехала верхом. Осторожный виконт оставил тяжёлую повозку в таверне, а сеньор пересадил на лошадей, купленных здесь же.
Филиппа и Эльвира оказались хорошими наездницами. Их служанок посадили на мулов. Без тяжёлой повозки мы могли двигаться значительно быстрее. Филиппа, грациозная, как мифическая амазонка, гарцевала на гнедой лошадке и весело переговаривалась со своей спутницей, вовсе не обращая на меня внимания.
Во время стоянок, находясь рядом с сеньорами, я старался больше молчать, чтобы не выдать свои чувства.
Мне вспомнилась семейная легенда о графе Арнау. Он проводил свои юные годы, соблазняя девушек и женщин. Одной из жертв его необузданной страсти стала настоятельница монастыря Святого Жуана. Граф Арнау глубокой ночью прокрался к ней в келью и силой овладел ею. За такой грех Господь покарал графа-распутника смертью, а его дух был обречён вечно блуждать в каталонских лесах в виде огненного всадника, скачущего верхом на огненном коне…
Укоряя себя за нарушение обета — не поддаваться женским чарам, я думал, что влюбчивость графа Арнау — проклятие для нашего рода, и не имел сил от этого проклятия избавиться.
На пути, по которому вёл нас Пако, нас никто не преследовал. Я даже сожалел об этом. Отсутствие опасности лишало меня возможности показать храбрость и другие рыцарские качества, рискнуть собственной жизнью для спасения Дамы моего сердца.
Меня, поглощённого своими думами, не восхитили ни прекрасные виды Пиренеев, открывавшиеся взору, ни остановка у легендарного озера, на дне которого хранился легендарный меч Роланда Дюрандаль. После гибели Роланда в Ронсевальской битве именно здесь Карл Великий приказал бросить меч в воду. В иное время я непременно нырнул бы в озеро, чтобы отыскать это рыцарское сокровище, припасть к святым мощам, запечатанным в его рукояти, но теперь подлинным сокровищем, достойным поклонения и бескорыстного служения, я полагал только сеньору Филиппу.
Размышляя о Прекрасной Даме, я побрёл вдоль берега, заросшего густыми камышами, и отошел от места нашей стоянки на довольно приличное расстояние.
Солнце скатилось к горному кряжу, ударилось о него, расплющилось и побагровело. Тени от раскидистых ив далеко стелились по воде. Сумерки всё сгущались. Воздух наполнялся вечерней свежестью, становился более гулким и прозрачным.
Я сел у подножия старой ивы, прислонившись к ней спиной, и сидел, глядя на воду, пока из камыша с шумом не вспорхнула серая цапля. Протяжно и тоскливо вскрикнула выпь.
С места стоянки доносились глухие голоса. Я поднялся и пошёл в обратную сторону. Там, где берег изгибался дугой, образуя небольшую заводь, до моего слуха донеслись всплески воды, словно разыгралась крупная рыба.
«Уж не русалки ли явились по мою душу?» — Себастиан любил рассказывать о водяных девах, заманивающих одиноких путников, и предупреждал, что особенно уязвимы для всякой нечисти те, у кого душа не на месте…
Мне следовало бы поскорее уйти прочь. Но сумасбродство графа Арнау подтолкнуло меня вперёд.
Держась в тени ив, я увидел купающимися Эльвиру и Филиппу. Длинные волосы распущены по плечам, на обнажённых руках — капельки влаги…
Я отвёл глаза, точно обжегшись красотой… Те же чувства, наверное, испытали мужчины английского Ковентри, когда перед их взорами предстала супруга эрла Леофрика — леди Годива. Она решила обнажённой проехать на коне через весь город, чтоб её муж снизил непомерные налоги для своих подданных. Мужчины города закрыли створки окон, чтобы не смущать благородную заступницу.
Я развернулся и быстро, почти бегом, направился к лагерю, надеясь, что сеньоры не видели меня.
Находиться поблизости от них в последующие дни путешествия оказалось для меня непосильным бременем. Я испросил у виконта разрешение ехать в передовом дозоре вместе с Пако и Амару.
Эта мужская компания, молчаливая и суровая, а более того ощущение, что я выполняю важную задачу, благотворно подействовали на меня.
Так что когда в ясный, погожий день нашим взорам открылась долина реки Од и укрепления древнего Каркасона, зажатые между Корбьерами на востоке и громадой Чёрной горы — на севере, я уже совершенно пришёл в себя и приготовился к встрече с графом Раймундом Тулузским, которого полагал своим будущим сюзереном.
5
Лагерь графа Раймунда находился на равнине Лораче, к западу от городских стен. Разноцветные шатры рыцарей и серые палатки простых воинов ровными рядами тянулись к горизонту.
Нашу кавалькаду встретил конный дозор. Узнав виконта и супругу своего властелина, конники проводили нас до лагеря.
У первых палаток виконт Транкавель придержал свою лошадь и обратился ко мне:
— Благодарю вас, сеньор, за совместное путешествие. Здесь мы вынуждены ненадолго расстаться. Оставляю с вами Амару. Он поможет найти место и установить шатёр. Располагайтесь, скоро я за вами пришлю…
Пако и Амару отыскали свободную лужайку и поставили шатёр. Перед ним воткнули копьё с золотисто-алым флажком и щит с моим гербом. Амару помог Пако внести в шатёр походные сумы и сундук, где хранились наиболее ценные вещи, и, откланявшись, уехал.
Я наконец смог снять кольчужную рубаху и штаны, изрядно надоевшие мне в передовом дозоре. Из сундука были извлечены медные кувшин и таз для умывания. Смыв дорожную грязь, я облачился в чистую одежду: кожаные штаны, алую сорочку — шемизу и коричневую суконную коту.
Тут возвратился Амару.
— Сеньор, вас призывает виконт Транкавель. Захватите меч и письмо от епископа, — сказал он. — Я провожу вас!
Опоясавшись мечом и поясной сумкой, где лежало письмо от дядюшки, я надел берет, накинул плащ и последовал за Амару.
Между двух рядов шатров и палаток, образующих нечто вроде улицы, мы скорым шагом прошли к центру лагеря. Здесь на широкой луговине высился большой алый шатер.
Вблизи он казался просто огромным. Вся луговина была запружена рыцарями, оруженосцами, латниками, маркитантами и обычными горожанами, пришедшими сюда поглазеть на воинство и узнать новости.
Толпа всё прибывала, стекаясь с разных сторон.
Амару пришлось плечом и грудью прокладывать нам путь, громко выкликая:
— Расступись! Именем виконта Транкавеля приказываю — дайте дорогу!
Имя виконта здесь имело вес. Воины и ротозеи слегка подавались в сторону, позволяя нам протиснуться вперёд. Шаг за шагом мы приближались к шатру, пока не наткнулись на арбалетчиков, охранявших небольшую свободную площадку перед входом. Они с трудом сдерживали толпу, пуская в ход ложа арбалетов, чтобы отгонать особенно рьяных.
Имя Транкавеля и здесь послужило нам пропуском, и мы вырвались из толпы. Однако в шатёр меня не пустили. Два рыцаря в полном облачении скрестили передо мной свои тяжёлые копья.
— Вам придётся подождать, сеньор, — сказал Амару и юркнул в толпу, оставив меня наедине с этими грозными стражами.
Я нахмурился, усмотрев в вынужденном ожидании неуважение к моему имени и титулу. Но делать было нечего — пришлось стоять перед входом, с нарочито равнодушным видом разглядывая стяги на шестах.
Красные и красно-голубые цвета Тулузы, Нарбоны и Прованса принадлежали графу Раймунду IV. Я так засмотрелся на них, что пропустил мгновение, когда полог шатра распахнулся и из него выглянул виконт Транкавель.
Извинившись, что заставил ждать, он дал знак рыцарям, и они, раздвинув копья, пропустили меня к нему.
Виконт сразу же попросил передать ему меч и письмо.
Я в нерешительности замялся:
— Я обещал вручить письмо лично государю.
— Не волнуйтесь, сеньор, письмо будет передано по назначению… — успокоил меня Транкавель.
— Но меч…
— И это пусть не тревожит вас, сеньор, — виконт едва заметно улыбнулся. — Ваш меч будет возвращён вам в своё время…
Я шагнул в темноту шатра. Покровы из плотной ткани не пропускали дневной свет. Пространство внутри шатра тускло освещали чадящие факелы. Их неровный, колеблющийся свет создавал обманчивое ощущение, что у шатра вовсе нет границ. Мои глаза вскоре привыкли к полумраку, и я разглядел, что вдоль стен рядами теснятся люди, все, судя по одеждам, знатные рыцари и титулованные особы.
На меня никто не обратил внимания. Все находились в ожидании, глядя в дальний конец шатра, где на возвышении стояло высокое кресло, напоминающее трон, а рядом — два кресла чуть пониже.
Виконт указал мне место у левой стороны, недалеко от возвышения:
— Ждите здесь, граф, вас позовут, — и скрылся за пологом, отделяющим личные покои.
Я, стараясь держаться независимо, встал подле других. Рядом со мной оказался молодой человек, мой ровесник. Все остальные были значительно старше. Невольно это обстоятельство вызвало симпатию к нему, и я отвесил молодому человеку лёгкий поклон. Он скорчил глупую гримасу и, неожиданно хихикнув, объявил:
— Я — Гийом де Блуа, сын графа Шартрского, — и снова хихикнул.
Поведение де Блуа озадачило меня, но я назвал себя и свой титул. Дальнейшего разговора у нас не получилось, и я стал прислушиваться к тому, о чём говорят другие.
Степенные мужи за нашими спинами переговаривались между собой на витиеватой смеси латыни, аквитанского и французского языков. Внимая их речам, я мысленно уже в который раз поблагодарил дядюшку-епископа за привитую мне любовь к познанию языков.
Разговор шёл о крестовом походе, верней, о его передовых отрядах, отправившихся на Восток сразу после собора в Клермоне.
— …вы слышали, барон, что стало с армией оборванцев, ведомой Пьером Амьенским?
— Ну, зачем вы так, шевалье, о Петре Пустыннике? Говорят, к словам этого угодника Божьего прислушивается сам папа Урбан. К тому же в отрядах, что примкнули к ватаге проповедника, не одна только голытьба. Есть и немало известных рыцарей: Вальтер Гольтшак, граф Ламберт, виконт Гийом Шарпантье, граф Эмихо Лейнингенский, Гуго Тюбингенский…
— Что вы, господин барон! Да, названные вами рыцари таковыми являются только по титулу. Все они давно лишены наделов и замков. Посмотрите на их прозвища. Этого Гольтшака зовут Нищим, а графа Ламберта — Бедняком… Среди них ещё и Гуго Неимущий… Славная компания, нечего сказать! До меня дошли слухи, что эти оборванцы, проходя со своим неуправляемым войском через Германию, Чехию, Венгрию и Болгарию, так разорили селян, ограбили и умертвили столько местных иудеев, что запрудили их трупами Дунай и его притоки. Всем этим они восстановили против себя не только простолюдинов, но и государей. Король венгерский Каломан и князь чешский Брячислав вынуждены были выступить против них и многих поубивали…
— Но между тем больше сотни тысяч голодранцев всё же дошли до Анатолии… Император Алексей Комнин, опасаясь, что и с Византией будет то же самое, что с разоренными соседями, позволил этому нищему воинству переправиться через Босфор.
— Говорят, когда они встали лагерем при Еленополе, недалеко от Никеи, толпы голодранцев окончательно вышли из повиновения, расползлись по окрестностям и стали грабить турок. За что в конце концов и поплатились — их всех перебили турки-сельджуки султана Кылыч Арслана…
— Неужели всех? Быть того не может! А Пётр Пустынник, что с ним?
— Он, если верить слухам, успел покинуть свой лагерь и укрыться в Константинополе, где и ожидает нашего прибытия…
Эти известия взволновали меня. Между тем мой сосед, Гийом де Блуа, поначалу вызвавший у меня симпатию, вёл себя всё более странно. Он исподлобья озирался по сторонам, носком башмака выписывал кренделя на земле, шмыгал носом и мерзко хихикал…
«Да ведь он — не в своём уме…» — подумал я.
Тут в шатёр вошли четверо воинов с факелами и встали за креслами, осветив возвышение.
Тотчас из-за полога важно вышагнул в круг света тощий седовласый старик в длинном, до пят, тёмном плаще, с белым посохом в руках.
Встав справа от помоста, он пристукнул посохом о землю и провозгласил:
— Его светлость граф Тулузский, герцог Нарбоны и граф Прованса Раймунд IV Сен-Жиль!
Присутствующие обнажили головы, и я поспешил сдёрнуть с головы берет.
На помост упругой походкой взошёл граф Раймунд. Он уже преодолел пятидесятилетний рубеж, но порывистость движений и решительность поступи говорили о том, что граф ещё полон живости и сил. На голове его поблескивала небольшая золотая корона, украшенная рубинами, широкие плечи покрывал серый, с оторочкой из горностаев плащ с вышитым красным крестом. Крест был не тулузский, разлапистый, а прямоугольный, строгий, словно обет отказаться от мирских радостей и освободить Гроб Господень, пусть даже ценой собственной жизни.
Я пристально вглядывался в лицо этого полководца и властелина. Его светлые волосы и такая же борода в свете факелов казались рыжими. Вместо правого глаза, который граф потерял во время своего паломничества на Святую землю, — кривой шрам. Он придавал открытому, благородному лицу графа суровость и даже жестокость. Но уцелевший глаз излучал добрый свет, свидетельствуя о благородстве и благочестии помыслов этого государя.
Именно таким я и представлял вождя нашего похода и теперь ощутил прилив радости оттого, что дядюшка-епископ направил меня именно к нему.
— Его светлость герцог Аквитанский и граф Пуатье Гильом IX! Его Милость виконт Раймунд Бернар Транкавель! — снова провозгласил старик с посохом.
На помост друг за другом взошли герцог и виконт. Герцог встал по правую руку от графа Раймунда, а виконт — по левую.
Я воззрился на мужа Филиппы и знаменитого трубадура, сочинениями которого так упивался в ранние годы, но не успел толком рассмотреть его. Вперёд вышел капеллан графа Тулузского Гильом Пиюлоранский. Он затянул молитву, призывая на головы всех собравшихся благодать Божью.
Едва капеллан умолк, слово взял граф Раймунд. Говорил он негромко, но так весомо, что казалось, устами его вещает само Провидение:
— Господа рыцари, друзья мои и братья во Христе! Благодарю вас, что вы откликнулись на призыв его святейшества папы и готовы отправиться в нелёгкий поход на Иерусалим. Я верю в чистоту ваших намерений и в храбрость, так присущую рыцарям Лангедока!
Сдержанный шёпоток одобрения прошелестел по рядам собравшихся, а мой сосед Гийом де Блуа снова мерзко хихикнул.
— Скоро мы отправимся в путь! Наши братья-крестоносцы из других стран уже ждут нас подле Дурреса… — продолжал граф Раймунд. — Но большое дело нельзя начинать как без молитвы, так и без турнира. Посему повелеваю. Завтра у стен древнего Каркасона быть турниру во славу нашего похода за освобождение Святого Креста Господня. У каждого из вас, доблестные мои рыцари, будет возможность показать на ристалище умение владеть копьём и мечом, доказать преданность дамам и верность рыцарской клятве. Зачинщиком турнира милостиво согласился выступить мой родственник и друг герцог Гильом, защитником — виконт де Шательро. Ну, а сегодня наш хозяин, благородный виконт Транкавель, в своём замке в Каркасоне по традиции даёт пир в честь турнира и всех славных рыцарей, участвующих в нём. Все вы и ваши оруженосцы из числа дворян приглашены…
С разных сторон раздались радостные возгласы, славящие графа Тулузского, герцога Аквитанского и виконта Транкавеля. Старик-распорядитель вынужден был несколько раз призвать собравшихся к порядку, но шум стих не скоро.
— Господа рыцари, донесите мои слова до своих воинов! Сообщите, что сегодня в лагере будут накрыты столы и все вдоволь получат мяса и вина! — с улыбкой сказал граф Тулузский. Он хотел сойти с помоста, но виконт Транкавель склонился к нему и что-то зашептал на ухо. Граф Раймунд поднял вверх руку, призывая всех к вниманию, и вдруг назвал моё имя.
— Монсеньор де Кердан, подойдите ко мне.
Я приблизился.
Последовал новый приказ:
— Преклоните колено.
Я повиновался.
Граф извлёк из ножен свой меч, ярко блеснувший в свете факелов, сделал шаг с возвышения и положил клинок плашмя на моё правое плечо.
— Будь храбрым! — сказал он величаво и, перенеся меч над моей головой, опустил мне на левое плечо. — Встаньте, господин рыцарь!
Я не сразу понял, что эти слова адресованы мне.
— Встаньте, господин рыцарь! — повторил граф Раймунд, вложил свой меч в ножны. Виконт Транкавель поднёс ему мой меч и кожаный пояс с массивной золотой пряжкой. Граф Раймунд опоясал меня и разрешил удалиться.
Я поклонился графу и, пятясь, вернулся на своё место.
Граф Раймунд тут же выкликнул имя Гийома де Блуа и совершил посвящение его в рыцари.
Впрочем, в этот миг мне было совсем не до придурка де Блуа.
Всё, о чём я с детства мечтал, что представлялось мне переломным моментом в моей жизни, произошло так стремительно, что оставило во мне ощущение какого-то подвоха. Точно так же ребёнком я испытал разочарование после выступления бродячего циркача, умеющего глотать кинжалы. Отец объяснил, что никакого чуда нет — просто у кинжалов лицедея есть пружина, позволяющая лезвию при нажиме прятаться в рукояти…
Обыденность и даже заурядность посвящения в рыцари не просто смутила меня, а заставила усомниться в реальности произошедшего. От меня даже не потребовали дать оммаж — присягу на верность сюзерену!
Тем временем объявили, что приём окончен.
Граф Тулузский и герцог Аквитанский прошли во внутренние покои. Участники приёма, обсуждая предстоящие пир и турнир, потянулись к выходу. Вихляющейся походкой шута устремился вслед за ними ставший, подобно мне, рыцарем Гийом де Блуа.
Ко мне подошёл виконт Транкавель. Он по-отечески обнял меня и поздравил с рыцарским званием.
Я, пряча глаза, пробурчал слова благодарности.
— Отчего же вы так невеселы, господин рыцарь? — удивился виконт.
— А ведь этот де Блуа — настоящий сумасшедший, — вырвалось у меня. — И его посвятили в рыцари вместе со мной…
Виконт укоризненно покачал головой:
— Вам следует быть более осторожным в суждениях, сеньор новопосвящённый рыцарь! Хорошо, что нас никто не слышит. Ибо отец упомянутого молодого человека, граф Блуа, Бри, Шартра и Мо, пфальцграф Шампани Этьен II, очень влиятелен и обид не прощает. Он, кстати, отправляется в поход вместе с нами и хотел оставить графство на попечение своего сына… Да, конечно, у молодого де Блуа есть некоторые странности, но что поделать? Он — единственный совершеннолетний наследник своего отца. Вот маркграф и попросил нашего государя об одолжении…
— Но, господин виконт, как же юный де Блуа сможет управлять отцовскими владениями, будучи умалишённым?
— Это обстоятельство вас смущать никоим образом не должно, как, впрочем, и некоторая торопливость самой церемонии посвящения в рыцари. Конечно, обряд важен, но всё-таки это — внешний атрибут. Только от вас самого зависит, каким внутренним содержанием вы наполните своё рыцарское звание! — Он внимательно поглядел мне в глаза. — Ступайте с миром, господин рыцарь, и не забудьте, что вечером я жду вас на пиру!
6
В этот вечер в празднично украшенном замке Транкавеля от многочисленных масляных светильников рябило в глазах. Пылал огонь в огромном камине. Столы, предназначенные для рыцарей и оруженосцев, ломились от яств. Стол для хозяина и почётных гостей освещали толстые восковые свечи в серебряных подсвечниках.
Я впервые очутился на пиру в качестве рыцаря. Рядом со мной сидели отец и сын де Блуа. К моей радости, они разговаривали между собой и не обращали на меня никакого внимания.
Напротив расположились Эд Бовен из Шатодуна и Брюн де Трап из Люмузена. Оба рыцаря уже были пьяны и громогласны.
Брюн де Трап хвалился, что смог уговорить настоятеля Орейского монастыря, куда он намеревался было поступить послушником, вернуть внесенные в качестве вступительного взноса деньги и сверх того купить ему за счёт монастыря рыцарские доспехи для похода на Святую землю.
— Я пообещал настоятелю, что, вернувшись из похода, обязательно вступлю в его обитель, а если не вернусь, то вместо меня станет послушником мой племянник. Ему нынче исполнилось пять лет!
— Вы — молодец, де Трап! Так и должно поступать! Сначала достигнуть цели, а там уже каяться в грехах, которые совершил для этого… — похвалил Эд Бовен и тут же пожаловался: — А у меня в поместье год был неурожайный. Вилланы задолжали мне кучу денег. Да я и сам оказался в таком долгу перед сюзереном, что хоть ложись и помирай… Так что я призвал к себе местного приора и сообщил, что готов завещать все свои владения в пользу обители. Надо только, чтобы монастырь прежде оплатил мои долги! Не могу же я предстать пред очами Спасителя должником! Обрадованный приор тут же отправился в Мармотье к епископу, и тот распорядился мой долг оплатить. Когда же приор вернулся, я заявил, что отправляюсь в поход на Иерусалим… Видели бы вы рожу этого приора! — захохотал Эд Бовен. — Ведь добыча выскользнула из рук, когда он уже подсчитывал прибытки…
Я веселье Бовена не разделял, всё-таки речь шла о святой церкви и её служителе. Такой смех, как учил меня дядюшка, есть «осквернение рта», предатель, открывающий доступ Сатане к нутру человека, и я незаметно перекрестил грудь и живот, дабы спастись от происков лукавого.
Слева от меня виконт Мелюнский Гийом Шарпантье, знаменитый воин, прославившийся во время реконкисты, оживлённо спорил с защитником завтрашнего турнира виконтом Эмери де Шательро. Предметом спора был вопрос, кто завтра будет королевой турнира. Виконт де Шательро настаивал, что королевой изберут его жену Амальбергу де Л’Иль-Бушар, а Гийом Шарпантье склонялся к тому, что королевой должна стать супруга графа Раймунда Эльвира Кастильская.
Я в душе не согласился ни с тем, ни с другим, полагая, что единственной королевой турнира имеет право называться только герцогиня Филиппа. Но вслух своё мнение не высказал.
Напрасно я искал взглядом свою Прекрасную Даму — кресло рядом с Гильомом Аквитанским оставалось пустым. И это стало, пожалуй, самым главным разочарованием, ибо в замок Транкавеля я отправился с тайной надеждой снова увидеть Филиппу.
Её супруг, герцог Гильом, был старше меня лет на десять. Круглолицый, с чуть вздёрнутым носом, нервный и порывистый, он любезничал с сидящей рядом Эльвирой Кастильской, что-то шептал ей на ухо. Гильом Аквитанский мог бы показаться красивым, если бы не чрезмерно большие и чёрные навыкате глаза да тонкие губы, которые он время от времени кривил в язвительной усмешке. Эта усмешка придавала его бледному лицу неприятное, пренебрежительное выражение.
Рядом с благородным и по-королевски выдержанным графом Раймундом герцог явно проигрывал и казался дерзким шутом.
Однако десять лет, которые нас с ним разделяли, он провёл не только за сочинением баллад и песен. Унаследовав герцогский престол, Гильом успешно управлял своим государством. Успел жениться на дочери графа Анжу Ирменгарде и, убедившись, что она бесплодна, отправил её в монастырь в Фонтевро. Теперь вот взял в жены красавицу Филиппу и восседает на месте почётного гостя…
Мои невесёлые раздумья прервал граф Раймунд, предложив выпить за грядущий турнир. Рыцари, подняв кубки, повскакивали с мест. Зазвучали здравицы в честь зачинщика и защитника турнира.
Музыканты заиграли на флейтах, гитернах и сифонии. Слуги понесли на столы новые блюда.
Я решил воспользоваться случаем и незаметно удалиться.
У выхода из зала беседовали виконт Транкавель и герцог Аквитанский. Виконт подозвал меня и представил герцогу:
— Ваша светлость, рекомендую: граф Джиллермо. Благодаря ему мы избежали смертельной опасности в Пиренеях.
Герцог окинул меня высокомерным взглядом:
— Так вот тот герой, о котором мне рассказывала жена…
Я вспыхнул до корней волос.
Виконт Транкавель похвалил меня:
— Вы знаете, ваша светлость, граф знает наизусть все ваши баллады. Он даже перевёл некоторые на испанский и латынь. На мой взгляд, получилось совсем недурно.
— Ах, вот как! — вскинулся герцог, посмотрев на меня с некоторым интересом. — Даже я не помню наизусть всех своих сочинений… Мы должны немедленно услышать ваши переводы, граф!
Уши мои продолжали пылать. По дороге к Каркасону я действительно прочёл виконту один из своих переводов. Но не считал его совершенным и достойным слуха прославленного автора. Однако герцог настаивал, и я, извинившись за свою латынь, прочёл:
Мой стих не каждого пленит,
Его поймёт не каждый.
Того он в сердце уязвит,
Кто полон страсти жаждой.
Двух кобылиц привёл я в дом
Игривых и прекрасных,
Но в стойле их держать одном
Наивно и опасно…
Герцог слушал внимательно, рукой отбивая ритм каждой строки. К нам подошли несколько рыцарей. Слушатели добавили мне смелости.
Одна пуглива и горда —
Не вставишь ногу в стремя,
Не покорится никогда
И не пойдёт на племя…
Другая хоть послушна мне,
Но взращена не мною,
А в Арагоне и в цене
Уступит первой втрое…
Я сделал этот перевод незадолго до своего отъезда из Риполя. Но только сейчас до меня стал доходить потаённый смысл баллады. Я уже готов был прикусить язык, понимая, что слово — не пташка, вылетит, не поймаешь, но выдохнул на одном дыханье:
Решенье должен я принять,
Кого избрать кумиром,
Из двух какую выбирать:
Филиппу иль Эльвиру!
Когда я закончил, все, кроме герцога, захлопали в ладоши и стали расхваливать балладу. Герцог сухо сказал, обращаясь к Транкавелю:
— Вы правы, ваша милость: этот молодой рыцарь владеет слогом и достаточно остроумен. Что ж, завтра мы посмотрим, так ли остёр его меч, как его язык… — и стремительно удалился.
Виконт взял меня за локоть и, прощаясь, негромко произнёс:
— Ах, сеньор, я же просил вас быть осторожнее и следить за тем, что и с кем вы говорите. Всё-таки у вас удивительная способность наживать себе врагов…
Всю дорогу до лагеря я переживал свой конфуз.
Но, как говорят, новый день приносит новые заботы.
Утро выдалось по-осеннему прохладным и ветреным. Турнир начинался в час пополудни, и нам с Пако предстояло многое успеть — подготовить доспехи, оружие и амуницию для коня. Вельянтифа предстояло облачить в кожаный чепрак, нагрудник, плотную льняную попону и новшество — кожаный шлем с шорами и защитными медными пластинами — шанфрон.
Помогая мне надеть кольчужную рубаху, завязывая крепления на доспехах, Пако с видом знатока рассказывал, что меня ждёт на турнире:
— Сначала капеллан отслужит мессу, дабы вы с соперником не проткнули друг друга копьями со злым умыслом, а совершили это с любовью, на какую способны. Чтобы смогли своей победой или поражением доставить удовольствие устроителям турнира и развлечь прекрасных дам. Затем герольды огласят правила. На каждом турнире они — свои, но все опираются на те, что изобрёл барон Анжу Жоффре де Превильи, если мне не изменяет память, лет тридцать назад… К вашему турниру допустят только тех рыцарей, кто заявил о своей готовности участвовать в поединках накануне…
Я постарался направить поток красноречия в нужное русло:
— Это мне и без тебя известно. Что будет дальше?
— Жеребьёвкой вас поделят на два отряда: сторонников зачинщика и защитника турнира. Начнутся парные поединки — жюсте, то есть, конно-копейная сшибка… Тут, сеньор, главное — самому удержаться в седле, сбить с коня противника или хотя бы преломить копьё о его щит…
— Ну, это яснее нынешнего утра… — буркнул я.
— Победившие в личных схватках сойдутся в так называемом бугурте, в групповом бою. Там и определится победитель. Им станет последний усидевший в седле! Он и выберет королеву турнира…
К назначенному сроку я прибыл к месту ристалища, находившемуся на расстоянии четверти лиги к северу от Каркасона. Турниры здесь проводились уже много раз, и место было хорошо обустроено. С трёх сторон его ограничивала невысокая изгородь, а с четвёртой, обращённой к стене города, в несколько рядов стояли открытые трибуны для простых зрителей и ложи с навесами от солнца — для благородной публики.
Трибуны уже заполонили горожане, а в ложах расположилась знать.
События на турнире развивались так, как предупреждал Пако. После окончания мессы объявили судей турнира, среди которых, к моей радости, назвали виконта Транкавеля. Герольды протрубили в свои трубы и объявили имена трёх десятков рыцарей, решивших сражаться, среди них было названо и моё. По жеребьёвке, которую иначе как волей судьбы и не назовёшь, я оказался в стане защитника турнира — виконта де Шательро. Моим противником оказался сторонник герцога Аквитанского, тот самый Брюн де Трап, что бахвалился на пиру, как одурачил аббата.
Сходиться нам выпало вторыми от начала ристалища.
Я, готовясь к своему бою, не видел, как билась первая пара, и мог только по шуму на трибунах и звукам труб догадываться о начале и завершении первого поединка.
Распорядитель дал знак, что мне пора выдвигаться на рубеж.
Пако, держась за стремя, давал последние советы:
— Прошу вас, сеньор, не цельтесь противнику в шлем, очень трудно попасть, копьё может соскользнуть. Цельтесь в щит! Это надёжней! И не забывайте привстать на стременах перед ударом!
Я опустил забрало.
Сердце стучало так гулко, как будто молотобоец лупил молотом по наковальне. Казалось, вот-вот оно пробьёт мой нагрудник.
Герольды поднесли трубы к губам. Раздался сигнал.
Я пришпорил Вельянтифа, и он с места взял в карьер.
Мой противник нёсся мне навстречу.
Всё остальное происходило как будто не со мной. Словно кто-то другой, в моей телесной оболочке, помчался вперёд. Наклонился, прижал нижнюю оконечность шлема к груди. Поднял щит, вжался всем телом в ленчик седла и вытянул ноги, упершись ими в стремена. Плотно зажав древко ясеневого копья под мышкой правой руки, наклонил его влево, направив остриё в щит противника. За мгновение до стычки заставил коня сделать мощный рывок вперёд и чуть привстал на стременах, предчувствуя удар…
Затрещали копья. Могучая сила откинула меня назад.
Я каким-то чудом удержался в седле, проскакал к краю ристалища. Оглохший и ничего не понимающий, натянул поводья. Вельянтиф послушно остановился.
Звуки окружающего мира стали доходить до меня. Тяжёлое дыхание коня, возгласы одобрения со стороны зрителей и бешеный ритм собственного сердца. Действуя всё ещё точно не по своей воле, я развернул Вельянтифа и увидел вдалеке своего противника.
Трап оставался в седле, держа обломок копья. Точно такое же древко я, и это обнаружилось лишь теперь, сжимал в своей деснице. Отбросив его, я шагом поехал навстречу противнику.
Приблизившись, Брюн де Трап снял шлем и поклонился мне. Я в свою очередь поприветствовал храброго рыцаря.
Демонстрация уважения друг к другу вызвала новый взрыв ликования и аплодисменты у толпы.
Я выехал с ристалища. Пако помог мне сойти с Вельянтифа.
— Кто из нас победил? — спросил я оруженосца.
— Вы, — сказал Пако, — и он. По правилам турнира, победа засчитана вам обоим. Поздравляю, сеньор, для первого раза вы держались молодцом. Особенно если учесть, что с вами бился такой опытный поединщик. Посмотрите-ка на свой щит…
В самом центре моего щита была глубокая вмятина — копьё противника едва не прошило его насквозь.
— Если проигравшего нет, значит, мы снова сойдёмся с де Трапом?
— Конечно, — кивнул Пако, — только теперь уже в общем бою. А пока, позвольте, я сниму ваши доспехи, сеньор. Вы можете передохнуть и посмотреть за сшибками других рыцарей… Кстати, среди зрителей ваши знакомые! Графиня Эльвира и герцогиня Филиппа аплодировали вам, сеньор!
Я тут же забыл о поединке, о Трапе, обо всём на свете и обернулся в сторону трибун:
— Где они?
— Смотрите правее! — подсказал Пако. — Дама в золотом наряде — Эльвира, а в голубом, рядом с ней…
Но я уже нашёл ту, кого мечтал увидеть с момента нашего расставания.
«Если моя Прекрасная Дама здесь, всё будет хорошо!» — так ощутил я в это мгновение.
Но удача, только на миг показав своё прекрасное лицо, тут же отвернулась от меня.
В групповой схватке на мечах сошлись шесть рыцарей с нашей стороны и семь со стороны зачинщика турнира.
Меня атаковали двое: де Трап и сам герцог Аквитанский.
Удар Брюна де Трапа я отразил и, развернув Вельянтифа, оказался лицом к лицу с герцогом. Я занёс меч для удара, но тут мой конь рухнул, как подрубленный, и припечатал меня к земле…
Очнулся я уже в своём шатре. Голова и всё тело моё гудели. Я попытался приподняться, но не смог.
Надо мной склонился Пако:
— Слава Пресвятой Деве, вы очнулись, сеньор, — перекрестился он, удерживая меня от новой попытки привстать. — Лекарь сказал вам лежать…
— Что с Вельянтифом? — спросил я.
— Плохая новость, сеньор. Ваш конь мёртв…
— Кто взял верх в турнире?
— Зачинщик, герцог всех трубадуров!
— Тебе не следует так отзываться о его светлости, — урезонил я Пако. — Так, значит, ему выпала честь избрать королеву турнира…
— Да, эта честь выпала герцогу. Но он и здесь всех удивил: вручил венок не своей прекрасной супруге, а жене маркиза де Шательро — Амальберге де Л’Иль-Бушар!
— Как такое может быть? Это же против всех правил! — Негодование от поступка своенравного герцога и сочувствие к оскорблённой Филиппе мгновенно вытеснили во мне боль от потери коня и терзания по поводу собственной неудачи. Я тут же забыл, что только что приказывал Пако не отзываться о его светлости дурно, и воскликнул: — И этому негодяю я должен заплатить выкуп за своё поражение! Нет, ни за что! Я снова вызову его на поединок и убью его!
— Сеньор, вы не должны платить выкуп! — ошеломил меня Пако.
— Как это не должен? Ты же знаешь, что, по правилам турнира, проигравшие платят победителю…
— Я не успел сказать вам: пока вы были без чувств, приходил виконт Транкавель. Он принёс вам деньги, сеньор!
— Какие деньги?
— Тот, кто ударил лошадь, не получает награду! Есть правило: не важно, сколь доблестно сражался рыцарь на турнире, но если он ударил коня соперника, значит, проиграл.
— Объясни толком, в чём дело!
— Виконт Транкавель во время бугурте заметил, что де Трап ударил вашего Вельянтифа мечом, когда вы уже проскочили его. Вот отчего ваш конь и упал! Его убили! А это значит, вы, сеньор, не проиграли, пусть даже и проиграла ваша партия…
Я ошарашенно молчал, а Пако продолжал сыпать новостями:
— Виконт сказал, что графу Раймунду понравилось, как вы сражались, и он пожелал взять вас в свою свиту.
Пако перевёл дух и с глуповато-счастливой улыбкой добавил:
— И это ещё не всё, сеньор. Вскоре после ухода господина виконта к нам в шатёр заглянула одна смазливая девица, служанка знакомой вам госпожи, имени которой она, конечно, не назвала, но вы сразу поймёте, кто это… Так вот, её сеньора просила передать доблестному рыцарю, да-да, она так именно и сказала, доблестному рыцарю, что в цветах его стяга не хватает одной краски, а именно — голубой, и что в знак ясного неба, которое да пребудет над вами в святом походе, она дарит господину рыцарю свою вуаль и желает ему, то есть вам, вернуться с победой.
Пако протянул мне голубую невесомую полоску полупрозрачной ткани.
Я узнал вуаль, в которой на турнире была моя Прекрасная Дама.
От неё исходил еле уловимый аромат цветущей лаванды, олеандра и ещё каких-то неведомых цветов. Моя и без того пребывающая в тумане голова закружилась ещё больше, ибо если у мечты и есть запах, то он мог быть только таким…
Глава третья
1
— Слава мирская, как дым от костра. Взыскуйте к вечной славе, воины Христовы! Не гонитесь за призраками благ земных! Помните, что жители Иерусалима встречали Спасителя словами «Осанна» всего за три дня до того, как провозгласили: «Распни его!» — так говорил на первой общей молитве епископ Адемар.
Уполномоченный папы Урбана II-го, духовный глава крестового похода епископ Адемар прибыл из города Пюи, что расположен на юге Франции. Выходец из старинного графского рода Валентинуа, он сполна был одарён дипломатическим и проповедническим даром, сам слыл отменным воином, умело владеющим мечом и палицей. Епископ привел с собой армию своих ленников — рыцарей, испытанных во многих сражениях. Блеск их доспехов и оружия придавал словам Адемара ещё большую весомость.
Но и этот мудрый и храбрый слуга Божий оказался бессилен словом своим преодолеть противоречия среди крестоносного рыцарства. Единообразие белых одежд и красных крестов — ещё не залог единства.
Далеко не все собравшиеся здесь разделяли главную цель похода и способы её достижения. И дело вовсе не в том, что говорили мы на разных языках. Не освобождение Гроба Господнего, а жажда наживы и личные амбиции владели помыслами большинства полководцев и значительной части рыцарей.
Камнем преткновения сразу встал перед нашими вождями вопрос: давать или не давать вассальную присягу византийскому императору Алексею Комнину. Этот хитроумный византиец выдвинул принятие присяги главным условием для разрешения переправиться на азиатский берег.
Мнения вождей крестоносного войска разделились. Предводитель лотарингского рыцарства герцог Готфрид Бульонский не сразу, но согласился дать такую клятву. Убедили его в этом не щедрые дары императора, впрочем, оказавшиеся весьма кстати, ибо славный герцог для того, чтобы отправиться в поход, заложил свой родовой замок в Нижней Лотарингии и две мельницы в придачу. Куда более весомым аргументом стал многотысячный отряд наёмников-печенегов, по приказу императора окруживший лагерь Готфрида.
Вторым дал ленную присягу Боэмунд Тарентский из Южной Италии. Хотя он давно уже враждовал с Византией и даже воевал с нею, но теперь повёл себя не менее изощрённо, чем Алексей Комнин. Дать клятву императору византийцев Боэмунд согласился, но, выйдя из его дворца, тут же объявил своим подданным: «Всё, что завоюю в Малой Азии, — моё! Пусть византийцы попробуют отнять!»
Учтивыми речами, щедрыми подарками, конями и золотом Алексей Комнин склонил к вассальной присяге многих военачальников крестоносного войска. Кого-то убедил пример Готфрида Бульонского и Боэмунда, других — опасение оставить за спиной армию враждебных византийцев, третьих — выгоды, которые сулил союз с Византией.
Император обещал предоставить крестоносцам флот, обеспечить их войско продовольствием и главное — дать проводников, знающих пути через горы и пустыни.
Однако мой сюзерен граф Раймунд Тулузский наотрез отказался принести присягу императору. Его примеру последовал и племянник Боэмунда Тарентского — рыцарь Танкред. Они в один голос заявили, что стоит признать императора своим сеньором, и будут напрочь упущены плоды всех побед, которые предстоит одержать на Востоке, ибо тогда управлять отвоеванными землями будут не крестоносцы, а император Византии…
Алексей Комнин не стал настаивать на их присяге двух и позволил нам переправиться в Азию без преклонения коленей перед ним и клятвы на Святом Писании о верности византийскому престолу.
Вскоре после переправы на азиатский берег обнаружилось, что у нашей огромной армии нет единого командующего. Отдельные отряды крестоносцев подчинялись только своим графам, герцогам и князьям и не желали слушать никого иного.
И если в войске Раймунда Тулузского и герцога Готфрида Бульонского была заведена строгая дисциплина и малейшее неповиновение сурово наказывалось, то отряды других вождей такими качествами не отличались. Едва переправившись через пролив, они стали чинить разбои и грабежи в окрестных селениях. В случае сопротивления сжигали селения дотла, а всех жителей — от мала до велика — предавали смерти.
Расползаясь в разные стороны, как голодные муравьи из потревоженного муравейника, они опустошали всё на своём пути, сеяли злобу и ненависть среди местных жителей. Самое печальное, что многие из пострадавших жителей были христианами, а грабили и убивали их те, кто ещё недавно клялся освободить единоверцев от гнёта мусульман… И только известие о появлении поблизости армии султана Кылыч-Арслана заставило все эти отряды вновь примкнуть к нашему войску и действовать с ним сообща.
У замка Эксерогорго в Вифинии предстала нашему взору долина смерти, где полегла армия голытьбы, ведомая Петром Пустынником.
Тысячи неупокоенных белых костей лежали по обе стороны дороги, как грозное предостережение, что впереди — жестокий и неумолимый враг. Эти кости ещё долго стояли у меня перед глазами, заставляя крепче сжимать рукоять меча и тревожней озираться по сторонам.
…Прошло уже два года со дня, как я покинул родную Каталонию и примкнул к армии графа Раймунда. Я уже притерпелся к походной воинской жизни, словно забыл всё, что было со мной до этого. Война, в любой момент грозящая смертью каждому из нас, распутица и зной, ядовитые гады и болезни, жажда и голод — всё это сделало меня суровей и как будто бесчувственней, побуждало не предаваться грёзам, а думать о дне нынешнем.
Мы медленно продвигались к Никее — столице Румского султаната и достигли её в середине мая 1097 года от Рождества Христова.
Город, лежащий на перепутье важных торговых дорог, защищали глубокий ров и двойное кольцо высоких стен с сотней оборонительных башен.
Эти мощные укрепления возводились не одно столетие. Сначала македонцами и римлянами, позднее — византийцами и турками-сельджуками. С восточной стороны приблизиться к городу не давало глубокое Асканское озеро.
Никея казалась неприступной твердыней, и наши полководцы решили осадить её.
2
Несогласованность в действиях осаждающих проявилась уже в первые недели осады.
Отряды крестоносцев подходили к Никее в разное время и располагались лагерем произвольно, без какого-то плана.
Первым вышел к городу Готфрид Бульонский. Его воинство, к которому примкнул Петр Пустынник с недобитыми остатками голытьбы, осадило Никею с севера.
Боэмунд Тарентский и его племянник Танкред расположились на востоке, по берегу Асканского озера.
Роберт Нормандский и Роберт Фландрский встали у западной стены.
Наша армия подошла к Никее последней. Нам досталась для осады южная сторона. Она считалась наиболее опасной, так как именно с юга со дня на день должен был подойти на выручку гарнизону своей столицы султан Кылыч-Арслан с многотысячным войском сарацин.
Полностью замкнуть кольцо осады вокруг Никеи мешало Асканское озеро, где хозяйничал флот никейцев. Под покровом ночи по озеру доставляли обороняющимся провизию и свежих бойцов. Днём никейцы на кораблях совершали вылазки и засыпали наши лагеря стрелами. Нам оставалось только отстреливаться в ответ да слать в адрес никейских корабелов свои проклятья.
Раймунд Тулузский, Готфрид Бульонский и Роберт Нормандский предприняли несколько отдельных попыток штурма крепостных стен, но все они оказались бесплодными и не принесли ничего, кроме потерь.
Неудачи побудили наших вождей наконец-то собраться в походном шатре графа Раймунда на военный совет. Графу, как хозяину шатра, старшему по возрасту и наиболее опытному полководцу, предоставили первое слово.
Граф говорил по-французски. Толмачи, и я в их числе, переводили его слова на латынь, знакомую большинству присутствующих вождей, и на греческий — персонально для Мануила Ватумита. Он представлял в нашем походе византийского императора и держался особняком, считая, что является здесь самой важной персоной.
— Господа, всем ясно, что такую крепость, как Никея, с наскоку не взять. Действуя порознь, тем паче, — граф Раймунд говорил, как всегда, негромко и весомо. — Мы пытались войти в город каждый по отдельности. И до сих пор это никому не удалось. Похвастать всем нам нечем. Разве что метким выстрелом, которым наш царственный собрат Готфрид сумел сразить на стене турка-великана … — граф скосил свой единственный глаз на герцога Бульонского. — Поздравляю вас, ваша светлость, вы — отменный стрелок!
Готфрид Бульонский в знак признательности склонил голову. Слова графа ему польстили, но он постарался не подать вида.
— Но этот меткий выстрел, — продолжил граф Раймунд, обращаясь ко всем присутствующим, — пожалуй, единственная наша победа за те две недели, что мы топчемся у городских стен! Повторю свою мысль: действуя вразнобой, город не возьмём! У нас только два пути: или общий штурм, или многомесячная, изнурительная осада…— глаз графа полыхнул голубым пламенем. — Но как первое невозможно без строительства осадных башен, так второе — без собственного флота, который лишит осаждённых возможности получать продовольствие и пополнение.
Граф Раймунд замолк.
Заговорил Готфрид Бульонский:
— Вы правы, мой дорогой собрат, — произнёс герцог высоким и не таким мужественным, как у графа Тулузского, голосом, но полным осознания значимости того, что изрекает, — без осадных орудий нам не обойтись, равно как без флота. Я сегодня же напишу императору и попрошу его величество прислать нам корабли для полной блокады Никеи. Тем более это нам было обещано!
— Я уже написал об этом повелителю, — заявил Мануил Витумит. Говорил он на превосходной латыни.
«Непонятно, зачем ему понадобился толмач? Что за очередная византийская уловка?» — подумалось мне.
— Благодарю вас, полководец Витумит, — недовольный, что его перебили, нахмурился Готфрид Бульонский. — Надеюсь, что флот прибудет быстро и корабли будут лучшего качества, чем корм для наших лошадей…
— И еда для наших рыцарей, — поддержал герцога рыцарь Танкред, племянник Боэмунда Тарентского. Он успел проявить беспримерную доблесть в стычках с турками и, должно быть, поэтому считал себя вправе не соблюдать условности этикета и говорить с сильными мира сего на равных. — Византийскому императору надо бы знать, что запасы продовольствия, обещанные им, так и не поступили. Ещё немного, и закончится то, что было у нас с собой. Что же нам тогда, резать наших лошадей и поедать конину, наподобие нехристям?
— А вы бы, господин рыцарь, сначала потрудились принести клятву на верность нашему императору, а после требовали исполнения обязательств, — сухо заметил византиец.
Рыцари вокруг глухо зароптали.
— Хорошо же держит слово император Алексей!
— Вот так союзник!
— Сам отсиживается в Константинополе, а мы здесь живота не жалеем… И ещё высказаться не можем!
— Вас, господин Витумит, мы что-то на стенах не видели, когда шли на приступ.
— А я перед вами и не обязан отчитываться! — огрызнулся византиец.
Военный совет грозил перерасти в обычную свару.
— Братья во Христе, помните о высокой цели нашего похода! — пытался образумить рыцарей епископ Адемар.
Граф Раймунд возвысил голос и призвал всех к порядку:
— Мы никогда не возьмём город, если будем искать виновников наших неудач! Предлагайте, что нам делать, господа рыцари!
Взял слово молчавший и с хитрой усмешкой наблюдавший за происходящим князь Боэмунд Тарентский:
— С южной стороны стены, — сказал он, обращаясь к графу Раймунду, — есть одна башня, называемая Гоната. Это самая уязвимая часть крепости. Мои лазутчики донесли, что башня была повреждена ещё во время штурма Никеи войсками императора Василия II-го, а после наспех отремонтирована. Если удар нанести по ней, она непременно падет!
— Дельное замечание, князь! — одобрил граф Раймунд. — Что ещё удалось узнать вашим лазутчикам?
— Причину, по которой Никея будет стоять насмерть.
Все взгляды были обращены к князю Тарентскому.
— В городе находится семья Кылыч-Арслана и его гарем, — криво усмехнулся князь. — И подданные султана будут защищать их, боясь не столько нас, сколько гнева своего повелителя, весьма скорого на расправу…
Граф Раймунд покачал головой:
— Если то, что вы сообщили, верно, значит, у нас осталось очень мало времени. Султан обязательно явится, чтобы спасти свою семью!
В шатре снова поднялся шум:
— Пусть только покажется этот турок, он узнает силу наших мечей!
— Скорей бы настоящая битва!
— Хотим сразиться с неверными в поле! Лазанье по стенам — не рыцарское дело…
В общем шуме и гвалте я заметил, как в шатёр вошёл начальник личной стражи графа Раймунда и что-то сказал ему на ухо.
— Господа рыцари, тревога! — провозгласил граф. — Турки наступают! К оружию!
Все, толкаясь, спеша обогнать друг друга, устремились к выходу.
У наших рыцарей было одно преимущество: кони и оруженосцы ждали поблизости. Оставалось только сесть в седло и взять оружие на изготовку.
Но и мы едва успели выехать за пределы лагеря и развернуться в боевой порядок, как увидели, что со стороны гор в нашу сторону приближалась пыльно-песчаная буря. Её подняли копыта лошадей. Надвигалась армия сельджуков.
Через короткое время тяжёлая мгла заслонила солнце. Из неё, как призраки преисподней, вывалились на нас турки.
Это была первая большая битва в моей жизни. Она запомнилась мне фрагментами, никак не складывающимися в одну цельную картину. Я бездумно колол и рубил, почти не видя врагов и не ведая им счёта. Моё тело, следуя неосознанным повелениям, защищалось от сыплющихся слева и справа ударов. И только когда турки вдруг обратились в бегство и мы стали преследовать их, взор мой ненадолго прояснился. Я увидел перед собой перекошенное ненавистью и страхом лицо остановившегося и поднявшего руки турецкого воина, почти мальчишки, и без всякой жалости опустил ему на голову свой меч. Мой удар рассёк его шлем и голову легко, как перезревшую тыкву. Брызнула кровь, и снова всё смешалось, завертелось перед моим взором. Так продолжалось до того мгновения, пока мой конь, тот, что достался мне взамен Вельянтифа, резко не остановился, наткнувшись на копьё. Я перелетел через его голову и плюхнулся наземь…
Из небытия меня вывел шелест крыльев, раздавшийся так явственно, точно ангел смерти неверных Азраил прилетел за моей душой. Я размежил веки и увидел только серое, тусклое небо.
Шелест повторился. Скосив глаза, я разглядел силуэт большой чёрной птицы. Она сидела на голове моего бездыханного коня и сосредоточенно клевала его глаз, время от времени вздрагивая всем телом и вздымая крылья. Я попытался закричать, но вместо крика из пересохшего горла вырвался хрип.
Птица посмотрела на меня равнодушно, моргнула несколько раз и, переступив с ноги на ногу, продолжила своё дело.
«Наверное, так же выклюет и мои глаза…» — тоскливо подумал я, не в силах пошевелиться.
Возможно, так бы оно и случилось, если бы меня не разыскал верный Пако.
Он взвалил меня на спину и отнёс в шатёр. Там, сняв мои доспехи, Пако оглядел и ощупал меня всего, как заправский эскулап.
— Руки и ноги целы, — довольно сообщил он. — А главное — на месте голова. Синяки и ссадины, конечно, имеются, но они не опасны… Думаю, что вам, сеньор, надо просто хорошо выспаться. А я пока схожу к вашему бывшему коню, сниму сбрую… Она нам ещё пригодится…
— Погоди, Пако, — остановил я его. — За кем осталось поле?
— За нами, сеньор, — он едва заметно усмехнулся. — Правда, всё могло закончиться иначе. Наши рыцари так увлеклись преследованием, что угодили в ловушку, которую устроил султан. Он бросил в бой только малую часть войска, а главные силы приберёг напоследок и обрушил их на нас неожиданно… Спасибо норманнам, что подоспели на выручку…
— Граф Раймунд жив?
— Жив, слава Христу. Он празднует сейчас победу с Робертом Фландрским, Боэмундом Тарентским и герцогом Бульонским! Вы отдыхайте, сеньор… Я скоро вернусь…— Пако вышел из шатра, сетуя на то, что ему опять придётся подыскивать мне нового коня.
Наутро я встал с походной постели, чувствуя себя почти здоровым. Таково, видно, свойство молодости — быстро возвращать силы.
У шатра я столкнулся с графом Этьеном Шартрским — отцом того сумасшедшего юноши, с кем меня посвящали в рыцари. Граф Шартрский поздоровался со мной и тут же обрушил на меня поток слов:
— О, молодой человек, что это было за сражение! От свиста стрел даже коней бросало в дрожь! Наши воины так грозно и громко кричали: «Во имя Бога! Бог того хочет!», что земля сотрясалась, ходила ходуном! Всё поле битвы усеяли павшие нехристи! Думаю, десятка два я собственноручно отправил на тот свет этим вот мечом! — надувая и без того пухлые щёки, поросшие клочковатой седой щетиной, бахвалился он, непрестанно пристукивая ладонью по рукояти меча, щуря свои глазки и часто хлопая мелкими ресничками. — Вы ведь не догадываетесь, что в рукояти моего меча хранятся мощи Святого Одона Клюнийского, будь благословенна его пречистая память. И потому мой меч обладает чудодейственными свойствами — разит нечестивцев на расстоянии. Стоит мне только взмахнуть им, а сарацины уже падают замертво…
Граф явно преувеличивал. Меня охватило раздражение: так, наверное, ведёт себя тот, кто в битве старается держаться позади героев. Я с трудом сдерживался, чтобы не сказать графу что-то резкое.
— Вы знаете, мой юный друг, какой главный трофей нам достался? — самозабвенно вещал граф. — Султан Арслан так верил в свою лёгкую победу, что заготовил несколько повозок с верёвками, которыми собирался вязать нас с вами! Как же мы смеялись, обнаружив эти верёвки! Кстати, граф Раймунд приказал пустить их на изготовление баллист. За ночь сделали целых пять штук! И теперь с их помощью забрасывают головы убитых турок за стены Никеи! Пусть трепещут нечестивцы, зная, что каждого ждёт такая же участь!
Я подумал, что граф столь же безумен, как и его сын, фантазия его переходит все грани здравого смысла. Однако и рассказ про обоз с верёвками, и известие об устрашении осаждённых при помощи заброшенных через стены голов их соплеменников оказались чистой правдой. Верёвки султана и впрямь пригодились и для изготовления метательных орудий, и при строительстве осадной башни, о необходимости которой говорили накануне на совете у графа Раймунда.
Эту башню — громадину высотой в семь туазов, каждый из которых равнялся почти трём локтям, — в течение нескольких дней сооружали из досок и брёвен, ради которых пришлось разобрать десяток домов в округе.
При помощи упряжки из сорока волов и мощных деревянных катков построенную башню медленно подвезли к уязвимому участку крепостной стены и уже вручную, при помощи лебёдок, придвинули к вражескому укреплению вплотную.
Осаждённые всё это время обстреливали нас зажжёнными стрелами. Но стены башни покрывали воловьи шкуры, обильно смоченные водой.
На нижнем её ярусе размещался тяжёлый таран с металлическим наконечником, на втором и третьем — арбалетчики и воины с крючьями для сбрасывания осаждённых вниз. А на самой верхней площадке, возвышающейся над стеной Никеи, стояла небольшая баллиста, непрестанно швыряющая в противников камни и зажигательные снаряды, наполненные «греческим огнём». Здесь же находился в поднятом положении деревянный перекидной мост. Он служил временным укрытием для обслуги баллисты и небольшого штурмового отряда, который должен был первым оказаться на вражеской стене.
Лишившись боевого коня, я, в числе двадцати рыцарей из свиты графа Раймунда, вызвался пойти в этот штурмовой отряд. Впрочем, командующий на башне рыцарь Брюн де Трап, мой бывший соперник на турнире, приказал мне остаться внизу и взять под своё начало воинов, находящихся у тарана.
Восприняв это как скрытое оскорбление, я всё же счёл недостойным для рыцаря обсуждать приказ и занял указанное мне место на нижнем ярусе.
Башня первое время надёжно защищала от стрел, камней и потоков смолы, которые метали, сбрасывали и выливали на нас осаждённые.
С помощью тарана нам удалось пробить небольшую брешь в стене Гонаты. Я приказал воинам, находившимся у меня под началом, засунуть в пробоину деревянную балку и, действуя рычагом, расшатывать кладку стены.
Но тут над нашими головами что-то грохнуло со страшной силой, обрушилось верхнее перекрытие, и на наши головы полились потоки огненной смолы.
Я едва успел выскочить из башни, как она развалилась, взметая обломки и пламя.
Осаждённые затихли, перестав метать в нашу сторону стрелы, а после разразились громкими победными криками.
Рискуя сгореть, я выволок из-под обломков какого-то стонущего рыцаря и потащил его прочь. Ко мне подбежали воины и помогли вынести его в безопасное место.
Рыцаря так опалил «греческий огонь», что я не сразу узнал в нём Брюна де Трапа.
Было очевидно, что он не жилец.
Де Трап на мгновение открыл глаза и, узнав меня, пошевелил рукой, давая знак наклониться к нему. От несчастного исходил тяжёлый запах горелой плоти. Я судорожно сглотнул слюну, сдерживая подступивший приступ тошноты.
— «Греческий огонь», — едва шевеля спекшимися губами, пробормотал де Трап. — Это расплата…
— Вам лучше помолчать, господин рыцарь. Берегите силы. Сейчас приведут лекаря…
— Я виноват… — прошептал он. — На турнире… ваш конь… герцог Гильом… Он приказал… Я не мог… прости…
— Я вас прощаю, де Трап, — сказал я, посмотрев в его стекленеющие глаза.
Но Трап был уже мёртв.
3
Накануне Праздника Святой Троицы прибыл большой обоз из Византии.
Седые от пыли волы приволокли огромные повозки с фуражом для лошадей и провизией для воинов. Но главное, к озеру доставили целую флотилию гребных судов и команды для них.
Суда тут же спустили на воду. Корабли никейцев скрылись в своей гавани и больше не показывались.
Осада наконец замкнулась.
С обозом приехал царедворец Татикий — личный друг и наперсник императора Алексея Комнина. Говорили, что его отец — бедный турок, в раннем детстве продал сына византийцам. Татикий рос и воспитывался вместе с будущим императором Алексеем, лично сумел предотвратить несколько покушений на него. Именно поэтому император доверяет Татикию самые важные поручения, а теперь ещё и назначил его протопроэдросом, то есть своим первым советником. Но главное, что бросилось всем в глаза, у Татикия отсутствовал нос. Вместо него ремешками к лицу первого советника был прикреплён золотой протез.
— Видно, нос ему отсекли, чтобы не совал, куда не следует? — усмехались рыцари, что помоложе.
А те, кто был постарше и поопытней, утверждали:
— Татикий потерял нос в бою с норманнами Боэмунда Тарентского, в сражении, которое случилось десять лет назад…
— Хорош же у нас союзник: полутурок да ещё и без носа…
Но не зря говорят, что лучше смеяться последним. Этот безносый полутурок ещё дал о себе знать!
Общий штурм назначили на девятнадцатое июня. Но едва войска пошли на приступ, как примчался гонец от Татикия и сообщил, что никейцы сдались византийцам и отворили им ворота.
Граф Раймунд приказал трубить отбой. Мы отошли в лагерь.
А над башнями Никеи взмыли императорские стяги.
Победа вышла совсем не такой, как нам представлялась.
Татикий вместе с Вутумитом, оказавшимся уроженцем Никеи, за нашей спиной договорились с гарнизоном о сдаче. Посланник императора пообещал защитить город от разграбления крестоносцами, и никейцы согласились на эти условия и принесли клятву верности Алексею Комнину.
По приказу Татикия никейские караулы на воротах были усилены византийскими ратниками. Они позволяли крестоносцам входить в город группами, не более десяти человек и без оружия…
В лагере поднялся ропот:
— Это измена! Предательство! — возмущались крестоносцы.
— Этот безносый Татикий оставил нас всех с носом!
— За что я проливал здесь кровь, если остался без заслуженной добычи? Где мои трофеи? Скажите, ради чего я лишился руки? — негодовал покалеченный рыцарь, воздев к небу культю, обмотанную кровавой тряпкой.
— А я зачем влез в долги, отправляясь в поход? Где я возьму золото, чтобы выкупить свой замок!
— А я оставил при смерти своих родителей! И для чего?
— Проклятые византийцы нас обманули!
Полководцам и епископу Адемару едва удавалось удерживать воинов от открытого бунта, напоминая, что пришли они сюда в первую очередь для того, чтобы освободить Гроб Господень…
Эти увещевания немного снизили накал страстей, однако вера в византийцев как в добропорядочных союзников была подорвана.
Татикий, желая загладить своё вероломство, прислал каждому из наших предводителей по сундуку с золотом и пообещал снабдить всё крестоносное воинство лошадьми. Но его клятвам верилось с трудом.
Снова начались споры между командующими о дальнейших действиях.
Первыми ушли из-под стен Никеи армии Боэмунда Тарентского и герцога Нормандского. Они решили двигаться к Иерусалиму самостоятельно.
Наше войско и рыцари Готфрида Бульонского всё же задержались, ожидая обещанных лошадей. Без них переход по пустынями Сирии был невозможен.
В один из дней меня пригласил в свой шатёр граф Раймунд.
С ним была супруга. Графиня Эльвира Кастильская сопровождала графа в походе, но на людях показывалась не часто. Говорили, что графиня ждёт ребёнка.
Граф Раймунд, поприветствовав меня, объявил:
— Графиня желает отправиться на городской рынок. Говорят, он — лучший во всей Малой Азии. Вам, сеньор рыцарь, доверяю право сопровождать её, тем более вам это не внове…
Я склонил голову, благодаря своего сюзерена за оказанное доверие.
— Возьмите с собой восемь воинов…— распорядился он. — Мечи и копья брать не надо. Но кольчуги под плащи всё же наденьте, и кинжалы пусть будут при вас… Кроме того, у меня к вам будет особое поручение, — тут мне показалось, что в глазу графа Раймунда зажёгся хищный огонёк. — Не привлекая к себе внимания, исподволь понаблюдайте, как организована охрана у ворот…
Через час мы были в Никее.
По городу расхаживали дозоры из византийцев и турок. Диковинно было видеть вчерашних врагов, мирно шагающих рядом и оживлённо беседующих между собой.
Рынок поразил меня своими размерами и обилием товаров: пряности и разноцветные ткани, мясо и рыба, ранние овощи и вяленые фрукты прошлогоднего урожая, подносы и кувшины из серебра и золота, восточные сладости…
Всё это наперебой предлагали торговцы в цветастых одеждах: византийцы, турки, армяне, греки, персы, иудеи и вездесущие генуэзцы. Между рядами толклись горожане и пришлые люди. Они рассматривали товары, приценивались, торговались, спорили. Из таверн доносился гортанный говор, звуки свирелей и флейт, в воздухе витали запахи жареного мяса, ароматы свежеиспеченного хлеба, пряностей, как будто и не было полуторамесячной осады.
Настороженно поглядывая по сторонам, мы медленно двигались среди этой разноликой и разноязыкой толпы. Трое воинов могучими плечами прокладывали нам дорогу, за ними шли Эльвира Кастильская и я. Замыкали шествие остальные воины.
— Вы сильно изменились, граф Джиллермо, — заметила Эльвира.
— Наверное, ваша светлость.
— Супруг говорил, что вы храбро сражались с неверными.
— Повелителю виднее.
— Ах, не скромничайте… Вы — настоящий храбрец.
Щеки мои вспыхнули от неожиданной похвалы:
— Граф Раймунд для всех нас — образец настоящего воина…
Эльвира улыбнулась:
— Вы к тому же научились говорить с дамой… Неужели это уроки славного виконта Транкавеля? Ах, как мне порой не хватает его советов!
Общения с мудрым виконтом Транкавелем не хватало и мне. Я успел привязаться к нему за время нашего путешествия по Пиренеям. Граф Раймунд не взял виконта с собой в поход, оставив своим наместником в Тулузе.
— Есть ли какие-то известия от господина Транкавеля, ваша милость? — поинтересовался я.
Но Эльвира уже не слушала меня. Она остановилась у лавки с тканями и неторопливо перебирала разноцветные материи, парчу и шелка, разглядывая их на свет. Отрез голубого шёлка, оказавшийся в её руках, живо напомнил мне о вуали, хранимой мной у сердца.
О Филиппе, о моей Прекрасной Даме, я намеренно старался не вспоминать во время похода, чтобы не завыть от тоски, как волк в зимних горах…
Эльвира как будто прочитала мои мысли. Она вдруг повернулась ко мне:
— Виконт написал государю, что герцог Гильом и Филиппа тоже ждут наследника…
Ошарашив меня этой новостью, графиня тут же обратилась к подобострастно улыбающемуся ей торговцу в высоком тюрбане и, перстом указав на золотистый шёлк и синюю парчу, приказала по-арабски:
— Отмерь мне по три паса ткани из этого тюка и два — вот из того.
В лагерь мы вернулись только к вечеру.
Проводив графиню Эльвиру к её шатру, я поужинал и улёгся спать.
Мне приснилась Тулуза и замок графа Раймунда, в котором я никогда не был. Но во сне я увидел его так отчётливо, словно прожил в нём всю жизнь.
Замок окружила вражеская армия. К стенам приставлены длинные лестницы. По ним карабкаются воины. Баллисты, катапульты и требушины забрасывают осаждённых камнями и сосудами с зажигательной смесью. Нападающие тараном взламывают ворота, захватывают главную башню.
Один из врагов в дорогих, инкрустированных золотом доспехах срывает с древка стяг графа Раймунда и водружает вместо него свой… Ветер раздувает, разворачивает полотнище.
На алом фоне трепещет золотой лев со вздёрнутой вверх лапой! Это герб Аквитании. Рыцарь снимает шлем, и я узнаю его. Это герцог Гильом Аквитанский.
Лицо герцога искажает злобная гримаса, он хохочет и топчет стяг Раймунда.
«Как же так! — сжимается моё сердце. — Гильом — родственник и союзник графа Тулузского!»
Тут наплывает тьма. Яркой вспышкой из неё проступает лицо герцогини Филиппы.
Она сидит в одной из комнат замка в образе Мадонны с младенцем на руках…
Звучит красивая музыка. Вдруг музыка замолкает, образ Мадонны тускнеет. Через миг Филиппа уже — не в белых одеждах богоматери, а в сером монашеском одеянии. По её щекам текут кровавые слёзы.
Стены комнаты сжимаются, превращаясь в келью… Ребёнка на руках у герцогини теперь нет. Филиппа стенает и зовёт своего сына! Но мне слышится, что она произносит моё имя…
4
Утром я явился к графу Раймунду с подробным отчётом о нашем посещении Никеи. Мне было что доложить ему о числе стражи у городских ворот, о времени смены караулов и о встреченных патрулях.
Граф поблагодарил меня за усердие, но доклад слушать не стал.
— Мы выступаем! — оборвал меня он. — Лошади прибудут к полудню. Татикий, должно быть опасаясь повторного штурма, затягивать с выполнением своего обещания не стал…
Я, удручённый тем, что мои наблюдения не пригодились, вышел от графа. Вскоре византийские погонщики пригнали к лагерю большой табун разномастных лошадей. Оруженосцы тотчас бросились ловить коней для своих рыцарей.
Пако заарканил для меня высокого, тонконогого и горбоносого жеребца с белой атласной шкурой без единого чёрного пятнышка. Он прядал ушами, раздувал розовые ноздри и смотрел на меня умными и дикими глазами.
Я усомнился, сможет ли такой хрупкий скакун выдержать меня в полном рыцарском облачении и как он будет ходить под седлом с литыми стременами и носить тяжёлый кожаный нагрудник с металлическими пластинами.
— Не беспокойтесь, сеньор, — довольный Пако по-хозяйски похлопывал вздрагивающего при каждом прикосновении коня. — Это — арабский скакун. Очень выносливый и неприхотливый. В песках, которые нас ждут впереди, о лучшем коне и мечтать нечего…
— Что ж, если он арабских кровей, назову его Султаном… — решил я.
Наша армия, покинув лагерь под Никеей, двинулась на восток, вслед армиям Боэмунда Тарентского и Роберта Фландрского.
Вскоре нас на рысях обогнал отряд византийских всадников. Впереди, поблескивая своим золотым носом, гарцевал на соловом коне Татикий. Вослед ему редкий из наших воинов не плюнул и не послал проклятие. Но вряд ли он обратил на них внимание.
Двое суток мы скорым маршем пытались нагнать впереди идущих союзников, но так и не смогли это сделать. К полудню третьего дня на взмыленном коне прискакал гонец от Роберта Фландрского.
— Турки напали на нас у Дорилеи! Нужна помощь! — прохрипел он.
Граф Раймунд, оставив пехоту охранять обоз, отдал приказ:
— Конница, вперёд! — и повёл нас в бой.
Вместе со всадниками Готфрида Бульонского и епископа Адемара мы подоспели вовремя, напав на турок с тыла, обратили их в бегство и преследовали до самой темноты, пока не истребили всех сопротивляющихся и не пленили тех, кто решил сдаться.
Пленники оказались воинами султана Кылыч-Арслана.
Они рассказали, что, потеряв Никею, султан воспылал жаждой мести. Он даже заключил перемирие со своим заклятым врагом Гази ибн Данишмендом, эмиром Каппадокии и Тавра, и, объединив с ним своё войско, устроил западню для воинов Боэмунда и Роберта Фландрского.
Ранним утром турки неожиданно напали на их лагерь и начали убивать сонными, прямо в палатках. Тех, кто успел взяться за оружие, окружили плотным кольцом и принялись осыпать градом стрел… Но Боэмунду и Роберту Фландрскому удалось всё же организовать сопротивление и послать гонца за подмогой.
Если бы мы не подоспели на выручку нашим собратьям, долина Горгони могла бы стать второй Долиной Смерти.
Но и так потери были ужасными. Впервые с начала нашего похода на поле брани воинов-христиан полегло больше, чем сарацин…
Дорилейская битва открыла нам дорогу в Сирию. Через неё лежал прямой путь к Иерусалиму. Казалось бы, победа, что досталась с таким трудом и такими жертвами, должна была сплотить наше войско и примирить наших вождей.
Но этого не случилось. Распри только усилились.
Напрасно епископ Адемар увещевал соратников словами из второго Псалма Давидова:
— Зачем мятутся народы и племена замышляют тщеславное? Восстают цари земли, и князья совещаются вместе против Господа и против Помазанника Его. Вразумитесь, цари; научитесь, судьи земли! Служите Господу со страхом и радуйтесь с трепетом…
Государи слушали проповедь епископа со склонёнными головами, но не желали вразумляться и не отказались от своих планов, идущих вразрез с общей целью похода.
Наше войско снова раскололось на части.
Готфрид Бульонский и граф Раймунд, чтобы не оставлять в своём тылу крепостей, занятых турками, повернули на север, к Кесарии. По другой дороге, но в одну с нами сторону двинулось войско нормандцев, дружина графа Шартского и армия князя Боэмунда Тарентского. Но племянник князя Танкред и брат Готфрида граф Балдуин Булонский со своими воинами свернули к Тарсу, нацеливаясь на Эдессу — армянское княжество, изнывающее под турецким гнётом.
Танкред и Балдуин объявили, что двинутся на Иерусалим только после того, как помогут армянским христианам освободиться от неверных. Но, увы, вовсе не эта благая цель двигала ими. Оба рыцаря желали основать в Палестине собственные независимые княжества, и обоих ничуть не беспокоило то обстоятельство, что для своих княжеств каждый выбрал земли, уже принадлежащие армянам.
Удерживать Танкреда и Балдуина от столь опрометчивого шага никто не стал. Их отряды вскоре покинули нас.
Мы же двинулись по старому караванному пути. С одной стороны высились угрюмые горы, с другой — простирались каменистые, выжженные солнцем степи, лишённые всякой растительности и источников воды. Редкие оазисы, встречающиеся на нашем пути, были опустошены сарацинами. Враги отравили или завалили песком и камнями все колодцы. Жители из редких селений ушли в горы, угоняя с собой скот и пряча запасы зерна.
Наша армия вместе с тяжёлым обозом двигалась медленно. При такой жаре даже самые выносливые лошади одолевали не более полутора лиг в день. К тому же мы тащили с собой запасы провианта и фуража для лошадей и мулов, большие глиняные сосуды с водой. Вереница повозок, конников и пеших воинов растянулась на десятки лиг. Она была так длинна, что из конца в конец этой колонны можно было бы проскакать только за несколько дней.
В этих диких местах всё как будто вымерло. Нам не попадались ни птицы, ни звери. Казалось, что здесь могут обитать только змеи, ящерицы и скорпионы. Да и тех не было видно…
От недостатка воды и зноя вскоре начался падёж коней. Первыми пали боевые рыцарские кони, пришедшие из Европы. Многим рыцарям, лишившимся лошадей, пришлось тащиться пешком. Снаряжение и доспехи перегрузили на повозки, которые везли волы, а там, где волов не хватало, впрягали овец или коз.
Я не раз и не два благодарил своего оруженосца, выбравшего мне подходящего коня.
Султан, как и обещал Пако, не ведал усталости. Там, где кони европейских пород падали замертво, он бодро шёл вперёд, и только клочья пены на удилах и бисеринки пота на атласной шкуре показывали, что и этому выносливому, привычному к местным условиям скакуну приходится нелегко.
В эти дни я впервые в полной мере осознал, что для голодного нет чёрствого хлеба, а для мучимого жаждой невкусной воды.
Простая ячменная лепёшка и кружка тёплого, солоноватого питья — вот о чём я мечтал, укладываясь спать на жёсткое походное ложе.
На жгучем солнце и хлёстких ветрах мои волосы, прежде имевшие светло-каштановый оттенок, выцвели и сделались почти белесыми, а кисти рук почернели, как у турка, кожа на щеках задубела, лоб прорезали две глубокие складки. Я словно постарел на десять-пятнадцать лет.
Впрочем, все вокруг выглядели усталыми и измученными.
Мы то и дело вступали в стычки с местными племенами, отражали наскоки турецких всадников. Они появлялись внезапно и молниеносно исчезали среди песков, оставляя за собой тела наших воинов, пробитые чёрными стрелами и изрубленные кривыми мечами…
Близ Гераклеи состоялась ещё одна большая битва с сельджуками.
Мы снова одержали в ней победу и вышли к хребту Антитавра, который проводники-греки называли «горами дьявола».
Но не зря говорят, что нельзя всуе поминать нечистого. Не успели мы войти в горы, как начались нескончаемые дожди. Горные тропинки размыло. Двигаться по ним стало смертельно опасно.
Я видел однажды, как в бездну сорвалось несколько лошадей и мулов, связанных одной верёвкой. Падая, они увлекли за собой повозку и людей.
Путь по каменистым уступам наверх казался нескончаемым. Многие из воинов, обессилев, побросали свои доспехи и щиты. Свирепые ветры и стужа пронизывали нас до костей. Начались болезни. Они уносили каждый день десятки жизней…
Но, к моему великому изумлению, в нашем войске царило воодушевление.
Воины еле передвигали ноги, но поддерживали друг друга, говоря:
— Мы уже на земле Сирии! Мы не проиграли ни одного сражения…
— Да! Если от нас бежала армия непобедимого султана Кылыч Арслана, неужели нас остановят какие-то горы?
Слушая их, я тоже утверждался в благополучном исходе нашего крестового похода: «А ведь правда! Господь на нашей стороне! Мы, несмотря ни на что, идём вперёд. Ещё немного усилий, и преодолеем этот проклятый перевал. Остаётся рукой подать до сирийской столицы. Милостью Божьей мы непременно возьмём и Антиохию. А там один за другим освободим все сирийские города от неверных и наконец победоносно завершим наш поход в Иерусалиме…»
5
В октябре 1097 года от Воплощения Господнего мы вступили в долину реки Оронт и приблизились к Антиохии.
Поначалу всё складывалось весьма успешно. Посланный графом Раймундом авангард с ходу захватил Железный мост через реку. Мы переправились и встали лагерем у стен сирийской столицы, заняв место от Собачьих ворот до Корабельного моста.
Слева от нас, вплоть до ворот святого Павла, расположились воины Роберта Нормандского и Боэмунда Тарентского, а справа, ближе к воротам Дюка, ратники Готфрида Бульонского.
Граф Раймунд со свойственной ему решительностью предложил союзникам незамедлительно, пока защитники города не опомнились, пойти на штурм, но остальные вожди воспротивились, посчитав это предприятием опасным.
Даже герцог Бульонский, прежде всегда поддерживающий графа Раймунда, заявил, что его воины начнут штурм не раньше, чем прибудет подкрепление из Франции.
В нежелании начинать штурм сквозил только один вопрос: кто будет владеть Антиохией?
Накануне пришло известие, что граф Балдуин захватил Эдессу и провозгласил там своё графство. Эта новость усилила противоречия между остальными.
«Если графу Балдуину позволительно владеть Эдессой, то почему бы мне не завладеть Антиохией?» — так рассуждали все.
Антиохия действительно была лакомым куском. Разглядывая сирийскую столицу с вершины ближайшей горы, я убедился в этом.
Белокаменный, просторный, с прямыми улицами и широкими площадями город весь утопал в виноградниках и фруктовых садах.
Граф Раймунд, который бывал здесь, рассказывал нам:
— Господа рыцари! Перед нами город прекрасных дворцов и храмов, великолепных мастеров — ювелиров, стеклодувов, ткачей, строителей и художников. По его улицам текут арыки с прозрачной водой, на площадях бьют круглый год роскошные фонтаны… А местные бани! О, таких бань, как здесь, во всём средиземноморье не найти…
Впрочем, пока нас больше интересовали не бани, а укрепления Антиохии. Двойное кольцо стен и более четырехсот башен с узкими бойницами окружали город. Стены, возведённые ещё императором Византии Юстинианом, были столь широки, что по ним могла проехать упряжка из четырех лошадей. Крутые горные склоны, на которых возвышались эти укрепления, сами по себе являлись неодолимым препятствием. Наконец, внутри самой столицы находился ещё один оборонительный рубеж — неприступная цитадель.
Поэтому в осторожности, которую проявили наши союзники, была своя логика и здравый смысл: за время похода ряды нашего воинства так поредели, что мы, расположившись вдоль стен, не смогли даже охватить Антиохию со всех сторон и контролировали только четверть её периметра.
Поразмыслив, граф Раймунд тоже отказался от немедленного штурма и согласился ждать.
Так началось многомесячное стояние у стен Антиохии, где война явила нам себя с самых гнусных сторон.
Помню, дядюшка-епископ наставлял меня перед походом:
— Готовясь к наступлению или обороне, лучше посчитай врага сильнее, чем он есть. Пренебрежение к врагу уподобляет воина скряге, который, сберегая лоскуток, портит всё платье. И ещё одно правило: не уповай, что воинская удача навсегда возлюбила тебя. Достигнув успеха, не расслабляйся, жди ответного удара. Победа в конце концов достаётся тому, кто окажется умнее, расчётливее и терпеливей…
Но одно дело слушать наказы, и совсем иное — собственный горький опыт.
Первые недели пребывания у Антиохии напоминали праздник. Еды и воды, мяса и овощей, местного вина и фруктов было в изобилии. Мы отъедались и отсыпались, набирались сил после тяжёлого пути. Гарнизон Антиохии, возглавляемый эмиром аль-Яги-Сианом, нас не беспокоил, так что мы даже часовых перестали выставлять.
Но вот начались осенние затяжные дожди, а следом пришла зима — необычно суровая для этих мест. Она принесла в наш лагерь новые болезни и голод.
Боэмунд Тарентский и Роберт Фландрский со своими воинами отправились за продовольствием и фуражом.
Воспользовавшись их отсутствием, в одну из дождливых ночей Яги-Сиан напал на наш лагерь.
Ров, который мы выкопали вокруг палаток, оказался ненадёжной защитой.
Турки действовали в своей излюбленной манере: напали на спящих и устроили резню, в которой я и сам чуть не погиб.
Чуткий Пако услышал, как турецкий воин кинжалом разрезал полог шатра, и встал у него на пути, по сути, закрыв меня собою. Я бросился ему на помощь и заколол турка. Но Пако был ранен.
— Рана небольшая, сеньор! — простонал он. — Спасайте графа Раймунда…
Я выбежал в ночь. Вокруг пылали шатры. Звенела сталь. Раздавались брань и возгласы умирающих. Прокладывая себе дорогу мечом, я двинулся к шатру нашего предводителя, но увяз в сече.
К центру лагеря я смог добраться лишь тогда, когда турки, так же внезапно, как напали, отступили.
Дождь, ливший всю ночь, прекратился. Занялся серый рассвет. Узкая полоска багряной зари делала его похожим на окровавленную повязку, обмотавшую истерзанную землю.
Граф Раймунд, по счастью, оказался жив. Он встретил меня у входа в шатёр в покрытой бурыми пятнами тунике, с мечом в руке. Лицо графа искажала гневная гримаса.
— Я потерял сына…— глухо произнёс он. — Госпожа испугалась… истекает кровью… Приведи скорей лекаря.
Я побежал за эскулапом и отвёл его к графскому шатру, а сам вернулся к Пако. Он лежал там, где я его оставил, — посреди шатра. Мне стоило немалых усилий поднять его обмякшее тело и перетащить на постель.
Наскоро перевязав оруженосца, как сумел, я снова вернулся к графскому шатру и дождался лекаря у его входа. Посулив вознаграждение, повёл его к Пако.
Лекарь сорвал с Пако мои бинты и рубаху, промыл и осмотрел рану, смазал мазью, от которой исходил запах гнилого болота, и заново сноровисто перевязал её.
Во время этих манипуляций я обратил внимание на пять родинок, расположенных на животе моего оруженосца в виде креста. У меня возникло смутное ощущение, что однажды уже видел такие же родинки, но когда и у кого — вспомнить не смог …
— Рана глубокая, но ваш оруженосец поправится! — сказал лекарь, получая золотую монету за труды, и это была, пожалуй, единственная добрая весть в этот день…
Провожая лекаря, я поинтересовался:
— Как здоровье её светлости графини Эльвиры?
Лекарь только руками развёл:
— Её жизнь в руках Господа! Будем молиться, чтобы она поправилась…
Ночная вылазка турок как будто развязала мешок с бедами. Несчастья одно за другим посыпались на нас.
Вскоре от неведомой хвори слёг граф Раймунд, и наше войско осталось без полководца. Ни с чем вернулись отряды Боэмунда Тарентского и Роберта Фландрского. Им преградило дорогу войско султана Дукака Мелика.
К середине зимы голод стал нестерпимым. В лагере поели всех мулов и принялись за боевых коней. Мне с трудом удавалось спасать от голодных крестоносцев Султана, но походной лошадью всё же пришлось пожертвовать.
Дошло до того, что нескольких воинов застали за поеданием человечины…
Точно в наказание за такой грех, начался страшный мор, унесший с собой едва ли не каждого пятого в нашем войске. Появились дезертиры. Первыми покинули лагерь Пётр Пустынник и виконт Гийом Плотник. Их догнал и силой оружия принудил вернуться назад рыцарь Танкред.
А вот графа Шартрского, любящего прихвастнуть своими подвигами, догнать и вернуть в лагерь так и не удалось. В насмешку над своим гербом, где изображён рыцарь, скачущий в бой, он в одну из ночей малодушно сбежал из-под Антиохии вместе со своими воинами.
Наконец нас покинули византийцы во главе с Татикием.
Поговаривали, что Татикия подбил на побег Боэмунд Тарентский. Он в доверительной беседе убедил посланника императора, что его, дескать, подозревают в сговоре с сельджуками и готовятся обезглавить.
Воспользовавшись отъездом византийцев, Боэмунд объявил себя главным в крестоносном войске. Возразить ему никто не решился. Граф Раймунд и Готфрид Бульонский, которые могли бы это сделать, на совете вождей отсутствовали — оба тяжко болели. Но и избрание Боэмунда главнокомандующим ничего не изменило. И мы, и наши противники, точно пребывая в зимней спячке, чего-то выжидали.
В марте в гавань Святого Симеона прибыл английский флот. Бывший король Англии Эдгар Этлинг привёз на своих кораблях бревна для осадных башен, несколько катапульт и более тысячи новых пилигримов, горящих желанием отвоевать Гроб Господень. Из брёвен тут же соорудили несколько осадных башен, с помощью которых перекрыли одну из дорог, позволявших подвозить в Антиохию припасы.
В апреле прислал своих послов к Боэмунду султан Египта. Он предложил заключить мир и союз против сельджуков. И хотя переговоры закончились ничем, так как Боэмунд и другие вожди не рискнули заключать союз с неверными против неверных, но сам приезд послов несколько приободрил наше истощавшее и павшее духом воинство.
Но эта радость была недолгой.
Уже к маю пришла весть, снова повергнувшая нас в уныние: из Хоросана на помощь Антиохии выступил Кербога — могущественный эмир Мосула. Его армия, к которой примкнули воины эмиров Алеппо и Дамаска, отряды из Персии и Месопотамии, в десятки раз превосходила наше войско.
Если к этому добавить гарнизон Антиохии, то мы оказались, как пригоршня зёрен, между жерновами молоха. И эти жернова грозили неотвратимо перемолоть нас в прах.
Перед лицом новой угрозы Боэмунд Тарентский созвал совет. На этот раз прибыли все военачальники, даже граф Раймунд и герцог Бульонский, всё ещё чувствующие себя нездоровыми, нашли возможность подняться с постели.
— Если до прихода Кербоги не возьмём Антиохию, мы все погибнем! — произнёс то, что и так было очевидным, князь Боэмунд.
— Что вы предлагаете, князь? — сухо спросил его граф Раймунд, кутаясь в меховой плащ. Его всё время знобило.
Боэмунд ответил загадочно.
— Не все победы Бог даёт одержать силой оружия, — сказал он. — То, что недостижимо в бою, нередко дарит слово, приветливое и дружеское обхождение с теми, кого мы считаем своими врагами…
— К чему вы клоните, князь? Говорите прямо! — раздались нетерпеливые голоса.
— И верно, не будем понапрасну терять время, друзья, — Боэмунд победоносным взором обвёл собравшихся, — надо до прихода Кербоги разумными и мужественными действиями обеспечить себе спасение. Я знаю, как взять город, и сделаю это, но при одном условии: обещайте, что после победы Антиохия будет принадлежать мне.
Неожиданное предложение князя вызвало ропот:
— Что толку делить шкуру неубитого медведя?
— Почему мы должны уступить Антиохию вам, князь? И что мы, сделав это, скажем императору Алексею?
Но в гвалте, уподобившем совет рыночной сваре, раздавались и здравые голоса:
— Кербога совсем близко!
— Надо довериться князю Боэмунду!
— Говорите, что вы придумали, князь!
Стараясь перекричать остальных, возвысил голос племянник Боэмунда Танкред.
— Какое-то время у нас ещё есть! — ободряюще объявил он. — Мои лазутчики доносят, что Кербога повернул на Эдессу. Должно быть, он решил первым делом отбить её у Балдуина…
— Это даёт нам шанс взять Антиохию! Если вы согласны уступить город мне, давайте действовать по намеченному плану! — подвёл итог князь Боэмунд.
…Три недели Кербога потратил на штурм Эдессы и, так и не сумев взять её, повернул к Антиохии. Но он опоздал: третьего июня Боэмунд поднял своё знамя над дворцом Яги-Сиана.
Крестоносцы передавали из уст в уста рассказ, как князь захватил город.
Оказывается, хитроумный Боэмунд давно вёл тайные переговоры с начальником одной из оборонительных башен, имеющей название «Две сестры». Это был армянин по имени Фируз, некогда принявший магометанскую веру и взявший новое имя аз-Заррад. Некоторое время он даже пользовался доверием и покровительством эмира Яги-Сиана. Но эмир был строг и за какую-то провинность прилюдно отхлестал аз-Заррада плетью. Аз-Заррад решил отомстить.
Грозовой ночью он спустил с башни кожаную лестницу. Князь Боэмунд с несколькими воинами взобрались на стену, перебили охрану у ворот и запустили в город крестоносцев. Предатель аз-Заррад в одно мгновение снова превратился в Фируза. Вместе со своими земляками-армянами он разыскал эмира Яги-Сиана и обезглавил его. Голову эмира надели на копьё и выставили на всеобщее обозрение на главной городской площади.
Когда мы к исходу дня вошли в Антиохию, зловонный дух смерти витал повсюду. Он не давал вздохнуть полной грудью. Все улицы и площади были завалены телами убитых мужчин, женщин и детей. Норманны Боэмунда, охваченные жаждой отмщения за своих соплеменников, погибших во время осады, устроили кровавую бойню.
Но победа Боэмунда не была полной.
Сын Яги-Сиана Шамс-ад-Дин сумел с отрядом воинов пробиться к горе Сильпиус и заперся в находящейся там цитадели. Гарнизон цитадели продолжал оставаться серьёзной угрозой, заставляя постоянно держать подле неё значительную часть нашего поредевшего войска.
А ещё через три дня мы сами оказались в ловушке — к Антиохии подошла и окружила её со всех сторон огромная армия Кербоги.
Положение сложилось — хуже некуда. В городе совсем не оставалось продовольствия, а большинство источников воды оказалось отравлено разлагающимися трупами.
Уже через несколько дней началась очередная страшная эпидемия, справиться с которой наши лекари не могли.
Словно в насмешку, Кербога всё не шёл на приступ. Когда же турки бросили к воротам мешок с головой гонца, отправленного Боэмундом к византийскому императору за подмогой, стало ясно, что помощи нам ждать неоткуда.
Эмир дал понять, что штурмовать Антиохию не станет: тиф и голод сделают своё страшное дело лучше, чем мечи и стрелы его воинов.
6
В небе над Антиохией исчезли птицы.
Падальщиков, прилетавших на тела погибших, тут же отстреливали и съедали. Это напомнило мне мою охоту на ворон в отцовском замке. Только здесь охота на птиц стала способом выживания.
Находясь в осаде, я осознал, что недостаток в пище, который мы испытывали прежде, настоящим голодом не являлся. По ту сторону крепостных стен мы могли, пусть за большие деньги, купить что-то съестное у селян. На полях близ лагеря можно было выкопать какой-то съедобный корень, найти полусгнившие овощи…
В Антиохии же оказались лишены даже этого.
Оставшихся боевых коней доели в первые недели осады. Одним из последних зарезали моего отощавшего Султана. Бульоном из его мяса кормили больного графа Раймунда, Эльвиру Кастильскую и рыцарей свиты. Шкуру разодрали на части голодные крестоносцы.
Вскоре съели все кожаные ремни. Их мелко крошили, вымачивали и часами варили в котлах. Глотая это отвратительное варево, пытались хоть как-то утолить муки голода.
Съели всю траву и кору с деревьев в городских садах.
В день, когда увидел одного горделивого виконта гоняющимся по улице за крысой, я понял: от неминуемой гибели нас может спасти только чудо…
И чудо случилось, когда верить в него не осталось никаких сил!
В одну из коротких июньских ночей над городом вспыхнула и прочертила небосвод падающая звезда. Её появление расценили не иначе как знак Божий и предвестник скорого спасения.
Все, кто мог ещё стоять на ногах, устремились в городские храмы, а кто не мог прийти, молился там, где пребывал, — на госпитальной койке, на улице, на крепостной стене…
Весь город превратился в одну большую молельню.
По молитвам вашим будет воздано вам: стали появляться и множиться слухи о чудесных видениях и пророчествах.
Один латник из провансальских крестьян свидетельствовал, что к нему, когда он нёс службу в карауле, пришла Пресвятая Богородица.
Монах Стефан Валенский клялся, что сам Спаситель говорил с ним.
И Иисус Христос, и его Матерь в этих видениях обещали крестоносцам победу.
Громче всех проповедовал монах Пьер Бартелеми из Марселя.
Лысый, низкорослый, сухопарый, в рубище, подобном одеянию Петра Пустынника, он ходил по городу в окружении уверовавших в изрекаемое им и вещал, останавливаясь на площадях:
— Слушайте все! Слушайте! Именем Бога нашего говорю вам, что святой апостол Андрей Первозванный приходил ко мне. Был он в сияющих одеждах, и голос его звучал как гром…
— Что сказал Апостол, отче? — требовали всё новые и новые слушатели.
И Бартелеми в коий раз повторял, что апостол сообщил ему великую тайну: в одной из церквей Антиохии скрыто Святое копьё, то самое, коим воин Лонгин на Голгофе прободил тело Господа Иисуса Христа.
Об этом копье ходило много легенд. Одна из них гласила, что сам Лонгин излечился от болезни глаз, смазав их каплей крови Христовой, взятой с острия этого копья, что после этого он, язычник, уверовал в Господа и даже принял за него мученическую смерть во время гонений на христиан в Кесарии.
— Если разыщем копье, — убеждённо восклицал Бартелеми, — Апостол обещал сотворить чудо: помочь христовым воинам разбить полчища эмира Кербоги.
Переходя от площади к площади, Бартелеми собрал огромную толпу крестоносцев и привёл её ко дворцу эмира Яги-Сиана, где расположились Боэмунд и граф Раймунд Тулузский со своими свитами.
— В городе скрыто Святое копьё! Это наше спасение! Дайте разрешение устроить обыск во всех храмах! — гудела толпа.
Напрасно взывали к спокойствию епископ Адемар и восстановленный им в правах антиохский патриарх Иоанн Оксит.
— Копья этого нет в Антиохии, братья мои! — ослабевшим голосом убеждал свою паству епископ Адемар. Больной тифом, он из последних сил держался на ногах. — Святое копьё это хранится в Константинополе… Я лично лицезрел его в дарохранительнице патриарха Константинопольского…
Но толпа шумела всё сильнее:
— Мы верим в пророчество святого апостола! Апостол Андрей не может солгать! Дайте благословение, иначе мы сами найдём святыню! Разнесём стены, перероем землю, но копьё отыщем! Со святым копьём мы победим нечестивых!
Князь Боэмунд и граф Раймунд попросили Адемара, чтобы он, как представитель папского престола, принял решение. Ибо предводители крестоносцев и простые воины почитали его не только за святой сан, но и за личную храбрость, не однажды проявленную в походе.
Толпа замерла. Все взгляды устремились на Адемара. Он перемолвился несколькими словами с патриархом Окситом и провозгласил в повисшей тишине:
— Да будет так! Благословляю!
Толпа, взревев от восторга, стала растекаться по окрестным улицам, направляясь к городским храмам. Каждый мечтал, что именно он отыщет святыню.
Граф Раймунд подозвал меня:
— Разыщите немедленно моего капеллана и последуйте за монахом, устроившим весь этот переполох. Святое копьё должно быть в наших руках!
Бартелеми всё ещё был на площади, окружённый своими последователями. Он что-то бурно вещал им.
Я отыскал Гильома Пюилоранского, и мы присоединились к толпе.
Бартелеми, как будто только нас и ждал, тут же осенил себя крестом и бодро пошёл через дворцовую площадь. Перейдя её, он повернул налево и устремился в сторону церкви Святого Петра. Толпа и мы с капелланом в ней послушно следовали за ним.
Церковь Святого Петра находилась довольно далеко от дворца, на пересечении улиц, ведущих к воротам Святого Павла и к воротам Дюка. Бартелеми шагал уверенно, не оглядываясь по сторонам. Складывалось ощущение, как будто кто-то вёл его за собой. Идущие вослед монаху переговаривались:
— Ты видишь сияние над головой блаженного Бартелеми?
— Его ведёт за собой сам апостол Андрей!
— Нет, я ничего не вижу! У меня от голода в глазах темно…
Приведя всех к церкви, Бартелеми остановился и вновь произнёс пламенную речь:
— Апостол сказал мне, где святыня! Сейчас мы обретём её! Но помните, братья во Христе, когда мы найдём Святое копьё, надобно будет всем без исключения пять дней поститься! Так сказал святой апостол!
— Мы исполним волю апостола! Святое копьё приведёт нас к победе! — подхватили вокруг.
Во время движения нам с капелланом удалось протиснуться поближе к монаху. Я увидел горящие неземным, мистическим огнём его глаза и, хотя слова о посте в условиях голода звучали подобно насмешке, невольно поверил ему и вместе со всеми взревел:
— Святое копьё! Святая победа! Да будет так!
В полутёмной церкви, куда мы вошли, воины зажгли светильники, подняли каменные плиты в алтаре и принялись заступами раскапывать окаменевшую землю. Это была тяжёлая работа, но, сменяя друг друга, воины всё глубже проникали в твердь.
Была уже вырыта глубокая яма, а копьё всё никак найти не удавалось. Пыл у многих стал угасать, но Бартелеми твердил одно и то же:
— Ройте! Ройте глубже! Не останавливайтесь!
И вот заступ одного из латников звякнул о какой-то предмет. Воин склонился, руками разгреб землю и извлёк треугольный кусок ржавого железа, напоминающий наконечник копья.
Бартелеми у края ямы бухнулся на колени и вознёс небесам благодарственную молитву.
А капеллан Гийом Пюилоранский, проявив неожиданное проворство, спрыгнул в яму, вырвал из рук воина находку, поцеловал её, воздел вверх и с пафосом провозгласил:
— Благочестием своего народа склонился Господь показать нам это Святое копие! Именем господина нашего графа Тулузского Раймунда VI объявляю святыню обретенной… — И обратился ко мне: — Сеньор рыцарь, помогите вылезти из ямы. Надо немедленно показать находку нашему повелителю.
Бартелеми, будучи в рядах войска графа Раймунда, возразить капеллану не решился.
В сопровождении толпы, с зажжёнными факелами, ибо была уже глухая ночь, распевая молитвы во славу Господа, мы прошествовали ко дворцу, где копьё торжественно передали в руки графа Раймунда.
Известие о находке тут же разнеслось по городу. Необыкновенное воодушевление охватило всех.
Князь Боэмунд, не дожидаясь утра, созвал совет и попросил дать ему вновь полномочия главного военачальника.
— Обещаю вам, что через пять дней мы выступим против Кербоги и одолеем его, — уверенно заявил он.
Идти в бой против огромной армии турок, не имея конницы и с таким изнурённым войском, как у нас, к тому же оставляя за спиной тысячный гарнизон, засевший в цитадели и готовый в любой момент пойти на прорыв, представлялось чистым безумием. Но такой восторг вызвало обретение копья у простых воинов и рыцарей, у князей и графов, что все, на удивление единогласно, поддержали Боэмунда.
— Мы пойдём в бой шестью колоннами, — изложил свой план князь. — Прошу возглавить их досточтимого герцога Бульонского, графов Фландрского и Норманского, графа Вермандуа и тебя, мой славный Танкред! Я поведу шестую колонну! А вам, наш доблестный брат, — обратился он к графу Тулузскому, изобразив нечто вроде почтительной улыбки, за которой скрывалось раздражение, — предстоит трудная задача — удержать от вылазки гарнизон цитадели!
С трудом стоящий на ногах граф Раймунд согласился с этой незавидной ролью. Поэтому в знаменитой битве с Кербогой ни я, ни двести наших рыцарей участия не принимали. И это если и не принесло нам славы, то, по крайней мере, многим спасло жизнь.
Весь день двадцать восьмого июня, когда остальные войска выступили из города, мы охраняли ворота цитадели. Это стояние в полном боевом облачении под палящими лучами солнца тоже было делом нелёгким и к тому же отягощалось неведением, чем закончится отчаянная вылазка Боэмунда.
Один лишь капеллан Гийом Пюилоранский участвовал в решающей битве с сельджуками. Он наотрез отказался передавать Святое копьё в чужие руки. Сказал, что лучше полезет в котёл с кипятком, нежели вручит кому-то другому обретённую им лично святыню.
Графу Раймунду хотелось, чтобы подле Боэмунда, которому он не особенно доверял, был его человек. Поэтому он и разрешил капеллану примкнуть к армии князя.
Ожидание исхода битвы было томительным. Только на закате нам сообщили, что пророчество сбылось — сельджуки разбиты!
Совершенно измученные, мы восприняли эту весть без особой радости. Для неё ни у кого просто не осталось сил.
Но когда на следующий день гарнизон цитадели, узнав о поражении Кербоги, сложил оружие, общая эйфория праздника настигла нас, ввергнув в нескончаемую череду ликования, пиров и застолий.
Гийом Пюилоранский не уставал пересказывать подробности битвы с Кербогой. Послушать его встала с постели даже ослабевшая графиня Эльвира.
— Кербога выехал на бой в ярко-красном кафтане. Такой кафтан имеют право надевать только эмиры. У «неверных» красный цвет — знак владычества и смерти… Доблестный князь Боэмунд, когда увидел Кербогу, сказал, что владычества ему не видать, а со смертью он встретится уже сегодня!
Граф Раймунд при упоминании о сопернике поморщился.
— Как же вам удалось одолеть турок? — сухо поинтересовался он.
— Бог был на нашей стороне, и Кербога просчитался… Напади он на нас, когда мы выходили из ворот, победа была бы за ним. Но он решил действовать, следуя обычной тактике — отступая, заманить нас в ловушку и обрушить на нас главные силы… Он позволил нам выстроиться в боевой порядок и выслал навстречу только малую часть своего войска. Мы опрокинули нападавших турок и пошли вперёд!
Капеллан, увлекаясь, говорил всё вдохновеннее:
— Впереди шёл князь Боэмунд, рядом шагал я, неся Святое копьё, а за нами наши братья во Христе! Прежние распри и разногласия — всё в этот миг решающей битвы было отринуто! Каждый воин чувствовал себя праведником, ибо с нами было Святое копьё, и вели нас за собой Святые Георгий Победоносец, Димитрий Солунский и Маврикий! Многие из нас воочию видели небесных всадников, скачущих впереди и повергающих неверных ниц. Кербога никак не ожидал такого напора, запаниковал, приказал поджигать траву, метать в нас горящие стрелы. Но ничто не могло удержать нашего наступления…
— А что стало с Кербогой? — спросила графиня Эльвира.
— Эмир трусливо бежал, бросив своих подданных. Если бы у нас были лошади, он бы сейчас стоял на коленях перед вами, сиятельная графиня!
— Слава Господу! Слава победителям неверных! — вздымали мы кубки с вином. Захваченный у сельджуков обоз изобиловал продовольствием, а запасы вина оказались в павшей цитадели.
Среди праздников, всеобщего пьянства и обжорства на какое-то время были забыты и мор, и недавние беды, и разногласия между нашими военачальниками.
Но прошло несколько недель, и всё вернулось на круги своя.
Князь Боэмунд продолжал настаивать, что Антиохия принадлежит по праву победителя Кербоги только ему. Граф Раймунд полагал, что имеет такие же права на владение захваченным городом. Другие вожди считали, что по ленной присяге они обязаны передать город императору Византии.
Эти споры грозили перерасти в вооружённое противостояние друг другу. И тут вдруг встал вопрос о подлинности Святого копья, найденного Пьером Бартелеми.
Лежащий на смертном одре епископ Адемар настаивал, что копьё не настоящее, и обвинял монаха Бартелеми в том, что тот предварительно зарыл обломок старого железа в церкви, а после выдал его за святыню. Было ясно, куда епископ клонит: если копьё — ложное, то и победа Боэмунда над Кербогой не столь значительна, как князь представляет, следовательно, и прав на Антиохию у него не так много…
— Уж слишком складно всё у этого монаха получилось: и видение, и находка… Пусть Бартелеми пройдёт суд Божий! — хрипел умирающий епископ. — Пусть докажет свою правоту!
Бартелеми назначили ордалию — испытание огнём.
На площади разложили большую кучу хвороста и подожгли.
Бартелеми, ещё более щуплый и невзрачный, безумно пялясь на огромные языки пламени, скинул с себя рубище, зажал в левой руке Святое копьё, перекрестился и скороговоркой затянул псалмы:
— Господи Боже мой! На тебя уповаю; спаси меня от всех гонителей моих и избавь меня от геенны огненной… Суди меня, Господи, по правде моей и непорочности моей во мне… Щит мой в Боге, спасающем правых сердцем…
С этими словами он смело шагнул в огненный круг и скрылся в дыму.
Когда костёр прогорел, монаха, чёрного как головёшка, извлекли из пепелища.
Он был ещё жив и судорожно сжимал в обгорелых до костей дланях то, что считал Святым копьём.
Оглядев мученика со всех сторон, святые судьи вынесли вердикт — копьё ненастоящее, монах обгорел и, значит, солгал.
Известие об этом принесли епископу Адемару.
Он смежил веки в знак того, что удовлетворён, и тут же умер. А спустя несколько дней вслед за ним скончался в великих мучениях и монах-страдалец Бартелеми.
Эти события, наверное, и завершили процесс моего возмужания, стали испытанием подлинности моей веры в торжество справедливости.
Конечно, мне, выросшему в монастыре и воспитанному дядюшкой-епископом, и в голову не приходило усомниться в существовании Бога. Да и как усомниться, если по Божьему попущению, и никак не иначе, монах узрел святого апостола, указал нам место, где сокрыта святыня, которая помогла нашей измученной армии одержать победу над несметным войском врага?
Но почему тогда копьё не избавило слугу Божьего от гибели в очистительном огне? Значит ли это обстоятельство, что копьё не подлинное? Справедливо ли, что Господь не спас того, благодаря кому спасены тысячи христианских жизней и обращены в бегство толпы нечестивцев?
Все эти вопросы долго не давали мне покоя, пока вдруг не вытеснила их одна простая мысль: разве для верующего смерть — это конец?
Я нашёл утешение в выводе, что для праведника смерть — только ворота в новую жизнь, жизнь рядом с Господом, жизнь вечную.
Не о такой ли доле мы просим Бога в молитвах своих?
И не высшая ли справедливость заключается в том, что только лучшим из смертных открывает Господь свои небесные врата?
А вот когда придёт последний час земной жизни каждого из нас, на то — воля Его.
Глава четвёртая
1
В зыбком мареве маячат розовые пески Палестины, коричневые с желтизной громады гор у горизонта и небольшой оазис с подпирающими друг друга финиковыми пальмами. Белесый солнечный диск плавится в зените, на выцветшем, безучастном ко всему земному полотне неба.
Пустыня, в дни ранней весны цветущая светло-сиреневым цветом. Ущелья, где базальтовые глыбы соседствуют с чёрными вкраплениями застывшей вулканической лавы. Бесконечные плато, усеянные мелкими и острыми камешками и невзрачными колючками — волчцами и терниями. Долины рек, поросшие развесистыми дубами, стройными ливанскими кедрами, густыми акациями и никнущими к воде ивами…
Всё это — древняя земля Ханаан.
Она со времён творения пережила тектонические расколы и землетрясения, всемирный потоп и другие катаклизмы, описанные в Ветхом Завете. С этим многострадальным и благословенным краем, как магнит притягивающим к себе разные народы, связано множество историй и легенд, сотни верований и сказаний. Он помнит вторжения филистимлян и римлян, вавилонян и ассирийцев, турок и арабов, сражения и победы, открытия и пророчества…
Иудеи хранят свитки о войнах царя Саула и правлении храбреца Давида, легенды о мудреце Соломоне и предания о гневе Господнем, постигшем жителей Содома и Гоморры, чьи руины теперь скрыты толщей тёмной, тяжёлой воды Мёртвого моря, всё ещё источающей едкий запах серы…
Арабы связывают эти земли с именами второго халифа Омара, молившегося на Храмовой горе, и халифа Умара-ибн-аль-Хаттаба, заложившего там знаменитую мечеть Аль-Аксу, почитаемую всеми мусульманами как место вознесения своего главного пророка Мухаммеда…
Христиане чтут Святую землю, где родился, проповедовал и принял мученическую смерть во искупление грехов человеческих Спаситель, где восстал он из мертвых и обрёл бессмертную славу на веки вечные. Здесь проповедовали и погибли за веру апостолы Иаков Зеведеев и Иаков, брат Господень, тут и ныне совершаются чудеса именем Христа, сюда ко Гробу Господнему устремляются тысячи паломников и пилигримов со всех концов света…
Вековым путём паломников наша армия продвигалась к Иерусалиму.
«Господь создал нас разными и говорящими на разных языках, должно быть, для того, чтобы мы узнавали друг друга…» — думал я, покачиваясь в седле.
Подо мной тяжело вышагивала пегая лошадь неопределённой породы — уже четвёртая со дня моего отъезда из монастыря в Риполе. Её раздобыл в стане разгромленного Кербоги верный Пако. Конечно, лошадь уступала в стати и выносливости Султану и Вельянтифу, но я принял за благо ехать верхом, а не тащиться по пескам и камням пешком, как это выпало на долю моим менее удачливым собратьям.
Полгода прошло со времени нашего выхода из Антиохии, где едва не распался союз тех, кто отправился освобождать Гроб Господень.
После победы над Кербогой соперничество между графом Раймундом и князем Боэмундом достигло своего апогея.
Ссора из-за того, кто будет владеть Антиохией, привела к тому, что граф Раймунд приказал нам занять цитадель и запереться там. Он надеялся, что это убедит князя Боэмунда Тарентского уступить ему. Но князь твёрдо стоял на своём, и мы, чтобы снова не оказаться в осаде теперь уже от войск Боэмунда, вскоре вышли из цитадели.
Между тем в городе продолжала свирепствовать эпидемия тифа. Число умерших уже измерялась тысячами, но вожди всё медлили с выходом из Антиохии. Наконец воины взбунтовались и пригрозили, что сами пойдут на Иерусалим, если никто не поведёт их.
— Пусть тот, кто хочет владеть золотом императора, владеет им! — кричали они. — Кто хочет, пусть получает доход с Антиохии! Мы же пришли сюда сражаться за Христа и двинемся дальше под его водительством, если полководцы забыли, зачем они сюда явились…
Мне запомнился один воин, обнаживший тело, покрытое язвами, страстно провозгласивший на амвоне церкви Святого Петра:
— Да погибнут во зле те, кто желает жить в Антиохии, как погибли недавно её жители. Так хочет Господь!
— Так хочет Господь! — взревела толпа, вспомнив изрядно подзабытый со времён Клермонского собора девиз крестового похода.
Граф Раймунд, как будто очнувшись от обморока, в тот же день отдал приказ выступать. Из злополучной столицы Сирии мы двинулись на восток и вскоре осадили город Маарру. Боэмунд, который поначалу остался в Антиохии, понял, что Маарра может достаться графу Раймунду. Оставив в столице свой гарнизон, князь с остальным войском последовал за нами и принял участие в штурме. После взятия Маарры он опять заявил о своих правах.
Дело едва не дошло до битвы с норманнами.
В нашем войске снова вспыхнул мятеж. На этот раз к нему присоединились и воины Боэмунда.
С криками: «Пусть этот проклятый город не достаётся никому!» — крестоносцы за одну ночь разнесли по камням укрепления Маарры и потребовали немедленного продолжения похода.
Руины Маарры и страх потерять остатки своего войска в междоусобице отрезвляюще подействовали на Боэмунда. Князь вернулся в Антиохию, а мы продолжили свой поход, двигаясь к югу, вдоль побережья.
Несколько приморских городов сдались без боя, обеспечив нас продовольствием и заплатив большой выкуп.
Очередная задержка произошла у Триполи. Его осада продолжалась более полугода и вновь была прекращена по требованию войска, желавшего немедленно идти ко Гробу Господнему.
К тому же до нас дошли слухи, что из Антиохии к Иерусалиму выдвинулись войска Готфрида Бульонского и Роберта Фландрского. Чтобы не терять времени, мы обошли стороной Тир, Акру, Кесарию и другие хорошо укрепленные города и поспешили к Священному городу, надеясь прибыть туда первыми.
Однако у Рамаллы союзники догнали нас.
Между вождями опять начались споры, куда двигаться дальше: на Дамаск или же на Иерусалим. Священный город уже год как находился в руках у каирской династии фатимидов. А в Дамаске находились турки-сельджуки. Оставлять их у себя за спиной было опасно.
Фатимиды являлись выходцами из Аравии и уже много лет враждовали с сельджуками. Они в недавнем прошлом даже предлагали нашим вождям союз в борьбе с Кербогой, но переговоры тогда не сложились. И вот теперь арабы становились нашими врагами.
Вожди долго совещались в шатре у герцога Готфрида Бульонского. И снова, уже в который раз, возобладал голос не кого-то из полководцев, а требование большинства воинов, пожелавших продолжить путь ко Гробу Господнему. Наши вожди вынуждены были подчиниться.
И теперь, двигаясь через горы к Священному городу, я поглядывал на Пако, едущего чуть позади меня на вислоухом муле, на придорожные колючки, на которых проклюнулись серо-сиреневые мелкие цветы, и размышлял о необычных свойствах войны, умеющей не только ссорить народы, но и сглаживать различия между целыми сословиями и отдельными людьми.
«Вот кто такой этот Пако? — спрашивал я себя. — Мой оруженосец? Мой спаситель? Мой друг? Конечно, и оруженосец, и спаситель, и друг. Но никак не слуга, которого однажды отправил сопровождать меня дядюшка-епископ. Разве за слугой стал бы я ухаживать, перевязывая его раны? Кем бы ни был Пако в прежней жизни, но здесь, в крестовом походе, он стал моим братом во Христе, верным боевым товарищем, с которым я делю и хлеб, и воду, и шатёр, с которым не раз шёл в бой и готов пойти, если понадобится, на смерть… И есть ли разница в том, что я — наследник графа, а он — простолюдин, не знающий отца своего? Здесь, на войне, всё это не играет никакой роли. А когда предстанем мы пред троном Отца Небесного?..»
— Пако! Как думаешь, для чего мы здесь? — оборвав собственные раздумья, спросил я оруженосца. — Есть ли смысл во всех наших страданиях, если мы, спасая братьев во Христе от неверных, сами же предаём их мечу и огню? Магометане наши враги, а мы готовы договариваться с ними? Папа Римский провозгласил целью похода освобождение Гроба Господнего, но большая часть наших вождей удовлетворилась захватом земель по пути к Иерусалиму?
— Возьмём Иерусалим, и станет ясно… — пробурчал Пако. Он был занят своими мыслями и не был расположен к разговору. Но и этот короткий его ответ заставил меня в очередной раз подумать, что мой простолюдин-оруженосец вовсе не так прост.
— А далеко ли до Священного Города, как полагаешь? — снова попытался я склонить его к беседе.
— Не беспокойтесь, сеньор: мимо не пройдём… — пробурчал он.
…Иерусалим открылся нашему взору, когда мы взобрались на вершину безымянной горы, тут же названной горой Радости, ранним утром седьмого июня 1099 года от Воплощения Господнего.
Солнце, вставшее за нашими спинами из-за горы Скопус, осветило город из городов, о котором свидетельствовали древние мудрецы: «Десять мер красоты было отпущено миру, девять из них — Иерусалиму, одна — остальному миру», о котором в Библии сказано, что он — пуп земли, ибо: «Так говорит Господь Бог: это — Иерусалим! Я поставил его среди народов, и вокруг него — земли».
Вот он какой, Святой и Священный Город, возлюбленный Град Божий, избранное жилище Всевышнего и Его престол, Город истины и радость всей земли!
Белые крепостные стены и белые дома, кипень зелени вокруг них, купола храмов, гора Сион и Кедронская долина…
«Слава Тебе, Господи! Я увидел Твой град!» — словно неведомая сила выдернула меня из седла. Я не помню, как очутился на земле, как упал на колени.
Свои колени преклонили все, кто был рядом. И молились мы, и слёзы умиления текли из глаз, оставляя тёмные бороздки на наших пропылённых и спекшихся лицах, и в памяти воскресали слова пророка: «И будет: всякий, кто призовёт имя Господне, спасётся, ибо на горе Сионе и в Иерусалиме будет спасение, как сказал Господь, и у остальных, которых призовет Господь».
И эхом откликались пророчеству наши сердца: «Это покой Мой навеки, здесь вселюсь, ибо Я возжелал его…»
2
Эмир Иерусалима Ифтикар ад-Даула — наместник фатимидского халифа аль-Мустали Биллаха, узнав о нашем приближении, выгнал из города всех христиан.
Они примкнули к нашему войску. Но и с этим неожиданным пополнением наша армия насчитывала не более двадцати пяти тысяч — в два раза меньше, чем войско сарацин в Иерусалиме, по-арабски называемом Аль-Кудса.
Для защиты города стеклись толпы мусульман из близлежащих окрестностей и с берегов Иордана и Мёртвого моря.
Поэтому гарнизону города, хотя и ценой значительных потерь, удалось отбить наш первый штурм.
Сражаться в открытом бою эмир Ифтикар ад-Даула не хотел, а долгой осады боялся. Он начал переговоры, посулив большой выкуп, если мы откажемся от взятия Иерусалима, и обещал позволить христианам в любое время беспрепятственно совершать паломничество к святым местам, но только небольшими группами и без оружия.
Эти позорные условия были с негодованием отвергнуты нашими вождями. Послам эмира решительно заявили, что не допустят, чтобы христианские святыни оставались в руках «неверных», что сарацинам лучше добровольно распахнуть ворота Иерусалима. В противном случае всех, кто прячется за крепостными стенами, ждёт смерть.
Решимость освободить от сарацин Гроб Господень вызвала одобрение в войске, ещё помнившем унижение, которое заставил пережить крестоносцев Татикий после сдачи Никеи.
Осаду Иерусалима начали по всем правилам военного искусства, окружив его со всех сторон. Войска союзников находились на расстоянии друг от друга, но, в отличие от прежних осад, эти промежутки контролировали конные и пешие дозоры.
Роберт Нормандский расположился лагерем с северной стороны, неподалёку от церкви Святого Стефана. Рядом с ним встала армия Роберта Фландрского. Эти полководцы дружили между собой и всегда старались держаться вместе.
Воины герцога Готфрида Бульонского и рыцаря Танкреда Тарентского встали у западной стены, напротив башни Давида и Яффских ворот, через которые входили в Священный город паломники.
Мы укрепились к югу, на горе Сион, близ церкви Святой Марии.
Наученный прежним горьким опытом, граф Раймунд сразу же отправил отряды для поиска брёвен и досок, чтобы начать строительство осадных башен и метательных орудий. Однако необходимых материалов они не привезли. Сарацины предупредительно сожгли в округе все деревянные постройки. Выяснилось и то, что отравлены ближайшие источники питьевой воды, а из окрестных селений угнан в город весь скот.
Как в страшном сне повторялась печальная история осады Антиохии: над войском опять нависла угроза голода и жажды.
Но вскоре поступили и отрадные известия: в Яффу прибыл генуэзский флот с припасами и новыми крестоносцами.
Граф Раймунд поручил мне встретить и сопроводить к Иерусалиму прибывших.
С сотней всадников и пятью десятками повозок я отправился в Яффу.
Выехав из нашего лагеря под тоскливые, как волчий вой, завывания муэдзинов, призывающих правоверных к утренней молитве — намазу, мы довольно быстро преодолели три лиги, что отделяли нас от порта, и прибыли туда ещё засветло.
Причал далеко вдавался в море. К нему, как выводок утят, прижались шесть кораблей со спущенными парусами.
По скрипучему настилу, словно муравьи, туда и обратно, сновали люди. На берег выкатывали бочки, несли брёвна и доски, тащили тюки и мешки. Всем распоряжался седой господин в чёрном плаще и берете.
Приблизившись, я узнал моего доброго знакомого виконта Раймунда Бернара Транкавеля.
— Ваша милость, господин виконт, это вы? Здесь, а не в Тулузе? — сняв шлем, я поклонился старому знакомому.
Виконт пристально вглядывался в моё лицо, всё не узнавая. Борода, выцветшие волосы и многолетний, въевшийся в кожу загар действительно изменили мой облик.
— Неужели вы забыли наше путешествие через Пиренеи и юношу, мечтавшего стать рыцарем? — напомнил ему я.
Лицо виконта просияло, морщины под глазами разгладились, глаза увлажнились.
— Молодой граф Джиллермо! Рад видеть вас живым и в добром здравии, мой юный друг! — он порывисто обнял меня. Голос его дрогнул. — Не чаял уже увидеться с вами… Увы, я привёз печальные вести…
Мы отошли в сторону:
— Герцог Аквитанский Гильом… — начал виконт и замялся. — Не знаю даже, как сказать… Словом, войска герцога вторглись на наши земли… Тулуза пала! Я с остатками воинов вынужден был отступить. Да что там… Мы разбиты наголову! Все, кто уцелел, — здесь… — он указал на небольшой отряд воинов у причала. — Как я посмотрю в глаза графу Раймунду?
На глазах у старого виконта блеснули слёзы. Он с трудом взял себя в руки и спросил:
— Как обстоят дела здесь? Здоровы ли наш государь и графиня?
Я вкратце пересказал виконту события последних месяцев, упомянув про болезнь графа и потерю графиней ребёнка…
Виконт внимательно выслушал меня, посетовал о трагедии с наследником и надолго умолк.
— Скажите, виконт, вам что-нибудь известно о герцогине Филиппе? — осторожно поинтересовался я.
— Герцогиня родила мальчика. Она сообщила мне об этом в письме перед самым убытием в Палестину…
«Вот и верь снам…» — вспомнил я свой кошмар, в котором Филиппа оказалась заключённой в монастырь.
— Значит, она — счастлива, — обрадовался я.
— Ах, если бы… — горько вздохнул виконт. — Этот негодяй Гильом, да простит меня Господь, едва герцогиня разрешилась от бремени, обошёлся с нею жестоко и неблагородно, как обычный мужлан…
— Он поднял на неё руку?
— Нет, мой друг! Он разбил ей сердце! Предпочёл ей другую!..
— Разве найдётся кто-то, достойнее её светлости? — вырвалось у меня.
— Увы… — пробормотал Транкавель. — Вы помните Данжероссу, жену виконта де Шательро, которая стала королевой турнира под Каркасоном? Так вот, эту смазливую виконтессу Гийом похитил у собственного вассала и поселил в фамильном замке в Пуатье, сделав любовницей. Виконтесса сразу повела себя как хозяйка. А Гильом совсем потерял от неё голову. Он приказал придворному живописцу на написать портрет Данжероссы на своём герцогском щите, а копию портрета повесил в галерее на место, где висел портрет герцогини Филиппы…
— И что же герцогиня? Как она вынесла это?
— Бедняжка Филиппа, не стерпев такого унизительного оскорбления от мужа, едва не наложила на себя руки, но, слава Богу, одумалась. Она обратилась за помощью к папскому легату — епископу, который призвал распутника-трубадура покаяться и вернуть виконтессу её законному супругу. Говорят, что Гильом Аквитанский позволил себе с легатом неслыханную дерзость: «Я расстанусь с Данжероссой не раньше, — сказал он, — чем гребень наведёт порядок в твоей лохматой шевелюре». А папский легат — абсолютно лыс… Естественно, что легат был вне себя от ярости. Он тут же отлучил герцога от церкви.
— Но скажите же, господин виконт, что стало с герцогиней?
— Она сообщила мне, что, подобно первой супруге Гильома Эрменгарде, решила навсегда удалиться в монастырь…
«Зачем в монастырь? — кровь моя закипела, мысли одна дерзновенней другой застучали в висках. — Я спасу Филиппу! А злодея-герцога вызову на поединок и убью!»
Чтобы прийти в себя и немного остыть, я заговорил о другом:
— Господин виконт, граф Раймунд ожидал прибытия целого флота. А я вижу здесь только шесть кораблей… Ужели это всё, что прислали генуэзцы?
Виконт, и без того хмурый, помрачнел ещё больше:
— Я вам не успел рассказать, мой друг, о несчастии, какое с нами случилось у Крита. Нас внезапно атаковал арабский флот! Более тридцати судов погибло! Это просто чудо, что эти корабли добрались сюда. Я сам едва избежал гибели и сожалею об этом. Теперь мне предстоит встреча с государем… Что я ему скажу?
У причала, где воины укладывали тюки на повозки, меня ждала ещё одна неожиданная встреча.
Из толпы прибывших вышел и робко приблизился ко мне монах в потрёпанной рясе.
— П-простите меня, господин рыцарь. В-вы сеньор Джиллермо? — заикаясь, спросил он.
— Себастиан! — узнал я своего первого наставника в Рипольском монастыре, книгочея и выдумщика. — Ты же прежде не заикался? Что с тобой сталось?
— Я, с-сеньор, от в-волнения… — обрадовано подтвердил он. — В-вы стали настоящий рыцарь! У меня для вас п-письмо от его светлости епископа, в-вашего дяди. Он пишет…
— Хорошо, Себастиан! — перебил я. — Прибудем в лагерь, отдашь! — и распорядился, чтобы монаха пристроили на облучок одной из повозок.
3
На обратной дороге к Иерусалиму в предрассветный час, когда особенно клонит в сон, на нас напали сарацины.
В короткой, но жестокой схватке нам удалось атаку отбить. Более полусотни убитых сарацин и христиан остались лежать у дороги. Я отдал приказ без промедления двигаться дальше. Слишком велика была опасность, что враги вернутся с подкреплением.
К полудню мы прибыли в лагерь.
Встречать обоз высыпали все воины. Радовались, узнавая своих земляков и старых товарищей, обнимались, расспрашивали о доме.
Я оставил Себастиана на попечение Пако, а сам сопроводил виконта Транкавеля к графу Раймунду.
Граф поручил мне передать часть запасов продовольствия и воды нашим союзникам. Так что к своему шатру я смог добраться, когда солнце уже садилось.
У моего шатра пылал костёр. Пако и Себастиан, оживлённо переговариваясь, сидели подле него и готовили жаркое. Не желая прерывать их беседу, я остановился в тени шатра и прислушался.
— И всё же мне не понятно: чем эти сарацины отличаются от сельджуков?.. — вопрошал Себастиан. С годами он ничуть не утратил своё основное качество — любознательность.
— Да ничем, брат Себастиан! — с видом знатока объяснял Пако. — И те и эти молятся Всевышнему и верят в Магомета как в его пророка… Священников своих называют одинаково — мулла. Муллы эти талдычат одно и то же! Слышишь?..
Со стороны Иерусалима доносился протяжный призыв к вечерней молитве: «Алла-у Акбар! Алла-у Акбар!»
— А кто — злее: турки или арабы? — не унимался Себастиан.
— Да по мне, все они — слуги сатаны, или шайтана, если на их лад…
— Это точно! — кивнул Себастиан, но продолжил расспросы. — А в бою они каковы?
— Скажу прямо, когда сарацинов больше, они смелы, а стоит только их противнику заиметь преимущество — пасуют… Впрочем, нельзя не признать, что они хитры, изворотливы, и стрелки из лука отменные, и кривыми мечами своими владеть умеют… Но с рыцарями в доспехах сравнения не выдерживают, бегут без оглядки! Этих сарацинов мы у себя на родине побеждали. Надеюсь, и здесь одолеем!
Себастиан махнул рукой в сторону крепостной стены:
— А не страшно лезть на такую высотищу?
— Это, брат Себастиан, только с непривычки боязно. Но как говорят в Каталонии: трус море не пересечёт! А ты ведь уже пересёк…— Пако дружески похлопал Себастиана по плечу.
— Рад, что вы поладили… — сказал я, подойдя к ним. — Ну, где письмо от дядюшки, Себастиан! Неси его скорей!
Себастиан метнулся к шатру и вернулся со свитком.
Я сразу узнал дядюшкин убористый почерк.
На свитке значилось: «Для передачи в собственные руки графу Джиллермо Рамону II де Кердан от Вифреда, милостью Божьей епископа Жироны, Безалу и Каркасона».
Столь необычное, церемониальное обращение, а более того, упоминание моего титула с цифрой «II», удивило меня.
Дядюшка-епископ писал:
«Джиллермо, горячо любимый племянник мой! Трижды я собирался написать тебе и трижды откладывал перо и бумагу, прежде чем решился сообщить горькую весть…
Брат мой по крови и во Господе, отец твой Вифред I, граф де Кердан, по воле Господа нашего безвременно почил.
Подробности о смерти отца твоего и моего брата Вифреда сообщит податель сего письма, послушник Божий Себастиан…»
Буквы замельтешили у меня перед глазами.
— Что же ты не сказал, Себастиан, что мой отец умер? — с трудом сдерживая стон, рвущийся из груди, посетовал я.
— Боялся огорчить вас, с-сеньор граф… — потупясь, промямлил монах.
— Ну, коль скоро я уже огорчён, выкладывай, что сталось с отцом! Да смотри говори правду! Его отравили? — это первое, что пришло мне на ум.
— Нет, сеньор граф… О-отец ваш охотился на вепря. Преследуя зверя, он упал с лошади и расшибся о камень… — губы Себастиана подрагивали, он трясся всем телом, как пойманная мышь, и был готов разрыдаться. — Мне очень жаль старого графа и вас, сеньор Джиллермо…
Я ушёл в шатёр, затеплил масляный светильник и при его тусклом свете продолжил чтение:
«Прими известие это смиренно и не гневайся на Бога. Признай, что бедствия наши вызваны одною лишь Божьей справедливостью, — писал дядюшка-епископ. — Приняв это, ты, дорогой Джиллермо, узришь, что судьба, которую Бог положил нам, является не приговором, но незаслуженной милостью, благодатью Небес. Вспоминай, в каких бедах и грехах погрязли все мы, и от скольких напастей уже избавил нас Господь, и говори о судьбе не иначе, как с благодарностью!
Понимаю, что ты исполняешь призыв Святейшего папы и вместе с воинством христовым освобождаешь землю Святую от нечестивцев-магометан, но прошу тебя, по возможности скорее возвращайся домой. Ты — законный наследник графства, и твои подданные ждут тебя».
Слова дядюшки разбередили мне душу. Я торопливо дочитал послание:
«В завершение же прошу тебя, любезный Джиллермо, вот о чём, — я как будто слышал слегка глуховатый, назидательный дядюшкин голос. — Во дни ратной страды своей не забывай о Господе. Сейчас ты, должно быть, много тревожишься об опасностях, которым ежечасно подвергается тело твое. Однако гораздо больше должно тебе переживать о спасении души. Ибо душа алчет вечности и вечность в итоге обретёт. Тело же вышло из праха и в прах обратится непременно, чуть раньше или позднее.
Помни об этом, мой дорогой племянник! Да пошлёт всемогущий Господь Бог покровительство Своё твоей милости и всем славным воинам Христовым в богоугодном деле освобождения Святой земли. От имени всех христиан заклинаю: действуйте, покуда есть время, пока не утратили мы все надежду на спасение Гроба Господнего, дабы стяжать себе на небесах не приговор, а награду. Я же не устаю молиться денно и нощно обо всех вас и о тебе, мой мальчик, особенно. Смиренно уповаю на то, что смогу увидеть тебя ещё хоть однажды, пока не оставил навеки эту юдоль земную. Но если Господу Богу нашему будет угодно и от рук врагов моих или по причине болезни покину я этот суетный мир опредь нашей встречи, прошу — не забывай обо мне, любящем тебя дяде Вифреде.
Прощай во Христе и живи во Христе!
Писано в Риполе, в день Благовещения, в год 1099-й от Воплощения Господнего».
Отложив свиток в сторону, я стиснул голову руками и долго сидел неподвижно. Мысли мои путались. Слишком уж много плохих известий почти одновременно обрушилось на меня: смерть отца, предательство герцога Аквитанского, захват им Тулузы и несчастная участь оскорблённой и преданной мужем Филиппы…
Через щель в пологе аппетитно пахло жареным мясом. Пако принёс мне блюдо с жарким. Но хотя за прошедшие сутки я ничего не ел, кусок не лез мне в горло.
Я улёгся в постель на голодный желудок.
…До зари в нашем лагере стучали топоры и молотки, повизгивали пилы. Воины по приказу графа Раймунда сооружали баллисты, таран и осадные башни.
Ближе к полуночи проскользнули в шатёр и, сочувственно вздыхая, улеглись по обе стороны от входа Пако и Себастиан.
Вскоре они дружно захрапели, один — раскатисто и звонко, другой — тоненько, с присвистыванием…
Слушая их рулады, я всё не мог понять, как мой отец, такой умелый наездник и столь опытный охотник, умудрился свалиться с коня… Наверное, кто-то подстроил это.
Мне даже представилось, будто вижу я нашу конюшню, слышу, как перешагивают с ноги на ногу и тихо ржут кони в стойлах, ощущаю аромат свежего сена, смешанный со стойким запахом лошадиного пота… Вот чья-то тень проскользнула мимо спящего конюха, верного отцовского слуги. Тень — это, конечно, человек Бибиэны. Он крадётся к месту, где хранится конская упряжь, и делает едва заметный надрез на ремнях подпруги… Конюх, седлая коня перед охотой, не обнаружит этого надреза. До поры до времени ремни крепко держат седло. Вот, преследуя зверя, отец несётся на своём скакуне. Вепрь ломится в самую чащу. Над тропой низко нависают с двух сторон изогнутые ветви дубов. Избегая столкновения с ними, отец резко наклоняется в седле. И тут подпруга лопается…
И снова воображение переносит меня в отцовский замок. Отец лежит в гробу в домовой часовне, а мачеха в нарядном платье примеряет отцовскую корону на голову своего сына, моего младшего брата…
Странно устроен человек. За всё время похода мне ни разу не пришла мысль о том, как я вернусь домой и вернусь ли вообще.
А теперь мне вдруг захотелось вернуться в Каталонию. Сильнее стремления вступить во владение графством, принадлежащим мне по праву, моё сердце жгло желание узнать всю правду о смерти отца и наказать виновных.
И ещё одно чувство в эту ночь воскресло во мне, вроде бы безо всякой связи с печальными событиями. Я снова хотел любить и быть любимым, любимым той единственной женщиной, без которой не мыслил своего счастья.
4
Июньская ночь промелькнула, как запущенный умелой рукой дротик.
На рассвете, когда на минаретах Иерусалима привычно завыли муэдзины, в нашем лагере ещё яростней, словно желая заглушить молитвы «неверных», застучали топоры и завизжали пилы.
Несмотря на бессонницу, я встал с постели отдохнувшим и вышел из шатра. Потягиваясь и почёсываясь, следом тотчас появился Пако, а за ним и Себастиан.
Себастиан тут же бухнулся на колени и затянул утренний псалом, умильно взирая на купола церкви Святой Марии.
Мы с Пако, слушая его песнопение, перекрестились.
— Братья мои во Христе, — закончив псалом, с пафосом проповедника произнёс монах, — я нынче ночью видел сон…
— Поздравляю, — хмуро сказал Пако, — а я из-за твоего храпа, брат Себастиан, всю ночь глаз не сомкнул. Да ещё какая-то нечисть всё время ползала по мне, кусала, не давая покоя. Не зря, видно, говорила моя мать, что худой собаке вечно достаются все блохи.
Я не сдержал улыбки, вспомнив, как храпел сам Пако, но Себастиан на упрёки оруженосца ответил со смирением, свойственным истинному служителю Божьему:
— Прости, брат Пако. Есть такой грех: засыпая, не могу совладать с внутренним стоном, исходящим из глотки моей так же своевольно, как исторгается смрадный голос из чрева… Прими же сие обстоятельство с пониманием и терпением. А если пожелаешь, то впредь я буду давать тебе вечером настой пустырника. Ничто лучше не успокаивает, нежели это чудодейственное снадобье…
— Э, нет, брат Себастиан, давай обойдёмся без твоих настоев! — скорчил Пако брезгливую гримасу, — во искупление своего храпа полей-ка мне лучше водицы на спину…
Пако налил из кожаного бурдюка воды в турецкий узкогорлый кувшин — трофей, доставшийся нам после захвата обоза Кербоги, скинул с себя тунику и протянул сосуд Себастиану.
Себастиан стал поливать его, словно цветы в монастырской оранжерее. Пако покрякивал, поеживался от утренней свежести и прохладной воды, а Себастиан радовался, как ребёнок, наблюдая за струйками, стекающими по мускулистой спине оруженосца, по его груди с синеватыми шрамами…
Я снова заметил родинки на животе Пако и вдруг вспомнил, у кого видел такие же.
В детстве дядюшка-епископ как-то брал меня с собой в купальню. У него я и видел чёрные отметины, расположенные в виде креста там же, где у Пако. И тогда рядом с нами находился Себастиан. Он так же лил воду из кувшина, наполняя одну из ванн…
Это открытие так меня ошарашило, что я стал вспомнить всё, что знаю о моём оруженосце. Оказалось, что мне известно совсем немного.
Ещё в первые дни знакомства Пако рассказал мне, что родился в Лангедоке, что мать его — окситанка, а отец — испанец, на которого Пако, по словам его матери, он очень похож. При этом заявил, что сам отца никогда не видел.
Я почему-то живо представил Пако без рыжей бороды и вечно всклоченных волос и сразу поймал себя на том, что, окажись мой оруженосец гладко выбритым, он, в самом деле, будет похож на дядюшку-епископа.
«Да ещё эти родинки! Возможно ли, чтобы у двух совсем чужих людей были на теле столь одинаковые отметины? Конечно, нет!»
И ещё мне припомнились дядюшкины откровения на площадке для упражнений с мечом. Дядюшка в минуту откровения признался, что не всегда был монахом и что его в мирской жизни любили многие женщины…
Пока я предавался воспоминаниям, Пако облачился в свою истлевшую до дыр тунику и разжёг костёр. Себастиан же, приготовив всё для моего умывания, снова завёл разговор о своём сне:
— С-сеньор Джиллермо, я всё же хочу рассказать вам то, что увидел нынешней ночью…
Я кивнул, продолжая думать о Пако и дядюшке.
Приободрённый Себастиан продолжил с волнением:
— С-сегодня я видел п-пророческий сон.
Он вылил мне на руки остатки воды и торопливо перекрестился:
— Явился ко мне его милость еп-пископ Монтейльский Адемар, да упокоится он с миром!
Упоминание о замечательном пастыре и воине, которого я хорошо знал, заставило меня прислушаться к Себастиану.
— Его п-преосвященство епископ был в белых сияющих одеждах и с белым же посохом. Им он указывал на Святой город…
— И всё? — разочарованно сказал я.
— О, нет, с-сеньор! Это только начало… — Себастиан снова перекрестился. — Еп-пископ долго молча глядел на меня, затем уста его разверзлись, и он приказал, чтобы я запомнил всё слово в слово. «П-поститесь шесть дней, — сказал Адемар. — А после разуйтесь все до единого и крестным ходом обойдите сей град Божий до полудня седьмого дня! Господь услышит ваши молитвы, и Иерусалим п-падёт!»
Себастиан победоносно оглядел нас с Пако.
— Я должен немедленно п-пойти к Петру Пустыннику и рассказать своё видение, — заявил он. — Этот святой человек п-поверит мне…
— Лучше отправляйся к господину Гийому Пюилоранскому, капеллану графа Раймунда, — посоветовал я. — Его шатёр находится через три ряда от нас, крайний слева. Если его преподобие поддержит тебя, то, поверь, и Пётр Пустынник не откажет…
Себастиан подхватился и отправился в указанном направлении, даже не умывшись и не перекусив.
А я вдруг почувствовал такой приступ голода, что, подобно дикому зверю, накинулся на оставшийся от ужина кусок говядины.
Жуя жёсткий кусок мяса, я непрестанно думал о Пако и о нашем с ним возможном родстве.
— Скажи-ка мне, Пако, ты всё ещё желаешь вступить в монастырь в Риполе? — обратился я к оруженосцу, едва закончив жевать.
Пако нахмурился и ответил не сразу:
— Я же дал обет, сеньор! Если вернусь живым, то решение моё будет неизменным.
— Хорошо, что ты верен своему обету, — похвалил я. — Но скажи, почему ты выбрал именно Риполь? Разве у вас в Лангедоке нет монастырей?
Пако ответил с неохотой:
— Это всё моя мать. Она перед кончиной своей завещала, чтобы я отправился в этот монастырь. Повторяла много раз, что не найдёт упокоения и на том свете, если я не отправлюсь замаливать свои грехи в Риполь. Я и сам спрашивал её, почему должен пойти именно туда. «Тамошнего епископа все хвалят», — сказала она.
— Значит, ты никогда прежде не встречал моего дядю?
— Нет, сеньор. Но, поверьте, я очень благодарен матери, что она послала меня к его преосвященству… — Пако широко улыбнулся. — Иначе как бы я познакомился с вами! И уж точно никогда бы не увидел Гроб Господень!
— И то правда, — согласился я, всё больше утверждаясь в своём предположении, что Пако — дядюшкин бастард. «Неужели дядюшка-епископ, увидев Пако, каким-то образом почувствовал голос крови? — спрашивал я себя. — Ведь не мог же он отправить со мной в поход совершенно незнакомого бродягу… Или дядя даже не догадывался, что выбрал мне в оруженосцы собственного сына!»
5
Сон Себастиана стал предметом отдельного обсуждения на совете военачальников и пастырей.
Гильом Пиюлоранский и Пётр Пустынник, словно забыв про историю с копьём Лонгина, настаивали, что такое сновидение — знак свыше, и требовали внять повелению покойного прелата, которое он передал своей пастве через монаха Себастиана.
Близость Иерусалима, желание поскорей завершить поход, общий мистический настрой всего нашего воинства сыграли свою роль, и совет согласился с доводами святых отцов.
В пятницу восьмого июля мы, как и повелел Адемар, босые, с пением псалмов, отправились в крестный ход.
Шествие представляло собой красочное зрелище. Впереди шли наши главные проповедники Пётр Пустынник и Раймунд Анжильский, за ними с хоругвями двигались Арнульф Шокесский и Гийом Пиюлоранский, завершал группу священников Себастиан. Он гордо нёс большое деревянное распятие. Ноша была нелегка, но Себастиан стоически претерпевал трудности. Следом за монахами шествовали граф Раймунд и герцог Готфрид, виконт Транкавель и славный рыцарь Танкред, чуть позади — другие знатные воины, в том числе и я, наши слуги, оруженосцы, простые латники…
Колючки и острые камни разбивали мои ноги в кровь, но такова была сила молитвы, что я не чувствовал боли. Напротив, как большинство крестоносцев, пребывал в благовейном экстазе, вновь, как в самом начале похода, ощущая себя частью единой семьи, сплочённой одной целью…
— Бог нам прибежище и сила, скорый помощник в бедах, — во всю глотку распевал я, вторя нашим духовным поводырям и окружающим крестоносцам, — посему не убоимся, хотя бы поколебалась земля и горы двинулись в сердце морей. Пусть шумят, вздымаются воды их, трясутся горы от волнения их. Речные потоки веселят град Божий, святое жилище Всевышнего. Бог посреди его; он не поколеблется: Бог поможет ему с раннего утра…
Толпы сарацин высыпали на городские стены. Они со страхом и ненавистью взирали на нас, выкрикивая визгливо проклятия и оскорбления:
— Ничтожные кяфиры! Враги Аллаха! Сторонники шайтана! Вы хуже вонючих ишаков и презренных шакалов!
Но бранные слова сарацин не касались моей души, ибо звучала в ней совсем иная песнь, песнь Давида:
— Восшумели народы; двинулись царства: Всевышний дал глас Свой, и растаяла земля. Господь сил с нами, Бог Иакова заступник наш. Придите и видите дела Господа, — какие произвёл Он опустошения на земле: прекращая брани до края земли, сокрушил лук и переломил копье, колесницы сжёг огнём. Остановитесь и познайте, что Я — Бог: буду превознесён в народах, превознесён на земле. Господь сил с нами, заступник наш Бог Иакова…
Обойдя весь Иерусалим, мы взошли на гору Сион и там совершили общую молитву.
После чего вдохновлённые и умиротворённые крестоносцы разбрелись по своим лагерям и сразу после полудня начали общий приступ.
Теперь у нас было шесть осадных башен, два десятка катапульт и баллист. К тому же каждый из рыцарей со своими оруженосцами сплёл из ивовых прутьев щиты и фашины, изготовил штурмовую лестницу…
— Отбросьте всякие сомнения, — напутствовал нас граф Раймунд, — мы сражаемся за Бога! Бог с нами! Знайте: Господь услышал нашу молитву, Он поможет нам! Будьте храбрыми, воины Христовы, в ближайшее время мы завершим наши ратные труды!
Завалив фашинами и камнями городской ров, мы подкатили к стенам штурмовые башни. Арбалетчики осыпали сарацинов стрелами, пробивая насквозь всех, кто неосторожно высунулся из укрытия. Катапульты метали огромные валуны.
Но сарацины хорошо подготовились к отражению атаки. На осадные башни сбрасывали зажжённые и просмоленные тряпки, обстреливали их горящими стрелами, на головы штурмующих лили кипяток и раскалённое масло. А от метаемых нами каменных глыб они нашли простой, но надёжный способ защиты — вывесили с наружной стороны стен тюки, набитые хлопком.
Весь день звенела сталь, лилась кровь наша и кровь неверных.
К закату мы вынуждены были прекратить штурм, оставив у стен остовы двух сгоревших башен, и отступили, сопровождаемые восторженными криками врагов.
Снова собрался совет у графа Раймунда.
— Воины устали! Надо дать им передышку, хотя бы пару дней… — сказал Роберт Фландрский.
— Завтра надо продолжать штурм! Промедление грозит тем, что мы окажемся в западне, как это случилось под Антиохией… — настаивал Танкред Тарентский. — Вспомните, что фатимидский халиф ещё в начале поста Рамадан вышел из Египта со своей армией…
— Значит, он уже полтора месяца в пути и скоро будет здесь… — произвёл граф Раймунд нехитрый расчёт по арабскому календарю, знакомому каждому участнику Реконкисты. — Рыцарь Танкред прав: надо торопиться!
— Если не возьмём Иерусалим завтра, не сделаем этого никогда! — согласился и герцог Бульонский. Он предложил: — А что, если нам изменить тактику и напасть там, где осаждённые не ждут?..
Вожди ещё долго спорили и в конце концов решили, что ночью все уцелевшие осадные башни и катапульты переместят на другую сторону Иерусалима.
Граф Раймунд ранним утром начнёт отвлекающую атаку с юга, а главные силы под началом герцога Бульонского ударят со стороны Яффских ворот.
Пожелав друг другу удачи, союзники разошлись.
Я задержался. Мне хотелось переговорить с виконтом Транкавелем с глазу на глаз.
Сегодня виконт едва не погиб, ринувшись на штурм в первых рядах. Брошенный со стены камень проломил ему шлем и поранил голову. Но виконт не покинул поле сражения. В окровавленной повязке он руководил воинами до конца боя, точно пытаясь искупить свою вину за потерю Тулузы…
Виконт выглядел усталым и подавленным:
— Стар я уже для таких передряг, — посетовал он, — в прежние годы соколом взлетал на стены замков, волком вгрызался в глотку врагов моего государя… А теперь … — он в приступе непонятного мне отчаянья махнул рукой. — Впрочем, что вам, молодому человеку, выслушивать мои стариковские брюзжания?
Я коротко сообщил Транкавелю о смерти отца и спросил:
— Скажите, господин виконт, теперь, когда я стал графом Кердани, могу ли я посвятить своего оруженосца в рыцари? — И, не дождавшись ответа, поспешил объяснить это своё желание. — Во-первых, я жизнью своей и не один раз обязан ему. Во-вторых, хотя он из простой семьи, но отец его — благородный сеньор!
— Это ваше право, граф, — сказал Транкавель. — Учитывая, что вы — рыцарь и доказали право носить это звание в бою, да к тому же по закону о наследовании старшим сыном титула отца, несомненно, являетесь сеньором и государем для своих подданных, такой поступок не вызовет не малейшего осуждения среди рыцарства. Есть и ещё одно обстоятельство: мы стоим у ворот Священного города. Понимаю и одобряю ваше желание, чтобы в день решающего штурма ваш оруженосец в бой отправился рыцарем. Если вы пожелаете, я могу принять участие в церемонии его посвящения…
Я поблагодарил виконта за добрый совет, но от участия его в обряде вежливо отказался, подумав, что Пако и без того будет чувствовать себя не в своей тарелке…
Вернувшись к своему шатру, я застал Пако и Себастиана за очередным спором.
Себастиан глаголил:
— Я в-видел книги арабских мудрецов, лицезрел дивную резьбу восточных мастеров в Барселоне, но должен прямо заявить, что сарацины — дикие люди!
— Ты думаешь, что они — дикие люди, а они думают про тебя, что ты — дикий… — глубокомысленно изрёк Пако.
— Ты очень смело судишь, брат мой! — возмутился Себастиан. — Смелость суждений — это п-последствия гордыни…
Завидев меня, они поднялись и замерли в ожидании, как будто почувствовав, что сейчас произойдёт что-то значительное.
Я позвал их в шатёр, достал из сундука чистую тунику — последнюю оставшуюся у меня, и протянул её Пако:
— Надень и подай мне свой меч! А ты, брат Себастиан, читай молитву.
С недоумением оба исполнили мои указания.
— Venite, exultemus Domino! — Придите, вознесите хвалу Господу! — провозгласил Себастиан.
Пако, облачившись в тунику, треснувшую на его широких плечах, протянул свой меч.
— Преклони колено, — приказал я.
Перенеся меч над его головой, опустил лезвие плашмя на левое плечо Пако и повторил слова, сказанные в день моего посвящения графом Раймундом:
— Будь храбрым, господин рыцарь! Рыцарь Пако из Лангедока!
Пако ошарашенно молчал.
— Встаньте, господин рыцарь! — обратился я к нему.
Пако поднялся, и я обнял его как брата. После всего нами пережитого он мне таким и являлся, даже без какого-либо кровного родства.
— Не знаю, что и сказать, сеньор граф, — пробормотал новоиспечённый рыцарь Пако из Лангедока.
— Жаль, н-нет у нас доброго вина, чтобы п-поднять чашу по такому великому поводу, — растерянный Себастиан не знал, как ему теперь обращаться к Пако, из простого оруженосца мгновенно ставшего сеньором…
Я оставил их в шатре обдумывать случившееся, а сам вышел наружу.
В чёрном, аспидном небе росчерк растущего месяца казался золотой насечкой на булатном дамасском клинке. Ни звёздочки вокруг. Непроглядная тьма окутала Иерусалим и его окрестности.
Где-то в Кедронской долине, называемой ещё Иосафатовой, притаились Масличная гора и Гефсиманский сад, древние оливы которого помнят молитву Спасителя в ночь предательства Иуды Искариота. В этой долине, по словам всезнающего Себастиана, в конце войны Гога и Магога и будет происходить Страшный Суд.
Но не об этом Суде думалось мне в ночь перед решающей битвой. Я не размышлял о том, что ждёт меня, когда Священный город будет освобождён.
Ни будущие радости, ни прошлые скорби меня в этот час не волновали. Одна простая и ясная мысль владела мной: «Хочешь быть счастливым, не ройся в своей памяти, не будоражь воображение. Живи настоящим!»
И мудрее этой мысли никогда в мою голову не приходило.
6
Неустойчивы и ненадёжны штурмовые лестницы. Делают их наспех и почти всегда из подручных материалов: старых досок, стволов и крупных веток окрестных деревьев. Если нет гвоздей, то звенья лестницы связывают верёвками или обычной лозой…
И жизнь лестниц коротка и проста, как задача, которая перед ними стоит: помочь атакующим взобраться на крепостную стену.
Враги стараются оттолкнуть лестницу от стены, опрокинуть вниз, уничтожить её любыми средствами — мечами, топорами, крюками, огнём, смолой и кипятком…
Карабкаются по лестнице наверх одновременно не два и не три человека, а не менее десятка.
Выдержит ли она атакующих в тяжёлой броне да ещё с полным рыцарским вооружением?
Граф Раймунд приказал всем идущим в передовых отрядах вместо тяжёлой брони, пригодной для боя в открытом поле, надеть бригантины — короткие латы и гоберки — облегчённые кольчуги, взять павессы — щиты, составленные из металлических пластинок, лучше защищающие от стрел и не имеющие фамильных гербов, дабы не привлекать к идущему в бой знатному воину особое внимание…
Я вызвался идти в передовом отряде. Теперь, когда мне вдруг открылся смысл человеческого бытия и тайна счастья, моё желание жить было так велико, а вера в собственную неуязвимость столь безраздельна, что иного я и помыслить не мог.
Новоявленный рыцарь Пако из Лангедока и робкий от природы Себастиан не одобрили моего решения.
— Сеньор граф! — Пако по-прежнему обращался ко мне почтительно и даже более выспренно, чем тогда, когда был моим оруженосцем. — Это опасная затея… Разумно ли вам так рисковать?
— На войне все рискуют…
— Но если вы пойдёте в первых рядах, знайте, моё место — рядом с вами! — сказал Пако.
— Тогда, с-сеньор Джиллермо, и я пойду! — запальчиво заявил Себастиан, изменяясь в лице.
— Но ты-то куда, брат Себастиан? — в голос воскликнули мы с Пако.
Себастиану было страшно, и он даже не скрывал этого, но продолжал стоять на своём:
— Я д-должен увидеть ваш подвиг… Иначе как я смогу описать его в моём манускрипте? — тут монах признался, что ещё в Риполе начал писать летопись нашего похода и мечтает закончить её картиной взятия Иерусалима. — Только т-тот, кто видел всё своими глазами, сможет сохранить для грядущего истинную картину величайшего дела! Я обязан быть рядом с героями! Не зря же епископ Адемар явился мне, а не Гийому Пюилоранскому!
Я покачал головой, но переубеждать его не стал: каждый сам отвечает перед Богом за принятые решения.
…Протрубили трубы, давая сигнал к атаке.
С сорокафутовой лестницей на плечах мы ринулись вперёд. Сверху густо посыпались стрелы. Прикрываясь щитами, шаг за шагом мы приближались к белой стене. Справа и слева от нас бежали к ней другие передовые отряды.
Нашу лестницу мы рывком подняли и прислонили к проему между зубцами. По ней стали взбираться наверх воины, обогнавшие меня.
Я, тяжело дыша, оглянулся, ища глазами Пако и Себастиана. Они были рядом. Прикрываясь щитом, Пако придержал раскачивающуюся лестницу свободной рукой, и я тоже устремился наверх.
Ступени подо мной вздрагивали, лестница трепетала, как живое существо, прогибалась под тяжестью лезущих по ней людей. Перед моими глазами мелькали истёртые подошвы башмаков карабкающегося воина. Подниматься было тяжело: мешал меч, зажатый в правой руке, и щит за спиной, да и облегчённая кольчуга, которую раздобыл для меня Пако, оказалась мне тесна и теперь сдерживала движение. И всё же щит и кольчуга служили защитой: по щиту то и дело цокали стрелы, а по кольчуге стекало горячее масло, вылитое сверху…
Но ожога я не чувствовал и не видел ничего, кроме снующих передо мной подошв.
Лестница казалась бесконечной, как будто уходила в небо. Но неба я тоже не видел. Его заслонял от меня хозяин истёртых башмаков.
Но вот он вздрогнул, накренился, стал падать на меня. Я вжался в стену, и воин, цепляя меня раскинутыми руками, пролетел мимо.
Я посмотрел наверх. Небо, голубое и прозрачное, как вуаль прекрасной Филиппы, вспыхнуло перед глазами. Я различил на его фоне кромку стены, вырез бойницы. В ней мелькнули синий тюрбан и стрела, нацеленная на меня. Я успел разглядеть яростные чёрные глаза и смоляную кудлатую бороду.
«Это же Арратс, садовник Бибиэны!»
Я понимал, что надо заслониться щитом, но, вцепившись в лестницу, не мог этого сделать.
Острие ударило меня чуть повыше кромки кольчуги, в ямочку под горлом.
Удар был такой силы, что я выронил меч, сорвался с лестницы и полетел вниз, задыхаясь и захлёбываясь собственной кровью. И тут как будто раздвоился.
Одна часть меня продолжала стремительно падать, другая — неожиданно легко взмыла ввысь. Воспарив, увидел всё происходящее со стороны.
Пако и Себастиан успели подхватить меня, падающего вниз, и оттащить подальше от стены. Их склонённые лица были перекошены страхом и отчаяньем. Глухо, издалека звучали родные голоса:
— Дышите, сеньор! Д-дышите Христа ради!..
Но я уже не хотел дышать по чьей-то воле. Я и так дышал, дышал полной грудью.
Поднимаясь в небесном потоке всё выше и выше, вбирая в себя утренний, но уже напоенный зноем воздух, я видел под собой весь Священный город, купола храмов, башенки минаретов и лабиринт тесных улиц.
На стенах ещё шёл бой, но городские ворота были распахнуты, и по этим улицам, сея смерть, бежали крестоносцы, а над башней Давида уже реяло большое белое полотнище с красным крестом…
Но все эти земные события, все сраженья и победы, пораженья и триумфы уже не волновали меня. Я летел в зенит, вдыхая в себя голубое бездонное небо Иерусалима и медленно растворяясь в нём…