Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2019
Николай Крупин (1954) — родился в селе Смольково Исаклинского района Куйбышевской области в семье служащих. Окончил Куйбышевский политехнический институт по специальности «инженер-механик» и (заочно) Куйбышевский государственный университет по специальности «историк». Трудился рабочим, инженером, преподавателем. В 70-е годы был активным участником движения авторской песни. Несколько рассказов было напечатано в журнале «Русское эхо» (Самара). В Самарских издательствах вышло две книги прозы. Живет в Самаре. В «Урале» печатается впервые.
Когда и куда уходит детство? Кто-то видел его уход? А если видел, рассказывал, как выглядит детство? Может, это солнечный зайчик, что быстро пробежал по свежевыкрашенному полу комнаты, задержался на несколько секунд на стене, подрагивая жёлтым размытым пятном, и… исчез. Как будто его никогда и не было. Почему солнечный зайчик? Потому что образ детства только радостный и светлый!
А отчего печаль, когда детство уходит? Печаль, отложенная во времени на долгие годы…
Теперь я не молод и, что греха таить, всё чаще и чаще грущу об ушедшем детстве. Иногда я представляю его уход в образе странника: одинокого и незаметного до прозрачности. Он, угостившись у добрых и приветливых хозяев чаем с вишнёвым вареньем и поблагодарив их за приют и лакомства — то ли улыбкой, то ли поклоном, — молча и незаметно ступив за порог, уйдёт, навсегда растворившись в мареве летнего жаркого дня или в темноте морозной синей ночи…
А может, детство уезжает на поездах за дальние горизонты с синеватой дымкой, и на вагонах нет обозначения станций отправления и прибытия? Поезд даёт прощальные гудки. И мы смотрим на уходящий поезд, но ничего не видим, хотя точно знаем, что по рельсам, которым нет конца, что-то родное уехало от нас. Навсегда… Потому что подошёл срок, потому что по-другому нельзя, потому что придумали люди понятие «время», и, говорят, оно не возвращается в реальности, а только в памяти и в снах…
Рано или поздно детство куда-то уходит, но мы этого не замечаем и спешим жить дальше. Дальше-то, как нам тогда, в юности, казалось, жить всё интереснее и острее. А детство, оказывается, никуда не уходит. Оно рядышком, да так близко, что даже руки протягивать не надо. Потому что оно в нас: в нашей памяти, в наших снах. И потому так коротка дорога в детство! И сколько тропинок! Порой зацепишься за пустяк какой-нибудь — и ты уже там: где каждый день — открытие, каждый человек интересен и неповторим, каждая победа — первая в череде твоих бесконечных «только побед»…
Было время в моей жизни, в жизни моей семьи: ютились вчетвером — мы с женой и двумя детьми — в однокомнатной квартирке. Мечтали о просторном и красивом жилье и, чтобы мечта стала явью, работали не щадя сил, копили средства. Но понимали, что кроме работы надо и ещё чем-то жить, питать душу новыми впечатлениями, какими-то радостями — вот и устраивали себе развлечения каждый, как может. Я купил пару наушников, чтобы детям не мешать уроки делать, провода длинные к ним: жена телевизор смотрела, а я магнитофон слушал. На работе я уставал и физически, и морально и, чтобы расслабиться и забыть перипетии рабочего дня, надевал наушники, включал магнитофон, почти без сил валился на диван и… — джаз!
Люблю мягкий джаз, чтобы саксофон не визжал, а тёплым человечьим голосом касался нежно души и убаюкивал её; контрабас глухим, исходящим из самого нутра инструмента звуком всё пространство словно спрессовывал, делал его подвижным; и возникало такое ощущение, что отрываешься от земли, не чувствуешь её тверди — тебя поднимает волна мягких и в то же время упругих звуков.
Слушаю такой джаз, закрою глаза — и всякие картины воображаются. И среди многих образов и видений, например, зелёный высокий берег небольшой речки и несколько невысоких деревьев на нем. Лето. Солнце. Я — двенадцатилетний мальчишка — лежу на берегу реки и смотрю на воду, на обрывистый берег. Этот берег подмыт водой. На берегу небольшие деревья, и часть корней их свисают по воздуху прямо в речку. И картинку эту навеяла лёгкая, слегка тягучая мелодия духового джаза. Странно, вроде бы сельские просторы, деревенский мальчик из теперь уже далёких шестидесятых и… джаз.
Когда я сочинял эту историю, мой друг, прочитав черновик, сказал:
— Не верю я — не складывается у меня: джаз и деревенский мальчишка.
И я засомневался — а может, друг прав? Действительно, я любил тогда другие песни. Но и мелодичный польский джаз, который звучал в нашем сельском клубе, настолько мне тоже понравился, что я часто, перевирая польские слова и путая их с русскими, пел польские джазовые песни с большим удовольствием. И ещё вспомнил — чуть глубже по времени: у моей двоюродной бабки, что жила с нами по соседству, был патефон и большая стопа грампластинок. Это всё было увлечением её мужа. Но муж к тому времени развёлся с бабкой, жил в городе и, надо полагать, слушал музыку, включая хорошую радиолу. А я слушал все пластинки подряд, не успевая затачивать абразивным бруском затупившиеся иголки. На пластинках было много джазовых мелодий — так, наверное, и запали в меня эти звуки. Отложились в памяти, в чувствах.
Теперь вспоминаю себя почти пятидесятилетнего: я лежу после работы на диване в своей тесной однокомнатной квартирке и через наушники слушаю музыку — джаз. А потом пройдёт ещё лет десять-двенадцать, и мы будет жить в большой просторной квартире, и я не буду слушать джаз через наушники — я вообще не буду слушать музыку… Что тут поделаешь!
Но сейчас мне ещё нет пятидесяти лет, и я лежу усталый, с закрытыми глазам на диване. Слушаю мягкий говорок саксофона, и в моём воображении — берег небольшой речки, что протекала через наше село и устремлялась дальше, к большой реке, мимо лесистых гор и зерновых полей…
Это та самая тропинка в детство — одна из многих…
…Слушаю кассету с записями джазового саксофониста Бена Уэбстера. Удивителен его саксофон, мягко и душевно звучит — поглаживает душу. И не грустно, и не радостно становится, а задумчиво и неясно, как будто потерял реальность: нет ни пространства, ни времени, только данный откуда-то свыше или, наоборот, изнутри звук…
В нашем селе был клуб: большой, построенный из толстых ровных брёвен, с высокими потолками и железной крышей. В соседних сёлах клубы были скорее похожи на большие деревенские избы: низкие потолки, деревянные лавки для зрителей. А наш клуб выгодно отличался от них: в нём даже запахи были как в городских кинотеатрах: от дерматиновых новых стульев, от плотного сукна, которым занавешивали большие окна и из которого был сделан раздвижной занавес перед сценой. И сцена имелась большая: по бокам сцены — кулисы; большое закулисное пространство, где хранилась всякая бутафория. Зимой в клубе пахло краской от раскалённых, обитых железными листами голландок, что стояли по обеим сторонам от сцены и топились строго углём. А летом!
Летом в сельском клубе краской от раскалённых голландок не пахло, зато прибавлялись запахи дорогих духов и одеколонов. Летом с городских заводов приезжала молодежь помочь селу в уборке урожая. Была в те годы такая «общественная практика» — шефствовали городские предприятия над колхозами.
Молодые энергичные люди разом меняли атмосферу в селе.
Едва увидев около правления колхоза большой городской автобус и рядом толпу весёлых и по-хорошему раскованных молодых людей около него, сельские мальчишки с криком «Шефы приехали!» гоняли на велосипедах по селу, разнося это радостное известие.
Организовывались конкурсы, концерты, спортивные состязания. (Конечно, не в ущерб работе.) А на амурном фронте! Бог знает какая передислокация! Говор и приглушённый смех в ночном саду около клуба, обеспокоенные родители молодых девушек: как бы чего не вышло. И, конечно, средоточием всех событий, всех страстей и ожиданий был сельский клуб. Городские и «продвинутые» сельские парни приходили в клуб одетые по новой моде: туфли лодочкой, брюки дудочкой (середина шестидесятых). Девушки — и приезжие, и местные — в ярких платьях, на высоких каблуках; «цок-цок», отмечая своё присутствие, стучали шпильками по клубному полу. Перед сеансом кино — танцы под радиолу. Слушали пластинки с отечественной музыкой: Мулерман, Бюль-Бюль Оглы. Но хотелось чего-то особенного, неординарного, стильного. Чтобы танцевать чарльстон, буги-вуги и твист под «забугорную» музыку. И удивлялись необычному и неприятному на их слух звуку уже немолодые деревенские люди, что приходили посмотреть кино, а заодно и поглядеть на приезжих, — на полную громкость включенный «Рекорд» наполнял зал ритмами джаза. Старались духовые и ударные инструменты — звучал польский джаз. Не было тогда в продаже пластинок с родины джаза, но и поляки молодцы. Большие виниловые пластинки, тёмно-красная серединка. Я брал их в руки, смотрел: сделано в Польше. Что я знал в то время о Польше? «Пепел и алмаз» — фильм, который я тогда не понял; повесть Гоголя «Тарас Бульба» — поляки живьём сожгли Тараса. И теперь вот джаз из Польши. Музыка, которая будит энергию души и тела, поднимает настроение, дарит радость.
Под эту музыку танцевали так называемые «быстрые танцы», но это было перед самым сеансом кино, а задолго до кино молодые мужики и парни под эту музыку соревновались в настольный теннис.
В такт ритму музыки стучал шарик. К этим состязаниям допускались, в виде исключения, и некоторые подростки, которые прилично играли. Несмотря на свои двенадцать лет, я играл хорошо: мой дядя, тогда ещё молодой мужчина, был предсовета и помимо прочего курировал сельский клуб. Он и привёз из райцентра и теннисный стол, и все принадлежности для игры. От дяди я и получил первые уроки игры в теннис и был ознакомлен с тонкостями и секретами этой вроде бы простой игры.
Играли на вылет, но если кто-то два раза подряд выигрывал — уступал очередникам. За игрой наблюдали девушки, они садились на первый ряд, ждали танцев и болели за своих избранников или приглянувшихся парней. Надо ли говорить, что и мы, мальчишки, тоже старались вовсю, мы и на свой счёт принимали и эти взгляды, и возгласы одобрения.
…Шарик отскочил под стулья, где сидели приезжие девушки. Я подбежал, чтобы достать его, но на полпути осёкся. Шарик лежал под ногами привлекательной девушки. Обе ноги она отвела вбок, слегка приподняв их, чтобы я смог достать шарик. Всё произошло очень быстро, в течение нескольких секунд. Я посмотрел на ноги, и что-то ещё неведомое, непонятное колыхнулось внутри меня. Перед тем как кинуться за шариком, я поймал её взгляд. Вот если бы не посмотрела она на меня так, ничего особенного и не произошло бы… Она не кокетничала, не кривлялась — упаси бог! Взгляд её был быстрый и с мягкой улыбкой: она так могла бы смотреть на своего маленького сына, на любимого младшего брата. И… мне остро и нестерпимо захотелось провести ладонями по её ногам. И это был ещё не зов пола, а что-то выше и вне его. А я уже знал, что поглаживание женских ног есть нечто взрослое, вожделенное, срамное. И невольную паузу, и мой взгляд, быстрый, скользящий, на её ноги подметила и она, и сидевшие рядом подруги. Я остановился и попросил девушку:
— Подайте, пожалуйста, шарик!
Девушка достала шарик и, держа его в руках, повернула голову сначала в одну, потом в другую сторону — посмотрев на подруг с загадочной полуулыбкой: смотрите, мол, какие в деревне деликатные и стеснительные мальчишки есть. Потом какое-то время она и её подруги о чём-то разговаривали и улыбались.
Я не влюбился и тем более не страдал — эти чувства были ещё неведомы мне. И то, что какой-то рубеж в своей жизни я тогда прошёл, я, конечно, тоже не заметил.
Это сейчас, слушая музыку с закрытыми глазами и вспоминая тот эпизод, я понимаю, что тогда-то и началась моя ещё не взрослая, но какая-то уже совсем другая жизнь.
…А моя мальчишеская жизнь продолжала идти своим чередом: на первый взгляд всё было, как и год, и два назад. Но что-то изменилось: приезжие городские парни порой здоровались со мной за руку, девушки называли по имени, а не: «эй, мальчик!». Мы, сельские мальчишки, часто крутились около городских, знали их по именам. Девушку, что подала мне шарик, звали Лида. Сейчас её образ исчез из моей памяти, но когда в клубе, уже после её отъезда, показывали «Кавказскую пленницу», я удивился её схожести с главной героиней фильма.
В начале августа прошли дожди. Работы по уборке зерна прекратились на какое-то время, и, чтобы чем-то занять молодых и энергичных людей, правление колхоза стало выдумывать всякие занятия для них. Например, послали несколько девушек, в том числе и Лиду, перевозить библиотечные книжки. На другое место переезжала библиотека. И я тоже помогал носить и сортировать книги: во-первых, я был активным читателем, а во-вторых, моя тётя работала библиотекарем. В детстве у меня было две страсти: рыбалка и книги. Что важнее, я так и не решил, а просто разделил эти два занятия календарным образом: летом — рыбалка, осенью и зимой — книги; весна — особый период, время созерцания, радости, игр. Не буду хвалиться, но прочитал я к тому времени почти половину библиотечных книг — сельская библиотека была небольшой.
Девушки брали книги, читали их названия или автора и спрашивали друг у дружки:
— А кто такой Альфонс Доде? — смеясь почему-то при этом.
И без смеха:
— Тань, а не знаешь ли ты писателя Теккерея?
Чувствовалось, что не были они книголюбами. Дожить до, наверное, двадцати лет и не знать Альфонса Доде? И почему-то смеяться при этом? Как я понял через много лет, книги — это страсть в основном мужская (почему? — разговор долгий и не к месту); а женщины играют с раннего детства в куклы — и потом мечты, мечты, фантазии всякие — не до книг. А уж взрослые все они «в семье»: в детях, внуках — какие там книги!
Я не утерпел и стал подсказывать девушкам, кто такой, например, Альфонс Доде и о чём его книжка «Набоб». Лида тут же всё превратила в игру: она наобум брала книгу, а я рассказывал, о чём эта книга и кто её написал. Это продолжалось довольно долго, пока она со смехом, держа в каждой руке по книге и немного потрясая ими, воскликнула:
— Да ты что, все книги здесь перечитал?!
— Почти, — немного, на полбиблиотеки, соврал я.
— А книги про любовь ты тоже читаешь? — спросила бойкая подруга Лиды.
Я смутился, но после таких компетентных моих объяснений было негоже отступать:
— Во многих книгах есть про любовь, но мне больше нравятся книги, где написано о приключениях и путешествиях.
— И всё же, если ты читал про любовь, — что такое, по-твоему, любовь? — не унималась подруга.
Я сказал то, что пришло на ум, правда, потом долго переваривал, что же я сказал:
— Любовь — это когда мужчина и женщина любят друг друга так, как хорошие люди любят своих детей; мужчина всегда должен защищать свою женщину и любоваться её красотой…
Что должна делать женщина, если она любит мужчину, мне не дала договорить Лида:
— Ну, ты и молодец! Мне бы такого мужа!
Вечером тётя зашла к нам в гости и в разговоре с мамой сказала:
— Шефы сегодня библиотеку помогали перевозить. Димка (это я) там тоже был, а Лида после уж говорит мне:
— Я влюбилась в вашего племянника!
Я был очень смущён оттого, что тётя сказала это маме. А потом подумал: ведь ясно же, что в слово «влюбилась» Лида вложила иной смысл. То есть речь никак, по моему мнению, не шла о «взрослой» любви. Тем более если бы она действительно влюбилась, разве стала бы она говорить об этом моей тёте — посторонней женщине. Долго я прокручивал в голове эти соображения, пока не успокоился — ничего особенного не произошло.
Одна зацепка, однако, так и осталась у меня в голове: Лида после слов, что она влюбилась (а я это всё тоже слышал, там — в библиотеке), добавила: «Жаль, что он такой молоденький!» А тётя эту фразу либо не запомнила, либо специально не сказала маме.
Однако некоторое время спустя стало происходить не сказать чтобы что-то особенное, но нечто мне совсем не понравившееся.
Эта вечная проблема и загадка: почему хорошие девушки сходятся с подлецами, а хорошим парням достаются вздорные женщины?
В селе были хорошие парни, и среди приезжих их было немало: деликатных, спортивных, начитанных — интересных парней. Но за Лидой стал ухаживать местный разгильдяй. Звали его Шура Лапин. Высокий, статный, темноволосый кудрявый брюнет лет двадцати двух. Вырос он в селе; какое-то время после окончания школы жил в городе, но вот уже с полгода болтался без дела по селу, жил с родителями. От него были одни неприятности: хулиганил, задирался и устраивал драки; грязным матом «оскорблял общественную нравственность села». Девушкам и молодым женщинам не давал проходу, у некоторых, правда, имел успех: он носил длинные бакенбарды и под гармонь пел не героические песни Высоцкого, прилично одевался. Так как мой дядя представлял власть в селе, у него с Лапиным были проблемы, о чём в нашем доме иногда шли разговоры.
Моя мама, учительница в школе, вспоминая Лапина-школьника, несмотря на свою деликатность, называла его «дубиной стоеросовой». Лапин учился плохо, на уроках хулиганил, мелко подличал, подставляя своих товарищей.
По словам моего деда, человека с юмором, у Лапина «был брачок» — не выговаривал он букву «р». Катего…ически. Вместо «р» у него получались разные гласные: Е, Ю, Я. Дед, изображая его речь — мой дед был ещё и замечательным актёром, — доводил этот дефект до абсурда: он неправильно произносил все проблемные звуки — «шипящие», Л, Р, другие звуки. Шуру Лапина дед называл ну просто нецензурно: «…уя Япин».
И надо же было случиться — стал этот «Япин» приударять за Лидой! Она, конечно, сначала не знала, что это за человек. Тем более для достижения успеха Лапин вдруг стал деликатным и вежливым. Из его уст неожиданно стали звучать слова: «пожалуйста», «разрешите», «будьте любезны». Люди, знавшие его, при этом с удивлением и испугом на него оглядывались: что бы ему не выбрать объект для ухаживаний подоступней и попроще? Но тут психология — видно, надоели «охотнику» лёгкие добычи. Со стороны видно было, что отношения Лиды и Лапина находились в затянувшейся начальной стадии: Лида или из любопытства, или по какой-то другой причине принимала его ухаживания, однако держала Лапина, что называется, на расстоянии. Лапин терял терпение. Проигрывать он не любил.
Кончилась кассета с Беном Уэбстером — поставлю кассету с записями Маклафлина. Джаз-рок. Великолепная игра на гитаре, диссонансы, импровизации, какофония, доводящая до забытья; иногда жёсткий пульсирующий ритм, бьющий по нервам…
Лето подходило к концу. Шла вторая половина августа. Скоро должны были уехать городские помощники. Почти неделю каждый день после обеда накрапывал дождь. Вот и в тот вечер дождик загодя загнал молодёжь в клуб — это вместо курения на улице и игры в волейбол. Завели радиолу, стали играть в теннис. И выпало мне играть партию с Лапиным. Не могу сказать, как Лапин ко мне относился до этого вечера. Да, наверное, никак: кто я для него? Пацан, школьник, недостойный его внимания. Он и играть-то со мной начал вразвалку: сейчас, наверное, думал, разделаюсь с этим сопляком, а потом уж возьмусь громить серьёзных соперников на глазах у изумлённой публики. Игра, на удивление Лапина, пошла на равных. Да и я не предполагал, что могу достойно противостоять взрослому игроку.
Лида вместе с подругами смотрела на игру и радовалась: скорее не моим успехам, а неуспехам Лапина — она незлобно посмеиваясь над ним.
Первый успех окрылил меня — я завёлся. И музыка подхлёстывала: мелодию и жёсткий ритм задавали духовые инструменты польского джазового ансамбля, хотелось быть упругим и динамичным, сконцентрироваться и не сдаваться.
— Подожди, я пиджачок сниму! — в азарте крикнул я, на несколько секунд прервав игру.
— Давай быстрей! Ждать тебя!.. — огрызнулся Лапин, стуча в нетерпении ракеткой по теннисному столу.
Игра пошла на «два очка». Шарик, посланный моей ракеткой, чиркнул по краю стола на стороне Лапина. Победа!
— Нет! — Лапин стал спорить, что шарик не задел стола.
— Да задел же! — удивлённо и со смехом, хлопая в ладоши, кричала Лида.
Лапин упорствовал. Мы продолжили игру — он всё же проиграл. Однако не уступил место очереднику, а потребовал, чтобы я отдал ракетку:
— Маленький ещё! Старшим надо уступать!
— Нечестно! Я один раз выиграл! Ты должен уйти!
Лапин после этих слов рассердился, схватил мою ракетку и пытался силой её отнять.
— Что, с мальчишкой справился? — уже серьёзно и с видимым укором твёрдо сказала Лида. Лапин оставил и меня, и ракетку и сделал попытку превратить всё в шутку:
— Да пусть играет. Пошутил я… — но было видно, что Лида сильно огорчена его выходкой…
После окончания фильма в зале включили свет, зрители потянулись к выходу. У помещения клуба был пристенок, что-то вроде сеней: ни окон, ни лампочки там не было, а потом крыльцо на улицу — три высокие деревянные ступеньки. Когда я вошёл в полутемноту пристенка, кто-то схватил меня за руку, вывернул её за спину и резко приподнял. При этом моё туловище наклонилось вперёд — я стал похож на собирателя грибов или ягод. Это был такой приёмчик: потом коленкой давали под зад. Я почувствовал, что рука была сильная, большая и влажная. Корчась от боли, я оглянулся и увидел обидчика — это был Лапин.
— Пусти! — крикнул я ему. Он больно ударил меня ногой, и я слетел с крыльца.
Если бы это сделал не Лапин, а кто-нибудь другой — или сверстник, или даже взрослый — бывает: стрельнёт человеку в голову дурь, задумает он пошутить и «пошутит» таким вот образом, — я отреагировал бы: ровеснику дал сдачи, не со зла что-нибудь крикнул взрослому. Но в данном случае я посчитал себя страшно униженным.
Лапин выходил на крыльцо клуба с самодовольной, наглой ухмылкой: знай, мол, своё место, сопляк зелёный. Я схватил в кулак несколько камней — под ногами лежал шлак — и бросил в обидчика. Он, как зверь, рванулся ко мне. Ухватившись за его руку, крича: «Не смей!» — пыталась остановить Лапина Лида.
Слёзы обиды и горечи обжигали мне всё нутро. В бессильной ярости я крикнул:
— Дубина стоеросовая! …уя Япин! — с ударением на первое слово. И, не переводя дыхание, Лиде: — А ты с ним не ходи! Он бабник и подонок!
Мой дядя выходил из-за спины Лапина и что-то с серьёзным видом говорил ему…
Я быстрым шагом пошёл домой.
Глубокие сумерки опускались на деревенскую улицу. Ветер по небу гнал тёмно-серые рваные тучи, всё чаще показывалась луна. Я шёл по обочине дороги, по траве. Трава была ещё мокрая после дождя, и я пинал её ногами, сбивая нависшие капли резиновыми сапогами. И обида жгла душу, но и злая радость была — не испугался сказать Лапину, что о нём думаю, и, главное, предупредил Лиду, с кем она связалась. Только поймёт ли она, а может, подумает, что от обиды сорвались мои слова?
Я почти дошёл до дома, как услышал, что меня кто-то догоняет. Вздрогнул — не Лапин ли! В сумерках едва разглядел — Лида.
— Дима, подожди! — крикнула она, и, услышав её голос, я почувствовал, что она взволнована и расстроена.
Я остановился. Она поравнялась со мной, взяла меня вдруг за плечи и развернула к себе. И я увидел, что она плачет, тихо плачет. Так плачут только для себя, пытаясь выплакать боль, разочарование, неудачу… И сквозь слёзы, через дрожащие губы и комок в горле:
— Ты, пожалуйста, не обижайся! Не расстраивайся! Забудь… всё!
Я привык видеть её красивой, радостной, открытой для жизни. А уходила в темноту сырых, холодных сумерек уже засыпающей деревни одинокая, беззащитная, в теперь казавшемся нелепым наряде — красивое платье и чёрные резиновые сапоги на ногах — разочарованная жизнью девушка. Пока она не скрылась в темноте, я видел: ветер трепал её платье, кофту, причёску в разные стороны. В одной руке она держала платок, в другой — сумку, наверное, там были туфли для танцев. И сердцу стало холодно-холодно, и так остро захотелось, чтобы у этой девушки всё было в жизни хорошо и чтобы она была счастлива и не одинока…
Я долго не засыпал в ту ночь: всё представлял, как в сложных драматических ситуациях, когда решался вопрос о жизни, смерти, достоинстве, — я выручал Лиду. Я был — кем только я не был? — моряком, солдатом, мушкетёром, рыцарем в железных доспехах. Лапин олицетворял вселенское зло, и я дрался с ним на кулаках, на шпагах, душил его, бил головой о каменную стену…
А когда уснул, привиделось мне совсем другое — омерзительный и дурной сон. Пьяный Лапин, играя на гармони, рвал меха. Он пел что-то грязное, нецензурное, а рядом, бесстыже болтая голыми ногами, обнимая Лапина и вызывающе смеясь, сидела Лида. Она обращалась ко мне и сквозь безобразный, базарный смех кричала:
— Забудь всё! Забудь ВСЁ, мальчик!
Невозможно уже слушать Маклафлина! Его диссонансы совсем взбудоражили нервы, надо что-то поспокойнее. Ага, вот, Трио Билла Эванса. Загадочные, тихие фортепианные аккорды Эванса уводят мысли вдаль, в бесконечность, в ничто, в гипноз, во взгляд на себя со стороны… взгляд мягкий, нетребовательный…
Утром я ушёл на рыбалку. Один, без товарищей. Ушёл, чтобы не слышать вопросов своих домашних: почему грустный, что случилось? Погода разведрилась, кое-где по небу ещё плыли клочки тёмных облачков — осколки вчерашней дождевой тучи, но солнце светило вовсю. И потом с каждым днём будет всё теплее и теплее, и лето — я хорошо помню то лето — продлится до середины октября. На всю жизнь запомнил: купался в нашей речке десятого октября, жара была под тридцать градусов…
Я ушёл далеко вниз по реке — начинались земли другого колхоза. Я остановился там, где река делала крутой поворот. На моём берегу мелкие камешки и сначала мелководье — хорошо видно каменистое дно, но к середине реки дна уже не видно, а у другого берега совсем глубоко — омут. Другой берег — это крутой обрыв. В половодье вода бьёт в этот берег, осыпая его, и корни невысоких деревьев, что стоят на берегу, уже висят в воздухе и, как тёмно-серые змеи, пьют воду из реки. Удочки я даже не разматывал, сел на берег и стал смотреть на течение реки. И окружала меня тишина, только спокойно и убаюкивающе шумели каменистые перекаты. За моей спиной недалеко — лес. Дубы и клёны скрывали вершины высоких гор, что тянулись вдоль реки, и стояли зелёные, ещё в силе. Посреди пойменных лугов, скошенных и нескошенных зерновых полей, лесов, родников и ясного неба я был совсем один. Вдруг я услышал, как говорит река. В омут, что у обрыва, вода стала стекать неравномерно — то больше воды, то почему-то меньше; и от этих перепадов масса воды переворачивалась в русле, как человек ворочается, лёжа в огромных мягких перинах. В этот момент возникал глухой звук, похожий на человеческий говор. Послышалось: «Забудь, забудь…». Как будто кто-то сидел в глубине омута под корнями, что свешивались в воду, и говорил глухим, невнятным голосом слова, услышанные мной на тёмной сельской улице: «Забудь… всё!» А что «всё»? Всю мою пока такую короткую и такую счастливую жизнь? Нет, конечно, не это имела в виду Лида. А может, забыть всё то, что было у меня связано именно с ней?
Вопросы кружились в голове, и то одна, то другая мысль наплывала и отталкивала другую — совсем как вода в реке. От долгого смотрения на текущую воду, на медленный водоворот в омуте у меня стала кружиться голова.
Чтобы вырваться из этого наваждения, я начал действовать: размотал леску, насадил червя и стал ловить рыбу, забрасывая снасть в глубину реки. Поплавок повело в сторону свисающих в воду корней — я сделал подсечку, и крючок за что-то зацепился. В другое время я нырнул бы и отцепил крючок, но сейчас я испугался. По-видимому, удочка зацепилась за один из свисающих корней в глубине реки, когда я тянул леску — казалось, что кто-то очень большой и страшный слегка подаётся. В моём воображении возникла огромная чёрная змея с большой пастью — свисающие в воду корни были похожи на змей, — которая, высунув голову из глубокого тёмного омута, со словами: «Ах, ты не хотел забыть всё!» — проглотит меня. Я оборвал леску, взял удилище и быстро, не оглядываясь, побежал от таинственного и загадочного места.
…Несколько дней в клуб я не ходил. Лапина боялся? Да! Что греха таить! Но самое главное: я не знал, как себя вести при встрече с Лидой. До этого, во всяком случае до библиотечного переезда, я с ней даже не здоровался, да и после здоровался мимоходом — так, для порядка. А теперь после «забудь всё» на тёмной сельской улице, нас — так я думал — что-то уже связывало, что-то глубокое и только наше.
И поздороваться мимоходом значило бы разорвать эту связь, но это было уже невозможно, это было уже в глубине чувств, сознания, души. А как по-другому вести себя при встрече, я просто не знал.
Но в клуб привезли фильм, который все сельские мальчишки ждали давно, — «Фантомас». И, осмелев, перед самым началом сеанса я зашёл в зал и сел с краю на последний ряд.
Играла радиола, звучала весёлая танцевальная мелодия польского джаза, но никто не танцевал. Лидины подруги сидели и о чём-то не грустно и не весело разговаривали. Лиды вместе с ними не было. Может, уехала, подумал я, или заболела? Лапин активно клеился уже к другой девушке. Девушка сидела на стуле, а он, стоя, наваливаясь на неё всем телом, что-то говорил ей почти в лицо. Девушка, ладонями упиралась ему в грудь, пыталась его отодвинуть — и это ей удавалось, но он снова напирал.
«Дубина стоеросовая», — подумал я.
На следующий день шефы покидали наш колхоз, уезжали назад, в город.
Всегда к началу сентября село заметно пустело: уезжали «шефы», уезжали многочисленные «внучата», которые целое лето жили у деревенских бабушек; родители их, сами в недавнем прошлом жители села, в большинстве своём просторных жилищ в городе не имевшие, отправляли своих чад на три месяца в деревню подышать вольным воздухом.
Осенью жизнь в селе замирала — отдыхала от весны и бурного лета.
Осенью и зимой в клуб я ходил не каждый день. Если крутили фильм «не очень», зрителей было немного: от силы человек десять. Мужики постарше за задними рядами у стенки шумно играли в домино. Случалось, молодежь заводила польские пластинки — городские их оставили, — и вспоминалось сразу лето, да и разве можно «всё забыть». Но кто-то из солидных доминошников с укоризной и требовательностью кричал:
— Да выключите вы эту… фуйню!
Приходилось подчиняться: слово взрослого человека тогда ещё уважали в селе, каким бы нелепым и несправедливым оно ни было.
…Но всё это будет потом — в сырые, стылые ноябрьские вечера. А в тот день, последний день августа, большой запылённый бело-синий автобус ещё стоял у колхозного правления. А я недалеко от него читал объявление, прибитое на телеграфный столб: что сегодня в клубе. Дверь автобуса уже была закрыта, но она снова открылась, и показалась Лида. Одета как положено, по-дорожному: джинсы, клетчатая мужская рубашка с длинными рукавами. Она побежала ко мне. Она бежала и улыбалась, и этот факт меня сразу обрадовал, снял душевное оцепенение и тревогу последних нескольких дней. И ещё я видел, что пассажиры автобуса смотрят, как Лида бежит ко мне, и тоже улыбаются. Как и на ночной улице, она взяла меня за плечи, но не напряженными руками, не судорожно, а мягко, по-хорошему. И… неожиданно поцеловала меня в щеку. Она в упор смотрела на меня, и глаза её смеялись и лучились, отражая голубое-голубое предосеннее небо.
— До свидания, Димка! Будь счастлив!
И когда автобус тронулся, она, уткнув лицо в оконное стекло, продолжала улыбаться и махала мне рукой на прощание. Я смешался и, не зная, что делать, снял фуражку. Нелепо и смешно со стороны.
Наверное, по житейской логике мне бы надо было загрустить, но меня охватил вдруг такой прилив сил и радости, что я чуть не задохнулся. Я понял, я поверил с абсолютной убеждённостью, что у этой девушки, уезжающей навсегда из нашего села, будет в жизни всё хорошо, она будет счастлива и любима!
И я тоже буду счастлив, а как же иначе — раз такая красивая и радостная молодая женщина пожелала мне это счастье!
И от этой внезапной радости я ударил по педалям своего велосипеда, помчался вслед за автобусом, который был уже далеко. И я помчался не догонять его — просто не хотелось упускать его из виду. И ещё хотелось выплеснуть внезапно возникшую душевную радость через радость движения, преодоления пространства. Когда автобус стал подниматься на высокий пологий холм, налетел порыв ветра. Было видно, как ветер поднимает клубы пыли из-под его колёс. Через несколько мгновений воздушные массы достигли и села. Ветер гнал пыль по улицам, срывал с заборов и плетней кур, поднимая их высоко над землей, и те, испуганно кудахча, сложив крылья, камнями падали в густую траву или картофельную ботву на огородах. Стая птиц поднялась в небо и под напором воздушной стихии серым пёстрым облаком стала относиться вдаль. Откуда примчался этот ветер? Из каких далей и времён? И для чего? Чтобы унести всю грязь и пыль, очистить и пространство, и души для светлого и чистого?..
Порыв ветра так же неожиданно ослаб, как и возник. Автобус, взобравшись на холм, скрылся из виду…
На кассете заканчивается композиция Билла Эванса. Звуки таинственных и загадочных аккордов тонут в тишине.
И почему-то подумалось: записывал Билл Эванс этот музыкальный альбом как раз в середине шестидесятых. Совпадение?..
А я представлял, что автобус едет всё дальше и дальше.
И весёлые парни и девушки, едущие в нём, может быть, что-то весёлое поют: «…чтобы влюблённым раньше встретиться пришлось…»
А может, они ничего не поют. Может, они слушают, как из радиоприёмника по «Маяку» громко звучит музыка — польский джаз. Какая-то песня, кажется, про Закопане… Пластинку с этой песней часто слушали в клубе в то незабываемое лето.