Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2019
Мария Закрученко (1986) — родилась в Самаре. По первому образованию юрист, по второму — сценарист, выпускница Московской школы кино. Пишет прозу, драму, рецензии и критические обзоры на современную литературу. Ведёт телеграмм-канал «Опыты чтения». Публиковалась в журналах «Октябрь», «Знамя», «Знание — сила. Фантастика», «Вайнах» и в сетевых изданиях: Лиterraтура, «Сетевая словесность», НГ Exlibris и др. Живёт и работает в Москве.
Дед стоял в углу одинокий и всеми позабытый. Дед стоял в углу, а Лёнька топтался рядом — ему было велено не сходить с места, не пачкать только что вымытый пол, пока родители собираются. Но беготне по коридору да перебору сумок не виделось конца, и Лёнька скучал, и дед заскучал тоже. Но у Лёньки в кармане куртки прятались восковые мелки, а у деда ничего такого не было. У него и карманов-то не было. Плоский, привязанный к палке дед стоял головой вниз. Чтобы разглядеть его лучше, пришлось изогнуться.
Деда вытаскивали с антресолей один раз в году, как игрушечного Деда Мороза, всё остальное время он не был нужен, как и Дед Мороз. Когда Лёнька был младше, он различал времена года по тому, какой из дедов когда достаётся. Однажды, когда в череде мокрых, холодный дней с антресолей вынули просто деда вместо Деда Мороза и Лёнька понял, что не будет подарков, и вечером придётся идти спать, как всегда, он почувствовал себя обманутым и ревел полдня.
Теперь Лёнька был старше, и реветь не хотел, просто взгрустнулось. Он представил, каково деду одному на антресолях. Рядом ни игрушек, ни друзей, ни живых людей, только бесполезный хлам, который иногда извлекают наружу, чтобы пересмотреть и выбросить или вернуть на место. Лёнька ужасно хотел помочь деду и, когда он снова нащупал в кармане восковой мелок, придумал как.
Вообще-то дед был дедом отцу Лёньки, а ему самому прадедом. Но его все называли дедом, а тот не обижался, потому что был нарисованный. Фотография, — поправлял отец. Две медали на груди, казалось, тянут его к земле. Лёнькин дед, пусть не настоящий, зато в форме, с разноцветными плашками и кругляшами на выпуклой груди, улыбался, собираясь подмигнуть. Только пистолета для лихости недоставало. Его-то Лёнька первым делом и дорисовал. Он хотел подарить деду что-то такое, что могло пригодиться в скукоте на антресолях. Лучше всего получился планшет с кучей игр — их рисовать не надо, потому что они внутри. На робота и другие игрушки уже не хватило времени — успел начертить лишь облачко-овал на свободном белом фоне напротив дедовых усов. Но тут из кухни вывалился отец и подхватил успевшего запотеть от усердия Лёньку в подъезд и на улицу.
Отец ругался из-за задержки со сборами, из-за оттягивающих руки «баулов» (за которые, проворчала им мама вдогонку, они ещё спасибо скажут — не придётся очередь в «Теремок» отстаивать, как в тот раз). Ругался из-за долгих поисков дождевиков, хотя тучи самолётами раздули ещё накануне, но разве матери докажешь… Отец сердито кивал, указывая направление к метро, куда и так уже бежали. Дед на палке, завёрнутый головой в пакет, торчал у отца под мышкой. Он разрешил взять его, только осторожно, и Лёнька прижал портрет к себе и зашагал рядом с отцом, почти поспевая.
Выстояли очередь за ограждение, где тощая чёрная собака обнюхала их сумки и хотела лизнуть Лёньку в нос, но её одёрнули и заставили нюхать других. Собаку было жалко ещё и потому, что она на весь день останется у пищащих железных ворот, а не пройдёт вместе со всеми по самой красивой площади на свете.
Лёнька раскрыл глаза и уши, ловя каждое предпраздничное мгновение. Только ради этого и стоило терпеть ранний подъём в воскресенье, и давку в метро, и длинную очередь. Ждать, когда отец поднимет его, посадит на плечи, и он полетит, проводя руками-крыльями над головами, плакатами, флагами и над самой площадью, и правда красной до рези в глазах. Все хотят сейчас быть здесь, говорил ему отец, а повезло — им, потому что они живут в самом лучшем городе на земле, в самой замечательной стране. Понимает он? Лёнька кивал и лыбился от захлёстывающего счастья.
Но пока Лёньку не брали на руки, а поставили среди леса ног, толкущихся на крохотном пятачке, доставшемся им на площади. Лёнька боялся потерять отца, но ещё сильнее боялся, что отнимут деда, и поэтому отталкивал протянутую руку.
— Не маловат ещё для таких подвигов? — раздался голос рядом, но с высоты.
Лёнька дёрнул голову наверх, догадавшись, что речь о нём, но увидел над собой лес тёмных брюк, среди которых ещё различал знакомые парадные.
— Я своего всегда беру, — отвечал бас отца.
— Детей обязательно надо водить на такие мероприятия! — поддержал нервный, словно с каланчи сорвавшийся голос — длинная тёмная юбка среди леса штанов.
Рядом с юбкой стоял маленький мальчик, Лёнька ему помахал. Мальчик деловито осмотрел Лёньку, будто прикидывая, достоин ли тот ответного кивка. Он был весь поглощён серьёзностью задачи — сжимал в руках острый прямоугольный пакет, из которого высовывалась палка. Лёнька приподнял деда на руках, показать — у них есть что-то общее. Мальчик сделал выпад на полшага от юбки, оставляя для себя кусочек пространства, и вытянул шею, пытаясь заглянуть в Лёнькин пакет.
— Покажу, если ты покажешь, — сказал Лёнька и улыбнулся.
Мальчик сильнее прижал к себе свою ношу и прищурился:
— У твоего сколько наград?
— Две медали… А что?
— А у моей прабабушки Вари — орден!
И отвернулся, словно этот орден всё решил и ему с Лёнькой не о чем больше разговаривать. Лёнька вскинул голову, чтобы спросить у отца про орден — очень ему не понравилось, как незнакомый мальчик это сказал, — и разве один орден больше двух медалей? Но отец не заметил его. Он спорил с теми, первыми штанами. К его басу примешивались голоса длинной юбки и другие, почему-то сердитые. Ветер принёс вниз странную фразу: «победа — выходной для дачников».
Громкий возмущённый шёпот всполохом пожара прошёл в толпе.
— Если бы после каждой войны детям ветеранов знамя переходило, до сих пор бы годовщины Куликовской битвы справляли, — сказали первые штаны.
— Дети должны знать и помнить, за что деды сражались! — крикнула длинная юбка. — Это всё для них делается!
— Да ладно, они видят один карнавал, ничего не понимают…
— Мой-то не понимает? — взорвался рядом отцовский голос. — Мой всё понимает! Ну-ка, Леонид!
Лёньку извлекли на поверхность, как рыбу, и он увидел отцовское лицо, красное, какое бывает перед тем, как он начинает орать, а мама бегать вокруг, лепеча: «Володя, сердце!» Лёнька не успел испугаться, вспомнить, не натворил ли чего, когда всё испортил, — отец тряхнул его и спросил:
— Скажи: что мы сегодня празднуем?
— Великую Победу! — громко выдохнул Лёнька, как учили в садике (сама Анна Михайловна им бы гордилась!), и по глазам отца понял, что угадал правильно. Все засуетились и забурчали, чья-то рука протянулась, погладила Лёньку по голове, а потом он снова плавно спустился вниз, скатившись по отцовскому пузу.
— Вот! — прозвучал в вышине голос отца. — Поэтому я его на парады и беру! Чтобы знал. Чтобы помнил!
Как боялся Лёнька этого «чтобы помнил»! Он толком не знал, что такое он должен помнить, боялся — если спросят, не сможет ответить правильно. В отличие от мальчика, который сказал про орден, — он-то наверняка знает побольше, хоть и держится за мамку, как маленький. Ему рассказали какой-то секрет, Лёньке до сих пор неизвестный.
Взрослые никогда ничего не объясняют, всё приходится угадывать. В детском саду говорили про Великую войну, на которую ходили прадедушки и прабабушки. На войне они пережили много ужасов и вернулись оттуда с Победой. С тех пор каждый год вся страна празднует эту Победу, хотя Лёнька не понимал — почему, если взрослым эта Победа так нравится, они не сбегают ещё раз за своей собственной?
Ещё Лёнька не понимал, что такого страшного в войне. Он слышал, там умирают по-настоящему, но это как выйти из игры, наверно? А война — его любимая игра. Для неё всё самое классное придумано: танки, пулемёты, машинки, пистолеты! Прыгай, бегай, делай пиу-пиу, спорь, кто кого застрелил первым и кто должен целых пять минут лежать, изображая убитость. А потом опять вскочи, беги, стреляй, кричи! На войне можно кричать. Война — это здорово! Понятно, взрослым про это не скажешь, а то хлопот не оберёшься. У них всё немного не так, как у людей, и с войной, и с победой. Потому что, раз уже была Победа, почему тогда по телику каждый день говорят про какую-то войну?
Лёнька пытался разузнать про взаправдашнюю Великую войну, на которую ходил настоящий дед, у единственного, кто всё про неё знал, — у отца. Он проходил войну много раз на компьютере, как бы вместе с дедом, и никак не мог ошибиться. Но к отцу нужно, как говорит мама, попасть в настроение. Если подойти вовремя и немного постоять, отец может посадить на колени и разрешить посмотреть на стрельбу по компьютерным человечкам. Обычно отец сам начинал всё объяснять, но переходил на какой-то нездешний язык, который Лёнька силился понять, но не мог. Про каких-то фашистов и партизан, и про великого вождя, но не того, что сейчас, а какого-то другого… Но Лёнька и непонятные слова был готов слушать, лишь бы их произносил отец, лишь бы сидеть вот так у него на коленях. А когда отец переспрашивал, всё ли понятно, всё мешалось у Лёньки в голове от энергичных кивков.
Так что, спроси его, что про Великую войну знает, Лёнька бы ничего придумать не смог и обрадовался, когда все опять заспорили с первыми штанами, окружили их, спрашивали гневно, почему они тут, а не на другом митинге, каком-то болотном… Лес ног сгустился так, что Лёнька уже не слышал ничего, кроме гула, стало темно и душно, захотелось, чтобы отец взял за руку… Поэтому он обрадовался, когда экраны на улице вспыхнули яркими цветами, из больших железных ящиков на столбах в толпу бросилась музыка, и стало ясно — началось.
Лёнькиному телу приделали крылья, он взмыл отцу на закорки прямо из строя взрослых ног, и здесь, наверху, такой глупостью казалось то, что волновало недавно, — сколько медалей у деда и спросят ли про войну… Лёнька увидел мальчика, который всё так же держался за юбку, но изо всех сил тянулся ввысь, стараясь рассмотреть, что происходит на площади. Некому было взять его на плечи, и Лёньке стало его жалко.
Они стояли немного в стороне от солдатиков, выстроенных на площади ровными линеечками — прямо как Лёнькины игрушечные до того, как он вытащил их из коробки. Повторялось их громовое «ура!», и Лёнька хотел кричать с ними, но знал, что пока нельзя, надо дождаться очереди. Он был в таком возбуждении, что чуть не пропустил, как вынесли Знамя Победы — большую красную тряпку, появление которой всегда завораживало Лёньку. Всё замирало, когда появлялась эта важная и нужная тряпка, а потом тишину разрывало большим, дружным криком «ура!», когда уже всем-всем можно было кричать, и Лёнька надрывался изо всех сил, стараясь подражать басу отца, от которого дрожало в унисон и его собственное тело.
От стараний у Лёньки на миг потемнело в глазах, и он вдруг увидел площадь с её красными стенами, красными лицами продолжением этого красного полотна, этого знамени и себя — как бы со стороны, ниткой, вплетённой в этот ковёр вместе с остальными. И с этим открытием Лёнька ощутил такую радость, что снова ненадолго перестал видеть площадь — она размывалась в глазах.
По Красной площади перед ними шли колонны солдат, ехали танки и пушки, вылезла и укатила огромная, размером с дом, ракета! Отец всё объяснял, и не нужно было его спрашивать, дожидаться его хорошего настроения — он был здесь только для него, Лёньки, он сам так сказал. А после самолётов, оставивших в небе разноцветный бело-сине-красный цвет, перед пятачком, на котором они ждали своей очереди, раздвинули ворота, и железные столбы объявили:
— Идёт бессмертный полк!
— Пора! — сказал отец. — Открывай!
Лёнька сдёрнул пакет с дедова лица и приладил его перед собой, чтобы ему удобнее смотреть, — целый год на антресолях он дожидался пройти по площади вместе с ним и с отцом, будто они одно! Вокруг Лёньки поднимались вверх такие же плоские, застывшие в улыбках лица, картонные головы в живых руках. Справа от большой кудрявой женской головы помахала детская ручка, Лёнька помахал в ответ. Затем портрет развернулся, и за ним Лёнька увидел мальчика, который не хотел показывать ему свою бабушку. Кто-то посадил его на плечи, и теперь бабушка сама прятала внука. Искусственные люди на плакатах закрыли собой красное, затмили праздник, впитали его в себя, словно он был только для них. Лёнька потерялся на мгновение в толпе картонных лиц и, когда они выступили вперёд, немного подвинул деда в сторону — двоим на отцовской шее хватало места.
Они бегали по аллее героев от Вечного огня до ворот и обратно, заставляя китайских туристов с фотоаппаратами по-воробьиному разлетаться в стороны. Сидели прямо на краешке фонтана с лошадками, одинаково болтали ногами, а прохладные капли, шипя, падали за воротник. Ели неостывшие вкуснющие мамины пирожки, посмеивались на очередь в «Макдоналдс». Вдвоём, переглянувшись, тихонечко подпрыгнули на самой верхушке парящего Зарядского моста, прямо над рекой, — ну как, выдержит? Выдержал. А счастье было неудержимо.
Но пролетел праздник, как в секунду уложился. Закончился телефонным звонком и коротким, похожим на команду призывом отца:
— Домой. Гости уже пришли.
Счастье отскочило от Лёньки галопом, осталось резвиться на площади, радоваться праздничному дню, в котором дождевик так и не пригодился, а самого Лёньку вагон метро уже тряс обратно — к накрытому столу, к маме в блестящем платье и в тапочках, к посерьёзневшему отцу и к тому неизбежному, чем всегда кончаются праздники. Может, понадеялся Лёнька, у него получится сбежать, спрятаться в комнате, катать шарики в планшете, звук на полную, и, если повезёт, не услышать… Но если так, думал он, тогда придётся пропустить и Олю. А Олю Лёнька ни за что не хотел пропустить!
Олю Лёнька любил больше всех на свете, чуть меньше мамы разве что. Все взрослые разговаривают с ним странными голосами, улыбаются по-дурацки, от них только и жди подвоха. Не успеешь поздороваться, сразу допрос:
— Сколько тебе лет? А в школу когда? Читать-писать уже умеешь?
И Лёньке при родителях унизительно приходится доказывать, что он большой и умеет всё, что положено.
А Оля никогда таких глупостей не спрашивает, и лицо у неё, когда она на него смотрит, не идиотское, а счастливое, как у мамы на старых фотографиях. Она всегда бежит к нему и звенит:
— Привет-привет! — и расцеловывает Лёньку в щёки.
— Привет-привет! — вопит он в ответ, силой голоса уравнивая силу своей любви.
Оля — самая лучшая взрослая на свете, но она не обычная взрослая, ещё она Лёнькина сестра, старше его на столько, что ему пальцев на руках не хватает сосчитать. Когда Лёнька был совсем маленький, она жила с ними, и, наверное, это было здорово, жаль, он не помнит. А потом Оля от них уехала. Мама сказала, это потому, что она теперь самостоятельный человек. С отцом про Олю нельзя, он сразу злится, говорит: пусть катится к своим лесбиянкам. Услыхав это в первый раз, Лёнька испугался и много плакал, решил — папа прогнал Олю жить в лес! Но сестра на это рассмеялась в телефонную трубку так, что самого Лёньку смехом заразила, и объяснила: уехала потому, что дома стало невозможно, живёт она не в лесу, а в общежитии с любимым человеком, и, когда Лёнька станет постарше, она обязательно приведёт его в гости.
Лёнька любил, когда Оля приходила просто так. Подгадывали, чтобы отца не было дома. Они с мамой позанимаются какими-то делами, а потом сестра посвящала всё своё время ему, и ради этого Лёнька даже откладывал планшет и в любую погоду выбирался с Олей в её любимые Сокольники. Оля всегда находила занятие и без планшета: разрисовывали асфальт мелками, собирали букеты листьев, и она рассказывала, какой с какого дерева. Однажды они видели белку, и Оля разрешила покормить её с руки семечками. Но то в обычные дни, которые от появления Оли делались праздничными. В настоящие праздники, как сегодня, Лёнька и хотел, как всегда, её увидеть, и одновременно надеялся, что она не сможет, не придёт.
Это мама их уговаривала, чтобы на праздники собирались вместе:
— Хоть несколько раз в год давайте побудем семьёй!
И они пытались. Они честно старались каждый раз, на каждый праздник, но из этого ничего не выходило. Первым, как всегда, что-то говорил отец. Оля отвечала, отец сразу же вскипал, а когда мама пыталась вмешаться со своими пирогами, повторяя «давайте не будем!», её уже не слышали, и получался скандал. Так что нужно было радоваться тому недолгому времени, скандалу предшествующему, пока все делали вид, что празднуют и ещё никто не пострадал.
Отец говорил, что Оля против Победы. Но Оля объяснила Лёньке, как она объясняла всегда, в отличие от других взрослых, что не против самой победы, а против того, как её празднуют. Ей не нравилось, что отец тащит его на шествие, и особенно из-за дедова портрета. Оля говорила — дед бы не одобрил. Эти люди, говорила она, воевали не за то, чтобы толпа ручных зомби прикрывалась их лицами, демонстрируя преданность правящему режиму. Она говорила, а Лёнька кивал, не особенно её слушая, не признавался, как любит эти шествия с отцом и нарисованным дедом, чтобы Олю не обидеть, а отцу не признавался, что любит Олю, чтобы не обиделся он. И почему нельзя любить их обоих одновременно, и чтобы никто не обижался? Много ты знаешь, чего хотел дед, кричал в лицо Оле отец. Он хотел, чтобы у него правнуки не были уродами, вот за что он воевал! Так всё взрывалось, словно разговор был бомбой, к которой спичку поднесли. Лёнька различал, что «зомби» — это про отца, а «уроды» — про Олю. Кончалось взаимными «ненавижу!», хлопаньем дверей, мамиными слезами, горьким запахом каких-то капель. А через год повторялось снова. Ради мамы Оля и папа старались не заговорить первыми, не поднимать глаза. Иногда спрашивали: ну что, ходили на свой митинг? И отвечали одинаково: да, а вы на свой? А если не говорили вовсе, мир сохранялся дольше на полчаса.
Во тьму коридора пахнуло варёной картошкой и яйцами, что превращались теперь в салат, тёплыми внутренностями свежего батона, а из духовки выбрался наружу аромат курицы, для которой, напомнят потом Лёньке за столом, надо оставить в животе место. Сейчас это место урчало и булькало, там бы уместилась вся курица целиком. Но Лёнька забыл даже про голод, когда из кухни, растопырив испачканные руки, выбежала Оля, расцеловала Лёньку, обнимая его локтями.
— Привет-привет!
— Привет-привет! — ответил Лёнька, вдыхая её сладковато-горчичный запах, уже смешавшийся с варёной свеклой и курицей.
Лёнька провёл рукой по Олиным коротким волосам, на этот раз синим.
— Нравится?
— Ага!
Отец хмыкнул, обозначив своё присутствие. Не взглянул на Олю, сбросил ботинки и куртку на пол, без тапочек ушёл в дальнюю комнату с компьютером. По дороге сунул деда в угол, лицом к стене.
— У себя буду, позовёте, — обиженно буркнул Лёньке.
— «У себя»! — передразнила Оля, когда за ним закрылась дверь, и поманила Лёньку за собой на кухню.
Мама ничего ему на кухне не разрешает, пугает: порежешься, ошпаришься, испортишь! Отец говорит — не мужское дело. А Оля то морковку даст по тёрке прокатить, то яйцо сеткой-струной порезать, то ложкой всё перемешать, так что в конце, когда выставили в большой комнате на стол праздничные хрустальные вазы, не было среди них такого салата, в котором Лёнька не поучаствовал бы.
Суетится праздничная мама, радостным говором перебивает саму себя: сто раз спрашивает, как у Оли дела, пересказывает, что и где Лёньке нового купили, а сама насмотреться на Олю не может, всё ей в ней нравится — и джемпер новый (сама вязала!), и новые синие волосы, и работа её в газете, тоже какой-то новой. Говорит много, словно за двоих. Отец сидит на диване перед немым телевизором, перебирает гитарные струны. Лёнька нырнул ему под руку мириться. Раз гитара здесь, может, обойдётся ещё.
Лёнька хотел сегодня до того, как все переругаются, услышать песню про всего одну победу. Ему там нравились слова про почтальона, который сойдёт с ума, разыскивая нас. Он представлял человека с сумкой через плечо, со вставшими дыбом волосами и большими круглыми глазами, в которых, как у игрушечной собачки, вращались зрачки. Почтальон бегал с телеграммой в руках и искал каких-то «нас», и никак не мог найти, и это было одновременно смешно и грустно. Но всё-таки больше смешно. Лёнька всегда смеялся на этих словах, но про себя, чтобы отец не услышал, потому что не был уверен, что он поймёт.
Лёнька выпросил у отца эту песню, заставил улыбнуться, пообещать, а мама велела сесть наконец и помолчать немного, хотя говорила только она, но никто ей не возразил. Лёнька рядом с отцом на диване, попой на подушке, Оля с мамой по другую сторону стола на стульях: передают тарелки, салаты накладывают, как будто и правда одна семья. С подушки Лёнька видел угол, в котором стоял дед, и так несправедливо, что он там один, далеко от них, и скоро опять его уберут надолго на антресоли! Он почти соскочил, чтобы принести деда сюда, но мама строго велела сидеть на месте.
Осторожно, будто прыгали с клетки на клетку, чтобы на чёрточки не заступить, повели нить разговора: про будущий ремонт в прихожке — на этот раз точно сделаем, обои уже подобрали, папа стремянку из гаража вытащил; про Олин отпуск в сентябре — снова в Прагу билеты по скидке урвали, там осенью так красиво, и на жилье сэкономили, будут с друзьями по каучсёрфу… Лёнька весь извертелся, пытаясь рассказать, а вот он, а в садике у него… но мама одёрнула — взрослые разговаривают. Оля улыбнулась ему виновато — подожди немножко, успеем ещё.
Только спасительному и знакомому шуму телевизора разрешалось затыкать промежутки-паузы в разговоре. В день Победы одно и то же: скучные чёрно-белые фильмы про вагоны, которые кого-то куда-то скучно везли, или где скучные взрослые что-то скучно говорили в серой тени серых деревьев. Даже по «Карусели» безостановочно крутили только мультик про князя Владимира, но тот Лёньке ещё с первого раза надоел.
Но когда побагровела заставка первого канала и Оля взяла пульт в руки, отец сказал:
— Не переключай. Сейчас новости будут. Может, себя увидим.
Разговор замер на выдохе, но Оля не возразила, перепрыгнула опасную черту, бросила пульт на диван и подмигнула Лёньке. Он улыбнулся в ответ. Как же ему хотелось перед ней чем-то своим похвастаться! Но чем? Стишки, что в садике наизусть учили, он и так Оле первее мамы рассказывал, все рисунки показывал по скайпу, и даже что в шариках до сто восьмого уровня дошёл, Оля знала, сама учила его считать. Что ещё у него нового? И снова Лёнька в дедов угол посмотрел, где стояло одиноко его никем не замеченное художество.
С подушек соскользнуть на этот раз никакого труда не стоило — все в телевизор уставились, даже Оля. Лёнька подкрался к деду, улыбка расползалась по лицу, когда представил, как сейчас все обрадуются, как будут хвалить задумку. Как хорошо, что все вместе!
Лёнька уже дотянулся до пакета, как услышал из комнаты не голос — рёв:
— Ты что, гадёныш, наделал?
Прыгнула, вцепилась в руку боль. Огромная тень гнева, похожая на отца, но не отцом бывшая, приделала Лёньке крылья, почти как тогда, на площади, но резко оборвала полёт, сунув лицом в телевизор.
Тень возила Лёнькин нос в сантиметре от драгоценной плазмы, тыкала в картинку в новостях, а там — площадь, где в первом ряду среди других с трудом, но всё же узнавался отец, у которого, словно у Змея Горыныча, было три головы — его собственная, повыше — Лёнькина и ещё дедова. Если бы не боль в руке, если бы не плясала картинка оттого, что его, как куклу, мотали туда-сюда, Лёнька бы обрадовался и удивился вот так увидеть отца и себя из прошлого, со стороны.
— Ты зачем дедов портрет испортил? — проорала под ухом тень, в которой мелькали неузнанными очертания отца. Настоящим отцом был тот, на площади.
Лёнька хотел ответить, оправдаться, но картинка изменилась, шествие началось, и он увидел всех вместе — себя, отца и деда — снова со стороны, и те предметы, которые он старательно рисовал утром на портрете, вдруг показались ему уродливыми и жалкими, деду совсем ненужными. Разглядев это, Лёнька расплакался от досады, как маленький. Сердце разрывалось от тоски теперь, когда он видел: всё и правда испорчено, навсегда!
— Не смей его трогать! — послышался откуда-то сбоку крик Оли, синяя тень мелькнула над чёрной.
— Он не понимает! — за спиной голос матери уже скручивался в плач, который не прекратится теперь до вечера.
— Всё он понимает! — рявкнула тень отца. — Это ты его подговорила! Ты и твои извращенцы!
— Мам, бери вещи, уходим немедленно!
— Давайте успокоимся! Сядьте все!
— Щас я вам успокоюсь! Она голову пацану забила! Хватит, в последний раз его видела!
— Мне успокоиться, мам? Ты ему санитаров вызови! Если ты со мной сейчас не пойдёшь, я Лёньку через опеку отберу!
— Кто тебе отдаст его, извращенка!
— Прекратите, замолчите!
— Я хотел… как лучше! — задохнулся рыданием Лёнька. — Я больше не буду!
Но его уже швырнули в угол как ненужную, сломанную вещь. Как деда. В коридоре варилась, шумела буря, запахом ярости перекрывая горьковатый дымок из кухни, где делалась несъедобной курица. Лёнька питался этой горечью, заливал её слезами, глотал вместе с виной за то, что испортил праздник, и не вернуть обратно тех минут, где все они за столом, похожи на семью…
Дрожал от страха и рёва на стремянке кусок обоев «на примерку», валялась хребтом вверх на полу гитара — кто-нибудь наступит… и уже звонили-стучали в дверь соседи, и в шуме терялись слова, оставалась ярость. Лёнька отвернулся в угол, где, решил он, будет теперь жить вместе с дедом, обнял его. Он единственный не кричал и не ругался, смотрел на него вечно улыбающимися усами, как будто сейчас приподнимет их и скажет, что нам нужна, мол, всего одна победа, мы за ценой не постоим.