Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2019
Анна Дмитриевна Евдокимова — жила в поселке Красногвардейском Артемовского района Свердловской области. Работала бухгалтером, главным бухгалтером, страховым агентом. Печаталась в районных газетах «Артемовский рабочий», «Все будет», в сборнике произведений литературного объединения «Талый ключ».
Дочери Эльвире посвящаю
Помню детство раннее…
Помню детство раннее. Поле я боронила лет с шести — восседала, как на троне, в широком удобном седле. Нелегко и нескоро целое поле заборонить. Надо долить, и опять долить, и опять ломать, до тех пор пока не остается ни одного комочка земли, и след бороны остается как причудливый рисунок на поле, чем-то напоминающий ткань вельвет. Лошадь моя пегая, тяжеловоз по кличке Тихая, сама, без моего управления, шла до края поля, запряженная в борону, а за ней еще две или три лошади, тоже с боронами. Так начиная с конца апреля и почти весь май.
Баловали меня мои двоюродные братья, Дмитрий и Тихон, сами садились в седло, говоря: «Беги в лесу собирай цветочки и поиграй, а мы побороним за тебя», а мне это и надо было. Забираюсь на цветущую черемуху, дышу чистым ароматным запахом белоснежного цветения. Или смотрю, восхищаюсь первыми цветами полевыми. Их я не рвала в букеты, а любовалась живыми, живущими, дышащими и приветствующими меня, от легкого ветерка качающими головками. Так хотелось обнять эту красотищу, да руки еще были так малы. Над цветами полевыми, луговыми и лесными шептала еще несовершенные детские стихотворения:
Живите, растите, цветите,
Нектар для шмелей берегите.
Прилетят и пчелы сюда,
Нектар унесут навсегда.
Пусть в мед превратится нектар,
Ведь правда, нектар вам не жаль?
Молчали цветы полевые,
От ветра качаясь слегка,
Согласны цветы луговые
И дарят для пчелок нектар.
Посмотрю на братьев, а они боронят, боронят, все долят и ломают. А вечером домой опять я на своем седельном троне еду, а кругом поля широкие, рощи лесные чистейшей, ароматнейшей, благовонной природы. Красота-то какая!..
А ведь раньше, с трех до пяти лет, я была совсем слепая, ничего не видела, вместо глаз было что-то странное, вроде хлопьев красного мяса, как говорила мама. Видимо, так был силен диатез. Сколько пролила слез моя мама за эти два года, как много молилась она и днем и ночью, я помню ее горячий, искренний шепот перед иконой: «Господи… Господи… дай моей девочке зрение, не оставь ее слепой на всю жизнь! Только бы она немного видела, научи ее доброте сердечной и вере». То ли материнская молитва, то ли умение нашего деревенского лекаря дали положительные результаты: в один из летних солнечных воскресных дней сидела я на подоконнике с повязкой на глазах, и вдруг, ясно помню, в моей зрительной памяти явились лошади, белые, вороные, карие. Мой брат Митя подошел, приподнял повязку и закричал: «Она видит! У нее глазки! У нее карие глазки!» А когда бабушка сняла повязку, я начала бегать, прыгать, и радости моей не было предела. Я увидела свет божий во всей красоте и благоухании. А когда приехала с поля вся семья, все были очень и очень рады, особенно мама, и наступило тогда самое счастливое мое детство.
С того самого времени я очень люблю природу. Еще до школы научилась читать и рисовать. Соседи наши Петр Ефимович с Екатериной Петровной пускали меня в свою библиотеку, где я брала журналы «Нива», богато иллюстрированные, и все картинки были с изображением природы. Я сравнивала эти картинки с видами природы в окрестностях нашей деревни. Особенно весной, в дождик, когда капельки дождя задерживались на ветвях сосен, и мне казалось: плачут сосны, и вся неживая природа казалась так явственно живой, как будто дышит все, от облачного свода до травки полевой.
А когда выезжали из сосновой рощи в поля, брат Тиша начинал свою песню:
Ох поля, вы поля. Вы широки, поля!
Как на вас, на полях, урожай-то не мал.
Только выросла я, курчавая верба,
Как под этой вербой солдат убитый лежит.
Он убит, не убит: весь изранен лежит.
Голова у него вся израненная.
Бела грудь у него вся изрубленная.
Как в ногах у него конь вороный стоит.
На груди у него кинжал острый лежит…
А когда начинают петь, песня неслась по утренней заре каким-то волшебным гимном, даже птички петь переставали, как бы прислушивались. Если кто-то ехал впереди нас, придерживали лошадей и пели вместе с нами, а кто ехал за нами — догонял, и их голоса вливались в общий хор. Особенно любили братья песню:
При той, при той при темной ночке скрывался месяц в облаках.
На то зеленое кладбище пришла красавица в слезах.
Она пришла на край могилы, главой на памятник легла.
Своим унылым голосочком будила милого дружка.
— Вставай, вставай, мой ненаглядный, вставай, мой милый, дорогой…
И вдруг могила задрожала, из гроба голос раздался:
— Мои уж кости изотлели, а ты еще любовь нашла.
Девица пуще зарыдала и от могилы прочь пошла.
Зеленый пояс соснового леса окружал нашу деревню Якшино. Когда заезжали в сосновую рощу, песни становились еще звучнее, мелодичнее — и так до самого дома. Как легко дышалось в лесу, и радостно и отрадно было на душе у всех. А вот и река Ирбитка — многоводная и широкая была она тогда. Через реку был мост, а на берегу наша деревня.
Недавно я была в нашей деревне. Река Ирбитка стала как ручеек. Нет уж моста. Нет и того родника, у которого почти каждая семья останавливалась, чтоб напиться родниковой воды…
Когда наступала пора сенокоса, вся семья на двух или трех телегах выезжала до восхода солнца-солнышка, и я с ними. Ехали с литовками и граблями и опять же с песнями утром, когда солнце только что вставало, птички наполняли сосновую рощу своим пением, и все сливалось в общий гимн природе. Очень хорошо пели дядя Алексей и тетя Людмила, и обязательно все пели, пока не жарко, косили. Мне сделали маленькие грабли, и я тоже гребла сено. А более всего возила копны к стогу, зароду, где мама или тетя Людмила принимали сено, а мужики вилами подавали сено на стог или зарод.
Немного привлекали меня к труду, больше баловали, прощали все шалости. Но очень хорошо научилась я в ткацком деле «скать цефки», «подавать ниченку», «продевать в бердо», даже помогала соседям, за что мне давали конфеты. Может быть, вы больше нигде таких слов не услышите, так как из обихода семьи давно выбыло ткацкое дело: куделя, кострика, поскош, мять веретено, холсты белить, холсты дубить, кончик мочить, леи мять, молотить коноплю, мять лен, мочить лен, холсты смочить и т.д. и т.п. Сколько забыто, а ведь это было в каждом доме и в каждой семье.
Зимой я пряла, но без песен не садилась за пресницу, да и все в доме вечерами снова пели старинные русские народные песни. Как-то соседский мальчик Илюша мне сказал: «Нюра, ты песни-то пой, a руками-то тоже шевели!» Все засмеялись, а мне стало обидно, и, когда мальчик пошёл домой, вышла я и набила его от души, кулаками его, кулаками… Била да приговаривала: «Вот тебе! Вот тебе! Руками шевели! Я тебе сейчас пошевелю!»
Больше никогда никого не била — ни кошку, ни собаку, ни лошадь, ни разу не била ни плёткой, ни кнутом.
Электричества тогда не было, и зимними вечерами керосин экономили, для чего и введено было сумерничанье. Сказки, прибаутки, шутки в эти часы настолько были желанны, что все ждали, когда же будем сумерничать. Вce слушали нашего дедушку Георгия, который любил в часы досуга рассказывать сказки, разные побывальщинки. Сколько он их знал!
Он же рассказал нам, что раньше деревня наша называлась Мала-Малакова. И в честь татарина Якши переименовали в Якшино. И что похоронен Якша где-то между Якшино и Буланово на татарском кладбище, и что нашему дедушке рассказывал его дед, что Якша приводил в деревню лошадей, отдавал безлошадным крестьянам и не брал за лошадей деньги, и что погиб при очередном нападении на купца, который ехал на Ирбитскую ярмарку. Ехал купец на тройке, а Якша отобрал у него двух лошадей, а у купца был с собой пистолет, вот тогда-то оборвалась жизнь легендарного Якши. Крестьяне с почестями похоронили Якшу и в честь него назвали свою деревню.
Рассказывал дед и о том, что раньше наши предки были садоводами у помещика в центральной Руси.
Рассказывал еще дед Георгий, что живем мы не в своем доме, т.к. свой дом в 1902 году сгорел, и одна старушка из сострадания пригласила многодетную семью дедушки к себе. Так и прожили в её доме до 1931 года. Хотя и строили еще один дом, но его продали и на вырученные деньги купили машину-молотилку, в шутку называли её «трещотка». Молотьбу производили не только свою, но и у всех, кто просил, плату за работу брали самую малую, потому и просили помочь нашей машиной в молотьбе многие сельчане. Были машины и у других, и все старались друг другу помочь. У кого была мельница, у кого масляная — это перерабатывали семя конопляное на масло и халву. И мельницей, и маслопроизводством пользовались все, вывозка навоза на поля проводилась помощью: собирались несколько подвод, сегодня у одного, завтра у другого, это называлось в «отработку». Жили кто беднее, кто богаче, в зависимости от трудолюбия семьи и количества работников в семье.
Вот я думаю, если бы в то время организовали кооперативы, товарищества, объединили бы все машины на добровольных началах, польза была бы великая не только для страны, но и для каждого крестьянина. Тем более что кулаков у нас в деревне почти не было, никакой классовой борьбы не было. Помню разговоры дедушки с сыновьями его (мои отец и дядя): «Если бы мы не купили «трещотку», значит, не обложили бы семью по твердому заданию». Так же говорили о нашей семье и другие односельчане, значит, семья моего деда была середняцкая.
Не помню, в каком году, но мы: я, отец, мама — ушли жить отдельно. Никогда не забыть, как тяжело было расставаться с горячо любимыми мною дедушкой и бабушкой. Хотя я все время была у них, даже в тот день, когда проводилась распродажа имущества и вывоз из дома. До этого дядя Алексей с женой и два моих двоюродных брата уехали в город Нижний Тагил. Остались только старички дома. Они сидели на лавке рядышком, оделись, как могли. У дедушки не было даже верхней одежды, все домотканое — и брюки, и рубашка, и сермяга. Все, что у них было: постели, одеяла, подушки, все было вынесено в переднюю комнату, и проводилась опись имущества. Были понятые и соседи, представитель из района, который предлагал купить что-нибудь из имущества. Но никто из соседей и односельчан ничего не купил. Тогда по описи все собрали и увезли в сельсовет, а потом куда девалось, я не знаю. Но коров и лошадей взяли, и машину-молотилку тоже. Предложили старикам покинуть дом, и мой отец перевез их к нам, в наш дом.
Брат Дмитрий, ему было 16 лет, ничего не взял из дома, а оседлал своего Серко и уехал тоже в Нижний Тагил. Как они там жили, я не знаю, и как устроились на работу без документов, тоже не знаю. Только знаю, что они очень боялись приехать домой в Якшино, а если приезжали, то никому не показывались, прятались на конюшне или в бане, чтоб их никто не видел. «А то, — говорили они, — могут отправить в Конду, а там многие выселенные в первую же зиму погибли, так как ничего не разрешили взять, ни теплой одежды, ни пищи. Осталось совсем немного их там, в Конде…»
Для всех нас, сельских мальчишек и девчонок, эта Конда представлялась самым страшным местом, откуда уже не вернуться. Но как оказалось позднее, некоторые выжили, построили дома, обработали землю, освоили целину таежную и вернулись, только не в родную деревню, а в города и рабочие поселки.
А потом война, мобилизация, в трудармию тоже брали из деревень. Мой отец был мобилизован и работал в 5 километрах от Алапаевска, писал, что питаются очень плохо, нет ни хлеба, ни другой пищи. Это было в начале Великой Отечественной войны. Собралась я, чтоб отвезти сушеной картошки и молочных продуктов, т.к. у нас была корова. Приезжаю, а отца моего нет. Мне говорят: «Уехал домой, т.к. у кого дистрофия, того отпустили на две недели домой». А мне не верилось. Посмотрела я: в сенях этого дома, где жили трудармейцы, стоит топчан, а на нем четыре трупа — и похоронить, видимо, было некому, т.к. все обессилены от голода. Конечно, все, что у меня было в чемодане, эти мужики с такой жадностью за несколько минут съели.
Когда я возвращалась домой, на станции Алапаевск один, видимо, тоже трудармеец раскрыл чемодан мой, а там ничего не было. Я ему говорю: «К сожалению, ничего там не осталось».
Отец две недели побыл дома, первое время кушал понемногу, а потом, немного поправившись от дистрофии, уехал обратно в Алапаевск, где работал до конца войны. Когда кончилась война, остался работать на Красногвардейском крановом заводе. Да и не только мой отец, а многие трудармейцы не вернулись в родные села.
Вернусь к годам тридцатым. Переехали старички к нам, а ни у них, ни у нас хлеба не было, весь хлеб был сдан государству. Я, мама и бабушка ежедневно выходили в поле весной, пока не вспаханы поля, и собирали прошлогодние колоски, сушили на печке, потом пропускали через круподерку, получалось что-то среднее между крупой и мукой, из этого стряпали лепешки и ели. Собирать колоски запрещали, а если уж собирали, то надо было сдать в сельпо. Не раз на нас делали облаву, ловили тех, кто не успевал убежать в лес, чтоб спрятать колоски. И, конечно, мы по очереди дежурили, смотрели, как бы не подъехал представитель сельсовета.
Больше всего питались травянушками. Это лебеда, клевер и картошка, умело приготовленные, заменяли хлеб. Я училась в пятом классе в пос. Красногвардейском, это в десяти километрах. Когда дождик размочит все эти травянушки, пахнет из наплечного мешка травами, лебедой и клевером. Но есть можно, поскольку было молоко от своей коровы.
Дедушка ставил в лесу капканы, хлопцы из жердей, ловушки для птиц. Зрение у него с каждым днем ухудшалось, поэтому посмотреть эти ловушки он брал меня с собой. По протоптанным дорожкам шли мы: я впереди, а он за мной. Шли и думали: хоть бы не попала птица в нашу ловушку. Сколько же было радости — ловушка не сработала, калина, рябина съедены. Я потом только поняла, что дедушка, видимо, кормил птиц. Над нами смеялись: «Вот так охотники, ни одной птицы не принесли». А мы улыбаемся, такие довольные-довольные.
Когда училась я в пятом классе, писали сочинение: «Наш подшефный конный двор», за которое я получила «отлично». Писала, а в памяти моей был образ брата Дмитрия и его любимого коня Серко. При мне это было: намучившись с конем в Тагиле, Митя привел коня на родину в деревню Якшино; снял седло, уздечку и сказал: «Иди, иди, Серко, здесь ты пахал и ходил в бороне, здесь тебе и жить до конца. Прощай, прости, мой Серко». Стал утирать слезы платочком, а Серко встал на передние колени и покачал головой, а из глаз коня тоже текли слезы. Плакали взрослые, присутствующие при расставании человека и лошади, а больше всего плакала я, видя такую картину, и осталось незабываемое впечатление на всю жизнь. Дмитрий уехал в Н.Тагил, а Серко отвели на конный двор колхоза Тимирязева. Мог бы он и продать лошадь, но, видимо, не хотел, т.к. сказал на прощание: «Лучше пусть Серко будет на родине, чтоб ему не было бы так плохо там, как нам всем в Нижнем Тагиле».
Недоедание, пережитое лишение дома и раскулачивание подорвали силы моего дедушки — он умер, а через три недели умерла и бабушка. На похороны не приезжали члены нашей семьи из Тагила. Был какой-то великий страх: «А вдруг под конвоем повезут в Конду». Помню до сего времени два холмика, две могилы, два памятника, что находятся на шмаковском кладбище. Это мои дед Георгий Игнатьевич и бабушка Анастасия Ивановна. Были они очень добрые, чуткие, чистосердечные. Пусть земля им будет пухом. И память о них никогда не будет забыта нашими потомками.
В Красногвардейске я закончила 7 классов и поступила в Ирбитское педагогическое училище, предполагая окончить это учебное заведение и продолжить образование в высшем учебном заведении, но, увы, не пришлось выполнить эту мечту.
С поступлением в педучилище ушло безвозвратно мое милое, доброе детство, вдосталь напоенное чистыми родниковыми водами, баюканное ветерками весенними, обласканное лучами солнечными, очарованное красотой уральской природы.
Дни юности мятежной
Более полувека прошло с тех пор, а мне все еще почти каждую ночь снится Ирбитское педагогическое училище: то поднимаюсь на второй этаж, то спешу в кабинет физики, ботаники, то бегу в общежитие. Здание училища — двухэтажное, из красного кирпича, с узкими окнами, с теплыми кабинетами. Дни юности моей мятежной начинались именно в этом учебном заведении. Конец 1936 года: ежедневно что-нибудь да напоминало о репрессиях в стране. Еще совсем недавно студенты третьего курса Тамара Куц и Виктор Дубских были неразлучны, в каждую большую и малую перемену спешили друг к другу, как приятно было видеть их: оба красивые, стройные, высокие, веселые, жизнерадостные. Цвет и гордость всего педучилища. Все любовались ими и смотрели на них с восхищением. Всем стало удивительно странно, что Виктор вот уже целую неделю не подходит к Тамаре, а она такая печальная, так как её отец оказался «врагом народа», и встает вопрос об исключении Тамары из педучилища как дочери «врага народа». Вскоре арестована была и её мама Анастасия Васильевна Куц. На руках у Тамары остались два малолетних брата. Подобных случаев было много в Ирбите, а сколько их было по всей стране?
В начале декабря 1936 года я побывала дома в Якшино, в выходной день.
Взяла зеркало в руки и нечаянно уронила, разбилось зеркало. Что это — совпадение? Говорят, когда разобьешь зеркало, это к изменению в судьбе. Да еще когда пошла на вокзал, на дороге подняла деньги, монеты 10, 15 и 20 копеек. Это тоже, говорят, к несчастью. Не знаю уж, насколько эти две приметы определили мои переживания, но я считаю основной причиной моего возмущения той обстановкой «Овод» Войнич. На меня очень сильное впечатление произвела эта книга, и я решила выступить в защиту невинно репрессированных людей нашей страны. Меня только что приняли в комсомол, и я почему-то считала, что, будучи членом ВЛКСМ, я могу свободно выражать свои мысли вслух.
Первое комсомольское поручение — политинформация. Читала я, помню, о раскрытии очередного «параллельного центра» и не удержалась, сказала так: «А может, мы, студенты, потребуем освобождения членов параллельного центра?» Что тут только было! Кто-то начал возражать, кто-то поддержал, кто совсем перепугался, побледнел, а некоторые совсем онемели от страха. Только равнодушных не было.
Через два дня после этого в актовом зале было внеочередное общестуденческое собрание. С этого собрания меня попросили выйти, секретарь комсомольской организации подошел ко мне и сказал: «Идите, вас ждут в общежитии, к вам гости». Не подозревая никакой беды, со всех ног пустилась в общежитие, надеясь увидеть маму или папу. Открываю дверь… за столом сидят двое в форме работников НКВД. Один из них, Казанцев по фамилии, предъявляет мне постановление прокурора г. Ирбита о моем аресте и обыске. Все мои тетради, учебники пересмотрели, даже стенки чемодана простукали. Нет ли где тайной переписки. А собрание в педучилище в это время еще шло, там говорили, что среди студентов педучилища организован контрреволюционный кружок, что агитация «врагов народа» проникла и в стены нашего учебного заведения, и был поставлен вопрос об исключении студентов, родители которых оказались «врагами народа». Конечно же, на этом собрании исключили и меня, как выступившую в защиту только что раскрытого «параллельного центра». Это я узнала позднее, когда возвратилась из ссылки, рассказала мне Евдокия Михайловна.
Следователь при просмотре моих тетрадей обнаружил портрет Н.В. Гоголя, на обороте которого моей рукой было написано:
Ах, Гоголь, Гоголь, что ты делал?
Ведь ты фантазию писал.
И не подумал, и не знал,
Что в консерваторы попал.
И этот портрет (открыточка) с такой надписью был приобщен к моему контрреволюционному политическому делу. Больше ничего не обнаружив, попросили одеться, взять паспорт и следовать за этими двумя в городское отделение НКВД.
Всю ночь до утра длился допрос. Все спрашивали: «Кто научил? С кем из контрреволюционеров имеешь связь? Где ваша явка? Какую цель преследовала ты, выступив так открыто на политинформации?» Я говорила следователю так: «Никакой связи у меня ни с кем нет, это мое собственное мнение, мои выводы, и что я считаю такую политику крайне неправильной. Те люди, которые делали революцию, никогда не могут быть врагами народа, потому я и защищаю их». Не добившись того, что им надо было, Казанцев вызвал еще одного следователя, сказав ему: «Эта девчонка как упрямый бык, не хочет нам сказать всю правду. Прошу, сделайте допрос вы». И ушел. Второй начал спрашивать то же самое, я ему говорю: «Что, я буду придумывать тех людей, которые меня научили? Их нет, не найдете нигде, ни на земле, ни в воде, ни на небе, нет их. Я сама пришла к такому убеждению, что нельзя мучить невинных людей, вот и хочу, чтобы их освободили. Они очень нужны народу и стране». Не добившись ничего, опять вызывает Казанцева, говорит ему: «Она еще заговорит и расскажет все, что знает». Я говорю им: «А я знаю только одно, что неправильно идет политика, они не заслужили такой кары, такого жестокого к ним обращения». Тогда Казанцев говорит: «Что ты, девчонка, понимаешь в политике? Ничего, а мы ведем правильную тактику, очищая государство от вредителей. Пусть гибнут тысячи невиновных, лишь бы найти одного виноватого».
За окном уже брезжил рассвет, ранняя утренняя зорька занялась на востоке, наконец задремал мой следователь, признаюсь, жаль мне стало его: «Бедный, бедный Казанцев, может быть, несколько ночей не спал человек, и наконец издолило, положив голову на стол, заснул крепким, крепким сном». Подхожу к нему, беру со стола свой паспорт и выхожу из кабинета в коридор… Но удивительно, я позабыла, как меня привели и куда мне сейчас выходить. Не могла найти ту дверь, которая бы вывела меня из этого страшного дома. В какую бы дверь ни заглянула, везде сидят работники НКВД и ведут допросы, вот, видимо, сколько было подозреваемых или арестованных, что в каждом кабинете шли допросы, допросы. Наконец нашла дверь, но, увы, не на улицу, а во двор, где стояли телеги, водовозные бочки, кадки и конюшни с лошадьми. Заборы высокие, высокие… обнесены колючей проволокой. Посидела я около бочек и решила идти обратно в кабинет следователя, наивно думала: «Уж какое я преступление сделала, поспрашивают, поспрашивают и отправят обратно в общежитие». Вернулась… Спит крепким сном мой следователь. Положила свой паспорт на стол и прилегла на диванчик. Ну какой уж тут сон?
Минут через 15 проснулся Казанцев, солнце уже ярко светило в наше окно, посмотрел он на меня, взял паспорт мой, положил в стол, а с меня взял подписку о невыезде из г. Ирбита, и что я явлюсь к нему в 3 часа дня для продолжения допроса. Сказал: «Идите отдыхайте, учитесь до трех часов дня».
Прихожу в общежитие. Бог ты мой! Что тут только было, никто со мной не поздоровался, все ушли из комнаты, никто не разговаривает со мной. Наверное, уж очень на собрании напугали их, страшно было им, моим подружкам, вот и утекли все одна за другой из комнаты. Взяла я несколько кусочков хлеба, оделась потеплее и пошла на вокзал. Все оставила: и чемодан, и постельную принадлежность, и тетради, и одежду (платья и т.д.) и пошла… До сего времени вижу во сне те улицы города Ирбита, по которым я шла тогда. Потом, лет 30 спустя, была я в командировке в этом городе, и так памятны были те дома, тропинки, и заходила даже в райотделение милиции, бывшее НКВД. А тогда, 20 января 1937 года, я несколько раз останавливалась… «Не идут ли за мной?… а вдруг догонят, поймают и вернут в это страшное НКВД». Почему я решила сбежать? Мне надо было обязательно побывать дома в Якшино, у родителей, чтобы уничтожить все страшные книги. О боже мой! Сколько их у нас было. Была и «Политэкономия» Н.И. Бухарина. Поскольку тогда репрессировали и семьи «врагов народа», я, чтоб спасти от репрессии отца и мать, решила любыми путями уничтожить всю домашнюю библиотеку.
Поезда на станции Ирбит не было, и, чтоб не терять времени, чтоб меня не поймали на станции, я решила идти пешком в сорокаградусный мороз. Дошла до какой-то казармы, переночевала, но, как только чуть-чуть забрезжил рассвет, отправилась я дальше (от Ирбита до Якшино 50 км). Я почти бегом бежала по шпалам, обходив стороною (по тропинкам) казармы по сугробам. От усталости кружилась голова, зарыться бы в этот чисто-белый снег и заснуть крепким, непробудным сном… но любовь к родным, страх за их благополучие не давали мне покоя, я шла и шла, бежала там, где никто меня не видел, где не было путеобходчиков.
Вот и Марино, Подсередне — те поля, где я в раннем детстве боронила. Сколько желания было скорее увидеть свою родную деревеньку и тот домик, где, не ведая никакой беды, живут мой отец и мама.
С Подсереднего я дорогу хорошо знала. День клонился к вечеру, розоватые сумерки спускались на землю. Розовым был снег, розоватыми были березы, даже кусочки хлеба в моем кармане были розовыми. Какая красотища! Так думала я, забыв в этом розовом сиянии природы о беде своей. Но тут мелькнула мысль: «А вдруг меня опередили, и тот самый следователь уже в нашем доме?» Не подошла я к воротам, не зашла в свой отчий дом, а прошла по глубокому снегу через огород, добралась до хозпостроек, вскарабкалась по углу на крышу и подползла к печной трубе, через которую, как через слуховое окно, слышно было каждое слово, произнесенное в доме. Установила: в доме посторонний человек, узнала голос соседа. Таким же путем спустилась в ограду. Вскоре сосед ушел. Вышла мама моя, чтоб закрыть ворота, а я так тихо проговорила: «Мама, я приехала». Захожу в дом и говорю им всю правду, что я наделала, что натворила и как пришла… но пришла-то я исключительно затем, чтобы уничтожить книги. Рассказала я им, что если арестуют одного члена семьи, то обязательно забирают и остальных, так что будьте готовы ко всему.
Все книги, что были в нашей домашней библиотеке, мы уничтожили в железной печке, все сгорели. О! как жаль мне было, особенно «Политэкономию» Н.И. Бухарина. Уничтожив все книги, стали думать, как быть мне дальше. Отец сказал: «Надо вернуться тебе в Ирбит. Ведь паспорта нет, как жить будешь?» Я сказала: «Нет, не поеду, меня могут посадить в тюрьму». А мама сказала: «Оставайся дома, только здесь опасно, давай проводим тебя к бабушке Елизавете, в домик, что стоит на краю деревни, — ближе к Буланово». Так и решили. Сначала все они очень перепугались, но согласились спрятать меня на полатях, чтоб никто посторонний не мог увидеть меня. Над полатями была занавеска. Вот на этих полатях я прожила две недели. Искали меня по линии НКВД в Красногвардейске, в близлежащих деревнях. Объявлен, видимо, был всесоюзный розыск. Если человек потерялся, значит, искать надо.
Оставаться в Якшино было опасно, да и не хотела я подвести своих родственников, тем более своих родителей. Папа и мама приходили ко мне почти каждую ночь, и решили мы, что я должна уехать из родной деревни в Егоршино, к дяде Андрею. Но те настолько струсили принять меня, что пошла я тогда до деревни Мостовой. Тетя Евгения (сестра моей мамы) приняла меня, но прятала, как могла, от посторонних. Если кто-то приходил, я спускалась в подполье и сидела там, пока не уйдут. Отец мой съездил в Ирбит к следователю, который сказал папе так: «Пришла бы она сейчас к нам, взял бы я лошадку, отвез бы её в педучилище, пусть на здоровье учится». С этим папа и приехал в Мостовую.
Решили мы тогда: ехать мне в Ирбит, поскольку обещают отвезти на лошади для продолжения учебы… Но увы! Неправду сказал Казанцев моему папе. Не на лошади, а пешком, в сопровождении конвоя, вместо техникума-педучилища привели меня в Ирбитскую тюрьму 7 февраля 1937 года. Приехала я утром, и когда шла со станции до улицы Кирова, до НКВД, снег пушистыми большими хлопьями шел так медленно, медленно. Вовсю светило солнце, а снег все падал и падал на мои плечи, на руки, я подставляла ладони, а когда снег наполнил их, я с удовольствием умылась этим чистым белым-белым снегом. О, как не хотелось мне заходить в этот страшный дом — НКВД! Но делать нечего, зашла прямо в кабинет следователя Казанцева. Как же он обрадовался моему появлению. Спрашивает: «Где была три недели?» Я ответила: «Ходила туда, не знаю куда, принесла то, не знаю что». А он: «Ты еще и шутить с нами? — И говорит: — Выкладывай все свои вещи». Я выложила: ножик с медной светлой ручкой, блокнот, карандаш, в блокноте были стихотворения собственного сочинения.
Сходил Казанцев к прокурору и принес постановление о моем аресте и тут же стал допрашивать: «У каких людей, близких мне по убеждению, скрывалась три недели? Где они сейчас находятся?» А я отвечала: «Скрывалась я в лесах темных, ночевала я в снегах белых. На одной станции встретила цыган, мне понравилась жизнь цыганская, и решила я следовать за ними, да раздумала и вернулась к вам (на самом деле, на станции Егоршино я видела цыганский табор и просила их взять меня с собой)». «Ну ладно, — говорит следователь, — отдохните, отоспитесь в Ирбитской тюрьме, а потом и учиться отправим, только хорошо подумайте и расскажите нам все, что знаете о тех врагах народа, которые научили тебя выступать против Советской власти». А я говорю: «Так я не против Советской власти, так как я и родилась при ней. Но я не могу себя убедить в том, что совершенно невиновные люди подвергаются таким репрессиям. Ради чего? Кому это нужно? И зачем губить людей, да еще и членов их семей?» Казанцев говорит: «Вот опять вы свое, да еще с большей настойчивостью излагаете свои негодные взгляды. Три недели вы общались с врагами народа, они напичкали тебя разными враждебными мыслями. Вы сейчас и козыряете ими». Я отвечаю: «Ни одного врага народа я не видела, никто меня не учил разным враждебным взглядам, а собственное мнение надо иметь каждому человеку в нашей свободной стране». Он тогда говорит: «Посидите в тюрьме, подумайте, все равно придется признаться и рассказать следствию всю правду». Говорят, что в тюрьму ворота широки, а из тюрьмы очень и очень узки.
Шесть месяцев… Шесть месяцев быть в тюрьме выпало на долю моей «безмятежной» мятежной юности. Поместили меня в больничную камеру с окном, выходящим в коридор, в камере было очень темно, но была форточка, через которую, увидев ребенка (так считали меня) в тюрьме, культработники ежедневно передавали мне в форточку газеты и журналы. В газетах я прочитала об юбилее А.С. Пушкина — 100 лет, 1837–1937, — выучила стихи его. И часто напевала песенку из «Овода» Войнич: «Живу ли я, умру ли я, а мошка все ж счастливая». Это днем, а каждую ночь вызывали на допрос к следователю. И все никак не верили, что «это мое собственное мнение». Говорили так: «Не скажешь, кто тебя научил, переведем из больничной камеры в общую, и уголовники заставят тебя признаться во всем». Этого я боялась больше всего на свете…
Неожиданно в апреле месяце вызвали меня днем. Был пасмурный апрельский денек, шел моросящий дождичек. Я так надеялась, что в этот день выпустят меня на волю, как на крылышках летела я в НКВД, милиционер сопровождающий не успевал за мной. Захожу в сопровождении милиционера и увидела… сидящих на скамье папу и маму. Поднимаемся на второй этаж в кабинет следователя, он говорит: «Приехали за тобой родители, возьмут на поруки, но при условии, что ты нам расскажешь: кто тебя научил? Где находятся те, кто идет против Советской власти?» Я ему отвечаю: «Никто меня не учил, это комсомольский билет дал мне право выступить открыто в защиту ни в чем не повинных людей». Тогда он дает мне лист бумаги и говорит: «Если рассказать не хотите, напишите об этих врагах народа». Я пишу все так же, как было на самом деле, да еще дополнила: я могу вытерпеть все… лишь бы в стране нашей прекратились репрессии и недоверие. Тогда следователь вызывает отца и маму. Они меня просят: «Расскажи все… кто тебя научил, и сегодня же поедем домой». Потом их попросили выйти, и я повторила то же, что говорила и писала на следствии раньше, да еще добавила: «Если в стране будут продолжаться репрессии и заполняться тюрьмы невинными людьми, я объявляю голодовку. Лучше умереть, чем видеть страдания ни в чем не повинных людей. Лучше умереть, чем видеть слезы моей мамы». Тогда следователь сказал: «Сгноим тебя в тюрьме, и не видеть тебе больше ни отца, ни мать!».
Когда повели меня обратно в тюрьму, вышла за нами мама… Было все еще пасмурно, шел моросящий дождь, и мне показалось, природа плачет вместе с нами, и сказала я маме: «Прости меня, моя мама, может быть, мы больше никогда, никогда не увидимся». Она так горько и громко заплакала, что я не могла уйти от нее, несмотря на то, что милиционер торопил, а я не могла отойти и начала утешать: «Меня могут еще несколько недель подержать в тюрьме, и выпустят, и я приеду домой одна». Она передала мне полотенце и конфеты, сало, а милиционер меня так торопил, что пришлось оставить маму стоящей все на том же месте. Несколько раз оглядывалась я, а она все стояла и платочком утирала слезы. Никогда не забыть мне, совесть мучит меня, не дает покоя до сих пор, что преждевременная смерть моей мамы является следствием этой трагедии, что происходила не только в нашей семье, но и во многих семьях, в миллионах семей нашей Родины.
Из всех невзгод, выпавших на мою юность, эти минуты прощания с матерью были самыми тяжелыми, поэтому, придя в свою больничную камеру, я решила объявить голодовку. Три дня ничего не ела, даже не пила воды и очень горько и безутешно плакала, до такой степени, что кровь пошла и ртом, и носом, то полотенце, что передала мне мама при прощании, полностью покрылось кровью. Через неделю, видимо, вызвали отца, а до этого несколько раз приходил начальник тюрьмы и уговаривал бросить голодать, говоря: «Ничего ты голодовкой не достигнешь, объявляют голодовку тогда, когда не признают вины своей, добиваясь освобождения, но ведь ты полностью вину свою признала, к чему приведет твоя голодовка? Умрешь, и больше ничего!» Приходил и врач, и медсестры. Повара приносили самую вкусную, ароматную пищу, чтоб обоняние вызвало аппетит, но я продолжала не принимать пищу. Через неделю на свидание приехал мой отец. Он приглашен был в мою больничную камеру и очень просил меня прекратить голодовку, и говорил, что если я умру от голода в Ирбитской тюрьме, то мать не вынесет этого и тоже умрет. Только это одно заставило меня прекратить голодовку, ради жизни моей горячо любимой мамы. Начала понемногу, по одной крошечке хлеба есть и по одной ложечке баланды (суп тюремный). Вскоре больничная камера потребовалась для другой женщины, и меня перевели в общую камеру.
О, как я боялась уголовниц, но попала в ту камеру, где были только политические, которыми предъявлена статья 58.10, часть первая. Среди них была Зоя Логиновна Воинкова, чуть постарше меня, культработник из Краснополянского района. Зоя Логиновна, оборудуя Красный уголок на полевом стане, вбила гвоздь в голову Сталина (портрет был немного порван, и больше некуда было вбить этот злополучный гвоздь). Была в этой камере старушка лет около 80, при обыске у которой за шкафом нашли измятый и порванный портрет Троцкого. Откуда он там за шкафом появился? Она и сама не помнила. Предъявлена ей была тоже статья 58.10, часть первая. Была одна женщина с такими ясными голубыми глазами, из раскулаченных, заподозрили её в поджоге своего дома. Она говорит, что «никогда не думала поджигать этот дом, поскольку жила у дочери, а муж, свекор и свекровь были высланы в Конду. Какая надобность мне была поджигать?». Многие в этой камере сидели за непрописку, другие за неосторожно сказанное слово, а многие так, ни за что. Кроватей не хватало, спали на полу, а я часто на подоконнике. Каждую ночь вызывали меня на допросы и все спрашивали: «Кто научил?» — да еще говорили: «Из вашей антисоветской организации, арестовано еще три человека, и они во всем признались». Я была очень удивлена: откуда такие люди еще есть в Ирбите? Но это, видимо, методы следствия того времени.
Иногда предлагали нам помыть пол в коридоре. О, какая это была радость для нас! Мы даже очередь установили, т.к. некоторые надзиратели давали бумагу и карандаш или ручку с чернилами, и иногда мы писали письма, если не было посторонних лиц в коридоре. Отдаешь письмо этому надзирателю, а он вынесет и отправит через почту, чтоб мои родные не переживали очень-то. Я писала им письма, полные радости и оптимизма.
Ежедневно выводили нас на прогулку. О, как я хотела быть птицей небесной, синичкой, весничкой, галкой иль сорокою и, конечно же, вспоминала тогда свою журавушку. И шептала я тогда: «Зачем я не птица, не ворон степной, пролетевший сейчас надо мной». А в камере писала стихи, помню такое:
Мартовская капелька, капелька, капель,
Подожди-ка, снежная, слез своих не лей.
Как нагреет солнышко землю среди дня,
Так и на свободу выпустят меня.
А пока не плачь ты, зимушка-зима,
Без тебя пропитана горюшком зима.
Шесть месяцев общения с людьми, невинно попавшими за железную решетку, дали свои результаты. Я как-то смирилась со своим положением политзаключенной. Но все мы не теряли надежды, что придет время и нас, не всех сразу, но выпустят на свободу, на волю. Пели песни, я их, по возможности, переделывала, а мотив оставался тот же, например, такую:
Ох, крепка та решетка железная,
Очень прочно лежат кирпичи.
Жажда воли и горе безмерное
О! душа, ты не плачь, не кричи.
Ждут сердца наши воли и счастья,
Думам нашим тюрьма нипочем!
Ох! Как много людского участия
Отдалено от нас кирпичом.
Пели и другие тюремные песни, такие как «Лапцев», а в одной из песен были такие слова: «Теперь я узнал и все испытал, как трудно по тюрьмам скитаться, еще я узнал, еще испытал — труднее с родными расставаться». Одним словом, жизнь в тюремной камере шла своим чередом. Никого из политических не отпустили без суда, а отправили этапом в областную Свердловскую тюрьму. Ночь июньская светла и тепла, летний ветерок прикасался к лицу, как свеж и ароматен был воздух, напоенный запахом сирени и цветущих яблонь. Но в такую чудесную ночь повели на вокзал, чтобы отправить в Свердловск на поезде. О, как я хотела сбежать, но увы! Сопровождающих было больше, чем заключенных, все с пистолетами, винтовками и служебными собаками. Но все равно хорошо было идти по ирбитским улицам теплой благоухающей июньской ночью. Пока шли от тюрьмы до вокзала, раз пять раздавалась команда: «Садись!» Садились, кто имел котомку, на нее, кто чемодан — на чемодан, а кто и просто на землю. Через 6 часов привезли нас в Свердловск, пересчитав, погрузили в «черный ворон». Необычный автобус с железными решетками, еще называли его «душегубка».
Два дня ютились мы в приемной, и только на третий день, к счастью, попали мы с Зоей Логиновной в одну камеру, в камеру политических заключенных. Здесь было женщин еще больше, чем в камере Ирбитской тюрьмы. Даже присесть негде было. Вот в этой камере я познакомилась с писательницей Галиной Серебряковой, она очень заинтересовалась моей личностью и в шутку прозвала меня: «Наш милый маленький розовый поросеночек». Видать, в этой камере она имела большой авторитет и часто просила женщин уступить мне часть кровати. Многие женщины шептались, что «Галина — германский шпион», только я этому не верила.
Лето — лучшая пора, лето для заключенного – пора надежд и мечты. Цветет тополь, аромат клейких листочков проникает через форточку и решетку в камеру. Ну вот, меня вызывают в областной суд на шестой этаж, где заседает Спецколлегия Свердловского облсуда. Галина мне сказала: «Проси, чтоб освободили совсем, а если уж нельзя, то вольную ссылку». До начала суда стояла я у окна, смотрела на наш областной город, высокие дома, освещенные солнцем, и землю под зелеными коврами трав и цветов. В этой же комнате был еще один человек, видимо, политический заключенный, когда я рассказала, за что меня привлекают, он сказал: «Счастливая вы, не могут вас осудить, т.к. вам еще нет восемнадцати лет. Вас должны освободить сегодня, а вот нас всех уничтожат, потому что мы виноваты перед историей нашего государства. Мы уничтожали исторические памятники, соборы, церкви и монастыри. А кто не уничтожал, так не противодействовал этому явлению, а соглашался слепо. Поэтому нам не миновать уничтожения. Но будет время, и вы будете свидетелем, вместе с восстановлением исторических памятников восстановят память о нас. Но до этого будет война, очень жестокая война, много людей погибнет…» Но зашел охранник, и этот человек замолчал. Сейчас, да и раньше я часто вспоминала и удивлялась, как он мог предвидеть все. Его увели, но я поняла, что приговоры суда спецколлегии имели очень большой срок или еще хуже.
В течение нескольких минут рассматривали мое дело по статье 58.10, часть 1. Определили 3 года ссылки в Кировскую область, я сказала: «Приложу все силы, всю жизнь отдам народу, чтоб искупить свою вину перед государством». Зоя Логиновна ждала меня с нетерпением, и, когда я сказала, что ссылка в Кировскую область, она решила просить Спецколлегию тоже в Кировскую область. Так и случилось. Только в район Юрьевский.
Дня через два меня перевели в камеру осужденных. Галина организовала прощальный обед. Сама наварила манной каши с маслом на электроплитке, все были очень удивлены. Где она взяла манную крупу и масло? Вкус этой каши я помню до сего времени, а прошло с тех пор уже полвека, даже больше. Напутствовала она меня добрыми словами, предвещая счастье и успех во всех моих делах, прощались со слезами на глазах. Оказалась я в камере осужденных, у которых малый срок, среди тех, кто вот-вот должен выйти на свободу. Точно так же и эта камера была переполнена, и одна девушка, все время напевающая песенку: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер…», уступила мне половину своей кровати.
В этой камере была я только неделю. Первый луч солнца заглянул в нашу камеру, раннее утро… все спали, а я проснулась, и вдруг птичка. Серенькая маленькая птичка села на окно и защебетала, запела… Все проснулись, заволновались: «Кому-то на свободу, на волю выходить, птичка весточку принесла!» Подошла к нашей двери надзирательница, и упали у нее ключи на пол, опять все заволновались. Надзирательница сказала: «Евдокимова, с вещами!» Все стали желать счастливого пути и прощаться со мною душевно, сердечно, просто, и эта девушка снова запела свою песню. А одна женщина сказала: «Когда выйдешь из тюрьмы, не оглядывайся на её, матушку, а то опять попадешь». Я обещала ни разу не оглянуться. В душе моей было столько радости, и 4 часа, пока оформляли документы, выдавали на дорогу продукты (хлеб и копченая рыба), мне показались за 4 дня. Так я и сделала, ни разу не оглянулась, а пошла в большую, яркую, интересную, желанную, дорогую, свободную жизнь. Жизнь, полную радости и неожиданности.
«Куда идти? Как добраться до вокзала?» С самодельным чемоданом желтеньким, в пальто цвета морской волны, в поношенных, рваненьких ботинках, добралась я до вокзала. Все расспрашивала, потому что никогда раньше я в Свердловске не бывала, а привезли-то сюда, в тюрьму, на «черном вороне». Встали вопросы: «Ехать ли домой? Или сразу в город Киров?» Я не надеялась застать своих родных в живых, боялась увидеть два холмика безвременно погубленных мною родных. Решила ехать прямо в Киров, а родным написать письмо — если даже их нет, то кто-нибудь ответит. И тут же написала, бросила письмо в почтовый ящик, купила билет и двинулась в путь. В вагоне поезда простилась мысленно с Уралом и Каменным поясом — но только лишь на три года!
Все пассажиры в вагоне мне казались самыми красивыми, добрыми, чуткими. О! как я любила их тогда. С дороги я написала уже третье письмо, выбежала на одной из станций, чтоб положить в почтовый ящик, оглянулась, а поезд мой уже набирал скорость, а бежать надо было по лесенкам вниз… Успела только к последнему вагону, на мое счастье, в тамбуре была проводница. Я прыгнула… И носки ног коснулись колеса вагона, проводница не растерялась, подхватила меня за плечи и подняла в тамбур. Конечно, шумела на меня, но я извинилась и поблагодарила её. Больше уже до самого Кирова не выходила, а письмо отдавала тем пассажирам, которые выходили. На вторые сутки прибыла в Киров. Не без труда нашла областное НКВД. Дежурному передала свои документы, устроилась в уголочке, села на свой чемодан и крепко, крепко заснула. Перед закрытием подходит милиционер, разбудил: «Что тебе, девочка, здесь лучше спится, что ли? Марш отсюда домой!» А я говорю: «Я документы свои подала вот в это окошечко, но меня не вызвали». А он говорит: «Так мы не думали увидеть такую маленькую политическую ссыльную. Пошли со мной к начальнику!» Пришли, дежурный говорит: «Вот, на нашу голову стали посылать детей, именуя их политическими, а мы сначала думали, от родителей сбежала девчонка, она спала сегодня в дежурке целый день». Начальник меня спрашивает: «Где же ты будешь работать? Что ты умеешь делать?» А я отвечаю: «Все, что дадут, буду выполнять с честью и достоинством, чтобы искупить свою вину перед государством, да еще напишу книгу: “Под солнцем Сталинской Конституции”». Улыбнулся тут начальник: «Все может быть, поскольку в шестнадцать лет наделала столько шуму, значит, книги писать будешь, не сомневаюсь. Только сначала надо зарабатывать на хлеб. В какой район поедешь?» Я выбрала — Зуевский — звучит хорошо. Пишут начальнику РайНКВД тов. Кучер письмо, и я еду в Зуевку.
В 1938 году не стало в районе ни Кучера, ни Айшпура — директора совхоза. Потом говорили, что они оказались германскими шпионами. А может быть, тоже жертвы Берии. Может быть, эти люди и не были согласны с тогдашней сталинской политикой, потому их и уничтожили, но где мне тогда было знать все это.
Очень трудно было найти работу, в каждой организации был страх великий брать политических, лишняя опасность. И так я была без работы до сентября. Но я по-детски наивно думала: «Найду кем-нибудь потерянные документы и поступлю по ним на работу. Все-таки я на воле, на свободе, а это жизнь и радость. Ночевала в доме колхозника на стульях. Видимо, заснув, увидела, что я дома, и побежала к раскрытому окну. Дежурная успела удержать меня. Спрашивает: «Ты куда?», а я ответила: «Домой!». Она убедилась, что я в доме приезжих, и уложила опять на стулья. Чтоб их не перепугать вновь, я решила ночью спать на вокзале на своем чемодане, так продолжалось еще две недели, отчаявшись найти работу, я решила ехать домой, на Урал. Начальник НКВД Кучер направил в Конзавод 121, к председателю Рабкоопа Соболеву.
Стою очереди за билетами, подаю деньги, прошу билет до Талого Ключа, кассир отвечает: «На дальние расстояния мест и билетов нет». Тогда я беру билет до станции Косино, в двадцати километрах от Зуевки. Не судьба ли это? Не случайность ли это? Приехала в Косино, было раннее осеннее утро, свежо и прохладно, добралась до конторы Конзавода, техничка приняла меня за нищенку и позднее вспоминала: «Пришла она, маленькая, худенькая, я боялась её оставить в конторе, а смотрите, всего прошло шесть месяцев, она выучилась на бухгалтера». Принял меня Федор Семенович Соболев на работу техничкой магазина, конторы и пекарни. О! как я трудилась, от всей души, одновременно училась на бухгалтера самостоятельно, по книге счетоводства. Через 6 месяцев в Райпотребсоюзе сдала техминимум и теорию по бухгалтерскому учету, и меня назначили старшим бухгалтером в этом же Рабкоопе.
Сколько хороших людей приняли участие в моей судьбе, особенно Лидия Яковлевна Алферова, стала мне второй матерью. До сего времени я переписываюсь с ней, сколько нежности подарила она мне, а полезные советы посылала мне в письме даже на Урал. Жила я у таких простых, хороших, сердечных, добрых старичков. Называла ласкательно: тетенька и дяденька. Не было у них ни сына, ни дочери, и считали они меня родной, милой, я отвечала им взаимностью. Часто вспоминала пожелание Галины Серебряковой: «Удачи во всех делах».
К труду относилась я очень добросовестно и выполняла работу не только бухгалтера, но и даже экспедитора, а иногда и сторожа. Часто подменяла на пекарне подручных. Вскоре перевели меня с повышением в должности в Кордяжский Рабкооп, а в Рабкоопе Конзавода 121 оставила я свою ученицу. Правление Зуевского Райпотребсоюза дало мне очень положительную характеристику, и написала я в Верховный Суд СССР просьбу о помиловании. Через два месяца получила: «Ваша просьба о помиловании отклонена». Конечно, я плакала, но вскоре успокоилась, ведь до конца срока ссылки оставалось только семь месяцев.
Наконец срок ссылки истек, получила паспорт: целовала, берегла и хранила паспорт как самую большую драгоценность. Написала родителям: «От меня получите три посылки с моими вещами, а за четвертой я сама явлюсь к вам». Они получили пока только две посылки, ждали третью. А я поспешила, посылки были в пути. Приехала на свой горячо любимый Урал, на родную, любимую землю. О! Талый Ключ, Талый Ключ, мой милый незамерзающий источник. Вокзал был полон отправляющимися на финский фронт. Были тут и якшинские, но никто меня не узнал. Нашла подводу из соседней с Якшино деревни и через час была уже в своей родной деревне. Чуть-чуть забрезжил рассвет, февральский свежий легкий ветерок встретил меня и прикоснулся к лицу моему, и я поспешила по Журавлиному проулочку к дому родному. Ворота были почему-то открыты, постучала в дверь, мама, не спросив кто, открыла, и я оказалась в объятиях моих милых, много переживших, перестрадавших родных. Боже мой! Какие были жизнерадостные, счастливые, улыбающиеся мои родители. И в течение трех месяцев к нам домой шли и шли люди, наши односельчане. Я сердечно благодарила их за сочувствие, уважение и сопереживание.
Ежедневно, каждый вечер, ходила в клуб, появились подружки и друзья. Был в Якшино парень один, Степа Евдокимов, баянист, гармонист, веселый очень, доброжелательный и замечательный парень. Вскоре сделал предложение и уехал в Егоршино работать машинистом на железную дорогу. Месяца через два я тоже поступила работать в Егоршинский Райпотребсоюз заместителем главного бухгалтера. Как и раньше, большое значение уделяла труду, много работала, а хозяйка и жена из меня получилась не очень-то хорошая. Ибо человек преуспевает только там, чему больше всего предается.
В полдень мы добрее
Поступила на работу в Красногвардейский леспродторг бухгалтером; мама жила в Якшино, а я в Красногвардейске, папа был в трудармии. Охрана социалистической собственности стала основной моей профессией. Сколько я взыскала недостач, растрат, минуя суды и следственные органы, тем самым спасая людей от привлечения за растраты, недостачи к уголовной ответственности.
Помню, у одной завпекарней обнаружили при ревизии недостачу муки — два мешка, 140 килограмм. Начальник Районпродторга Стерлядев шумел на нее, а в конце концов говорит: «Ну, что с тобой сделать-то сейчас — посадить тебя, как картошку?» Имелось в виду, в тюрьму, за эти два мешка муки. Я предложила: «Где-то надо вам купить эту муку, и чтоб через два дня мука была на складе пекарни». После проверки мука оказалась уже на складе. Значит, Коновалова не была привлечена к уголовной ответственности.
Еще был случай с Натальей Ивановной Белоноговой, бывшей учительницей. Работала она завскладом. Обнаружилась огромная недостача, около двадцати тысяч, в том числе мяса на 7 тысяч рублей. А производили засолку сухим способом. Естественная убыль повышенная. Это я доказала прокурору Зайковского района, и её, т.е. Белоногову, освободили из заключения, прекратив уголовное дело. Но я считала, что недостача произошла по ее вине, по её халатности, и взыскала с нее 10 000 рублей, чтоб погасить недостачу, остальную сумму погасила частями. Тем самым я спасла человека от уголовной ответственности.
И много-много подобных случаев было в моей бухгалтерской работе. Полдень человеческой жизни — это годы доброты сердечной и проницательности, открытости душевной и доброжелательности.
И мудрость вовремя приходит…
Если бы каждый человек на клочке земли своей мог сделать все, что он хочет. Как прекрасна была бы земля. Не потому ли, оказавшись на пенсии по возрасту, я с такой любовью занялась работой на своем приусадебном участке. Когда прикасаюсь своими руками к земле, становится так отрадно и легко, легко, вся усталость уходит куда-то. А когда видишь плоды труда своего, такая радость на сердце. И все, что растет в саду моем и огороде, все мне кажется так явственно живым. Химикаты я не применяю на своем участке. Птицы помогают бороться с вредителями сада и огорода. Зимой я их кормлю, а летом они являются незаменимыми помощниками. Не пришлось мне работать на колхозных полях, зато сейчас надо восполнить и поработать на земле от души. И очень счастлива я детьми и своими внуками. Я не считаю себя одинокой, от них я получаю столько внимания, нежности, ласки и чуткости, что может позавидовать мне любая мать или бабушка.