Екатерина Полянская. Метроном
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2019
Екатерина Полянская. Метроном: Стихотворения. — Санкт-Петербург, «Геликон Плюс», 2019.
Когда питерский поэт называет свою книгу именно так — первое толкование имени вряд ли может оказаться иным. Во всяком случае у читателя, который по-прежнему наделён собственной носимой памятью, а не перепоручил её электронному облаку. Метроном — тот самый, из ленинградской блокады. И периодически по-прежнему звучащий над городом: «Выйдя из магазина / на углу двух заледенелых улочек, / услышала стук метронома. / Ничего необычного — / проверка системы / оповещения граждан…»
Правда, полнота собственного «облака» Екатерину Полянскую отнюдь не устраивает. Поскольку дед, что воевал на Невском пятачке, «…память оборвал, / И целиком забрал её с собою… / Простить себе никак я не могу, / Что ни о чём его не расспросила…» Тем не менее: «В горьких снах приходят ко мне / Те убитые на войне, / Кто и вовсе не воевал, / Чья могила — пустырь, подвал, / Где настиг их шальной снаряд…» И не отступаются.
Тем, кто считает связь с прошлым обременительной, а сущностью поэзии — исключительно самовыражение да ещё создание новой словесной реальности, такие стихи глянутся, скажем так, не всегда. Полянская же не скрывает своего следования русской поэтической традиции, где автор не считает себя пупом земли, а многими нитями связан со своими народом и Родиной. Что отнюдь не мешает ему ощущать свое самостояние, выражать себя и разнообразить форму стиха.
Этим ощущением верной себе частицы, что сохраняется в потоке жизни, одновременно включена в него и противостоит ему, поэт наполняет и свои книги. Начиная с заглавия — одна из предыдущих, например, открыто называлась «Воин в поле одинокий…». Или с первой же страницы, как теперь в «Метрономе»: «Да, я буду писать о бабочках и цветах, / Всем смертям и войнам назло — обязательно буду…» Вроде как о случайном и мимолётном, но именно оно в таком противостоянии позволяет сохранить веру: «…И разглядим вечность внутри мгновения…»
Это и мгновение летней сиесты в разморенном Гдове. И смех бесстрашных ласточек, что раздаётся «…над иссохшим питерским колодцем, / Как будто чистой радости глоток…» И встреча с попрошайкой в метро, что держит «…в давно не мытых руках / тетрадный листок: «Помогите. / Умерла мама»…»
Поскольку попрошайка стоит в таком виде уже три года, героиня стихотворения бросает монетку морщась. Но затем и это мгновение выводит её в то же огромное пространство: «…в вагоне грохочущем,… / смотрю в черноту окна. / И оттуда, / из космической проруби, / всплывает забытое слово — / Мама…»
Из таких мгновений, в конечном итоге, состоит вся жизнь, которая «…того гляди, перетечёт / В увядших листьев шорох невесомый, / В поспешные шаги и метронома / Размеренно-неумолимый счёт…» На этом краю так естественно хочется задержаться и попросить скрипача, что снова заиграл у метро «о чём-то мимолётном и печальном»: «…Скрипач, прошу тебя, смычка не трогай — / О безнадёжной хрупкости земного / Земному не спеши напоминать…»
Но чувство и знание, что когда-нибудь этот счёт неизбежно прервётся, отнюдь не склоняют автора к популярному нынче правилу жить исключительно здесь и сейчас, искать, где глубже рыбе и лучше человеку… — и так далее по расхожему житейскому списку. Горе и смерть — естественная часть потока. Во всяком случае, для человека, который спрашивает сам себя: «…Чем оправдаешься теперь / Пред Богом и людьми?..»
Родство с этими людьми, как и с собственной матерью, подтверждают не просто архивные документы, а «…мелкие, острые / осколки мозаики / разбитых вдребезги жизней…», которые колют пальцы до горячей крови. Что же до матери-Родины, где вроде бы всё худо ещё со времён Карамзина, то постоянно в ней не только вечное казнокрадство: «…Мы тоже матерей не выбираем. / И, если нужно — так же умираем / Без лишних слов. В любые времена…»
Многие из верящих, что мир создан исключительно для их личного счастья, и выбравших девизом клише «be positive» предпочитают от таких предметов и мыслей отстраняться. Или считают все известные социальные язвы и горести атрибутом исключительно отечественного тела. И не устают их перечислять, к примеру, в сетевой полемике с теми, кого обычно именуют патриотами. Как будто те, в свою очередь, не в курсе.
В курсе, разумеется. Но видят в этом часть той же самой жизни, которая и в иных местах и государствах отнюдь не свободна от грозовых облаков.
Вот и Екатерина Полянская относится к числу таких зрячих патриотов. Понимающих, например, что «…Привычный мир растрескан и расколот, / И рвущийся снаружи смертный холод / Остановить возможно лишь собой…». И что сегодня по-прежнему приходится стоять лицом «…к неизбывному страху, готовому хлынуть из бездны…», — подобно другому поэту: «И поставили памятник Анне напротив тюрьмы…» И, пусть иначе, открывать, перекликаясь с Блоком, собственную знаковую дюжину: «Они пришли — двенадцать человек, / Пришли действительно стихи послушать…»
Впрочем, блоковская дюжина, если не брать религиозное прочтение, символизировала безбрежные народные массы. А у Полянской наоборот — сегодняшнюю беспочвенность всё ещё расхожей фразы насчёт величия поэта в России. Собственную уверенность в том, что поэтическое слово по-прежнему значимо, остаётся опирать на Всевышнего: «…И всё же за неведомым пределом / Была его оправдана стезя…» И ответственность за свои стихи перед теми же двенадцатью — тоже: «…Не дай мне Бог душою покривить, / Когда, последних слёз уже не пряча, / Пришедших я смогу благословить / Не словом, но — молчанием горячим…»
Тем же она отвечает и на сегодняшние призывы к литераторам заниматься собственным маркетингом. Ведь рыночное самопродвижение по-прежнему связано с необходимостью выбирать темы, сюжеты и формы, которые требуются со стороны. А поэт по старой отечественной традиции служит самому Слову: «От трескучей фразы на злобу дня, / Виршей холопских, бешеных тиражей, / Ангел Благое Молчанье, храни меня — / Губы мои суровою нитью зашей… / Чтобы мне перед Словом не согрешить…»
Есть у такого отношения к литературному рынку и вполне будничное объяснение — повседневная обязанность жить и выживать, исполнение которой обеспечивает отнюдь не литература. Впрочем, и это обстоятельство побуждает выделять из суеты самое главное, не снижая планки, что поставлена перед тобой.
Однако та самая часть потока — всего лишь часть. Тем более, когда перерастает в противоположность лирической героини: «А моя-то соперница ждёт-пождёт, / У неё всё рассчитано наперёд…» / И шипит с ухмылкой: / «Ты — пыль и прах!..». / Только за словами я слышу страх, /Потому что прекрасно знает она, / Что давно — и не мною — побеждена…»
Даже у церкви, где люди леденеют, дожидаясь обряда отпевания — к счастью, не своего, толстый полосатый кот подбирается к алым снегирям. А те с подобным смеху шелестом в самый последний момент поднимаются в воздух. «…Мир вздохнул, словно в стылых глубинах земли / Чья-то мёртвая хватка разжалась / И горячие слёзы свободно текли, / В бесконечность. И жизнь — продолжалась…»
Без шутки, конечно, тоже не выжить. Юморные нотки — это подтверждает вторая половина новой книги, составленная из прежних текстов — звучали у поэта и ранее. И всё-таки на фоне предшествующих книг и стихов Полянской явно игровые циклы «Из написанного по заданию «Пенсил-клуба» и «Несерьёзные гекзаметры» могут показаться кому-то неожиданными. Однако на том же фоне именно они, на мой взгляд, придают «Метроному» особенные черты, а творчеству поэта — новые краски.
Пожалуй, именно здесь обычное для Полянской питерско-прибалтийское пространство начинает разрастаться. Хилый мальчик, что, надрываясь, тащит на кормёжку свиньям корзину напáдавших яблок, оказывается Ньютоном. Шутка про законы генетики выстраивается на истории про Баскервилей. А памятному жёлтому коню, на котором гарцевал главный усатый персонаж, все мы следом за Дюма, выходит, обязаны рождением романа про известную троицу.
На обычные для пишущей братии литературные игры автор при этом не сбивается. И столь же традиционными аллюзиями по поводу библейских притч или отдалённых событий русской истории отнюдь не ограничивается. В разделе «Pro memoria» находится немало места для персонажей более близкого к нам времени.
Из уже непонятной сыну шутки «подстричь под Котовского» вырастает напоминание о полузабытом, хотя и освежённом недавним сериалом комбриге, романтике и полубандите, его храбрости и кураже. «…Долг отдавая именно куражу, — / В нас для него почти не осталось места, / Я о Котовском мальчику расскажу, / Просто чтобы закваски добавить в тесто…»
В подмосковных Горках вместе с призраком их последней хозяйки, вдовы известного промышленника Зинаиды Морозовой, бродят тени Ленина и Крупской. Умирающий Сталин вздымает немеющую руку к небу, где проступают угрожающие тени и страшный для него ветхозаветный Бог.
Ответ «отца народов» Всевышнему по-прежнему неясен. А вот у кубинского команданте Фиделя, который, по ощущению автора, оправдал своё имя — «верный», слова для Господа есть. И у сербского поэта Йоле Станишича, который был репрессирован в Югославии, а потом более полувека прожил в России — тоже.
Верными себе в противостоянии обстоятельствам остаются, упорствуя, расстрелянные филиппинский поэт Хосе Рисаль и русский доктор Боткин. И «Интернационал», что заиграл перед своим расстрелом юный скрипач Муся Пинкензон, продолжает звучать. Но уже не как политический гимн, а больше и выше: «Это есть наш последний — разорванной грудью вдох. / Он так глубок, что в него умещается Бог — / Бог, так похожий на твоего отца. / Смерти нет. Есть музыка — без конца…»
А ночной метроном «за ослепшим окном» по-прежнему стучит — уже как «напряжённый и яростный пульс бытия». Гибельная военная блокада давно снята. Но жизнь продолжается.