Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2019
Евгений Касимов — писатель, журналист, автор 10 книг. Постоянный автор журнала «Урал». Председатель правления Союза писателей России (Екатеринбург).
Город был молод, мускулист, энергичен, источал трудовой пот, сверкал белыми зубами, как Николай Рыбников в кино.
А еще тридцать лет назад земля здесь была безвидна и пуста. Болота, пустоши да мелкая речка — имя ей было Чумляк. За Чумляком стояло худое сельцо, где первый дом поставил еще двести с лишком лет назад беглый каторжник Афанасий Коркин. То ли из мордвы, то ли из черемисов. Женился на казачке из Еманжелинки. Глядь, а уж её родственники рядом построились. Скоро через эти невзрачные места пролегла дорога до Еткульской крепостцы, что немного прибавило жизни сему поселению. Но настоящее оживление произошло, когда отменили Писание и утвердили Физику. Тогда появились геологи и сказали: здесь — уголь. Много угля. И перед самой войной был Большой взрыв. Заложили целый железнодорожный состав аммоналу в недра и взорвали, и земля встала дыбом, и не было видно солнца. Стали вгрызаться в землю, строить заводы, дома, заложили шахты — и потянулись со всех сторон люди из окрестных деревень и сел. Были и раскулаченные, и спецы из больших городов, а потом пришли битые войной, но еще годные в дело мужики — работы на всех хватало. И стали плодиться и размножаться. И построился город. И было городу двадцать шесть лет.
И наполнился он запахами удивительными, доселе в этой заброшенной стороне не известными: потянуло из угольного разреза жирной угольной пылью, от электромеханических мастерских — стальной стружкой, электричеством и промасленным обтиром, на который использовали ветхие кальсоны из городской больницы. От хлебозавода густо несло горячим хлебом, над молокозаводом вечно стоял живой запах простокваши, экскаватороремонтный заполняли тяжелые запахи ржавого металла и солидола. А в городе пахло горячим асфальтом, варом, свежими досками, красными кирпичами, шлакоблоками, но уже поднимались вдоль улиц тополя, и крепкая листва изливала живительный кислород.
Много таких городков появилось в тридцатые годы. И все они росли и мужали вместе с новой страной, одни добывали бокситы, другие — медную или железную руду, где-то варили сталь, где-то плавили чугун. И жили они трудно и бедно, но бешеная молодость не верила в дряхлую старость, а верила в свою природную силу и тратилась легко и свободно. И даже война не подорвала этой веры.
Город выдавал уголёк на-гора, но при этом развернул неслыханное строительство: не только заводы, мастерские, фабрики, но и жилые дома, детские садики, школы, больницы, скверы, парки — и все строилось разом.
Костя в Бога, понятное дело, не верил. Баба Мотя учила его молитвам, но он отмахивался — никак понять не мог смысла диковинных слов «Отченашижеесинанебеси…». Слова слипались в бессмысленную скороговорку. Но однажды ночью пришел детский страх умереть и бесследно сгинуть в толще слоистого времени, и тут-то пришли странные мысли. Как так — вот я живу, а вот меня не будет, совсем не будет, и я ничего не буду чувствовать? Не слышать, не видеть, но главное — не помнить! Он сначала удивился этому, а потом его пробило по-настоящему. Страх превратился в ужас. Костя чуть не задохнулся, и душа его ухнула куда-то вниз — в непроглядную темень, и он вдруг, вспомнив бабушку, попытался перекреститься, но рука не поднималась, было как-то стыдно креститься рукой, которой отдавал пионерский салют. Слова молитвы, конечно, никак не вспоминались, только крутилось на языке непонятное «ижеесинанебеси». В панике сердце его затрепетало, как испуганный воробей, но вдруг осенило: а если вот так? И он тут же мысленно начертал на себе крест. Крест источал трескучий неоновый свет и был яркий, оранжевый. И тьма отступила. И Костя безмятежно заснул, как умеют засыпать дети.
А так-то он любил ночь. День, конечно, тоже был по-своему хорош, но днем ты всегда на виду, а Костя стеснялся себя — своей неловкости и какой-то уязвимости в людских глазах. Пытался подражать блатным — кепочку на глаза, воротник пальто поднят, каблуками чиркал по асфальту, но как-то чуял в этом что-то ненастоящее, наигранное, понимал, что это маскарад. Ночью — другое дело! Тебя не видит никто, ты же — бесшумный и легкий, как индеец, — ворочаешь глазами туда-сюда, все замечаешь. К десяти часам зимний парк пустел совершенно: в городке люди жили трудовые, утром всем на работу — кому в шахту, кому в разрез, кому на заводы и в механические мастерские, которые обслуживали эти шахты и разрез. Слух твой обостряется, и слышен тебе и полночный лай собак на окраине поселка, и хруст снега под ногами дальнего запозднившегося гуляки. Обострялось зрение — и виден был Косте весь божий подлунный мир во всей его красе: черно-белая графика оголенного парка и редкие блуждающие огни автомобилей.
А каким чувствительным становился нос у Кости! Он любил горьковатый запах угольной пыли, который всегда висел над городком. Зимой к нему примешивался чудный запах печного дыма и кислый запах золы, которую обычно выносили из домов и сыпали вдоль дороги.
Запахи всегда тревожили его — весенняя нежная акация, клейкие листочки тополиной поросли, душная сирень или холодный свет соснового бора доводили его до полуобморочного состояния, вызывая иногда мимолетные видения из недавней жизни.
Когда в середине лета наваливался горячий пыльный ветер из Казахстана, взвихривая маленькие смерчи на пыльных тротуарах, и солнце нестерпимо палило в сухом и выцветшем небе, тогда поднимались жаркие земные запахи, и почему-то мерещилось южное августовское поле где-то возле Бердянска.
Костя рубил тяжелым длинным ножом подсолнухи, носил их охапками к полевому стану, где баба Шура нещадно выбивала ножкой от разбитой табуретки семечки, а дед ссыпал их — крупные, жирные — в белые полотняные мешки, чтобы отвезти на маслодавильню. Дед тихо радовался неожиданной помощи и уважительно называл Костю — Константином.
Дед был человек набожный. Перед сном в своей спальне зажигал лампадку, что-то бормотал, стоя в белых кальсонах с завязками перед большим иконостасом из картонок, и Костя, лежа на диване в гостиной, со стыдливым любопытством зыркнув, переворачивался на другой бок.
Баба Шура, как помнил Костя из детства, сроду не молилась и в церкву не ходила. Тем удивительнее было услышать однажды ворчание деда, что, дескать, пост, а она соленую тараньку собралась погрызть. Скоромное, бурчал он. Бабушка смутилась. Костя, когда остались наедине, осторожно стал пытать: вроде ведь она никогда… Ну, как-то замялась бабушка, ну, что ж такого? Костя был обескуражен. Ты что, и в церковь ходишь? Бабушка вдруг посмотрела ему прямо в глаза и вздохнула — помирать скоро. И с какой-то неясной надеждой тихо сказала: а вдруг там что-нибудь есть?
Вспомнив Бердянск, он неизбежно вспоминал и море, и песчаную косу, хорошо видимую с крутого глинистого берега, и бесконечно набегавшие на узкий песчаный пляж маленькие волны с белой кружевной оторочкой, и вдали — белый парус одинокий, совершенно как в стихах.
Беспечные каникулы на море были исполнены крестьянского труда, вечерней лени и утренней радости, но, удивительное дело, через месяц Костя уже изнывал от скуки и все чаще вспоминал городской парк, где по субботам играет духовой оркестр, и, конечно, друзья из старого дома приходят потолкаться за деревянным решетчатым забором танцплощадки. Тут крутятся самые модные девчонки, и красавцы кавалеры, прищурившись, долго выбирают чуву, и король танцплощадки Бурыгин-старший с друганами из библиотеки снисходительно поглядывают на публику, а публика медленно плавает в вальсе и томительно ждет, когда разогревшиеся музыканты врежут что-нибудь козырное. И тогда толпа взовьется в шейке, вот тут-то Бурыгин-старший и покажет класс, выписывая ногами такие кренделя, что все скрючатся — кто от хохота, кто от восхищения.
А утром… Утром, оседлав велосипеды, всей компанией — с Палванычем, понятно, — на озеро Бектыш! Сияя никелем, лихо рванут, как мушкетеры из Парижа, а впереди Палваныч на черном велосипеде с подвесным моторчиком — ну что твой де Тревиль! В камышовых заводях будут блукать с бредешком, выволакивая на берег, поросший бархатной «куриной слепотой», комья остро пахнущей тины, среди которой блестят золотые караси. А на следующий день — по грибы! А вечером в старом дворе играть в клёк. И забирала тоска: скоро в школу, а еще толком и не почудили. Домой! Домой! Дома хорошо.
Когда Костя уезжал, баба Шура дала ему крохотный серебряный образок. Это еще мамы моей, сказала она. На память тебе. Уже дома Костя через сильную лупу рассмотрел Богоматерь в сине-зеленых эмалевых одеждах и почему-то с тремя руками. Старинная, подумал он. Наверное, много денег стоит. Приладил к какой-то цепке и надел на шею. И стал носить — не обремененный.
Летом ночное небо было всегда мутным, и мелкие слабые звезды висели над городком. Зимой же, несмотря на то, что топились печи, и постоянно пахло горьковатым дымом, и ноздри забивала тонкая сажа, звезды на небе раскрывались во всю свою силу.
Днем небо было непроницаемым. Неважно — облака ли застили глаза, или небо было чистым, но взгляд не пробивал толстый слой сгустившегося белесого воздуха. А ночью небо было бездонным. Он любил ночное небо — особенно зимнее, когда крупные холодные звезды вставали над головой и складывались в созвездия, которые он научился определять, изучив карту звездного неба из Детской энциклопедии болотного цвета.
Конечно, он мгновенно находил ковш Большой Медведицы, потом Малую Медведицу — и всегда удивлялся, что легендарная Полярная звезда была такая невзрачная. Арктур в созвездии Волопаса был ярче. Или Вега из созвездия Лиры. Но пять звезд Кассиопеи лелеял в душе своей Костя с какой-то особой романтической нежностью. Созвездие показала ему девушка Лариса, о которой не знали даже друзья. И для него это был драгоценнейший подарок. Ну, как алмазные подвески, которые королева Анна подарила герцогу Бекингему.
Первый побег из дома был неожиданным и, можно сказать, случайным. Костя, Женька Силкин и Юрка Наумов катались во дворе на трехколесных велосипедах. Потом погоняли вокруг дома. Потом вдоль улицы по широкому тротуару помчались наперегонки и незаметно для себя махнули за два квартала и оказались совсем недалеко от старого отвала. Раздалось прерывистое пыхтенье, и вдруг, откуда ни возьмись, появился громадный паровоз с красными колесами и высокой трубой, из которой клубами валил жирный черный дым. В открытом оконце торчал чумазый, как черт, машинист. Паровоз оглушительно свистнул, выдал длинную белую струю пара, и они в страхе бежали. Вернулись, когда весь дом собирался на поиски без вести пропавших. Удивительно, но никого не выпороли.
Второй раз, уже лет через десять, состоялась вылазка за вокзал, где за переплетением серебряных рельсов, по мазутной земле, по сизым тропам, меж старых коричневых зольных залежей, уже поросших чертополохом и полынью, поднялись на отвал, на самую вершину горы, с которой был виден весь город. А с другой стороны отвала неожиданно разверзлось пространство, и открылось взору чрево земное. Колоссальная воронкообразная дыра в земле, кругами, ступенями уходящая вниз, махонькие сцепки электровозов, ползущие с углем наверх, и в самом низу, на крохотном пятачке, — шагающий экскаватор, который специально делали для угольного разреза на уральском Заводе заводов. Сверху экскаватор казался не больше спичечного коробка. Но Костя вспомнил, как отец с восхищением говорил, что в ковш его входит машина «Победа», и авторитетно сообщил об этом друзьям. Авсей сказал, что после школы пойдет в шахтеры. Как батя. Шахтеры хорошую деньгу зашибают. Дед у Кости тоже работал шахтером, хоть и был из крестьянской семьи. Так и сгинул молодым в шахтах города Копейска. Это когда его большую семью и еще полдеревни из Запорожской области перевезли на Урал. Еще в начале тридцатых. Его даже отец не помнил — совсем маленьким был. А сейчас отец — инженер в энергоуправлении. И когда Костю спрашивали, кем он хочет стать, он солидно отвечал: инженером-электриком. Ну не мог же он сказать, что хочет быть индейцем?!
Начинал Костя с самой обычной жизни: дом, школа, библиотека. Нет, конечно, до этого был детский сад № 5, но он остался в памяти как Изумрудный город, про который им читала воспитательница, — а как звать ее, Костя уже и забыл. Когда он был определен в начальную школу-четырехлетку, в 1-й «Б» класс, он возликовал: все его детсадовские друзья были записаны вместе с ним. И вот они — свежеподстриженные, в форменных костюмчиках, перепоясанные ремнями с латунными бляхами, в фуражках с лаковыми козырьками и кокардами, с жесткими рыжими ранцами, с чернильницами-непроливайками в специальных мешочках, с букетами цветов — собрались у школы, тут-то Костя и понял: началась какая-то новая жизнь. Но пустяковое событие немного отравило начало этой новой жизни. У него был огромный букет, составленный из бордовых гладиолусов, которые мама вырастила на клумбе возле крыльца нового дома. Костя этот букет подарил учительнице, которая очень ему понравилась, — такая молодая, красивая. Она положила этот букет на подоконник, на кучу других цветов, и Костя ревнивым взглядом оценил их — нет, не такие красивые. А цветов была целая гора, и после урока Людмила Ильинична, прощаясь с учениками 1-го «Б» класса, стала раздавать их, но брала из этого вороха наугад — и Косте достался облезлый букет из каких-то дурацких цветов, которым и названия-то он не знал, а его дивные гладиолусы уплыли вместе со Светой Булук, с которой он разделил парту. Было до слез обидно! Какая-то несправедливость была во всем этом! Какое-то небрежение подарком, который так любовно собирала мама и который так бережно и торжественно нес Костя в школу. И ведь не забылась эта история со временем, и обида детская не забылась, хоть он Людмилу Ильиничну до поры любил беззаветно. Даже когда она чем-то заболела и ее остригли наголо. Она, конечно, скрывала свою лысую голову, носила газовый платок — и от этого была еще прекраснее.
А учился Костя хорошо. Все ему давалось легко. Он записался в городскую детскую библиотеку, и через четыре года у него был самый толстый формуляр, куда записывались книги, выданные на дом. В основном приключения и фантастика. А еще ведь был читальный зал, где Костя просиживал часами, заходя в библиотеку по дороге из школы. Так что каждый год его фотографию вывешивали на доске почета, и начальную школу он окончил с похвальной грамотой.
Но как-то неожиданно кончилось безмятежное детство, и разочарования стали настигать Костю с пугающей частотой. Уже в восьмилетке, сразу как начались занятия в шестом классе, они с Женькой Силкиным решили отметить это дело, упросили какого-то затрюханного мужичка купить им бутылку вина в Цыганском магазине и тут же в парке распили ее неумело и жадно. Из горла. И, захмелев, стали вспоминать начальную школу и вдруг решили навестить свою Людмилу Ильиничну, свою первую учительницу, в которую были тайно влюблены половина мальчишек класса. И та их встретила ласково, усадила за кухонный стол, налила чаю, нарезала батон, поставила вазочку со сливовым конфитюром, потом попросила мужа Володю — крутолобого веселого парня в белой майке — посидеть с ними, а сама куда-то убежала. Володя все улыбался и даже ухмылялся, подливал чайку, делал бутерброды с конфитюром, а Женька с Костей уже немножко заробели, как-то чувствуя свою неуместность в этом гостеприимном доме, а минут через двадцать на пороге встали обе-две маман, и глаза их были злыми, а слова отрывистыми. Людмила Ильинична схоронилась где-то в комнате. Домой их вели, как на казнь, как каких-то пугачёвцев. Маман постоянно тыкала Костю в шею крепким кулачком, но молчала. А вот когда пришли домой (отец сразу ушел, не сказав ни слова, только долго примерял перед зеркалом свою старую соломенную шляпу), тут-то маман устроила допрос с пристрастием. Где пил? Что пил? Сколько пил? И после каждого вопроса отвешивала обидную оплеуху. Оглушенный Костя молчал, даже не мычал и горевал, что мир обрушился. Как же она могла? Ведь мы же… мы же ее любили! Мы же к ней с любовью! И что-то в нем изменилось, что-то внутри надтреснуло. А на маман Костя сердиться не мог.
Костя до семи лет жил в восьмиквартирном доме на улице Калинина — почти в самом центре города. Хорошая светлая двухкомнатная квартира на втором этаже. С балконом. Хоть и с печным отоплением, зато с водопроводом и уборной. Во дворе стайка, в которой стояла корова. Соседи держали поросят, и это считалось нормальным. А вот корова и огромная куча навоза во дворе — это уже категорически не нравилось никому. Кто-то ворчал, а кто-то ругался громко и отчетливо. Но без коровы никак нельзя было. Отцу надоело выслушивать жалобы, и он в три месяца с друзьями скатал из кругляка большой дом на болотистом пустыре поселка, который был сразу за городским парком. Переехали туда летом, а осенью Костя пошел в школу. Дом на улице Калинина в семье стали называть Старым Домом. И все друзья у Кости были там. Ни с кем из поселковых он не задружился. А в Старом Доме в семьях было четырнадцать детей, и только одна девчонка, сестра Юрки Наумова, а все остальные — пацаны почти одного возраста. Отец мудрено рассуждал, что это жизнь восполняет мужиков, которых побило на войне.
Новый дом поначалу был совсем чужим, и Костя все время пропадал со своими старыми друзьями. После случая с Любовью Ильиничной он стал не то чтобы недоверчивым к людям, но с какой-то неожиданной осторожностью начал приглядываться ко всем новым знакомым. Ну, старые друзья, разумеется, исключались — он доверял им полностью и любил их безоблачно. Но иногда появлялись друзья друзей, которым он вроде тоже должен был безоговорочно доверять, и тут вдруг стали случаться странные вещи.
Костя собирал старинные монеты, которые ему дарил дядя Гена — непутевый брат маман, и набралась уже целая коробочка царских черных пятаков, копеек, полушек и всякой другой мелочи. Были и советские серебряные полтинники с молотобойцем, и даже один из первых рублей — со звездой. И вот школьный друг Баразик привел к нему какого-то Карамору (хотя тот совсем не был похож на медлительного большеногого комара, которого в детском саду они называли «малярийным», он, скорее, напоминал энергичного майского жука), и тот внимательно перещупал все монеты и сказал, что эта коллекция так себе — непрохонжэ, но если ее объединить с его коллекцией, то можно выгодно продать все это добро. Филки! Филки будут! Настоящие! Вот хоть сейчас пойдем, у меня мать в буфете работает в ресторане «Шахтер», у нее возьму, она даст под коллекцию! Костя сидел очарованный. Настоящих денег очень хотелось.
И ведь уговорил! Из коробочки ссыпали монеты в газетный кулек. Полчаса сидели на лавочке возле ресторана Костя с Баразиком. Появился Карамора, разжал ладонь, показал горку блестящих железных рублей. Настоящих! Разделили: Баразику рубль, Косте рубль, Карамора взял себе пять, сказав, что надо еще одну операцию провернуть.
Позже Костя стал подозревать, что его обманули, но он гнал эти мысли, потому что Баразик был другом, а друзей не обманывают. Потом он осторожно говорил об этом с Баразиком, и тот погоревал, что этот Карамора оказался тем еще типом. Ну, вот так получилось. И ничего уже не вернуть. А разбираться с ним — себе дороже. Он с какой-то бандой городской связан.
Потом Косте неожиданно объявили бойкот девчонки из класса. Написали ему каллиграфическим почерком письмо, в котором изобразили его настоящим вахлаком: и не здоровается-то он с ними, когда приходит в школу, и что он о себе думает, ходит каким-то ремком, носит жуткую лыжную куртку, штаны с пузырями на коленях, и чуб у него до носа свисает, и вообще голову надо бы мыть чаще. И еще много чего. Подписано было: «Девочки 6-го «Г». И мир рухнул. Никогда Костя не чувствовал себя так плохо. С тоской копаясь в огороде, он тогда впервые в отчаянье всмотрелся в белесое небо и чуть не взвыл. Он, конечно, выпросил у маман тридцать пять копеек и сходил подстригся в ДК Кирова, где была лучшая парикмахерская города. Стал чистить зубы не зубным порошком, а пастой «Поморин». За полтора часа до школы грел на электрической плитке тазик с водой, мыл голову земляничным мылом, а если не было мыла, то стиральным порошком «Новость». Потом набрался смелости и объявил родителям, что ходить в школу в этом тряпье уже невозможно, что над ним смеются и надо шить костюм. Хороший костюм в магазине стоил больших денег, а в ателье можно было пошить рублей за пятнадцать — если со своим материалом. Маман купила недорогого шевиота синего цвета, и костюм сшили по последней моде. В классе ахнули: пиджак со шлицами, брюки расклешенные с широким, в три пальца, поясом. Клеши были тогда только у Брюхана, младшего Охоты и Женьки Силкина, которому, к слову сказать, тоже пришло письмо от «Девочек 6-го «Г». Что в нем было — Женька не сказал, но ходил смурной. Потом они как-то разоткровенничались, поматерились немножко, предположили, что это две Любки — первые заводилы в классе. Но со всеми девочками Костя стал здороваться. И даже читал им стихи Асадова на 8 Марта и имел оглушительный успех. Но влюбляться предпочитал все же в девчонок из параллельного класса.
В это же время он задружился с младшим Охотой и Брюханом, которые хоть и не были шишкарями, но в своих бандах были не последними. Они ходили с ножами, а дружбан Иваныч даже погуливал с обрезом. Их старшие братья держали шишку в своих районах, и слава у кодлы была бешеной. Рассказывали разные истории, в которых эта городская шпана напоминала мушкетеров, постоянно воюющих с гвардейцами кардинала: то они схлестнулись с гоголевскими, то гоняли шанхайских, а потом ловко ушли от мусоров. И скоро эти истории превращались в легенды.
Улицы были полем битвы. Городские же дворы — даже проходные — были суверенными территориями, никто из чужих туда не заходил, и только настоящий бесшабашный урка мог ничего не бояться и ходил, где ему захочется. Правда, не один, а всегда в компании корефанов. Но в чужие дворы даже они не совались без нужды. Городской парк, который все называли на советский манер горсад, был нейтральной территорией. Но и тут вспыхивали случайные драки — обычно в День шахтера, а в городке он отмечался широко и пьяно.
Костю все так и звали — Костей или придумывали случайные клички. В пионерлагере «Орленок» его дразнили Мюнхгаузеном, потому что он любил пересказывать статьи из журналов «Наука и жизнь» и «Знание — сила», которые выписывал его отец. Вечером в полусонной палате рассказывали замогильными голосами про Черную руку, про Черную массу, про Гроб на семи колесиках, а Костя все норовил ввернуть что-то про пустынную Вселенную, про нержавеющие железные метеориты из древности, про цунами высотой в полкилометра и клялся, что это было на самом деле, но никто не верил, что такие чудеса творятся на белом свете, и его называли вруном, а потом кто-то брякнул — Мюнхгаузен! Так и звали всю смену. Такие клички отсыхали, как коросты с болячек. Друг Хатэга уважительно называл его Энциклопедом, но смешливый Петька Пивоваров быстро переделал Энциклопеда в Циклопа. Женька Силкин прозвал его Боцманом. Ты, говорил он, и в кораблях сечешь, и хозяйственный, да и толстый, как настоящий боцманюга. Но скоро в городок стали привозить фильмы с Гойко Митичем, еще и Хатэга подсунул книжку «Последний из могиан», и немедленно была заброшена модель бригантины «Анабель», которую осталось только оснастить, и Костя принялся кроить себе мокасины. Выучился ходить бесшумно, метать туристический топорик, сделал себе по всем правилам, вычитанным из Сетона-Томпсона, настоящий индейский лук, освоил его, и, когда с тридцати шагов подстрелил курицу из соседнего двора, Силкин тут же окрестил его Команчей. И приклеилось! И он старался соответствовать: был немногословен в нарочитой простоте, поминал Великого Маниту и жадно изучал жизнь индейцев, причем как северных, так и южных.
Однажды, уморившись от беготни по вишневым зарослям в горсаду, решили уже расходиться, и тут окликнул их какой-то приблатненный подвыпивший верзила, сидевший на парковой скамейке. Видно, заскучал, был настроен побакланить и потому стал отчаянно форсить перед малолетками. Он как бы с неохотой показывал пацанам свинцовый наладошник с тугой резинкой и выпуклой звездой с пятью короткими шипами и зеркального блеску финку, которую он довольно ловко достал из рукава куртки. И Костя стоял среди других и жадно рассматривал все эти бандитские дела. Верзила скользнул ленивым взглядом по компашке и неожиданно спросил Костю: где живешь? На Суворова, осторожно ответил Костя (в конце улицы Суворова, у самой окраины городка, была своя банда, довольно многочисленная, — правда, Костя никого из них не знал, потому что жил в начале улицы, возле самого горсада). Верзила кивнул. Мы суворовских уважаем. А как зовут? Костя отвечал каким-то сиплым голосом. А? Костя? Костян, значит… Кликуха есть? Как? Команча? Ах-ха-ха! Ну, ты даёшь! А тебя… Жекой? Не-е, Женик! Так хорошо. А я — Шарым. Слышали? Он жмурился, как сытый кот перед стайкой мышей. Все это было похоже на посвящение в какой-то тайный орден ну если не рыцарей, то оруженосцев.
Шарым не понравился Косте: у него все время менялся взгляд — то был острым, то глаза заволакивало какой-то мазутной мутью, и он все вертел башкой, кривлялся лицом, и оттого трудно было уловить истинные его черты. И говорил он с какой-то приблатненной ленцой. Еще неприятно поразили нечистые уши — из них буквально сыпались куски желтовато-грязной серы.
Возвращались домой смущенные. Лишь Авсей, самый старший из них и самый языкастый, вдруг сказал, что вроде знает его: какая-то блатота из бараковских, и вообще — сявка! И при этом длинно сплюнул.
И тогда Костя заделал себе нож из напильника. Напильник был плоским, граненым — и оставалось только обработать его. У отца был ручной точильный круг, и Костя за два дня сточил с напильника все лишнее. Круглую березовую ручку напильника пришлось долго и кропотливо стругать кухонным ножом, потом обрабатывать на точиле. Кинжальчик получился — просто загляденье! Потом смастерил ножны: из старых кирзовых сапог выкроил две узких ленты и сшил их суровой ниткой.
Другой жизнью стал жить Костя. Вечерами, как и прежде, допоздна засиживался за книгами, читал Ганзелку и Зикмунда или завороженно перечитывал «Тараса Бульбу», «Бэлу» или «Дубровского» из маленькой домашней библиотеки, но в конце недели, сунув нож во внутренний карман куртки из кожзаменителя, шел в чужие дворы, где в компании всегда был кто-нибудь знакомый, кто и говорил за него слово. И меркли призраки чингачгуков, рыцарей, мушкетеров, и капитаны всех сортов — от Сорвиголовы до благородного Блада — всей гурьбой отправлялись в позорное изгнание. И вгонял в озноб блатными балладами Красавчик Фогель, ловко выписывая восьмерку на семиструнке. И Костя, затаившись, томился от предчувствия уличной лихости и вольности.
Раньше, конечно, чудили и старой компанией, но как-то безобидно: то напишут мелом перед входом в ресторан «Шахтер» — «Главный Повар — вор!», то высадят окна в кабинете директора школы (у того была кличка Контуженный, и он действительно был контуженный и раненный на фронте, ходил, опираясь на палку, и характер у него был вспыльчивый — не раз охаживал своей палкой самых дерзких учеников, толкущихся за углом школы на перемене и жадно зобающих по кругу «Беломор»), то нарвут густых белых георгинов на клумбе перед памятником Кирову, напишут на почтовой открытке «С любовью!» и потом пристроят все это дело в почтовый ящик на двери известного ревнивца дяди Саши. И хохочут в кустах фабзайки, что была напротив дома, глядя, как, откинув чуб, дядя Саша конем носится вокруг дома. Не найдя никого, громко объявлял, что разберется кое с кем. А пацаны веселились. В общем, какой-то детский сад.
С новыми друзьями все было по-новому. Обязательно выпивали винца, скинувшись мелочью, потом выходили в город и шлялись по улицам, задирая всякую шелупонь, а когда темнело, могли пронестись бешено по пустым улицам, по пути круша кирпичами окна в домах — без всякого разбора. А однажды даже подломили киоск и унесли несколько трехлитровых банок томатного сока и большую коробку с сигаретами. Костя стоял на стреме и впервые в жизни ощутил настоящую опасность, но все в нем ликовало.
Дрались редко, а если сходились с кем, то начинали гундосить, кто кого знает да кто за кого скажет. Потом расходились с гонором. Можно было нарваться, что как-то и случилось: затеяли осторожный разговор, но неожиданно из подворотни появились быстрые и крепкие парни и без слов начали махаловку. Косте в скоротечной драке выбили челюсть. Да еще одного из их компании поронули.
И все-таки Костю манила вольная жизнь. Он во все глаза смотрел на сильных и уверенных в себе пацанов, пытливо смотрел на главных, но сам-то чувствовал в себе неуверенность и больше молчал. И приходилось накручивать себя и вытаскивать откуда-то изнутри не злобу, нет, а какую-то отчаянную жестокость, которая заставляла его быть равнодушным к чужой боли, к чужому страху. И его охватывал слепой азарт, когда они неслись по улице, молчаливо и сосредоточенно загоняя какого-нибудь оленя по всем правилам волчьей стаи.
Однажды били стекла возле почты — там дома добротные, трехэтажные, с эркерами, балконы в цветах, окна в шторах. И какая-то тайная, непонятная и очень благополучная жизнь существовала за этими шторами. Это раздражало, хоть и не сильно. И нужно было войти в состояние холодного равнодушия, показной удали, чтобы садануть булыжником в черное окно. Но когда с шумом обрушилось стекло и раздался дикий, исполненный неподдельного ужаса детский крик, даже не крик, а какой-то смертельный вопль — разом остановился дикий бег, и все как-то слиняли по-тихому. И никогда об этом не говорили и не вспоминали, но Косте как будто кривой ржавый гвоздь в сердце забили. И ходил он с замутненной душой. Вспоминал и неоновый крест, и серебряный образок с цветными эмалями, искал какого-то равновесия и не находил.
И потянулось несуразное время: в школу, конечно, Костя ходил, но, так как давно уже не делал домашних заданий, на уроках скучал, мало что понимая. А напрягаться не хотелось. К вечеру еще собирались в каких-то подвалах, которые повсеместно оборудовались под бомбоубежища, играли в секу по пятачку. Но Костя был больше зрителем — денег не было. Да и интереса особого тоже.
Как-то грелись в подъезде дома, где была библиотека, на Цвиллинга, и Костя начал вдруг хвалиться, что не боится боли и готов хоть сейчас это доказать. Он достал свой нож и, положив ладонь на подоконник, стал как бы примериваться. Тут сверху спускается Валька Румянцев — из библиотекарских, — Валет, фасонистый такой, уверенный, сразу с понтами: что сидим, что делаем, а ему наперебой, да вот, Команча говорит, что руку себе не забоится пробить. А давай, говорит Валет, червонец сразу даю! И стоит ухмыляется. Костя сам даже и не понял, что произошло дальше, просто махнул ножом и пригвоздил свою ладонь к подоконнику. Нож глубоко вошел в дерево, и Костя с трудом его выдернул. Перевернул ладонь, показал, севшим голосом сказал — насквозь! Сунул нож за пазуху и пошел вниз в беспамятстве — мимо замолкших пацанов, над которыми торчало помертвевшее, белое лицо Валета.
С Ларисой он подружился, когда перешел в восьмой класс. После седьмого отец помог устроиться учеником электрослесаря в Центральные электромеханические мастерские, где наставником ему назначили веселого маленького мужичка в треснутых очках и с вечной козьей ножкой, которую он крутил из газеты «Горняцкая правда». Все лето Костя мыл в соляре разные железяки (нацицник, нацицник возьми из обтира — им способнее, советовал электрослесарь шестого разряда Михалыч, доставая из ящика с тряпьем гигантский бюстгальтер больничного фасона), монтировал электромоторы, которые привозили им из перемотки (ты ротор-то в статор аккуратно вводи, с нежностью — как бабе вводют, научал Михалыч, подпуская махорочного дыма), шкрябал шабером, срезал сосульки кузбасслака с шахтных магнитных пускателей и трансформаторов, привезенных из покраски (вот этот сифилис надо прибрать, тыкал твердым пальцем Михалыч), но помаленьку Костя и в электросхемах стал разбираться.
У него был короткий рабочий день, и после обеда он уходил домой. Напевал себе под нос «Я шагаю с работы устало…» и чувствовал себя если не гегемоном, но все-таки немного рабочим классом. И еще он стал как-то гордо и снисходительно смотреть на своих старых друзей, которые это лето проводили в пионерлагерях. А новые друзья называли его «работягой», и ему слышалось в этом что-то уважительное. И в этой компании он если и не стал полностью своим, его приняли. И это ему нравилось!
С первой получки он купил себе велосипед «Урал», со второй — гэдээровский серый костюм, а третью отдал родителям. Пришел домой и положил на стол полный расчет — 63 рубля 49 копеек.
Костя пошел к однокласснику Петьке Пивоварову, но не застал его дома. Лавочка у подъезда была пуста. Побродил по длинному двору. В соседнем доме распахнулось окно на первом этаже. Выглянула востроносенькая Лариса. Костя знал ее, но ни разу с ней не заговаривал. А тут вдруг насмелился. В новом костюме он чувствовал себя уверенно, как какой-нибудь Алан Пинкертон с голосом артиста Белявского. Поболтали. А почему тебя Команчей зовут, спросила она. И он смешался, а потом стал рассказывать про индейцев, как они правильно и вольно жили. И какие у них были легендарные вожди. Он все больше воодушевлялся, и она смотрела на него, и глаза у нее блестели. А пойдем погуляем, вдруг предложил Костя. И Лариса легко согласилась. И ходили по городу допоздна. Вот тогда-то она и подарила ему Кассиопею. А потом в каком-то беспамятстве целовались в подъезде. И он впервые потрогал женскую грудь. Лариса была совсем крохотной, и ей при поцелуе приходилось высоко закидывать голову.
Лариса готовилась поступать в Свердловский горный — мечтала стать геологом. Потом они стали мечтать вместе. Он тоже решил стать геологом. Ездить за туманом и за запахом тайги. И вдруг понял, что жить без нее не может. Ей было семнадцать. Четырнадцать ему.
В горный на дневной Ларису не взяли. Сказали, что в поле она вряд ли сможет работать, слишком маленькая, а там рюкзаки весом с нее. Нет, конечно, она может и в камералке работать, ну, на обработке бумаг, но для поля ей не хватит силы.
Осень была ранней и теплой. Они гуляли по скверам, находили пустую скамейку, сидели, обнимались, робко и нежно целовались. Когда у Ларисы никого не было дома, он приходил к ней. И страсть волновала и томила их. Но дальше нежных объятий и длинных поцелуев ничего не шло.
Они каждый день писали друг другу письма. Городская почта доставляла их в этот же день. В письмах — все про любовь. Но одно письмо было суровым: Лариса писала ему, что он совсем забросил учебу, что его видели в странной компании, что он идет по пути наименьшего сопротивления. Костя долго сидел над письмом, и мысли его буксовали, как легковушка на жирном черноземе.
Потом Лариса уехала в Челябинск и устроилась работать в архив на ЧТЗ. За пять рублей нашла комнату в небольшом частном доме со строгой хозяйкой. Виделись они всего раз в неделю, и было мучительно ждать воскресенья. И Костя, к тому времени прочитавший «Мартина Идена», стал гонять в Челябинск на велосипеде. Сорок пять километров туда и потом обратно. А всего-то, чтобы посидеть вместе полчаса. Домой возвращался часам к двенадцати ночи. И однажды они так просидели до позднего вечера, и как-то само собой получилось — он остался. Мы теперь муж и жена, сказал утром Костя. Лариса тихо засмеялась: эх ты, Команча! Мне уже восемнадцать, а тебе еще и шестнадцати нет. Его это не смутило. Немножко подождем, а потом поженимся. И ребеночка родим. Или так: мы родим ребеночка, и нас обязательно распишут. Не могут не расписать. Лариса хмыкала, счастливо смеялась и ерошила его волосы — эх, Команча!
Маман неожиданно спросила: а как дружат они с Ларисой? Костя даже не понял вопроса. Ну, вы… хорошо дружите? Взгляд у маман был осторожным и очень недружелюбным. Костя догадался, рассердился и отвечал довольно резко. Взгляд маман стал каким-то административным. Заледенев лицом, она от него отстала.
Костя жил в непрестанном ожидании коротких встреч с Ларисой, и дни без нее казались пустыми и наполнялись каким-то тусклым общением с одноклассниками, старыми и новыми друзьями — и он замкнулся. Все больше сидел дома, читал, потихоньку стал подтягиваться по математике. И вдруг жизнь рухнула, как строительные леса.
На вечеринке, которую устроила Ларисина подружка, было много вина и музыки. Квартира была большая. Джеймс Браун орал как оглашенный. Все были свои. Потом пришли двое парней из соседнего дома, принесли много водки. Один из них недавно дембельнулся, был возбужден, все острил, но быстро напился и завалился спать. Другой сидел, закинув нога на ногу, любовался своим синтетическим пестрым носком, слушал магнитофон. Битлы, важно говорил он, и глаза его были как маленькие крутящиеся магнитофонные бобины. Поль Маккартни! С ним не спорили. Лариса много выпила. Молчала. Костя увел ее в маленькую комнату, попытался обнять. Но она уперлась ладошками ему в грудь. Прикрыв глаза, она тихо сказала, что выходит замуж. А я… Костя совершенно растерялся. А как же ребенок? Лариса улыбнулась одними губами. Какой ребенок? Эх, ты… Команча! Ну почему? Почему? Она прилегла на узкую кровать и, уже уплывая в хмельной сон, прошептала: «Уйди!»
Что было дальше, Костя плохо помнил. Кажется, он ушел в залу, пил водку с тошнотворным вкусом ванилина, пытался надерзить этому важному черту в цветных носках, который, слушая Тома Джонса, уверял всех, что это Хампердинк. Потом он как-то оказался на улице, пошел домой через парк, шел, падал, поднимался и перед самым домом свалился в снег — и вставать не стал. Он уже засыпал, но тут его растормошил какой-то мужик, поднял за шиворот и довел до ворот. В доме уже спали.
Утром он не встал, сказав маман, что, наверное, простудился. Для убедительности кашлял. В груди и вправду клокотало. Маман принесла какие-то порошки, и Костя покорно их выпил. Маман ушла на работу, и его начало отчаянно рвать чем-то желто-зеленым. Потом он лежал несколько дней, пытаясь сбросить тяжеленный камень с груди. Но как-то не удавалось. Стал выходить, дожидаясь темноты.
Он бродил ночными пустынными улицами, пел песню «Синий, синий иней…» и вдруг понял, что жизнь потеряла всякий смысл.
Позже он узнал, что Лариса вышла за того самого дембеля.
Костя шел по скрипучему снегу и, задрав голову, смотрел на звезды. Остановился, снял шапку, и голову обдало морозцем. Он стоял посреди черно-белого парка, и звездный купол вращался над ним на невидимой оси, как гигантский черный зонт, делая городок как бы центром Вселенной. Костя легко нашел Кассиопею, пять алмазных звезд, выложенных немецкой W, и стал, пробуя на язык, перебирать их имена: Каф, Шедар, Нави, Рукбах, Сегин. И это было похоже на заклинание. Он ждал какого-нибудь знака, но никакого знака не получил. И вспучилась внутри непонятная пустота.
Чувство острого одиночества и собственного ничтожества охватило его, и страстно захотелось поддержки, захотелось водителя по жизни — пусть темного, угрюмого, жестокого, но сильного! Его подхватила какая-то холодная отчаянная дерзость. Он сжал подмерзшие кулаки и, воздев руки, завопил: «На-ко, возьми меня!» В морозном воздухе отозвалось эхо. Он даже не совсем понимал, кому он грозит. Неба не было видно — оно заканчивалось сразу за звездами. И за белым бесстрастным пламенем созвездий только угадывалась мощь и бесконечность Вселенной. И ледяным огнем пылала на горизонте косматая звезда Люцифер. Но Костя не знал ее второго названия. Он всегда думал, что это Венера.