Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2019
Катарина Красавина (1991) — выросла в Иркутске, живёт в Москве, окончила магистратуру философского факультета МГУ. Работает внештатным корреспондентом в издании про современные технологии. Пишет рассказы с 2014 года. Публиковалась в журнале «Звезда». В «Урале» печатается впервые.
— Всем спасибо! Перерыв! — объявил маэстро. Музыканты засуетились, поднимаясь с мест. «Не буду толпиться у гардероба, — подумал Ян. — Пусть все пройдут, а я спокойно достану сигареты из куртки».
Ян Леопольдович Кравчик, тридцати трёх лет от роду, распахнул тугую дверь филармонии и вышел на улицу.
«Уважаемые артисты оркестра! Просьба не курить у входа в здание!» Это объявление повесили на двери филармонии недавно, и оно вызывает у Яна усмешку всякий раз, когда он его видит. Он встал прямо у самых дверей и закурил. Это его место. Расклеили свои глупые бумажки и думают, что так можно остановить его или прогнать. В перерыве он всегда идёт курить. Неважно, концерт или репетиция, не важно, какая погода. Один или с товарищами по оркестру он выходит из филармонии и встаёт каждый раз на одно и то же место — справа от входа, и не дай бог, ему что-то помешает. Курение было его повседневным ритуалом.
Ритуалы всегда играли важную роль в его жизни. Изо дня в день ему нужно постоянно совершать какие-нибудь повторяющиеся действия. Так, когда-то в далёком детстве, когда его ещё не начали истязать занятиями на скрипке, он рисовал, но не то, что обычно рисуют дети. Вместо солнышек и домиков маленький Ян выводил закономерные ряды геометрических фигур. Где-то в старом альбоме даже сохранилась фотография, где ему лет пять, он лежит на полу и рисует ряд аккуратных ровных кружочков, чередуя синий, зелёный и красный карандаши. Ещё он всегда расставлял все предметы в доме по цвету или по величине. Он не понимал, зачем ему это нужно, это было естественным для него. А когда Ян начал курить (в оркестре курят все), курение превратилось в такой же ритуал, и теперь, не покурив на работе в перерыве возле входа, он начинал нервничать. Иногда они не успевали выучить сложную программу, которую порой объявляли лишь за несколько дней до концерта, и дирижер загонял оркестр, заставляя репетировать без перерывов. Тогда Ян был готов выть от отчаяния.
Он закурил и неодобрительно прищурился. Солнце было слишком ярким. Приходится либо морщиться, либо вовсе не смотреть по сторонам. Впрочем, ничего нового он бы не увидел. Талый снег вдоль дороги, голуби клюют раздавленное яблоко на асфальте, возле урны накиданы размокшие окурки, машины проносятся с вонью и шумом. Особенно Ян ненавидел автобусы и по возможности предпочитал такси. Мало того что по вечерам они набиваются до отказа и еле плетутся, распространяя зловонные черные облака, так ещё они не умеют ездить тихо, а он ненавидит всякий шум. От шума ему больно. Он считал, что слух — самое тонкое, что в нём есть. Ян — первая скрипка оркестра, его концертмейстер.
Его бледное веснушчатое лицо почти не меняет выражения. Тусклые серые, всегда воспаленные глаза смотрят вяло и сонно, даже когда он на репетиции и полон внимания. Разговаривает он тоже медленно, будто лениво, с легким шипящим акцентом: голос его обладает приятным мягким тембром, но оркестранты слышат его редко и только по делу. Музыку он понимал хорошо, а людей не понимал никогда. Особенно тяготило его, что людям так важно было что-то о нём знать. По большей части ему было нечего им сказать, и тогда он молчал, но молчание люди истолковывали как враждебность и заносчивость. Они обижались, но Ян не мог объяснить, что его молчание не значит ровным счётом ничего.
Он часто уходил в себя, причем внезапно, словно проваливаясь куда-то в глубину своей души. Он мог не услышать чьего-нибудь приветствия и не ответить рукопожатием на протянутую руку. Впрочем, рукопожатий он избегает намеренно — прикосновения ему неприятны. К тому, что во время концерта ему, как первой скрипке, жмёт руку дирижер, иногда по нескольку раз за концерт, он относится спокойно и даже с некоторым благоговением: кому, как не ему, осознавать важность ритуалов? Но других прикосновений он терпеть не мог. Хуже только, упаси бог, если пытаются прикоснуться к его скрипке, но здесь, думается, его поймёт каждый музыкант.
Он никогда не понимал желания некоторых рыться в чужих вещах и читать чужие письма, и ничто не могло повергнуть его в большую ярость, чем когда кто-то пытался вторгнуться в его пространство. Ему было всё равно, что о нём считают. Ему безразличны многие вещи, которые другим кажутся важными. Например, внешность. Ян — толстый. У него лицо, руки и даже грудь в веснушках. Летом это просто катастрофа. У него жидкие рыжие волосы некрасивого оттенка ржавчины, серые бесцветные глаза и мозоль на шее от скрипки. Он аккуратен и, возможно, даже брезглив, но насчёт одежды он тоже не особо беспокоится и зимой и летом ходит в широких серых штанах и в одной и той же красной толстовке с капюшоном. Ян поражался, как женщины умудрялись в нём что-то находить. Одна дама как-то сказала, что у него прекрасные руки. Когда она отлучилась, он посмотрел на свои почерневшие от струн, намозоленные пальцы. И что в них прекрасного?
Тем временем к остановке подъехала чумазая машина. За распахнувшейся дверцей показались костлявые коленки, обтянутые черными тонкими колготками. Затем — ботиночки. Затем свесились белокурые пряди волос, блеснули стёклышки очков, а затем снаружи оказалась девочка — худенькая, невысокая, тщедушная. Она широко распахнула ясные большие глаза и посмотрела прямо ему в лицо не то вопросительно, не то умоляюще, и уголки её губ чуть было вздернулись вверх, словно уже готовые ответить ему улыбкой. Но Ян не переносил, когда смотрят прямо в глаза, и отвернулся, сделав вид, что не заметил её, хотя заметил прекрасно. Тогда уголки губ рассеянно затрепетали и поникли. Девочка прошагала мимо и изо всей силы потянула на себя дверь. Ян сделал последнюю затяжку, потушил окурок и выбросил его в урну, а потом, немного замешкавшись, вошел следом. Она стояла у гардероба к нему спиной и болтала с подружками. Как можно скорее Ян проскользнул мимо.
Это была молоденькая хористка, любимица всего оркестра. Всегда вежлива, приветлива, мила. На каждой репетиции она просачивалась в зал, всей своей крошечной фигуркой выражая извинение, и тихонечко садилась, сложив на коленях хилые ручки. Она маячила всюду, как призрак. В любом углу филармонии ощущалось её присутствие.
Всё началось ещё в ноябре, когда оркестр репетировал «Магнификат» Баха. Премьера должна была состояться вот уже совсем скоро, и с каждым днём её приближения нарастало почти предпраздничное волнение, ведь это такое серьезное, масштабное произведение, в котором участвуют все: и оркестр, и хор, и солисты. Однако перед премьерой репетиции всегда становятся утомительными и затягиваются допоздна. От тусклого света и мелко набранных нот уставали глаза. Яну хотелось спать. Пока дирижер давал указания другим группам инструментов, Ян украдкой подремывал на стуле на самом краю сцены. Завтра в двенадцать, объявил дирижер, сводная репетиция с хором. Музыканты начали лениво вставать со своих мест. Ян устал и очень хотел домой, но так глубоко погрузился в себя, что почему-то продолжал сидеть со скрипкой в руках, неподвижно глядя в одну точку, пока не остался на сцене совсем один. Опомнившись, он вскочил, уложил свою скрипку в футляр, который, в свою очередь, запер в артистической, набрал номер и неживым, автоматическим голосом произнёс в трубку слова, которые произносит каждый вечер: «Такси на ближайшее время, филармония, центральный вход».
Дверь, обычно податливая, сопротивлялась от ветра так, что ему пришлось навалиться на нее всем телом, и, едва он высунулся наружу, в лицо ему ударил ледяной порыв. Над асфальтом носились вихри мелких снежинок, они кололи лицо, падали за шиворот и леденили шею. Ян попытался поджечь сигарету. Он становился с разных сторон, прикрывал зажигалку ладонью, но сигарета всё не загоралась, и он так и чиркал колёсиком зажигалки бесконечно и беспомощно, пока не замёрзли пальцы. Ян выругался про себя, сделал вдох и поёжился. Машины всё не было, казалось, он ждёт целую вечность. Нарастало странное тягостное чувство непонятной тревоги и тоски. Уже без цели, просто по наитию, он чиркнул зажигалкой еще раз, и она неожиданно зажглась, но едва он поднёс сигарету к огоньку и сделал первую затяжку, тут же подъехало такси. Репетиция, холод, возня с зажигалкой, странная тревога, всё это так утомило его, что в тёплой машине он почувствовал, что силы вот-вот покинут его и он уснет, не добравшись до дома.
Такси увезло его на край города и остановилось возле старой пятиэтажки. Кое-как он вылез из машины и дополз до пятого этажа — лифта в доме не было. Он остановился на тесной лестничной площадке, на которой никто не заменит перегоревшую лампочку, и, переведя дух, повернулся к обитой ободранным коричневым дерматином двери. Пока в темноте он ковырялся ключом в замке, странная тревога начала нарастать и вдруг затрепетала в груди. Руки дрожали, и замок не поддавался. Ян взмок. Руки заледенели. Им овладело ясное чувство, что должно наступить что-то ужасное. Оно переполняло его, рвалось наружу, захотелось крикнуть, ударить кулаком в дверь, не желавшую его пускать, но он замер. Затем открыл рот, будто хотел что-то сказать вслух, ощутил неспособность этого, вздохнул. На этом вздохе повернулся ключ.
Ночные огни бросали отблески на дощатый пол, окрашенный в светло-коричневый цвет, железную кровать с двумя огромными подушками, телевизор на тумбочке в углу, который он никогда не включал, скудную мебель, доставшуюся от старых хозяев. Ян стоял среди комнаты и чувствовал себя слабым и больным. Он забыл закрыть балкон, когда выходил курить в последний раз, и в его отсутствие комната промерзла, даже одеяло словно покрылось тоненькой корочкой льда. Но он уснул быстро, почти тотчас же, свернувшись под ним калачиком.
Ян жил одинокой жизнью. Когда-то он любил, но это было давно. А сейчас даже если у него появлялись женщины, ему неловко было приводить их в эту крохотную квартирку со старушечьи аскетическим интерьером, в котором самой дорогой вещью было старое чешское пианино. Однако чувство стыда за бедность и провонявший сыростью подъезд не было настоящей причиной, почему его дом всегда был холостяцки пуст. Ян просто не хотел, чтобы к нему приходили другие, особенно женщины. Суетные, любопытные, они принялись бы рассматривать его вещи, трогать всё, выспрашивать. Последней его подругой была солистка его родной филармонии, Людмила Гильдебрандт, помпезная и громкая, как её имя. Когда она вальяжно вплывала в зал, всегда с высоко поднятой головой и тщеславной улыбкой, за ней тянулся шлейф тяжелых и сладких ароматов. Она была моложе, но своеобразные вкусы старили её. На сцене она обожала пышные атласные платья и расшитые золотом корсеты. Она вела себя пугающе демонстративно и совершенно непредсказуемо, впадая то в чрезмерное веселье, то в капризную и озлобленную меланхолию. Большую часть оркестра она просто не замечала и проходила мимо, не здороваясь, словно их для нее не существовало. С тех пор, как они расстались, так она ходит и мимо него. Ян и сам не понимал, что их свело. Она закидывала его посланиями, в которых она называла его милым, любимым, самым талантливым и самым красивым. На репетициях она кривлялась, гоготала, то и дело стреляя глазами в его сторону, а после лезла целоваться на глазах у всего оркестра. В каждой её капризной гримасе, в каждом картинном жесте было столько удушливой, приторной фальши, что Ян так и не узнал наверняка, какая она. После расставания, которое с его стороны было холодным и коротким, он ещё долго получал от неё длинные противоречивые письма, изобилующие то проклятиями, то признаниями в любви.
Но уже долгое время Ян довольствовался лишь обществом своей скрипки. Между прочим, его скрипка — личность. У неё даже есть паспорт. И это была единственная личность, кому Ян мог доверять, его единственный друг. И тем не менее она была подчинена ему, и он мог владеть ею безгранично, не испытывая ревности к предыдущим владельцам. Ему было мало что известно о её прошлом, он не знал, в каких залах она звучала и слышала ли какие-нибудь другие языки, кроме родного польского, который был родным и для самого Яна. Он не знал, в чьих руках она побывала, но её великолепное звучание вселяло ему веру, что это были талантливые музыканты и что они любили её так же, как любил он.
Когда оркестр уже расположился на своих местах, из-за кулис показался хор. Хористы неторопливо, один за другим, взбирались на подставки. «Как на эшафот», — невесело подумалось ему. Хор в этом году набрали новый, и оркестранты поглядывали на хористов с интересом. Мужчин в хоре, как всегда, мало, и все они уже в возрасте. Девушки, напротив, выглядели очень молодо, вероятно, студентки. Они стояли, переговариваясь вполголоса и хихикая. Главный хормейстер, стройная моложавая женщина с пронзительным голосом, рявкнула на девушек, и они мигом притихли. Тем временем Ян решил, что все готовы к репетиции, и принялся настраивать оркестр. Он дал ноту «ля»,и после того, как все отозвались ему, занялся прослушиванием каждой группы инструментов, легко кивая в знак одобрения, когда они добивались идеального звучания. Обойдя таким образом всех, он добрался до задних рядов, где сидели трубачи и тромбонисты. Уже за ними располагался хор.
По центру, прямо напротив Яна, стояли две девочки, одна темноволосая и смуглая, другая — маленькая худенькая блондинка в очках. «Это первая скрипка, — шепнула брюнетка с комичным благоговением, указав локтем в его сторону, очевидно, думая, что он не слышит, и тут же прибавила: — У него самый тонкий слух, по нему настраивается весь оркестр». Ему стало очень смешно, но он не подал виду, продолжая заниматься настройкой. Однако он заметил, что хористка-блондинка смотрит на него во все глаза. Ему тотчас же стало неуютно, он отвернулся, но чувствовал, как она продолжает сверлить его взглядом. Тем временем он окончил настраивать оркестр и кивнул духовикам, однако при этом не удержался и перевел взгляд на нее, затем сразу же опустив вниз. Неужели вышло так, что он кивнул ей?
По-королевски вовремя явился маэстро и начал репетицию. Оркестр принялся играть торжественный первый номер «Магнификата», но, когда вступил хор, дирижер тут же остановил музыку и сделал ему кое-какие замечания. Ян не хотел смотреть на ту хористку, но какая-то дьявольская сила тянула его посмотреть на неё. В итоге он не сдержался и обернулся. Она продолжала смотреть немигающим взглядом прямо на него, как завороженная.
На мгновение он вышел из себя, но взял себя в руки. Что за чушь — по нескольку раз в неделю он выходит на сцену, играет все скрипичные соло, виртуозные, пронзительные, и за ним, затаив дыхание, следит полный зал, и вдруг разнервничался из-за того, что на него пялится какая-то девчонка, даже ничего, по всей видимости, не понимающая в музыке.
Ян накинул куртку и вышел на улицу. Ветра не было. Снег валил крупными хлопьями. На остановке, обычно всегда шумной и переполненной, сейчас не было никого, и Ян подумал, как же это здорово — тишина. Вдруг дверь открылась, и из неё вышли девушки. На всякий случай Ян отвернулся в сторону, но среди них не было той маленькой блондинки. «Успела уйти раньше меня», — подумал он с некоторым облегчением.
На следующую сводную репетицию маэстро решил переместить хор с заднего ряда на левый край сцены. Таким образом, маленькая хористка оказалась прямо напротив Яна. Заняв своё место на подставке, первым делом она кивнула и улыбнулась ему, словно он её старый знакомый. Ему не оставалось ничего, кроме как кивнуть ей в ответ. На протяжении всей репетиции она посматривала в его сторону и улыбалась. Тогда и он принялся разглядывать её, притаившись за пюпитром.
Хотя он предположил, что она старше, чем кажется, она выглядела очень юной. У неё было круглое лицо, светлые волосы, лежащие на худеньких, чуть сутулых плечах, большие круглые глаза и аккуратный маленький ротик. Было видно, что произведение ей нравится и она очень старается. Вся в музыке, она от усердия поджимала губы, готовясь вступить, ныряла лицом в свою папку и начинала петь с серьезным, сосредоточенным лицом. Она пела вдохновеннее всех. Радостно и задорно улыбаясь на «Magnificat», она полностью преобразилась на «Omnes generationes». «Все поколения» изображали хоровые партии, вступающие друг за другом подобно тому, как распускается бутон, и вперёд вырывается пронзительная партия первых сопрано. Она пела её так, что Ян невольно залюбовался ею. Её голос звенел, грудь наполнилась звучанием, она была полностью отрешена. Однако в «Suscepit Israel», номере для терцета, но в переложении маэстро отданного женскому хору, первые сопрано звучали нежно, тихо и лирично. Лицо девушки мягко святилось. Ян увидел, что в ней есть понимание музыки, а потому его симпатия к ней невольно выросла.
Она была маленькая, совсем дюймовочка, и носила короткую, будто школьную юбку и грубые ботинки на чрезмерно толстой подошве. Она устала стоять и к середине репетиции переминалась с ноги на ногу. На подставках было тесно, хористки стояли вплотную друг к другу и даже не могли полностью раскрыть папки. Мужчинам, стоявшим на верхней подставке, приходилось складывать папки едва ли не на головы женщинам. От жара ламп и большого количества людей на сцене было очень душно. Во время пения солистов она в изнеможении присела на краешек своей подставки, и их лица оказались прямо напротив друг друга. Она посмотрела на Яна и снова улыбнулась. Тогда, замешкавшись на доли секунды, улыбнулся и он.
Из репетиции в репетицию маленькая хористка улыбалась ему, однако их сближение не заходило дальше улыбок. Яну было о чем думать на работе, помимо улыбок хористочки, было с кем общаться помимо неё. Лишь когда она принималась откровенно сверлить его неподвижным взглядом, который действовал ему на нервы, ему приходилось кивать ей из-за пюпитра: да, мол, хористка, здравствуй, я тебя заметил, и тогда она радостно улыбалась и отворачивалась.
Однажды она подошла к нему, пока он ещё не успел уйти со сцены. Она улыбнулась ему, как обычно, и обратилась к нему по имени. Увы, имя Яна Кравчика ни для кого не являлось секретом, так как его довольно часто можно увидеть на афишах.
— Я скоро уйду, — сказала девушка тихо и серьёзно, словно вдруг решилась доверить ему какой-то секрет.
— Да? Почему? — Ян поинтересовался скорее автоматически, нежели чем из любопытства или приличия.
— Педагог по вокалу говорит, что работа в хоре мешает сольному исполнению, — очевидно, она, как и большинство хористов, работающих на полставки, училась в музыкальном училище. — Да и возвращаться вечером одной поздно, — добавила она, помолчав и уставившись в пол.
— Могу сказать, что и работа в оркестре мешает карьере солиста, — ответил Ян.
Вдруг она подняла глаза, снова ласково улыбнулась и сказала:
— Я восхищаюсь вами.
Так они постояли ещё мгновения, смущённо улыбаясь и не глядя друг на друга. Затем одновременно, будто по договоренности, повернулись и бок о бок пошли прочь со сцены. Он проводил её до фойе, где она присоединилась к подружкам, а сам пошёл на улицу.
В день премьеры зал был переполнен, не хватало сидячих мест, многие зрители стояли. В горячем воздухе парило ожидание, но ожидание было не легким и радостным, а напряженным и болезненным. Ян чувствовал это, и его тревога стремительно нарастала. Ему снова стало казаться, что неизбежно произойдёт что-то плохое.
Самый сладостный момент в любом концерте — это финал. Овации гремели. Музыканты и зрители слились в какое-то необычайно мощное энергетическое единство, почти помешательство, эйфория захлестнула зал. И вот, среди всеобщей радости, аплодисментов, вспышек фотокамер, цветов и улыбок Ян увидел её лицо. Её заплаканные красные глаза были широко раскрыты, руки судорожно прижимали папку к груди, губы были сжаты добела. Щёки раскраснелись от духоты и возбуждения, причёска растрепалась — из зализанного балетного пучка, который носили все девушки в хоре, выбивались клочья волос. Эмоция, отраженная на её лице, была незнакома ему. Он отвернулся, лишь бы только её безумный взгляд не скользнул по нему. После выхода на бис скрылись за кулисами солисты, за ними спустился хор. Ян уходил одним из последних. Ему хотелось бежать как можно дальше, лишь бы не встречаться с ней взглядом, лишь бы не видеть её больше. Ещё несколько дней после этого ему снились кошмары о том, как механические куклы-хористки преследуют его, напевая свою монотонную песню, пока им хватает завода.
Новый год он встретил бессмысленно и пьяно, в компании своих коллег. У оркестра было всего лишь несколько выходных, а затем они приступили к новой объёмной программе. Совместных проектов с хором пока не планировалось, и у них не было никаких точек соприкосновения: хор и оркестр репетировали в разных зданиях. Погруженный в себя и работу Ян уже успел забыть о хоре, о странном поведении маленькой хористки и её ужасном искаженном лице, напугавшем его на премьере «Магнификата».
Они встретились снова лишь в марте. Увидев Яна, она ускорила шаг в его сторону, улыбнулась и громко и весело поздоровалась. Тут он вспомнил, что она говорила, что хочет уволиться. Значит, она осталась. Он почувствовал приступ раздражения и бросил ей насмешливое и холодное «здрасьте». Реакция была моментальной — худенькие плечики тут же поникли, а улыбку как ветром сдуло. Хористка тут же растаяла, растворилась среди своих соратниц в длинных черных юбках, белых блузках и с балетным пучком на голове, а его продолжала душить злость. «Сколько эта девчонка может досаждать мне? Что она о себе вообразила? Что я, первая скрипка, отвечу на её девичьи воздыхания?»
Чем дольше он её видел, тем сильнее он ненавидел её. Он возненавидел её с ног до головы. Просто смотреть на неё, даже если бы она стояла спиной или где-нибудь далеко в углу, было для него таким сильным раздражением, что он краснел и давился от злости. Во всём белом свете для Яна не было менее приятного и привлекательного существа, чем эта хористочка. Если бы она подошла к нему снова или, еще хуже, вздумала бы прикоснуться к нему, он оттолкнул бы её, прогнал бы, как гадкое насекомое или холодную отвратительную лягушку, сам пустился бы наутек. Да, она напоминала ему лягушку, когда растягивала тонкие губки в своей робкой, извиняющейся улыбке. Отчего она не может вести себя иначе? Зачем она носит эти детские ботиночки, очки и коротенькие юбочки? Ведь она уже не ребенок. К чему очередной маскарад? Он чувствовал себя рядом с ней огромным, толстым, старым, хотя одна только мысль о том, что при каких-либо обстоятельствах они оказались бы рядом, страшила его, и от злости он шёл терзать ни в чем не повинную скрипку. Ему было отвратительно, что она влюблена и что она добивается его взаимности. Всё внутри него кричало: «Никогда, никогда ты не получишь меня, убирайся вон!»
Его раздражало в ней абсолютно всё. Его выводило из себя, что она так редко бывала среди других хористок. Она дружила с ними, была мила и обходительна, но в то же время оставалась как бы сама по себе. Ему казалось, что она демонстративно отсаживается в сторонку, изображая одиночество и озабоченность какими-то великими думами. Его бесило, что она не выпускает из рук телефон и что-то непрерывно туда строчит, время от времени поглядывая по сторонам. Яну казалось, что она ищет его. Ему казалось, что она обсуждает его с кем-то, следит за ним. Его злил её звонкий детский голос. Его злило её стремление сблизиться с оркестром. Она улыбалась каждому музыканту, выходящему из-за кулис, говорила «здравствуйте», и если ей кто-то отвечал, её личико сияло. От этого зрелища его просто трясло. Вскоре она прослыла любимицей оркестра, воспитанной и вежливой девочкой, но Ян знал: она желает сблизиться с оркестром, чтобы таким образом подобраться к нему. А однажды, когда он вышел покурить, он обнаружил, что на его законном месте возле входа в филармонию стоит она с двумя подругами. От такой наглости Ян был обескуражен. Однако он смекнул, что это была провокация, поэтому не стал связываться с девчонкой, а отошёл за угол в самых оскорблённых чувствах.
Оркестр репетировал симфонии Дворжака и Малера. Хор опять отделился от них и уже месяц жил своей хоровой, акапельной жизнью. Насколько Ян слышал от своего приятеля трубача, они успели съездить на гастроли в соседний город и получить призовое место в каком-то конкурсе. Концертный сезон близился к завершению. Им оставалась всего пара совместных концертов.
Песенка у хора была лёгкая, запоминающаяся, девушки напевали её на каждом шагу на все голоса. Шелестя длинной юбкой, мурлыча тоненьким голоском свою партию, ему навстречу неслась маленькая хористка. Она не остановилась, но замедлила шаг и снова улыбнулась Яну, видимо, простив его. Внезапно ему стало совестно, что он так злился на неё, хрупкую, беззащитную девочку, не способную причинить никакого вреда, и сдержанно кивнул ей в знак того, что снова общается с ней, если только их общение можно было назвать таковым.
Небольшое здание филармонии было снова переполнено. Бушевали овации, звучали бесконечные слова благодарности. Артисты фотографировались в фойе и на сцене. Стоя в очереди к гардеробу, публика обсуждала выступление певиц. Но зал опустел быстро. Ян задержался в артистической, желая переодеться и забрать свои вещи. Он вынул из кармана телефон, чтобы заказать такси, но обнаружил, что тот разрядился. Тогда он воткнул его в розетку в фойе и сел рядом, дожидаясь, когда замерцает экран. И вдруг Ян увидел, что он не один. Прямо напротив него одиноко сидела маленькая хористка.
«Если будет реветь, я встану и уйду», — подумал Ян.
Но она не плакала. Они сидели по разным сторонам пустого зала, до комичного не похожие: робко сжавшаяся крохотная фигурка девочки и Ян, чувствовавший себя рядом с ней огромным. Молчание, накаляясь, звенело. Ян снова начал паниковать. Чтобы спрятаться, он вынул из кармана телефон и уткнулся в экран, искоса наблюдая за ней. Её близорукие глаза блуждали по стенам. Телефон, как назло, не желал включаться, обрекая его на лишние мгновения наедине с ней.
Вдруг она встала с места. У него внутри что-то задрожало, когда по паркету простучали её нелепые ботиночки. Но она лишь подошла к стене, чтобы разглядеть картину. Затем двинулась к другой, затем к следующей. Ян не смел поднять головы. Вдруг она резко сменила траекторию и пересекла фойе. Она шла к нему. Да, она шла к нему. Она села рядом с ним, совсем близко, и тоже опустила голову. Ян ждал.
Она молчала. Молчал и он.
Вдруг она подняла голову, расправила плечи и повернулась к нему. Она смотрела на него пристально и почти не дышала. Яна одолевало страшное напряжение. Ну же, думал он, скорее, скажи, что тебе надо, сделай, что ты хочешь, только не томи, не смотри на меня. Хористка сделала чуть слышный вдох, её сухие губы разомкнулись. Она моргнула, переводя дыхание, и вдруг снова улыбнулась. Её глаза блестели в полумраке. Она улыбалась робко, застенчиво, доверчиво. Она улыбнулась и снова спряталась, опустила голову и замерла.
Ян выдернул телефон из розетки и выбежал из фойе. Его лицо горело, его сердце колотилось. Он пошёл прочь, не задерживаясь и не оборачиваясь. Мир, казалось, перевернулся вверх ногами. Замелькали макушки деревьев, крыши домов, лужи с плавающим в них мусором, облака и машины, обрывки воспоминаний, мысли, взгляды, ноты. Её беззаботная песня звенела у него в ушах как наваждение, её улыбка плыла перед его глазами как жуткий призрак.
Ускоряя шаг, Ян добрался до угла улицы, собрался было переходить дорогу, но тут его взяла оторопь. Он встал как вкопанный, а затем сорвался с места и помчался обратно. Он бежал так, что в ушах гудел ветер. Запыхавшись с непривычки, трясущейся рукой он рванул дверь и ворвался в вестибюль. Но внутри, конечно же, никого не было. Темнота и тишина, и вахтерша уже погасила свет. Ян тяжело вздохнул и прислонился спиной к стене с афишами. Простояв так с минуту и переведя дух, он тихонечко, почти на цыпочках, вышел и бесшумно затворил за собой дверь.
Небо алело, заходящее солнце прямо за головой у дедушки Ленина высвечивало его силуэт: складки плаща, бороду, указующий перст, трещины на постаменте, сделанном из могильных плит, натасканных со старого кладбища в центре города, которое нынче разорили и превратили в парк. Каждый день Ян проходил мимо памятника и никогда не придавал ему значения, но контраст черного и красного зачаровал его. Верхушки елей напротив памятника по своей четкости и графической строгости не уступали шпилям старинных домов. На фоне алого всё сделалось чёрным, все остальные цвета будто исчезли. Последняя яркая вспышка дня перед тем, как погрузить весь город во тьму.
Под вечер весной пахнет прохладой и почему-то дымом. Постояв немного напротив памятника, Ян вдруг решил не вызывать, как обычно, такси, а прогуляться до трамвайной остановки, чтобы прийти в себя. Смеркалось. По дороге пролетали редкие, будто призрачные автомобили. Все люди куда-то исчезли. Ян шел по улице совершенно один. Услышал вдруг журчание воды — это включили фонтаны. В одиночестве, сокращая путь темнеющими переулками, он дошел до остановки трамвая.
Закурил. Немного успокоился. На сумеречном небе показался тонкий серп луны. Трамвай подошел слишком быстро, он не успел докурить и раздосадованно швырнул сигарету на рельсы.
Трамвай еле тащился, подпрыгивая и дребезжа. Ян так давно не ездил в трамваях, кажется, в последний раз в детстве, когда мать возила его в музыкальную школу. Он ненавидел это время, это было худшее время в жизни. Музыкальная школа находилась на другом конце города, а город, холодный, с враждебно острыми шпилями старинных домов, таинственными закоулочками и мостовой с криво выложенной плиткой, казался для него, застенчивого семилетнего мальчика, пугающим и чужим. Набитый трамвай, который вёз их с матерью от школы в музыкальную школу, оглушительно звенел и подпрыгивал. Ян чувствовал себя виноватым, когда мать тянула его за руку, протискиваясь сквозь толпу к выходу, а толпа ворчала, потому что он толкал всех своим огромным ранцем, набитым учебниками. Слёзы сами текли по щекам, а мать грубо встряхивала его и рычала: «Не реви». Ян боялся, что толпа разомкнёт их руки, он не сможет выйти, и трамвай увезёт его на край света, откуда нет пути назад.
«Наверное, хористка тоже сейчас едет домой. Или сидит где-нибудь и ревёт, — со жгучей злобой подумал Ян. — Ты хочешь меня, хористка? Ты желаешь то, о чем не имеешь ни малейшего представления? Кота в мешке, чертей в омуте, ящик Пандоры, троянского коня? Ну, так приди и забери меня. Я устал, чтобы сопротивляться и дальше. Я твой. Забери меня вместе со всем грузом, вместе с моим чувством вины, вместе с моей несчастной любовью. Ты правда думаешь, что сумеешь вытеснить её? Что своими хилыми ручками сдвинешь с места этот огромный камень? Ты думаешь, что меня можно спасти? Ты действительно собираешься мне помочь? Ты ещё ищешь и ждёшь любви от любви? От меня, вместе со всей ненавистью ко всему, и пуще всего — к самому себе? Любовь — это не ко мне, дорогая моя. Я буду видеть, как из тебя постепенно уходит жизнь, но закрою глаза. Если ты убежишь от меня с плачем и проклятиями, чтобы затем вернуться снова, прямо перед твоим носом я захлопну дверь. Может, ты, как и все наивные девчонки, мечтаешь о семье и детях? У тебя никогда их не будет. Готова к этому? Готова к тому, что цветущие поля обратятся в пустыни? Хорошо. Только не говори, что тебя не предупреждали! Я ненавижу тебя, хористка. Я ненавижу твою самонадеянность, твою глупость, твои иллюзии обо мне, которыми ты живёшь. Дорого тебе за них придётся заплатить. Иди ко мне, маленькая хористка, и я тебя уничтожу».
Эта жизнь всего одна! И он мотает её назад. Он возвращается сквозь все эти годы, минуя консерваторию, в которой ему завидовали однокурсники и унижали преподаватели, пьянки в общежитии, музыкальное училище и подработку в оркестре уже с первого курса, потому что семья едва сводила концы с концами, школа… Первая любовь… Лучше закрыть глаза и промотать в ускоренном режиме. Он остановил память на моменте, когда ему шесть лет. Он толстый, вялый, тихий ребёнок, вздрагивающий от любого шума. Его мать работала в музыкальном театре. Она брала его на работу, и он ждал её. Ян хорошо знал театральное здание, все коридорчики и потайные комнаты. Ему нравилось прятаться в них. Больше всего ему нравился закуток, где музыканты оставляли контрабасы. Он трепетал перед этими огромными инструментами, они такие большие и тяжёлые, и ему казалось, что если вдруг контрабас упадёт на него, то непременно убьёт. В футляре для контрабаса можно жить. А если спрятаться за контрабасами, то точно никто не увидит. Ему хотелось скрыться от всех, от школы, от педагога по скрипке, которая изнуряла его бесконечными гаммами и этюдами, от учительницы по сольфеджио, которая причитала: «Ах, как бестолково!», от учительницы по фортепьяно, которая прижимала и так уже ноющие от струн пальцы к клавишам, от матери, которая грубо тащила его за руку сквозь толпу. Ян осторожно перебирал толстые жесткие струны, прижимался всем телом к контрабасу и чувствовал, как он гудит, и как долго-долго колеблется струна, и какой низкий, богатый у неё звук. Ах, вот бы он учился играть на таком инструменте, а не на этой дурацкой скрипочке! Но этот инструмент был слишком велик для него. Когда ему было больно, плохо, он мечтал остаться навсегда в театральных коридорах, затеряться среди них, вдохнуть свою жизнь в эти стены.
«Маленькая хористка. Не затем ли ты жмёшься к стенам филармонии? Не затем ли высматриваешь меня из углов? На цыпочках проходишь в зал во время репетиции, бесшумно занимаешь место. Ты приходишь прятаться? Среди стен, среди мягких кресел, среди других хористок, среди пюпитров, среди звуков ты прячешься. Что требует от тебя мир и что делает с тобой, раз ты пришла сюда и ищешь чьей-то помощи, утешения, спасения?
Так вот чего ты хочешь. Ты хочешь, чтобы я укрыл тебя от этого мира и забрал в свой. В тот, в котором я замкнулся так глубоко, что не заметил, как ко мне, словно нежные зелёные стебли, тянутся тёплые чувства юной девушки, невинной и простой. Это нежность и красота. Прости меня, моя хористка. Я сделаю для тебя всё, что только в моих силах. Я сумею защитить тебя. Ты так долго ждала, бедная. Прости, прости меня, только потерпи до завтра! Завтра же непременно я подойду к тебе и заговорю с тобой. Неважно о чём — просто улыбнусь, спрошу, как дела, расскажу что-нибудь, что угодно, лишь бы ты знала, что я всё понял, что услышал… Я спрошу, как тебя зовут! Ведь за всё это время я даже не узнал твоего имени. А ты меня почему-то любишь… На последнем концерте сидела в первом ряду и не сводила с меня восхищенных глаз. Удивительная вещь — человеческое доверие! Я благодарен тебе, маленькая хористка, я всегда буду предан тебе и признателен!»
Ян ехал в трамвае и плакал. Совсем как тогда, в детстве, но уже внутренне, беззвучно, безутешно и горестно, как плачут взрослые. Ему казалось, что его сердце — это лужица, покрывшаяся тоненьким льдом осенним холодным утром, и крошечная девичья ножка в ботиночке легко и аккуратно наступила на неё, с хрустом разломив лёд. Впервые за долгие годы он снова тонул и плавился в горячей, тягучей нежности, которую испытывал когда-то к той, кого давно оставил.
Филармония выглядела как обычно. Музыканты разговаривали, пили кофе, кто-то разыгрывался в углу, кто-то изучал ноты. Люди шли навстречу, приветствуя его, протягивая руки, улыбаясь. Но сегодня Ян рассеяннее обычного. Он едва реагировал на замечания дирижера, и только доведенное до автоматизма мастерство спасало его. Ян играл, но, кажется, впервые в жизни мыслями был вовсе не в музыке. С трудом он дождался перерыва, чтобы зайти в уборную и умыться холодной водой.
После перерыва репетиция продолжалась. Начали подходить хористы. Увидев, как вошли первые девушки из хора, веселые, беззаботные, напевающие свои партии, Ян испытал мучительное чувство нетерпения. Он сел поближе к входу на скамейку, на которую никогда в жизни не садился, и стал ждать.
Хористки приходили одна за другой. От волнения Ян рассердился. «Опаздывает. Что за ужасная дисциплина — совсем их в этом хоре не воспитывают, что ли?» Хор начал распеваться. Ян поморщился, услышав фальшь, неодобрительно покосился в сторону хористов, собравшихся кучкой вокруг их концертмейстера, прищурился — вдруг она пришла, а он не заметил? Но её не было. Ян встал, раздосадованный, и пошел в буфет за гадким кофе «три в одном». После репетиции встал на своё место возле входа в филармонию и закурил. Открылась дверь. Вышла стайка девчонок-хористок, весело щебечущих птичек. Одна обернулась. На мгновение посмотрела на него. Но это была не она, а другая. С проводов вспорхнула стайка воробьев. Девушки уходили прочь со смехом и песнями.
Она не пришла и на следующую репетицию. Не пришла и затем. Ян уже почти не ждал, но, будто между прочим, время от времени бросал косые взгляды на хор.
Последний концерт окончился. Зал опустел. Дождавшись, пока все уйдут, Ян присел на лавочку, на которой они сидели вместе, и прислонился к стене.
Ян думал о непостижимости девичьего мира. О том, как он незыблем и хрупок. Он искрился и переливался звонким смехом юности. Мечтательные, трогательные, держащиеся друг за дружку, привыкшие всегда хором, всегда вместе. Вечно юные, словно волшебная фея тронула маятник часов и остановила время. Они и сами были феи, худенькие сильфиды, порхающие по филармонии в своих развевающихся черных юбках. Так весело окликают друг друга по именам: Леночка, Маша, Света. Но когда они выстроятся на сцене, от них не останется ничего, кроме голоса. Каждая из них — лишь один из голосов. Голоса улетят ввысь, но эхо навсегда останется в этих стенах.
Он думал о красоте алой полосы заката. Неба, которое прекрасно всегда, в любом своем проявлении, будь то ясная полуденная синь или серое, почти белое небо ноября, которое весь город превращает в черно-белое кино. Небо, которое умеет окрашиваться совершенно разным цветом. Тоскливый бледно-синий цвет сумерек, увядания и болезни. Нежный сиреневый, если, промучившись бессонницей, взглянуть ранним утром в окно. Зловеще желтый перед пыльной бурей или грозой. Глубокий роскошный темно-синий или черный с мерцающими звездами. Но ближе всего ему был закат. Он смотрел на алую полосу на горизонте. Зрелище красоты, осознание ее мимолетности ранило его, рождая мучительно болезненное чувство тоски. Полное, неизбежно тянущееся к горизонту солнце — это был он сам. А тонкие облака, окрашенные последними лучами в нежный розовый цвет, были звуками музыки.
Он думал о том, что он конечен и ограничен, и, как бы ему ни хотелось в это верить, они не едины со своей скрипкой. Пусть без неё он немыслим и ничтожен, зато она прекрасно проживёт и без него, и проживёт гораздо дольше. После его смерти её продадут на аукционе, и кто-то другой, как и Ян, как и все до него, возьмет её в руки и выйдет с ней на сцену, и отныне будет считать её частью себя, продолжением своего тела.
Ян окинул скрипку любящим взглядом. Лак кое-где потрескался. Он вздохнул. Бережно уложив её в футляр, он застегнул его, распахнул дверь филармонии и вышел на улицу, где уже вовсю бушевало и неистовствовало лето.