Драма в семи картинах
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2019
Анжелика Четвергова — окончила Екатеринбургский государственный театральный институт (семинар Н. Коляды). Публиковалась в сборниках современной уральской драматургии и журнале «Современная драматургия». Номинант Всероссийских драматургических премий, художественный руководитель театральной студии Технического Университета УГМК. Живет и работает в г. Верхняя Пышма.
Действующие лица:
Марина Цветаева
Лидия Корнеевна
Татьяна Алексеевна
Флора Моисеевна
Неизвестная
Ксения Михайловна
Сотрудник НКВД
Жена писателя
Секретарь
Глафира Андреевна
Картина первая
Берег Камы. Невдалеке пристань. Гудки пароходов, крики людей, плач, слышен голос Левитана, прошли солдаты с песней. Куст рябины. Около куста стоит на коленях Неизвестная: молится, плачет. Появляется Марина Цветаева. На ней темный жакет, длинная шерстяная юбка, перекрученные чулки, сандалии, берет, кожаная сумка на плече с металлическим замком «молния», в руке тканевый мешочек на тесемках.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. И я люблю разговаривать с деревьями. Они же не люди, с ними можно договориться.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Ой! Я тут рябины хотела набрать. Яблок в этом году нет, говорят, в финскую зиму все вымерзли.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Ветка — как рука друга. Идите к богам — деревьям.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Мне жаль деревьев, из них столбы делают, а они гудят, плачут.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Такие большие слезы, крупнее глаз.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Это я ничего. Это я только сейчас.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Ах! Не плачьте. У меня неможение чужого страдания. На горе у нас сейчас нет времени. Оказывается — это тоже роскошь.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Я не буду. Я сильная. Только человек не может быть счастлив, когда делает другому больно. Даже если другой и не знает этого. У меня муж ушел на войну, а я его не люблю. Я себя боюсь. Ведь я глубоко-глубоко, там, на донышке сердца, рада, что ушел. Я гадкая, какая же я гадкая.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Вы святая! Женщины любят ведь не мужчин, а любовь, поэтому никогда не изменяют. Человечески любить мы можем иногда десятерых, любовно — много, двух, трех. Нечеловечески — всегда одного.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Я не знаю… Но, когда вижу его во сне, у меня такая нежность разливается внутри, что просыпаться не хочется. Я даже карточку его не взяла с собой. В сердце держу его руки, губы…
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Вы из того мира, где только душа весит, — мира сна или сказки? Воображаемая жизнь — вернее настоящей.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Он в Москве, пока у него бронь.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Надо, надо, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце, хотя бы и разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Он любит меня. Только сдержанный очень. Я все жду признания, каких-то слов…
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Сдержанный — значит, есть что сдерживать. Ах, как вы несчастны, как счастливы! Мне чужой жизни больше жаль, чем своей души, это как-то сильнее во мне. У вас душа большая. Я знаю. Потому что душа только от потерь растет.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Я буду любить его всю жизнь!
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я буду любить тебя все лето — это звучит куда убедительнее, чем всю жизнь, — главное, куда дольше.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Нет. Это как вспышка изнутри. Когда я его увидела, его глаза: такие простые, дымчато-серые, я вдруг поняла, что хочу, чтобы эти глаза смотрели на меня всю жизнь. Но в тот же миг думаю о муже. Как это можно простить?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Да… Единственное, что люди не прощают того, что кто-то без них в конце концов обошелся.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Я не знаю, есть ли бог. Я знаю, что есть солнце, есть ветер, есть цветок и дерево. И я только прошу, чтобы мужа не убили, только тогда я смогу потом быть счастлива с другим.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Вы молились дереву. И это так много в вас. Ах, если бы вы жили рядом, если бы мы жили рядом, я была бы наполовину счастливее. И мы бы вместе молились деревьям. На воле, в большом пустом саду. Были у меня такие сады! Этот разговор бы силой всех деревьев сада помог мне, вам… Но об этом у нас разговор еще впереди. А может быть, его никогда не будет — не удастся — не задастся — быть.
За этот ад,
За этот бред,
Пошли мне сад
На склоне лет.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Это стихи Марины Цветаевой. Мой дед — учитель рисования в псковской гимназии, много лет переписывался со отцом Цветаевой. У нас в доме хранилась книга с дарственной надписью профессора Цветаева. Мама любит эти стихи. У нее они в тетрадь записаны. Мы жили на Воротниковского. Во время прогулок она показывала мне цветаевский дом в Трехпрудном и церковь в Палашах на высокой горке, где венчалась Марина Цветаева со своим мужем. Мама была на поэтических вечерах, где сестры Цветаевы читали стихи дуэтом. И голоса у них были, как один.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Какой покой. И река, как в моей дорогой Тарусе. Когда буду умирать, у меня будет такое же чувство, как здесь и сейчас, на этом берегу. Печали. Торжественности. Грохот и всекружение позади. Но ведь это и есть отдых… А хотите, я вам шерсть подарю. Она очень хорошая, французская, здесь такой нет. Свяжете шарф своему возлюбленному и привяжете его, как Тесея.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Я отплываю завтра. Маму я устроила, нашла в Чистополе комнату. Я ведь еще в Москве окончила фельдшерские курсы. Теперь непременно должна идти на фронт.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. На войну?
НЕИЗВЕСТНАЯ. Да, я же военнообязанная.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Фронт — это не для девочки. Война — это грязь и ужас. Это настоящий ад. И смерть — это не самое страшное даже, что с вами может случиться! Тем более у вас есть мама. У меня есть сын. Он тоже все время куда-нибудь рвется. Он вот хочет вернуться в Москву. Это мой родной город, но сейчас я его ненавижу. Вы счастливая, у вас есть мама. Берегите ее. А я одна…
НЕИЗВЕСТНАЯ. Ну как же, у вас ведь сын?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Это совсем другое. Важно, чтобы рядом был кто-то старше вас или тот, с кем вы вместе росли, с кем связывают общие воспоминания. Когда теряешь таких людей, уже некому сказать: «А помнишь?» Это все равно что утратить свое прошлое — еще страшнее, чем умереть. Я совсем одна. Последний раз я не чувствовала себя одинокой только в бомбоубежище. (Опять прошли солдаты с бравурной песней.) Такие песни поют, а он все идет…
Картина вторая
Городская площадь. Стенд с газетами и плакатами. Будка с надписью «керосин». Стоят женщины с металлическими бидонами и стеклянными бутылями. Читают газету. Лидия Корнеевна у стенда, в руках держит стакан меда.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Хотела бы я расшифровать это. Враг пытается проникнуть к Ленинграду. Приникнуть к нельзя. Проникнуть можно только в. В Ленинград?! Значит, немцы уже вблизи, возле, вплотную? В Стрельне? В Колпине?
К Лидии Корнеевне подходит эффектно одетая, красивая женщина, Татьяна Алексеевна.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Цветаевой отказали.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Не поняла вас?
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Отказали Цветаевой в прописке. Вчера было собрание. Постановили, что Марина Ивановна должна жить в Елабуге, там, куда ее направил Союз писателей.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Подумаешь, столица — Чистополь. Здесь прописывают литераторов всех без изъятия. Были бы невоеннообязанные.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Я познакомилась с ней на пароходе, когда мы плыли из Москвы. В народе про таких говорят — ранетая. Она совсем потеряла голову, потеряла волю. Она была одно страдание. А вы Тренева или Асеева знаете? Беретесь уговорить? Без них нельзя. В Чистополе они представляют Президиум Союза писателей.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Здесь почти никого не знаю, я ведь ленинградка, а не москвичка. С чего им меня слушать? Я вообще никто. Даже не член группкома. Я отправлена сюда, потому что я дочь писателя Чуковского. Простите, Татьяна Алексеевна, мне мед надо домой отнести. У меня племянник хворает. У него повысилась температура, глотать ему больно, по-видимому, ангина. Еще хочу зайти в писательское общежитие, может, смогу добыть компрессную бумагу.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Как? Вам разве не известно, кто она?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Поэт, на мой вкус, очень своеобразный, но сильный.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Она же голая душа.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. А какой может быть душа у поэта?
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Тсс! Не говорите громко. Она больше пятнадцати лет жила в эмиграции. Сначала в Россию ее дочь вернулась, потом муж приехал. Марина Ивановна в Париже осталась одна с сыном. Там от нее все отвернулись. Считали мужа советским шпионом и ее тоже. Ее не печатали, никуда не приглашали. Такой негласный тихий бойкот. Нищета, грязь. Она луковицы в последний базарный час подбирала. Что ей оставалось? Вернулась в тридцать девятом и не знала, что родная сестра уже сидит. Сначала дочь забрали, потом мужа. Теперь она одна осталась с шестнадцатилетним сыном.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Елабуга, небось, такая же дыра, как и Чистополь.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Обрести в Елабуге хоть какой-то заработок безнадежно. Есть только спирто-водочный завод. Она в совершенстве знает три языка. Но в школу ее не берут. Снабжение убогое, цены на рынке растут. Скоро зима, Кама встанет, и из капкана не вырваться. Она будет одна в этом снежном плену. Остается колхоз, перебирать гнилую картошку. Этого допустить нельзя! В Чистополе сейчас литературный центр. Есть Асеев. Скоро, говорят, Пастернак приедет. Даже музыкальные вечера устраивают. Врачи есть. Ей просто необходима эта прописка. У нее тогда и работа будет здесь.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. А скажите, пожалуйста, вам понятно, какого черта они не желают прописывать Цветаеву? Ведь не ссыльная же она, а такая же эвакуированная, как и мы. Почему же ей не разрешают жить там, где ей хочется?
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Она тут как зачумленная. На ней клеймо. Белоэмигрантка.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Она русская. Она родилась в Москве. Ее отец построил Музей изобразительных искусств имени Пушкина. Настаивать! Хлопотать! Что за разница Союзу писателей, где именно будет Цветаева жить? Была же она приписана в Москве, почему же ее здесь не прописать? Меня через три дня уже в Чистополе прописали. В горсовете толковая женщина. Все подробно расспросила, какие дети, какого возраста. Про всех знает, где какие хозяева: кто пьет, где хозяйка сварливая, у кого коза или корова. Писательских фамилий она, безусловно, не знает. Думаю, для нее все едино, что Цветаева, что Гладков и Твардовский.
Идет с банкой меда жена Асеева Ксения Михайловна.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА (шепотом). Вон Гусеева идет.
КСЕНИЯ МИХАЙЛОВНА. Почем стакан меда? Вы у кого брали? Знаете, как мед проверять химическим карандашом?
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. А Николай Николаевич дома? Нам надо переговорить с ним.
КСЕНИЯ МИХАЙЛОВНА. Николай Николаевич болен, и беспокоить его можно только по вопросам крайней важности. Ему покой нужен и питание. А к нему уже с утра явилась Цветаева, на меня взглянула как на мебель, а я полы помыла. А Коля ей отказать, конечно, не может. Он почему-то считает ее гениальным поэтом, с Маяковским равняет! Сегодня опять будет заседать совет Литфонда. Делать, что ли, нечего советским писателям? А все соберутся ради Цветаевой. Одного раза мало.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Совет писателей, совет эвакуированных, совет жен писателей. Для чего же мы все объединились? Помочь писателю! Но если мы не сможем спасти Марину Цветаеву, то грош цена нашим собраниям?
ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ. Вообще не понятно, зачем она приехала. Жила бы там, в Европах своих. Слышали мы вашу Цветаеву. Муть какая-то. Скучно. И характер скверный. А керосин будут давать, вы не знаете? А то хозяева дрова берегут, печей не топят.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Она поэт. Нас всех забудут, всех. А ее помнить будут.
ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ. А еще мне говорили, что, когда умер Ленин, она радовалась. Вы знаете, как в эмигрантских кругах ее называли? Царь-дура.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Но это лишнее. О ней очень тепло отзывается Борис Пастернак. Я склонна ему верить.
КСЕНИЯ МИХАЙЛОВНА. Борис Леонидович пускай со своими женщинами разберется. А то жена в эвакуацию, а моральный дух писателя подмокает в Москве.
ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ. Говорят, наши войска оставили Днепропетровск.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Неужели оставят Киев? Там отец, мать и брат моего покойного мужа. Успели ли выехать?
КСЕНИЯ МИХАЙЛОВНА. Нет. Киев не сдадут. Да нет, быть этого не может, чтобы наши отдали Киев! Понятно, война. Не до излишеств. Но наши мужья писатели. Они тоже на своем боевом посту требуют внимания. Их острые перья еще послужат делу нашей победы. С продуктами совсем плохо. Мы почти на военном положении. Надо открыть пункт питания. Централизованное снабжение организовать проще. Продукты на базаре дороги, и такая столовая могла бы облегчить жизнь писателям. А те же продукты, закупленные коллективно, будут на порядок дешевле.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. И нанимать никого не следует. Мы сами все можем. Ведь правда? Можем по очереди готовить, убирать, подавать.
ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ. А кто нам помещение даст? Все занято приезжими.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Поможет совет эвакуированных. Разрешение горисполкома тоже наверняка получим.
К женщинам подходит Марина Цветаева.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Не подскажете, здесь есть женщины, умеющие вязать?
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Марина Ивановна… Марина Ивановна… Вы как тут… Я и телеграфировать вам не успела…
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Добрый день. У меня, собственно, шерсть французская, очень хорошая. Здесь такой нет. Никто ее у меня не купит? Я выручить хочу сто пятьдесят рублей.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Вы за такую все двести рублей получите. Это я вам обещаю.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Буду благодарна. У меня нет друзей, а без них гибель.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Это поэтесса Марина Ивановна Цветаева.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Есть три поэта: Пастернак, я и Маяковский. Я не Марина Цветаева, рожденная в Москве в девяносто втором году, прописанная или не прописанная по такому-то адресу, я как явление. Я поэт. И только так.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Это Лидия Корнеевна. Познакомьтесь.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Как я рада, что вы здесь. Мне много говорила о вас сестра моего мужа Елизавета Яковлевна Эфрон. Вот перееду в Чистополь, и будем дружить.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Надеюсь, Елизавета Яковлевна простила мне мою бестактность. Я смела ее, знаменитого педагога художественного чтения, учить читать стихи.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Если меня не пропишут, я в Каму брошусь.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Нельзя распускаться. Сегодня будет повторное заседание по вашему вопросу. Сейчас должны решить в вашу пользу. Кроме того, мы тоже не можем бездействовать. Вот писательскую столовую хотим на общественных началах организовать. Сами будем там работать: готовить, убирать, мыть посуду.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. А мне место посудомойки можно определить?
КСЕНИЯ МИХАЙЛОВНА. Ну, зачем же судомойкой? Может, мы буфет организуем, можно в буфете.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Нет-нет, это я не сумею! Я тут же просчитаюсь… А в Елабуге мне нельзя. Я в Елабуге боюсь. Тут в центре каменные дома, там сплошь деревня.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. В Чистополе вы в центре тоже жить не будете. Придётся обустраиваться опять-таки в деревянном доме. Без водопровода, без электричества.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. И сына я оттуда заберу. Он здесь учиться будет в ремесленном училище. Ученик токаря, это что значит?
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Токарь обтачивает детали, делает круглыми металлическую заготовку.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Зачем?
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Для разных машин.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я так не люблю машины, даже лифтов боюсь, а живу, как плохо действующий автомат, как несчастный, неудачный автомат, как насмешка над автоматом.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Война. Он будет делать снаряды.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Мой сын читает Расина. Знает три языка. Рисует сатирические шаржи. Это ему поможет?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Всем трудно. Сейчас самое главное, каждый человек должен накрепко помнить, что все кончится хорошо.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. А мне определенно дадут это место судомойки?
КСЕНИЯ МИХАЙЛОВНА. Надо заявление написать. Как всем, на общих основаниях?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Что нужно написать? Сейчас. (Достает из кармана ручку.)
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. У меня тетрадь есть ученическая, подойдет?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Как заполнять этот формуляр?
КСЕНИЯ МИХАЙЛОВНА. Пишите. В совет Литфонда. Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда. Подпись. Двадцать шестого августа тысяча девятьсот сорок первого года.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Неужели никому не будет стыдно. Я, скажем, сижу за столом, хлебаю затируху, жую морковные котлеты, а после меня тарелки, ложки, вилки моет не кто-нибудь, а Марина Цветаева. Если Цветаеву можно определить в судомойки? То почему бы Ахматову не в поломойки, а жив бы Блок — его бы при столовой в истопники. Истинно писательская столовая!
Открывается окно в будке с надписью «Керосин». Женщины с поспешностью отходят.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Посудная вода — и слезы… Есть те, которые должны мыть посуду, и есть те, которым нужно подавать и служить.
Картина третья
Коридор. На двери надпись «Парткабинет». Дверь приоткрыта, слышны голоса. В коридоре стоят Лидия Корнеевна и Татьяна Алексеевна.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (голос). В Елабуге есть только спирто-водочный завод. А я хочу, чтобы мой сын учился в Чистополе, я отдам его в ремесленное училище. Я прошу, чтобы мне предоставили место судомойки.
Гул голосов.
ПЕРВЫЙ ПИСАТЕЛЬ (голос). У Марины Ивановны и в Москве были иждивенческие настроения. Все ее литературные дела должны были устраивать, а у нас хватает и своих талантливых писателей. По меткому выражению товарища Сталина, мы должны излечиться от идиотской болезни беспечности. Так вот, это верх нашего с вами попустительства и беспечности. Мы не можем допустить проживание в Чистополе Цветаевой.
ВТОРОЙ ПИСАТЕЛЬ (голос). Поэзия Цветаевой глубоким образом насыщена не только идеями, настроениями, психологией прошлого, но и словарь ее, вся поэтика также насыщена элементами прошлого: Бог, Господь, ангел, Иордань, Благовещенье и прочий церковный реквизит. И, может быть, поэтому с такой отчетливостью видно, что это стихи «с того света», нечто диаметрально противоположное, даже враждебное представлениям о мире, в котором живет советский человек. Все в поэзии Цветаевой чуждо нам и идет вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма.
ТРЕТИЙ ПИСАТЕЛЬ (голос). Марина Ивановна уже вписала в историю русской поэзии свою, новаторскую, исполненную высокого драматизма страницу. Лирика, проза, поэмы и пьесы, переводы. Наступит день, когда ее творчество будет заново открыто и оценено и займет заслуженное место.
ПЕРВЫЙ ПИСАТЕЛЬ (голос). Товарищи. Время военное. А муж Цветаевой арестован, в прошлом белый офицер. И дочь арестована, и сестра. Если правительство сочло нужным отправить Цветаеву в Елабугу, то пусть она там и живет, а мы не должны вмешиваться в распоряжение правительства.
ВТОРОЙ ПИСАТЕЛЬ (голос). Советский читатель не поминает Цветаевой «старые грехи» и не требует от поэта самооправданий за прошлое. Советский читатель ждет от поэта, когда он заговорит напрямик о том, к чему он пришел, а еще больше будет ждать того, чтобы талант поэта включился живым, родственным образом в дело, которое ныне творит его родина.
ТРЕТИЙ ПИСАТЕЛЬ (голос). Неужели поэт, прорыдавший: «Чем прогневили тебя эти серые хаты», не прописал себя на веки веков в великой русской литературе, а значит, и в любой точке российской земли!
СЕКРЕТАРЬ (голос). Давайте еще раз предоставим слово Марине Ивановне Цветаевой.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (голос). В Елабуге есть только спирто-водочный завод. А я хочу, чтобы мой сын учился в Чистополе, я отдам его в ремесленное училище. Я прошу, чтобы мне предоставили место судомойки.
Гул голосов.
СЕКРЕТАРЬ (голос). Прошу соблюдать тишину. Николай Николаевич Асеев не смог прийти на заседание Совета писателей из-за болезни. Предлагаю зачитать его письмо: «В рассказе Льва Николаевича Толстого «Люцерн» речь идет о музыканте-карлике, которому после выступления горожане не бросили в шляпу ни единой монеты. Точка зрения писателя, художника Толстого на событие — высокочеловеческая. Обидеть человека — для него в самом деле равнозначно преступлению. Вот что он пишет в своем рассказе: «…Он трудился, он радовал вас, он умолял вас дать ему что-нибудь от вашего излишка за свой труд, которым вы воспользовались. А вы с холодной улыбкой наблюдали его, как редкость, из своих высоких блестящих палат, и из сотни вас, счастливых, богатых, не нашлось ни одного, ни одной, которая бы бросила ему что-нибудь! Пристыженный, он пошел прочь…» Великий писатель озадачится вопросом о том, как живет человек, хорошо ли человеку, не обижают ли его. Так почему же мы, писатели, в своем отношение к нашим товарищам, собратьям по перу, проявляем такое бездушие. Художника надо уметь ценить еще при жизни. Я уверен, что мы должны решить положительно вопрос о местонахождении поэта Цветаевой в Чистополе.
Гул голосов. Марина Цветаева выходит.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (кинулась к Лидии Корнеевне, потом убрала руку). Вы? Не уходите, побудьте со мной! (Татьяна Алексеевна принесла стул.) Сейчас решается моя судьба. Как я мала, как я ничего не могу. Я чувствую, что непременно откажут. Мой ангел больше меня не любит.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Ну, даже если и откажут. Так ведь и хлопотать можно. Над чистопольским начальством существует московское.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Жизнь, что я видела от нее, кроме помоев и помоек, и как я, будучи в здравом уме, могу ее любить?!
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Бывают в жизни тупики, но они только таковыми кажутся. А потом враз и расступятся.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Мне помогают только женщины — так, впрочем, было всю жизнь. Начинаю убеждаться, что подходящая женщина такая же, если не большая, редкость, чем подходящий мужчина. Думаю о Борисе Пастернаке, он счастливее меня, потому что у него есть двое-трое друзей-поэтов, знающих цену его труду, у меня же ни одного человека, который бы на час — стихи предпочел бы всему. Это — так. У меня нет друзей. Есть дамы: знакомые, приятельницы, покровительницы, иногда любящие, чаще меня, чем стихи, конечно, стихи шестнадцатого года. Сколько их вокруг меня — и никого! Глубоко — до дна одна. Я не умею на людях, мне нужны не люди, а человек, один. В восемнадцатом мне привел Бальмонт начинающую поэтессу, и она писала стихи про морковь. Честное слово! И сама была румяная, как морковь, я даже удивилась. И вот, в прошлом году я получаю от нее письмо со стихами. Хорошие стихи, уже не про морковь. И потом еще несколько писем, а потом мы наконец с ней свиделись. Совсем не знала, кого я увижу, я так хотела — любить! И просидела с ней три часа, мы говорили с ней о бывших друзьях и временах. Мы как будто люди одного мира, она умная, мне очень преданная, пишет стихи… Ничего я не почувствовала, ни малейшего волнения, ни притяжения, и у меня был ледяной, разумный, даже резонный голос… Ну а где во всем этом радость?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. В двадцать девятом моя подруга устраивала на своей квартире литературные вечера. Актриса из БДТ читала вашего «Крысолова». Стихи были написаны от руки на тонкой папиросной бумаге, актрисе было сложно читать, листы постоянно сворачивались, видимо, их везли туго завернутыми. Не каждому поэту достается такая честь. Этот никому не известный ценитель вашей поэзии, рискуя очень многим, через несколько границ привез в Россию ваше слово.
СЕКРЕТАРЬ (выходит). Ваше дело решено благоприятно. Это было совсем нелегко. Потому что Тренев категорично против. Помогло письмо Асеева в вашу пользу. Совет постановил вынести решение простым большинством голосов, а большинство — за, и бумага, адресованная в горсовет от имени Союза, уже составлена и подписана. В горсовет мы передадим ее сами, а вам сейчас следует найти комнату. Кажется, на Бутлерова есть еще не заселенные площади. Что касается вашей просьбы о месте судомойки в будущей писательской столовой, то заявлений будет много, а место одно. Сделаем все возможное, чтобы оно было предоставлено вам. Надеюсь — удастся. (Уходит.)
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Литература в руках малограмотных людей. В правлении Писательского дома случайные люди. Сто семьдесят два писателя награждены орденами и медалями, а Мандельштам умер. Кругом страх. И этот страх глушат комфортом. Веселье повсеместно! Дом писателей в Лаврушинском, дачи в Переделкино, Писательский клуб гордится лучшим поваром в Москве. Поэт Кирсанов делается этаким метрдотелем Писательского дома. Все обзаводятся машинами. Соболев срочно кончает курсы шоферов. Говорят о кухне, гаражах, судорожно ищут бензин. Все это делается с какой-то лихорадочной поспешностью. Какая-то трамвайная давка с раздавлением ног. Классику припаривали: Маяковский — осовеченный поэт, без его метаний, исканий, срывов, даже без самоубийства. Поэзия превратилась в праздник для глаз и уха, стала песней, гимном, одой. Поэтов стало трудно отличить друг от друга. Все пишут на одни темы, одним тоном: бодро, приподнято, жизнерадостно. Все пишут одинаково и даже одинаковым подчерком. А я все о душе, о смерти, о тоске среди советских стихов, таких ясных и понятных.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Теперь дело за малым. Пойдем на Бутлерова искать комнату, а потом останется в горсовете поставить штамп.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. А стоит ли искать? Все равно ничего не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду. С первых минут понять — все пропало, тогда все легко.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Все равно, если и найду комнату, мне не дадут работы. Мне не на что будет жить.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. В молодости обиды непереносимы. Сейчас уже я могу любую обиду перенести, не разрушаясь. Главное, понять, кто ты — рубанок, молоток или гвоздь.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Сейчас я гвоздь, старый ржавый гвоздь.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Я тоже гвоздь… Но пока не нашёлся еще тот молоток, который вобьёт меня по самую шляпку!
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Вы пойдете со мной? Я одна не могу. Я непременно заблужусь и что-то перепутаю. Я не разбираюсь в пространстве. А кроме всего прочего,у меня врожденный ужас перед всеми присутственными местами, перед людьми, для которых я — не я, а что-то третье, которым я быть не умею.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. У меня племянник хворает. Я ему должна мед отнести.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Разве это займет много времени? Здесь все так малó. Не бросайте меня сейчас. Я знаю вас всего так немного, но чувствую себя с вами так свободно.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Ой! А мне надо на почту, я очередь заняла.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Отбейте сыну телеграмму: «Ищу комнату. Скоро приеду. Целую». (Достает из сумки маленькую записную книжку. Пишет.) Вот адрес. Я безоружна перед добротой, совершенно беспомощна. Как старый морской волк, например, в цветнике. Поймете ли вы меня? А вдруг все сложится? Только чтобы там стол был, желательно у окна, и чтобы дерево в окно стучало…
Картина четвертая
Деревенская улица. Марина Цветаева, Лидия Корнеевна.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь и двадцать восемь. Будет! Жду письма! Какое-нибудь, от кого-нибудь. Сегодня мое последнее окно было четным. Значит — будет. Я ничего не знаю о судьбе моих братьев. Оба на фронте. Но живы ли? И где? Уехали ли из Москвы мои родители — и куда? И не разбомбили ли их квартиру в Москве или эшелон в дороге. Эта неизвестность — невыносима! Все мои друзья в Ленинграде. Бомбят ли его? В Чистополе, кроме меня, ленинградцев нет — спрашивать некого. Почта в параличе.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (задыхаясь). Боюсь, глаза пропадут. А сердце уже пропадает: я, рожденный ходок, стала задыхаться на ровном месте, и с каждым днем хуже. Жаль сердца, хорошо служило. Скульптор зависит от красок, музыкант от струн. У художника, у музыканта может остановиться рука. У поэта — только сердце.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Спасибо вам за папу. Тогда ему была необходима поддержка. Вы осудили Алексея Толстого, посмевшего обнародовать частное письмо Корнея Ивановича. Круговая порука ремесла, круговая порука человечности. Поэтому, когда я не могу помочь, а тем более боюсь помочь, чувствую себя такой дрянью.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Когда я уезжала из Москвы, я ничего с собой не взяла. Понимала ясно, что моя жизнь окончена. Я даже письма Пастернака не захватила с собой… Скажите, пожалуйста, почему вы думаете, что жить еще стоит? Разве вы не понимаете будущего?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Стоит, не стоит — об этом я уже давно не рассуждаю. У меня арестовали, а через год расстреляли мужа. Мне жить, безусловно, не стоит, и уж во всяком случае все равно — как и где. Но у меня дочка.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Да разве вы не понимаете, что все кончено! И для вас, и для вашей дочери, и вообще.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Что все?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (описала рукой с мешочком круг). Вообще все! Все! Ну, например, Россия.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Немцы?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Да, и немцы.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Не знаю. Не знаю, захватят ли немцы Россию, а если захватят, надолго ли. Я и об этом размышляю мало. Я ведь мобилизована. Мне рассуждать не положено. Сейчас на моем попечении двое детей, я за них в ответе. За их жизнь, здоровье, покой, обученье и веселье.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Дети! Дети, жить для детей. Если бы вы знали, какой у меня сын, какой он способный, одаренный юноша! Но я ничем не могу ему помочь. Со мной ему только хуже. Я еще беспомощнее, чем он. Денег у меня осталось четыреста рублей, а буханка хлеба на базаре стоит сто двадцать. Вот бы шерсть продать. Если бы меня приняли в судомойки, было бы чудесно. Мыть посуду — это я еще могу. Учить детей не могу, не умею, работать в колхозе не умею, ничего не умею. Вы можете себе представить, до какой степени я беспомощна. Я раньше умела писать стихи, а теперь разучилась. Сколько строк миновавших, ничего не записываю, с этим кончено. Никто не видит, никто не знает, что я год уже приблизительно ищу глазами крюк. Я год примеряю смерть. Я хочу не быть.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Знаете, мы только отплыли от Москвы, была уже глубокая ночь, и вдруг налетели немцы и начали бомбить. Бомбили они не пароход, не нас, снаряды летели на ТЭЦ, расположенную невдалеке. Это было совсем рядом, и пароход качался и вздрагивал от каждого разрыва бомбы. Сиди и жди, когда тебя убьют. Сидела и ждала. Насколько легче бойцам в окопе, думала я тогда, у них в руках винтовки, а не детские руки. Дети же не боялись, потому что привыкли верить, что если я рядом, то ничего худого случиться не может. В кромешной вздрагивающей темноте я им наизусть читала пушкинского «Гусара». И мой племянник, четырехлетний Женя, заливался смехом, хохотал до слез, я еле удерживала его у себя на коленях, хохотал так буйно, так безудержно, что даже взрослые стали улыбаться и ободрились. Вот так и надо жить, встречая смехом смерть.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я могу, люблю только ту свою жизнь, себя ту, где годы окрашены любовью. Мне опять стало страшно. Я никого не любила годы, годы, годы. И эту неприкосновенность почувствовала. Совсем проще: я просто годы никого не целовала, кроме сына… Когда меня бросали, а бросали всегда. Хватало сил не побежать вслед. С Пастернаком — сплошная невстреча. Он на счастливую любовь не способен. Для него любить, значит, мучиться. У меня к Борису было такое чувство, что буду умирать — его позову. Потому что чувствовала его, несмотря на его семью, совершенно одиноким — моим. Без любви мне все-таки на свете не жить, а вокруг все такие убожества!
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Летом тридцать седьмого мы собрались с моим мужем ехать к его родным в Киев. Но случились обстоятельства, которые задержали меня. Решили, что он поедет один. В день его отъезда я должна была приехать в Ленинград с дачи и проводить мужа. Но меня задержала соседка по неотложному делу, еще какие-то мелочи. В Ленинград приехала я только к отходу поезда. Успев коснуться губами его губ, я поняла, как он несчастен. Впервые за нашу жизнь он упрекнул меня: «Я ждал тебя с утра». Потом он долго-долго махал мне платком из вагона поезда. Мы больше никогда не увиделись. Никогда…
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Какая ужасная улица. Я не могу тут жить. Страшная улица.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Отступать нельзя. Это только неудача одного дня. Квартиру необходимо найти.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я хотела бы жить в лесу. Писала бы стихи. Массу стихов!.. Вот сейчас у меня просят любовной лирики. Но ведь не могу же я со своей седой головой в сорок восемь лет приносить только любовные стихи, это же будет смешно. Я никогда не красила волос. Даже когда мне было двадцать лет. В Париже один парикмахер предложил мне выцветить седую прядь надо лбом. Я спросила его: «Если бы я была мужчиной, предложили вы бы мне это?» Он ответил: «Нет мадам». Ну, так вот! А ведь все дело в том, что моя мать меня никогда не любила, она ждала сына вместо меня и хотела назвать Александром.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Одному я рада. Ахматова сейчас не в Чистополе. Надеюсь, ей выпала другая карта. Здесь бы она непременно погибла бы.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. По-че-му!?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Потому что не справиться бы ей со здешним бытом. Она ведь ничего не умеет, ровно ничего не может. Даже и в городском быту, даже и в мирное время.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. А вы думаете, я — могу!? Ахматова не может, а я, по-вашему, могу? Просто дама. Надо обладать большой смелостью, чтобы в сорок первом году писать об Арлекинах, Коломбинах и Пьеро. Старо. Слабо. Что она делала с семнадцатого года до сорокового года? Внутри себя эта книга и есть непоправимая белая страница. Жаль.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. «Семнадцать месяцев кричу, зову тебя домой, кидалась в ноги палачу, ты сын и ужас мой». Она вымолила у Рыжего каторгу сыну вместо расстрела. «Муж в могиле, сын в тюрьме, помолитесь обо мне». Этих стихов почти не знает никто. Анна Андреевна пять лет пишет стихи в своей голове. Ее не печатают. Последний сборник стихов был уничтожен полностью.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Неслиянность у меня с нею. (Пауза.) О, боже мой, а говорят, что нет души! А что у меня сейчас болит? Не зуб, не голова, не рука, не грудь — нет, грудь, в груди, там, где дышишь, — дышу глубоко: не болит, но всё время болит, всё время ноет нестерпимо!
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. А пойдемте пить чай! В девятнадцать лет мы были сущие дети. И что там нам говорили с трибун вожди, нам было все равно. Мы жили поэзией, газет не читали, комсомольцев терпеть не могли. Моя подруга без моего ведома напечатала текст листовки на машинке Корнея Ивановича. Ну, не могла же я ее выдать. И меня арестовали. Я оказалась в ссылке в Саратове. Все меня в нем раздражало, особенно верблюды. Весьма непоэтичные животные. Но один караванщик научил меня пить чай. Первый глоток — увлажняет губы, второй — заставляет забыть одиночество, третий — исследует твою душу, четвертый — отодвигает горе, после пятого — готов поспорить с великаном.
Картина пятая
Коммунальная квартира. Флора Моисеевна гладит белье. Лидия Корнеевна, Марина Цветаева заходят в комнату.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Давайте, я доглажу. Я умею. Моя дочь Аля любила гладить. (Берет утюг, начинает гладить.)
ФЛОРА МОИСЕЕВНА (пристально наблюдает). Ой, нет, что вы. Вы неправильно подогнете концы. (Отбирает утюг, показывает.) Надо вот так, с загибом.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. А есть разница?
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Белье без морщин и сны без мужчин.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Да, вы правы… (Продолжает гладить.)
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Флора Моисеевна, а вы мне обещали показать стихи Цветаевой в «Тридцати днях».
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Да, вот сейчас. (Находит журнал, листает.) Старинная песня.
Вчера еще в глаза глядел,
А нынче — всё косится в сторону!
Вчера еще до птиц сидел, —
Всё жаворонки нынче — вороны!
Я глупая, а ты умен,
Живой, а я остолбенелая.
О, вопль женщин всех времен:
“Мой милый, что тебе я сделала?!”
И слезы ей — вода, и кровь –
Вода, — в крови, в слезах умылася!
Не мать, а мачеха — Любовь:
Не ждите ни суда, ни милости.
Увозят милых корабли,
Уводит их дорога белая…
И стон стоит вдоль всей земли:
“Мой милый, что тебе я сделала?”
Как она чествует народную речь. Все эти песенные заклички: остолбенелая, в слезах умылся, рученька объединяют женщин всех сословий. Мы все любим, и всех нас бросали, и мы все страдаем. И каждая однажды задавала себе этот вопрос.
Вчера еще — в ногах лежал!
Равнял с Китайскою державою!
Враз обе рученьки разжал, —
Жизнь выпала — копейкой ржавою!
Детоубийцей на суду
Стою — немилая, несмелая.
Я и в аду тебе скажу:
«Мой милый, что тебе я сделала?»
Спрошу я стул, спрошу кровать:
«За что, за что терплю и бедствую?»
«Отцеловал — колесовать:
Другую целовать», — ответствуют.
Жить приучил в самом огне,
Сам бросил — в степь заледенелую!
Вот что ты, милый, сделал мне!
Мой милый, что тебе — я сделала?
Как же я ее люблю. Говорили, Цветаева в Елабуге с сыном. Вот бы съездить, познакомиться, поговорить…
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (откладывает глажку).
Всё ведаю — не прекословь!
Вновь зрячая — уж не любовница!
Где отступается Любовь,
Там подступает Смерть-садовница.
Самo — что дерево трясти! –
В срок яблоко спадает спелое…
— За всё, за всё меня прости,
Мой милый, — что тебе я сделала!
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Вы тоже знаете эти стихи?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Флора Моисеевна, голубушка, только не сердитесь. Это Марина Ивановна Цветаева. Наш большой поэт и друг женщин.
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Вы меня разыгрываете?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Марина Ивановна сегодня из Елабуги. Ей дали разрешение на проживание в Чистополе. Мы комнату сегодня не нашли. Может, завтра что-то еще подберем.
ФЛОРА МОИСЕЕВНА (плачет). Да как же это? Эх вы, Лидочка. Как же вам не совестно! Привели в мой дом поэта и даже не предупредили. А у меня не убрано и к столу ничего нет. Тут такой случай. Какая же я счастливая! Я за самоваром к хозяйке, и угли еще не остыли, печь жаркая. (Уходит.)
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я никак не могла уговорить редактора не называть этих стихов «Старинной песней». Он утверждал, что это стихи о несчастных, обездоленных женщинах прошлого, о таких, каких теперь нет. А стихи-то просто любовные…
С самоваром входит Флора Моисеевна.
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Никуда мы вас больше пустим. В общежитие грязно и тесно. Вы будете у нас читать стихи, обедать и спать. Утром пойдем с вами вместе искать комнату — поближе к нам, у меня на примете их несколько. Я здесь всех хозяев изучила. Стихи будете читать! А найдем комнату, пропишитесь и съездите за сыном в Елабугу.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я человек трудовой, мне — лишь бы стол. Вашей жизни бы я не мешала, меня развлекать не нужно.
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Чай я с собой привезла. Запаслась. А вот сахару нет, даже леденцов. Но есть хлеб и сушки.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. В девятнадцатом я варила в самоваре картошку и похлебку. Но однажды засорила пшеном так, что потом месяцами приходилось брать воду сверху, снимая крышку. Самовар старинный, кран витиеватый, не вывинчивающийся: ни шпилькам, ни гвоздям не поддавался.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. А у меня мед как раз к чаю.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался. Радость от присутствия — страшная редкость. Мне почти со всеми сосуще-скучно, и если весело, то parce que s’y mets les frais1, чтобы самой не сдохнуть. Есть знакомые. Но какой это холод, какая условность, какое висение на ниточке и цепляние за соломинку. Какая нечеловечность… У меня нет человека, к которому бы я могла прийти вечером, сбыв с плеч день, который, раскрыв дверь, мне непременно обрадовался бы. Ни одного человека, которого не надо бы предварительно запрашивать: можно ли?
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Да что же вы такое говорите. У меня в Москве купола горят… Я с собой ваш «Волшебный фонарь» сюда в эвакуацию взяла. В последний момент положила. Эта книга столько лет была со мной. А вдруг дом разбомбят. Вы ее мне подпишете?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Хотите, что-нибудь прочту из старых стихов?
Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я — поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
Как искры из ракет,
Ворвавшимся, как маленькие черти,
В святилище, где сон и фимиам,
Моим стихам о юности и смерти,
— Нечитанным стихам! —
Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берет!),
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
А черед все не настает. У меня их тысячи, стихов! Вот такая невстреча с читателем. Вы верите в другой мир? Я — да. Но в грозный. Возмездия! В мир, где будут судимы судьи. Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования! Я буду стоять и ликовать. Потому что там будут судить не по платью, которое у всех здесь лучше, чем у меня, и за которое меня в жизни так ненавидели, а по сущности, которая здесь мне и мешала заняться платьем. Я закурю.
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Марина Ивановна, как вы могли в шестнадцатом году предвидеть близкую смерть Блока?
О, поглядите — как
Веки ввалились темные!
О, поглядите — как
Крылья его поломаны!
Откуда у вас взялось это предчувствие?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Из его стихов, конечно. Там все написано. (Подошла к окну, обхватила себя руками, закурила в форточку.) В последнее время часто вижу во сне Блока. Нет этой стены: живой, мертвый, был, есть…
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Прочитайте «Стихи к Блоку».
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Старье. Не хочу. Я вам прочитаю «Тоску по родине».
Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно —
Где совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что — мой,
Как госпиталь или казарма.
Мне все равно, каких среди
Лиц ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной — непременно —
В себя, в единоличье чувств.
Камчатским медведём без льдины
Где не ужиться (и не тщусь!),
Где унижаться — мне едино.
Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично — на каком (Произнесла с презрением. Вызывающе.)
Непонимаемой быть встречным!
(Стихотворение оборвала внезапно. Замолчала.) Не хочу. Простите меня. Я вам вечером почитаю что-нибудь другое, например, «Поэму воздуха». Вы, верно, совсем не знаете моих поэм. (Пауза. Курит.) Вы встретили меня с таким благородным радушием, что я чувствую себя обязанной рассказать вам свою историю. Мой муж Сергей Яковлевич принес однажды домой газету, просоветскую, разумеется, где были напечатаны фотографии столовой для рабочих. Столики накрыты тугими крахмальными скатертями, приборы сверкают, посреди каждого стола — горшки с цветами. Я ему говорю: «А в тарелках что? А в головах что? А в будущем что?»
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Марина Ивановна, а зачем вы вернулись? Неужели там так было плохо?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я вернулась не за тем, а потому что. Потому что знала, что должна быть с мужем. Нельзя бросать человека в беде. Я с этим родилась. Я никогда не уйду первой, пока не пойму, что нужна. А вы знаете, что у нас дни рождения в один день, с разницей в год? Во время гражданской я почти два года жила без вестей от Сережи и письма писала в никуда. Если ты будешь жив, пойду за тобой, как собака. Вот и пошла. Душная, отравленная атмосфера эмиграции давно мне опостылела. Я старалась общаться с французами. Они любезны, с ними легко. Но мне этого было мало. Потянуло домой. Родиночувствие. Сама не знаю, что я себе при этом представляла. Мой выбор был отнят моей семьей. Муж и дочь сидят. Меня все сторонятся. Я ничего не понимаю в том, что тут происходит. И ведь меня никто не понимает. Когда я была там, у меня хоть в мечтах была родина. Когда я приехала, у меня и мечту отняли. Боюсь, что мне не справиться с этой путаницей. Разумней в таком случает не давать таким, как я, разрешение на въезд. Сейчас уже не тяжело. Сейчас уже судьба. В Москве мой последний адрес Покровский бульвар, а тут, в Елабуге, последний — малая Покровская по старому стилю. Из окна вид на храм? И запах со спиртзавода. А до Благовещенья так далеко. (Громкий звук упавшего предмета. Цветаева вздрогнула, сжалась вся.) Что это?
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Хозяйка, должно быть, таз уронила, она стирку затеяла.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. С хозяйкой мы не поладили. У меня рабочей карточки нет и пайка. А у соседей эвакуированные печи переложили. Мой сын Георгий — необычный ребенок в обычном мире. Он унаследовал мой германский ум, от отца художественную чуткость. Страшно одаренный и страшно самовлюбленный мальчик. В доме мы его зовем Мур, Мурлыга… Однажды Мур сказал: «Какая у нас ужасная семья». Все так. А какая может быть у поэта? Поэту запрещено рожать детей, я их не люблю. Все равно я их не умею воспитывать. И любить могу только свой стол. Сын сначала заставил сюда ехать, а теперь я виновата. И любит меня только как свою вещь. Я ему уже и не нужна. Здесь после школы он — мой, со мной, там он — их, всех: пионерство, бригадирство, детское судопроизводство, летом — лагеря, и всё — с соблазнами: барабанным боем, физкультурой, клубами, знаменами. Москва превращена в Нью-Йорк, в идеологический Нью-Йорк: асфальтовые озера с рупорами громкоговорителей и колоссальными рекламами. Детство, юность, революция — три разные Москвы. Все — неузнаваемо! И Мура эта Москва сразу, всего, с головой отобрала. Что с ним будет дальше? Дети его не любят. Женщины — да… Я ему только мешаю. А тогда мне лучше не быть.
В комнату заходит Татьяна Алексеевна.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Марина Ивановна, вас обыскалась. Я вам покупательницу на шерсть нашла. Жена Пастернака согласна у вас ее купить за двести рублей.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (достает шерсть из мешочка). Это мировые силы столкнулись лишний раз! Я везла эту шерсть из Парижа для дочери, а она влюбилась и не успела ничего себе связать. А теперь Зинаида Николаевна свяжет себе жакет, на который будет смотреть Пастернак. Двести рублей от жены Пастернака!
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Волшебная шерсть: мягкая и невесомая. Не жаль продавать такую?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Не умею жить на свете! Ничего продать не могу. Все вещи, которые я покупала, мне слишком нравились, поэтому их никто не берет. Денег у меня никогда не будет, а мне нужно мно-о-го: откупиться от всей людской низости: чтобы на меня не смел взглянуть прохожий, чтобы никогда, нигде не смел крикнуть кондуктор, чтобы мне никогда не стоять в передней, никогда…
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Это ничего. Это сейчас трудно. Война. Нужно еще раз потерпеть, еще раз поднатужиться. И тогда, когда мы победим, мы будем жить так богато, что сможем делиться. У нас всего будет так в избытке, что мы всегда сможем помочь. Всем.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я не верю в долговечность фашизма. Очень уж яростно стараются фашисты выжечь из памяти народов прошлое. С какой неистовостью уничтожают они памятники искусства.
ТАТЬЯНА АЛЕКСЕЕВНА. Мы обязательно победим! Пережило человечество татарское иго, переживет и фашизм.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Фашизм гораздо страшнее ига. Такой мерзости еще не было в истории человечества. Может, то, что я скажу, и трюизм. Но я не могу понять: как народ, создавший и породивший Гете и Бетховена, может творить такое? Сейчас немецкий язык воинствующего фашизма, но не надо забывать, что читать в подлиннике Гете и Гейне — это счастье. Лорелей. Гейне.
Ich weiß nicht, was soll es bedeuten,
Daß ich so traurig bin,
Ein Märchen aus uralten Zeiten,
Das kommt mir nicht aus dem Sinn.
Die Luft ist kühl und es dunkelt,
Und ruhig fließt der Rhein;
Der Gipfel des Berges funkelt,
Im Abendsonnenschein.
Die schönste Jungfrau sitzet
Dort oben wunderbar,
Ihr gold’nes Geschmeide blitzet,
Sie kämmt ihr goldenes Haar,
Sie kämmt es mit goldenem Kamme,
Und singt ein Lied dabei;
Das hat eine wundersame,
Gewalt’ge Melodei.
Den Schiffer im kleinen Schiffe,
Ergreift es mit wildem Weh;
Er schaut nicht die Felsenriffe,
Er schaut nur hinauf in die Höh’.
Ich glaube, die Wellen verschlingen
Am Ende Schiffer und Kahn,
Und das hat mit ihrem Singen,
Die Loreley getan.
ГЛАФИРА ИВАНОВНА (заходит в комнату). Вы, что ли, немку в гости привели?
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Нет, это мы по-нашему, стихотворение такое, на еврейском языке.
ГЛАФИРА ИВАНОВНА. Она из ваших, что ли, жидовка?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (гневно). Никому не позволено оскорблять еврейский народ. У меня муж еврей, хоть и крещеный. Честнее и лучше я человека не встречала!
ГЛАФИРА ИВАНОВНА. Жид крещеный, что вор прощеный. Говорили мне люди добрые, что ваше израильское племя селить нельзя. Дай вам руку — по локоть откусите.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Там, где говорят «еврей», подразумевают «жид». Мне, собрату Генриха Гейне, здесь не место. Хамло! С каждым говорю на его языке.
ГЛАФИРА ИВАНОВНА. Это что вы тут позволяете. Я тута хозяйка. А мне еще и оскорбления?
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Тише, тише, Глафира Ивановна. Это родственница моя. Она не совсем здорова. Я вот вам шерсть подарю. (Забирает шерсть из рук Татьяны Алексеевны.) Свяжете внучке кофту, тут еще и на шапочку с цветным помпоном будет. Очень хорошая!
ГЛАФИРА ИВАНОВНА. В Москве, что ли, такую продают?
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Да, на Выставке народного хозяйства. Идите. Идите. Хорошая шерсть, здесь такую не купите.
Глафира Ивановна уходит.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА (плачет). У меня нервы в отчаянном состоянии: чуть что — слезы и комок в горле. Всё это от нужды, от тесноты, в которой приходится жить. Коммунальная жизнь. Никогда не бываю одна, страдаю. Вечно на глазах, никогда — одна. Утешаюсь только, когда пишу или случайно, чудом оказываюсь одна на улице, хотя бы на пять минут. Тогда всё проходит. Если я больна, то только от совместности. Самый мой большой ущерб — отсутствие одиночества. Никогда так не томилась по-другому, как по себе, своей тишине, своему одинокому шагу. Одиночество и простор, этого до смешного нет. На таком коротком поводу еще не жил никто.
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Не беспокойтесь. Придется отказать Зинаиде Николаевне. А за деньги не волнуйтесь. Я у вас эту шерсть куплю.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. А война кончится, обязательно кончится, и тогда подумайте обо мне, и долго думайте — каждый день, много дней подряд. И тогда я вам желаю хорошего лета, отдыха, здоровья, тихих людей и хороших книг. Пора мне. Я Муру гостинец возьму? (Открывает сумку, кладет несколько сушек.)
ФЛОРА МОИСЕЕВНА. Вы куда, зачем?
ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА. Я провожу вас?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА.
Пора снимать янтарь,
Пора менять словарь,
Пора гасить фонарь
Наддверный…
Все поэты беспутные — своими путями ходят. Путь — единственная собственность беспутных. Я пойду одна. Это мой путь.
Картина шестая.
Казенная комната с зарешеченным окном. Сотрудник НКВД, Марина Цветаева.
СОТРУДНИК НКВД. Марина Ивановна, я вас помню еще гимназистом. Был какой-то бал. Вы впорхнули в зал в чем-то развевающемся, невесомо-нежном. Это так шло к вашим золотистым волосам. И по залу разнеслось: «Цветаева, Цветаева, это она. «Волшебный фонарь».
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Это было мамино платье. Мне было тринадцать, когда она умерла.
СОТРУДНИК НКВД.
Улыбаясь, милым крошкой звали,
Для игры сажали на колени…
Я дрожал от их прикосновений
И не смел уйти, уже неправый.
А они упрямца для забавы
Целовали!
В их очах я видел океаны,
В их речах я пенье ночи слышал.
«Ты поэт у нас! В кого ты вышел?»
Сколько горечи в таких вопросах!
Ведь ко мне клонился в темных косах
Лик Татьяны!
На заре я приносил букеты,
У дверей шепча с последней дрожью:
«Если да, — зачем же мучить ложью?
Если нет, — зачем же целовали?»
А они с улыбкою давали
Мне конфеты.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Писателю лучше там, где ему не мешают писать, то есть жить…
СОТРУДНИК НКВД. Вы хотите узнать о вашем муже?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я еще в мае передала в Бутырскую тюрьму его теплую одежду, больше у меня сведений нет.
СОТРУДНИК НКВД (читает папку). «Эфрон Сергей Яковлевич был арестован десятого октября тысяча девятьсот тридцать девятого года следственной частью НКГБ СССР как французский шпион».
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Рыцарство и чистота — вот главное, что я могу сказать о Сергее Яковлевиче. Мой муж не был, не мог быть французским шпионом. Он хотел честно служить своей родине.
СОТРУДНИК НКВД. Ваша дочь Эфрон Ариадна Сергеевна дала показания против своего отца!
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Что за гнусность вы говорите.
СОТРУДНИК НКВД. В протоколе есть запись: «Не желая ничего скрывать от следствия, я должна сообщить, что мой отец был агентом французской разведки».
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Дура! Говорили же ей. А теперь оказалось виновато глупое дитя. Она ничего не знала о России и романтически мечтала о родине. Они живы?
СОТРУДНИК НКВД. Сергей Яковлевич сейчас находится в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы по поводу острого реактивного галлюциноза и попытки на самоубийство.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Так вдвоем и канем в ночь — одноколыбельники.
СОТРУДНИК НКВД. «Эфрон Ариадна Сергеевна осуждена по статье 58-6, шпионаж на восемь лет исправительно-трудовых лагерей. Сейчас находится в республике Коми, в Ракпасе. Определена в бригаду по сбору ягод и грибов».
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я проклинаю вас в вечности! Негодование — вот что во мне растет с каждым годом, днем, часом. Негодование. Презрение. Ком обиды, растущий с детства. Несправедливо, неразумно. Не по-божески. Разве так суждено меж людьми?
СОТРУДНИК НКВД. В свободное время заключенные делают игрушки. Вот клоун по имени Бибабо. Его Ариадна своими руками сделала. Что значит Бибабо?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Перчаточная кукла, которую кукловод надевает на свою руку. Я могу его оставить себе?
А когда — когда-нибудь — как в воду
И тебя потянет — в вечный путь,
Оправдай змеиную породу:
Дом — меня — мои стихи — забудь.
Знай одно: что завтра будешь старой.
Пей вино, правь тройкой, пой у Яра,
Синеокою цыганкой будь.
Знай одно: никто тебе не пара —
И бросайся каждому на грудь.
Ах, горят парижские бульвары!
(Понимаешь — миллионы глаз!)
Ах, гремят мадридские гитары!
(Я о них писала — столько раз!)
Знай одно: (твой взгляд широк от жара,
Паруса надулись — добрый путь!)
Знай одно: что завтра будешь старой,
Остальное, деточка,— забудь.
Выполните просьбу матери. (Снимает браслет с руки.) Передайте моей Ариадне этот браслет с бирюзой. Он очень ей шел. Его можно носить, не снимая…
СОТРУДНИК НКВД. А вот еще один любопытный документ. Пятнадцатого февраля тысяча девятьсот двадцатого года я присутствовал при захоронении двух девочек и одного мальчика. Они умерли от голода. Захоронение производилось в общей могиле на территории Кунцевского приюта. Я зафиксировал смерть детей. Одну из девочек звали Эфрон Ирина Сергеевна, восемнадцатого года рождения. По документам девочка значилась как сирота.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Туда брали только сирот. Мне пришлось подделать бумаги. Меня обманули. Приют считался образцовым. Говорили, что там детей кормят американской тушенкой и сухим молоком. Я не знала, что дети в приюте умирают, что их попросту обокрали, и была спокойна за своих дочерей.
СОТРУДНИК НКВД. Но одну-то вы дочь забрали.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Не сметь! Мне Сережа простил смерть дочери, а кто вы такой? Не дай вам бог такого выбора! Я боролась за жизнь Али! Температура не спадает, лихорадка, малярия, брюшник и еще бог знает что. Еды нет, лекарств нет. Есть только моя воля и вера. Я так была занята Алиной болезнью, так боялась ехать в приют к Ирине, что понадеялась на судьбу. Я на похороны не смогла… Если к живой не приехала… Зачем ты пришла в этот мир? Голодать. Петь — ай-ду-ду, качаться из стороны в сторону, слушать окрики, получать шлепки, и это все. На одного маленького ребенка в мире не хватило любви. Вот и вся история ее жизни и смерти.
СОТРУДНИК НКВД. Как странно нас сводит судьба. Не находите?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я живу здесь хуже последней собаки: у нее, пока лает, есть право на конуру и сознание конуры. У меня ничего нет, кроме ненависти всех хозяев жизни; за то, что я не как они.
СОТРУДНИК НКВД. У вас сын.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Не троньте моего сына! Я живу из последних жил. И это то единственное, почему я еще просыпаюсь каждое утро.
СОТРУДНИК НКВД. Ваш сын будет в полной безопасности. Я могу вам это обещать. Он вместе с вами будет проживать в Чистополе, закончит десятый класс. Здесь найдутся писатели, кто даст мальчику характеристику для поступления в Литературный институт. На время учебы он будет освобожден от воинской обязанности.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Мой сын — sonntagskind — воскресное дитя, будет понимать речь зверей и птиц и открывать клады. Он во время обряда крещения был прелестен. Улыбался свечам, слизнул с носа миро. Одну ножку так помазать и не дал. Ахиллесова пята — моя сплошная пята! Что вы от меня хотите?
СОТРУДНИК НКВД. Сегодня, когда политическая ситуация обострена до предела, нам нужно выявить тех, кто в любой момент предаст родину и переметнется на сторону врага. Прописку вы уже получили. И с работой, я думаю, мы вопрос решим положительно. Со знанием немецкого языка вы будете неоценимы как переводчик. Мы поможем вам в поисках квартиры. Очень хорошей квартиры. Вам всего лишь нужно будет приглашать гостей и слушать. Можете даже не записывать. Я убедился в стойкости вашей памяти. Вы же поэт, и вы как никто наделены особой чуткостью, вниманием к деталям. А потом будете рассказывать нам, кто что сказал, о ком сказал и как сказал. Можете даже в стихах.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Это доносительство. Скотскость. Как вы смеете мне это предлагать? Я поэт Марина Цветаева.
СОТРУДНИК НКВД. Вы жена провалившегося агента, оперативный псевдоним — Андреев.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Мой муж честный человек. Ваше доверие к нему подорвано, мое к нему никогда.
СОТРУДНИК НКВД. Вы получали деньги от советского правительства.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Но я не знала…
СОТРУДНИК НКВД. На эти деньги ваш сын в Париже мог посещать частную школу.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Это были Иудины деньги. Я не смогу. Я не способна. Я отказываюсь!
СОТРУДНИК НКВД. Гражданка Цветаева. Вам, как жене французского шпиона, была оказана милость проживания на родине. Теперь вы должны платить по счету! Вы должны помогать органам. Только этим вы сможете искупить свою вину.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Правота себя не доказывает, она просто есть.
СОТРУДНИК НКВД. Вашему сыну Георгию Эфрону шестнадцать лет. Я кадровый военный и могу вас уверить, война будет долгой. В случае вашего отказа сотрудничать с надзорными органами ваш сын будет призван на воинскую службу. И пойдет на передовую линию фронта. Уже сейчас формируются штрафные подразделения армии. Знаете, что это такое? Это — отбросы общества, уголовный элемент, которым будет предоставлена возможность кровью искупить свою вину. Это их жизнями наши войска будут добиваться победы в самые критические моменты военных наступлений. А ваш сын, благодаря своим осужденным родным: отец, сестра и родная тетка, попадет именно туда.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Я всегда знала, что кто-то другой будет исправлять мою жизнь.
СОТРУДНИК НКВД. Что же вы думаете, вам прописку в Чистополе, где сейчас живут орденоносные писатели, за ваши белогвардейские стихи предоставили? Есть некая бумага. (Зачитывает.) Специально составленный циркуляр по литератору и переводчику Цветаевой М.И., где перечислены жесткие указания, какие меры следует предпринимать, дабы уберечь советских граждан от вредоносного влияния пребывания Цветаевой М.И. в Елабуге. Помимо общей характеристики есть такое замечание: «Матерый враг советской власти». Как человек, не только настроенный против советского строя, но и активно борющийся с советским строем за границей. Печаталась в белогвардейских журналах и газетах. Входила в белогвардейские организации… И так далее и в том же духе. Короче, человек, не только чуждый социалистическому обществу, но и очень опасный.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Чувствую, что моя жизнь переламывается пополам и что это ее последний конец. Скоро конец, а конец — всегда покой. Завтра или через год я всё равно уже не здесь и всё равно уже не живу. Шею себе сверну — глядя назад: на вас, на ваш мир, на наш мир…
Картина седьмая
Пристань. В отдалении от шума и суеты на скамейке около воды сидит Неизвестная, ест арбуз. Подходит Марина Цветаева.
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Вот мы и встретились.
НЕИЗВЕСТНАЯ. Вы? Вы голодны? У меня есть арбуз. Вы любите арбуз?
МАРИНА ЦВЕТАЕВА. Только не спрашивайте, как меня зовут. Моего имени нет, потому что меня больше нет. И имени я вашего не хочу знать. Сейчас для меня может быть только одно имя — Сонечка… Моя Сонечка Голлидэй — самое вкусное, чем меня кормили. Это было женское существо, которое я больше всего на свете любила. Может быть — больше всех существ: мужских и женских… Даже трудно сказать «подруга» — это просто была любовь — в женском образе весной девятнадцатого года. Самое счастливое время моей жизни. То, что мы делаем, ― это сидеть в облаках и править миром, вот как это называется. Мы тогда существовали вопреки всему! Чистая жизнь духа, потому что быт умер, жизнь перестала продолжаться в своих обычных формах, она перешла в формы чисто духовные. Проза жизни — это трагедия! Быт обирает живых людей, не давая осуществить себя. Голодные и холодные красавицы и красавцы в шубах, проеденных молью, ставили «Принцессу Турандот», питаясь одной вяленой воблой. Мою Сонечку не любили. Женщины за красоту, мужчины — за ум, актеры — за дар, и те, и другие, и третьи — за особость: опасность особости…
Были огромные очи.
Очи созвездья Весы.
Разве что Нила короче
Были две черных косы.
Ну, а сама — меньше можного!
Все, что имелось длины, –
В косы ушло до подножия,
В очи — двойной ширины.
Страстная, влюбленная в жизнь, в людей, в их красоту. Она не представляла себе жизни вне такого состояния. «Я бы душу отдала — чтобы душу отдать!» — это ее слова. Однажды я ее спросила: «Откуда при вашей безумной жизни — не спите, не едите, плачете, любите — у вас этот румянец?» Да ведь это же из последних сил… Сонечка умерла, когда прилетели челюскинцы. (Пауза.) Мне с вами тихо. Как в большом поле — какие есть только в России. Так тихо, что не было бы шумно даже на парижских Grands boulevards, которые все неизвестно почему — так любят. Нет, известно, почему: за шум. За то, что — себя не слыхать. (Пауза.) Как странно и глупо кроится жизнь! Мы с мужем хотели поселиться обязательно в каком-нибудь маленьком провинциальном городке. Чтобы никаких трамваев, автобусов, метро, где-нибудь на юге, чтобы печи топить не часто… Непременно в маленьком городе, где вечные сумерки, и вечные колокола, и тонкий звон старинных часов, как капельки времени… Я страшусь зимы. Выдул мне душу российский сквозняк. (Поежилась.) У меня никогда не хватало денег на дрова, и мы с дочерью ходили в лес и приносили на горбу вязанки хвороста… Я так привыкла подбирать сучья, что разучилась просто гулять по лесу. Я ничего не умею делать, у меня нет никакой профессии, я лишь могу каждый день сидеть за столом, можно и не за столом, за любой доской, можно и на подоконнике, только бы писать, это моя единственная работа, но это теперь никому не нужно… (Пауза.) «Мама, я никогда не женюсь, потому что жена глупость», — сказал мне мой четырехлетний сын. И вот мне уже грустно, что ему пять лет, а потом будет двадцать. Скоро он женится — уйдет. Я думала об этом со дня его рождения, а может, и до. Я, конечно, возненавижу его жену, потому что она — не я. Я никак не могу привыкнуть к тому, что он совсем вырос!.. Он очень красивый, на него уже заглядываются молодые бабы, здесь столько молодых баб без мужиков… Дети вырастают и уходят, так, конечно, должно быть, таков закон жизни, но несправедливый закон! Это больно… Я должна уйти, чтобы не мешать сыну. Стою у него на дороге. Он должен жить. (Пауза.) Дорога — великая вещь, и только наш страх заставляет нас так держаться за обжитое и уже непереносное. Перемена ли квартиры, страны ли — тот же страх: как бы не было хуже, а ведь бывает — и лучше. К путешествию у меня отношение сложное, и думаю, что я пешеход, а не путешественник. Я люблю ходьбу, дорогу под ногами — а не из окна. А я столько лет — двадцать, кажется, — вместо паровоза везла на себе все свои мешки и тюки, что первое чувство от путешествия у меня — беда. Теперь, подводя итоги, могу сказать: я всю жизнь прожила — в неволе. И, как ни странно, — в вольной неволе, ибо никто меня, в конце концов, не заставлял так все принимать всерьез. А я всегда думала, что я семижильная. Жизнь все больше и больше, глубже и глубже загоняет внутрь. Иногда мне кажется, что это не жизнь, а чьи-то рассказы о них. Слушаю, как о чужой стране, о чужом путешествии в чужие страны. Мне жить не нравится, и по этому определенному оттолкновению заключаю, что есть в мире еще другое что-то — очевидно — бессмертие. Человеку в общем-то нужно не так уже много — всего клочок твердой земли, чтобы поставить ногу и удержаться… Только клочок твердой земли, за который можно зацепиться… Я все равно повешусь, как моя Федра. Только бы не оборвалась веревка, а то недовеситься — гадость. (Пауза.) Morden — немецкое слово. Умучиться, замаяться, изводить, выматывать, терзать, мытарить, обижать, истязать, преследовать, замордовать, мордовать… Мордовия. (Записывает в записную книжку.) Мордовия. Увидимся тридцать второго. Тридцать два — мое с детства любимое число, которого нет в месяце и нужно искать в столетии. Не пропустите! (Встает. Уходит.)
Занавес