Любовь Колесник. Мир Труд Май
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2018
Любовь Колесник. Мир Труд Май. — М.: ЛитГОСТ, 2018.
Книга стихов «Мир Труд Май» Любови Колесник является, с одной стороны, приветом из советского прошлого — подобное впечатление создается не только благодаря искусственным отсылкам (см. название книги), но и концептуальному художественному оформлению; с другой — ироничным манифестом, поскольку ясно, что советское время себя изжило, высокие идеи не реализовались, ушли те люди-динозавры, которые в них верили.
…здесь люди, крепкие, как
гвозди,
что от звонка и до звонка
ишачат, чтобы вдруг не
спиться
и называют ЖСК,
как европейские столицы,
стесняясь мира и труда,
висящего чугунным грузом.
И Ленин шлет нас вникуда
помятым гипсовым картузом.
Ирония в книге имеет и визуальное воплощение и заключается в том, что эти динозавры на обложке распивают водку, на которой изображены разноцветные молнии, как на известном альбоме Дэвида Боуи.
Однако Колесник интересует не противостояние прошлого и настоящего, а в целом время, способное изменить город и людей и превращающее такой символический элемент, как гайка, в прекрасный лотос — еще один визуальный мотив книги.
Изменения во времени — постепенное раскручивание гайки — Колесник показывает на примере Тверской области, Твери и Ржева, в котором она сейчас живет: «Кто ездил по Твери, во Ржеве не смеется. / Шкворчит под колесом тюремный суп пустой…»
Тема одиночества на фоне цветущей абсурдности городской жизни является сквозной, находящей отражение во многих стихах Колесник, но тем не менее каждый раздел имеет свою микротему, заключенную в заглавии и концептуально оправданную.
«Мир» — это маленький город с характерной серостью, обычностью, шансончиком и тюремным сленгом («радиоволна изводит простотой невзрачной хрипотцы, играющей словами»), «где судьбы правит гроб и телеящик» и где «бурсачки обнимают бурсаков, чтоб умножать носителей оков». Для этих бурсаков, жителей города, все равно, что Пушкин, что Ленин («на свадьбы смотрят пушки и пушкин/ленин»), они живут, как в танке:
Телик включаешь — и будто
бы не один,
будто бы нужен какой-то
живой душе.
В пледе, как в танке,
целостен-невредим,
уши подставил сыплющейся
лапше…
И только лирическое сознание ощущает не замечаемую никем беспросветность бытия и бесприютность: «я умираю в серых городах / укрытых равноосно сном и снегом / здесь бег времен не виден и неведом…», потому что поэт приносит себя в жертву («и я не знаю пить или не пить / и умираю чтобы говорить / по-настоящему / о настоящих»), и только оно хранит память о былом величии города (следующее стихотворение не случайно начинается строчкой из известной военной песни: «Враги сожгли родную хату…»):
…Мы забываем, забываем,
кем были здесь и что
могли,
и ампутируют трамваям
стальные корни. Из земли,
без памяти, как из запоя,
однажды выйдем поглядеть:
стоят коробки новостроя.
Какой-то город.
Но не Твердь.
«Труд» — это город трудящихся, «где люди тихо прогорают до тыла сварочного тла», где «оцинковано небо» и весь смысл жизни связан с «выполнением плана» и «внутривидовой борьбой». Хотя нет в этом труде никакого смысла, и даже теплого местечка для тех, кто горит в заводе, в раю не достанется: «будет ближе к раю не тот, кто сделал план по корпусам, не он, не я, не труд, идущий к маю, но белый пар, летящий к небесам».
Поэт здесь «больше, чем поэт», «с гордым духом гражданства», близкий к народу, к заводчанам:
…а я за мутным
плексигласом
в кабинке утлой наверху
тяну наверх чужую массу
не подчиненную стиху…
Колесник не нравится такой режим, ее стихи — это «не область подчинения, а злое средство быть живой», источник свободы, возможность не чувствовать себя металлической гайкой в огромном механизме. Но стать свободным можно, лишь пройдя весь «цикл производства», почувствовав процесс «закручивания» на себе: «…лишь бывавший железным может быть столь живым…».
«Май» — это праздник («труд, идущий к маю»). И автор, словно подтверждая это, раскручивает гайку времени так, что перед нами образуется бесконечная карусель — олицетворение истории страны: война, 1960–1980-е, девяностые, двухтысячные, бездуховные люди и серый город.
Двадцать два. Город по
горло мертв,
будто речь идет о двадцать
втором июня.
Трудовые пчелы, уставшие
делать мед,
забиваются в соты и телики смотрят втуне…
Город, за который погибали прадеды и который построен заново на их же костях, теперь никому не нужен, забыт, осквернен:
…А памяти нет, и мертвые
не умрут.
Стоит, стережет застывший
в снегу пустырь
храм, артиллерией вбитый
по горло в грунт,
как безымянный каменный
богатырь.
Ржев — сплетение времен, вобравшее не самые радостные их страницы: «город, после войны оставшийся сиротой — он любую шваль пускал к себе на постой». Теперь здесь пьяницы, гастарбайтеры, обыватели, заводчане, бюрократы, прожигатели жизни, не думающие о вечном:
…Никто не думает о смерти,
на ветках снега бахрома.
А в том проклятом сорок
третьем
была такая же зима.
Несмотря на то, что сменилось несколько поколений, распался Союз, образовалась новая страна, ничего не изменилось.
Вариант художественного переосмысления истории — железная гайка становится цветком…