Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2018
Холодная весна.
Долгая. Она, кажется, длится дольше холодной бесснежной зимы. В марте выпал
снег — в три приема: образовались сугробы метровой высоты и глубины. И
подумалось — всем: всё — весны и лета не будет. Весны уже нет. Хотя… в апреле
всё обнесло, затянуло, заставило, завалило, застроило и залепило стеклом:
воздух, поля, небосвод деревенский (огромный, безмерный почти), дома, особенно
окна в них, теплицы в садах, проталины, горбатые тропы и тропинки, дорожки и
просёлочные дороги — все остекленело. Остекленело — и зашевелилось светом, и
темнотой в свете, которая потекла, порасплёскивалась
из сосудов света, налипая на всё деревянное — на заборы, сараи, навесы, стволы
и толстые ветви деревьев в саду, на хвойные густые пустоты елей, сосен, пихт.
Весна застеклила простор и просторы, затянула стеклом вещество непустоты земной, приманила глаза, притянула их к
черно-белому, придавила зрачки и взгляды к заплаканным доскам, к деревянной
горькой пустоте оград, ворот и калиток, — к прочной пустоте огороженных объемов
воздуха и свобод — человеческих/персональных/частнособственнических, птичьих,
собачьих, кошачьих, мышиных и хомячковых (грызуны уже
выскакивают из сугробца средь бела дня — и улыбаются
тебе, ошарашенному и ослепленному стеклом весны).
В апреле — первая
морось. Влага — широкая и солоноватая, почти некапельная,
а пылеобразная, как выдох океана (Тихого, например) ночью, но не с востока, а с
неба. Собрать бы воды, хоть по капле, — ведра 2–3 для бани. Ставлю
оцинкованные, мятые, пожёванные временем и льдом, но еще годные для переноса
воды ведра под водостоки. Вода идет почти черная. Это от сажи, которая накипела
на железной крыше дома за зиму: снега не было — вот дым и бросался
и размазывался — прямо к профильным листам и по стали миллиметровой толщины. В
ведрах (их три) вода черная, как небесная пустота. Нет воды. Это — как не
пишется. Не пишется — и всё: ложись и помирай — ничто не поможет. Даже музыка,
любая, начинает показывать тебе твою смерть — с похоронами, с комом в горле, с
глазами на мокром месте, с мыслями чернее иссаженной воды. Второй день идет черная вода. Обидно… К
вечеру — морозец и мелкий снег. По ночам минусит: то
– 5°, то – 8°, а то и – 12°. А днем +10°. Скачет тепло весеннее по крышам, а
ночью уходит в деревянное вещество деревни и прячется в ней до солнца. Через
день-другой опять дождь. Первого весеннего дождика второе пришествие.
Пришествие воды
высокое, второе —
и луже на ладонь,
и озеру в суму.
Мне тихо одному,
и я окно открою —
и небу хорошо в
нетопленом дому.
На всём лицо воды
меняется, повсюду
летят её глаза,
хрусталиком сквозя.
Как смерти и
любви, не повториться чуду —
и временем
залить, высокое, нельзя.
И выйдешь на
крыльцо. И дерево вернется.
Я часть его лица.
Я часть его лица.
И долгое ведро
выходит из колодца,
и долго цепь
сосёт себя без леденца.
Дождь-сеятель.
Сеет. Пылит водичкой. И в зеркалах весны мерещится лицо воды. Всюду. Оно как бы
и есть, и его как бы и нет: у воды много лиц, и все они текут, проистекают,
длятся, подрагивают, распыляются и опять сгущаются в нечто зримое, но
невообразимое — как текст в человеке, думающем текст. Как человек в тексте,
думающем мир…
После черной
пошла серая вода. Вода с крыши дома и с навесов… Нужно ждать. Просто ждать.
Чернота сажи, как чернота ночного неба, пройдет, закончится, не кончаясь,
естественно. Пасмурное состояние дня — это промежуток между светом и несветом. Несвет есть всегда и
всюду. Его немного больше света. Свет уникален. Короток. Краток. Мгновенен.
Серое — голубое — синее — фиолетовое — черное. Слои света? Тьмы?.. Я таскаюсь с
ведрами второй день и знаю — весны не будет. После такой бесснежной и пустой
зимы настанет сразу лето — серое, темно-зеленое, фиолетовое, черное. В деревне
пусто. Синева после дождика стала почти белой, белой, совсем белой, слишком
белой. Синее синеет — добела.
В деревне пусто.
Синь белым-бела.
Весне хватает
пальца и стекла.
Несет с ведром по
воздуху соседку.
Взлетела птица,
знающая клетку,
вцепившись, как в
себя, в живую ветку,
и дерево с собою
унесла.
И первая
крапивница — дотла —
Жива и карим
крылышком незрима.
Летят ладошки к
дереву тепла,
и дети жгут
развалины стола
садового, и синь
в глаза вошла,
смеясь и плача,
господи, от дыма.
Сугробы
посыпались, поползли в себя и прочь от себя как-то сразу и неотвратимо. Снег
стал крупнозернистым. В горсти он шуршит, что-то шепчет, болит и теряет белое,
набираясь прозрачного. Не снег — а искра воды. Вода мечет икру. Уральский
апрель суров. Урал мне видится здесь, со стороны и с высоты, Шотландией.
Русская Шотландия. Урал в России — Шотландия. Как Шотландия в Великобритании.
Мы горцы. Мы древляне. Мы озерцы, озеряне,
водолюбцы и небознатцы. На
Урале много неба, больше, чем в степях и пустынях (уж я-то видел, знаю). Так
много неба не бывает. Но здесь оно есть — именно такое, какое должно быть у
людей, не знавших рабства (крепости, крепостничества). Небо приходит — всё —
только к свободным горцам. В городах неба нет. В городах небо растащено и
развешано по оконным и витринным стеклам. В городах живут рабы. Живут и
радуются своей рабской скученности, хоровой эмоции, «мысли», информации,
одежде. О толпа! Темное и тупое животное, налепившее себе на морду мониторы,
экраны и экранчики. Так и живет. И пусто ей…
Сижу у костра.
Днем. Двойной жар: тепло костра и холод стеклянной весны — касается рук, лица,
глаз. И глаза видят, как снежный сугробец растет в
себя, испаряясь, — и воздух над ним колеблется, дрожит, как над ледяным
костерком. Вода испаряется. Поднимается в небо. Где пар превращается в воду, в
снег. А потом вода — снегом, льдом, дождем — возвращается обратно. Круговорот —
и так далее. Круговорот духа. Круговорот мысли. Круговорот текста. Текста как
человека (ясно, Какого и Кого). Текста как такового. Вода воскресла. Смерти
нет. Смерти нет в нашей рассчитанной, маленькой, земной вечности.
В ранней, а точнее
— крайней, молодости я как-то сочинил пьесу. Драму. Назвал ее «Окно». Пьеска
эта о чуваке, который понимает, что родился не на той планете: планета политики
(то бишь наша планета Земля) устроена просто, как коммуналка, в которой
проживает 200 семей (государств), говорящих на семи тысячах языках (лингвисты
описали пока только пять тысяч) и ведущих вечную (в рамках «вечности» данной
политической цивилизации) войну друг с другом. Семьи эти разные: нищие, и
богатые, и очень богатые — все явно или тайно ненавидят друг друга.
Коммунальный совет объединенных семей куплен и запуган сильными, богатыми и
наглыми — и потому остается недееспособным. Что происходит в этой планетарной
коммуналке? — только война, войны и войнушки. Такие категории, как стыд,
совесть, достоинство, порядочность etc, —
давным-давно вышли из употребления и теперь уже напрочь забыты. Тот, Который
повторил (и повторяет) Путь воды, когда-то подарил эти слова семи тысячам
языкам и показал двумстам семей, что они должны обозначать — какие феномены,
лица, объекты, процессы, состояния и атрибуты. Все забыто… Все. Даже книга
становится памятником прошлого, которое никогда не повторится. Почему люди не
читают книг, а те, кто читал, перестали брать в руки книжку? Ответ прост:
потому что ОНИ не понимают то, что там написано: да и зачем все это написано?..
— Чувак в той пьеске с названием «Окно» перед занавесом (после трех или четырех
действий, не помню уже) выкладывает на сцене стену из книг, закрываясь таким
образом от зрителей, обитателей одной из комнат планетарной коммуналки. Стена
из книг. Занавес.
Планета денег.
Планета политики. Планета того-сего. Может быть, планеты поэзии, музыки,
красоты, любви и чуда в процессе старения всегда превращаются в планеты
прагматики, толерантности, политкорректности, пошлости и подлости?
Чистая вода пошла
на пятый день. Пятидневка. С днем рождения, вода!..
Летом я — точно
(обещаю себе вот уже четыре года) — спущу лодку на воду (она лежит под навесом,
а под ней прячутся кошки, выслеживая птиц). Выздоровление воды — событие для
меня главное: Демидовский пруд в Каменке — чист; его высветляют и холодят
десятки родников. Я скучаю по воде. Тоскую по воде. Иногда мне снится, как я
лечу над водой, — я, умеющий летать во сне… Я опускаюсь на воду — и мы
обнимаемся с ней так, как жизнь обнимается с жизнью.
Я только узел
затяну —
и дрогнет лодка,
затихая,
и снова к темному
окну
прильнет
вселенная глухая:
она читает по
губам,
землей
обметанным, и влага,
как взгляд,
распахивает храм
в себя растущего
оврага,
и мрамор длится в
глубину,
и сердце чует
сердцевину,
и копит ласточка
слюну,
как смерть живая
копит глину
в воде,
прижавшейся ко дну.