Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2018
Дмитрий Зуев (1986) — родился на Белом острове, вырос в
Новом Уренгое, ЯНАО. После школы десять лет жил случайными заработками в Сибири
и на Урале. В 2016 году окончил филологический факультет Оренбургского
педагогического университета. С 2014 года — тележурналист. Печатался в газете
«День литературы». С 2017 года живет в Москве.
Зеркало
Он вернулся из Бали без двух зубов. Со странным желто-серым загаром. Рассказывать о путешествии ничего не стал: до его отъезда друзьями мы не были. Пока он в Индонезии занимался расшифровкой переводов с японского, английского и корейского, срок нашего пребывания в памяти друг у друга автоматически увеличился, и теперь мы вроде как стали давними знакомыми.
Мы вышли покурить на крыльцо телестудии. С утра лил дождь. Капли стучали по профлисту. Водители ютились в своих фургонах. Я достал из кармана пачку сигарет. Он из рюкзака — бордовый портсигар.
— Переводить приходилось такую хренотень, братан! Автомобильные инструкции, учебники для нищих, сектантские брошюры. Жуть!
— Как ты их куришь? — сказал я. — «Черный капитан». В них смолы — ведро, живот к вечеру сводит.
— Вот так я зубы себе и испортил, привык у косоглазых к крепким. У них там сырость, они в табак сыплют всякие специи, чтоб он не гнил. А сигареты от этой петрушки становятся крепче. Понимаешь?
— Ясно, — говорю и беру у него сигарету. — Ну, теперь напутешествовался? Или снова понесешься куда-нибудь, как лань?
— Нет, этот год мы тут, Дашке рожать надо. Старики — рядом, я — здесь перекантуюсь. Деньжат подобью: совсем у косоглазых тяжко стало, нечего ловить. Потом рванем в Европу, там хачья — табуны, но полегче. Здесь долго тухнуть нечего. Помрешь и жизни не увидишь. Смотришь на мир через стекло телевизора.
Из открытого окна редакторской закричали:
— Сколько можно курить, скоро из задницы потечет! Зуев, зайди!
На крыльцо телестудии залетали брызги всех луж рабочей окраины, дул холодный ветер, листы пожелтевшей, как укроп из холодильника, ивы то и дело выскакивали из-за козырька и приклеивались к голове. Но стоять там с Шурой Рейном было все равно интереснее, чем беседовать о технических заданиях с редактором.
Я бросил сигарету в пустую промокшую урну и шагнул внутрь студии.
В кабинете редактора пахло кофе. Было уютно: на стенах висели фотографии Лихачева, Розенталя, Жуковского, а еще восхитительные сентенции из интернета, распечатанные в разное время разными шефами. Как то: «Сокращай речь до смысла» или «В жизни нужно как можно раньше избавиться от двух вещей — чувства собственного превосходства и преувеличенного уважения к половому акту».
Наш теперешний редактор Лера Петровна предпочитала философским высказываниям — иронические, на тему недостижимости личного счастья. «Возраст у меня непредсказуемый: то влюбиться хочется, то на пенсию» — висела надпись ровно над ее головой.
Кудрявая тетка с ногами, напоминающим рожки-мороженое, считала, что человек, уходящий в отпуск, должен работать вдвое больше других. Как в армии, только наоборот: дембель отдувается за всех.
— Сколько тебе осталось? — сказала она без вызова.
— Три дня, — ответил я без вызова.
— Можешь задержаться на выходной, Зуев? Задержись, а? Один сумасшедший селькуп выиграл конкурс «Семья Ямала». Надо ехать в Тарко-Сале и набрать кадрами, как живут эти аборигены, подснять. В их естественной среде… Ты же все равно никуда в отпуск не собираешься? Как всегда, месяц по кабакам. Пробздишься хоть. — Она обвела меня взглядом. — Когда же ты уже женишься…
— Собираюсь.
У нее зачесались рубиновые линзы.
— Ой, ну накурили снаружи, окно не открыть. Жениться собираешься?
Я вспомнил, как год назад остался у нее в рождественскую ночь и рассуждал о том, что писать рассказы можно и не выходя из дому. Так я и делал, не выезжал из города целую вечность, придумывал истории о том, как загадочные люди из котельных воруют белых женщин, чтобы одевать их в меха и заставлять ходить по песцовым коврам. Потом я с этим делом завязал. И просто… Умер. Перестал существовать как человек, стал ждать места на кладбище.
— Куда ты собрался? — повторила она.
— В Европу, — говорю. — К сестре в гости, мир посмотрю. А то совсем одичал. Как говорится, о чем писать, если жизни не видел? Открою для себя «окно», устал биться лбом о стекло телевизора.
Один шаг отделяет не только любовь от ненависти, но и равнодушие от крайней заинтересованности.
— Мир смотреть? Езжай тогда. Напрягу Рейна, придумаем что-нибудь. Билеты купил уже?
— Нет, — говорю. — Повезло Рейну, не купил. Так что посмотрю на селькупа, а уж потом дерну в Европу. Подождет мир пару дней за окном.
Тем же вечером, разбежавшись по домам, довольные неожиданной свободой, заварив каждый по термосу с кофе и завернув каждый себе бутерброды с колбасой в фольгу, мы прыгнули в студийный фургон с синим логотипом на двери и выехали на трассу.
Всю дорогу водитель Азат насвистывал блатную мелодию и планировал ночевку:
— Насчет квартиры я договорился: по рублю нам скинут — и здрасьте. Часов в девять, парни, будем в Тарко-Сале. Отснимете быстро этих уродов прям в доме, заезжаем в продуктовый — и ловите меня майками! А завтра без всяких интервью отвезем их к оленям, погуляют мимо чума, пообедаем — и домой.
Оператор Кирилл не обращал на Азата внимания. Он читал книгу о скандинавах. Он мечтал быть викингом, верил в Одина, умел орудовать мечом и почти ни с кем не разговаривал. Я смотрел на ржаво-зеленую тундру, похожую на океан Соляриса.
Маленькие северные города похожи на заводские окраины и неотличимы друг от друга. Пурпе, Тазовский, Губкинский. Тарко-Сале — не исключение. Двухэтажные дома, покрытые чешуей отсыревшей фанеры с закрутившимися краями. Конторы, на крышах которых ржавые листы висят криво, как оторванные ногти. Белый песок. Редкие карликовые березы. Самой низкой пробы, какая возможна на планете, трава. Вдоль обводной дороги — несколько пятиэтажек, рядом с блочными катакомбами, разлинованными свежей штукатуркой, — павильоны овощных магазинов. Летом на барханах северного песка под воздействием измороси и ветра появляется корка. Ленивые местные собаки, из которых не найдешь двух похожих друг на дружку, бегают из одного конца поселка к другому в поисках помоев. Зимой эти города умирают: целую вечность — ночь, хрустящий снег, фонари у зданий.
Люди с материка пришли на Ямал семьдесят лет назад. Они увидели с вертолетов россыпи черных озер, кольца рек, петляющих, как следы кофе на карте неряшливого геолога.
Коренные — попали сюда гораздо раньше, в начале первого тысячелетия. Восемнадцать веков быт их не менялся. Вся жизнь низкорослых некрасивых людей, наряженных в любое время года в одежды из оленьих шкур, сводилась к уходу за своими глупыми животными, к рыбалке и собирательству. Говорят, у дикарей некогда была богатая мифология, но я к сказкам о медведях и нерпах всегда был равнодушен.
Когда мы подъехали к городу, с неба мокрой ватой валил снег. Стало темно. Поплутав по промышленной зоне вдоль ремонтных боксов, с трудом добравшись до нужной улицы, мы еще некоторое время не могли найти дом, адрес которого был выведен у меня на клочке бумаги.
Дочь селькупа, предавшая дело предков и живущая с мужем в деревяшке, одна в главной семье Ямала знала русский язык. Она обещала по телефону, что встретит нас. Но узкая улица двухэтажек была пуста, как траншея.
Наконец Азат заметил за приоткрытой дверью чье-то лицо. Мы припарковались и вышли из машины. На снегу чернели две слякотные колеи. Я наудачу шагнул в темноту подъезда: внутри никого не было, пахло гнилой картошкой. У самого носа моего щелкнуло что-то, и, едва не упав, я оказался в душном, чуть подсвеченном желтой лампочкой помещении. В коридоре стояла девушка в шерстяном платье. Овальное лицо ее было красиво и спокойно.
— Мы ждем вас, — сказала она. — Родители нарядились, проходите.
Я вернулся к машине, чтобы позвать оператора.
В огромной, как музейный зал, комнате из мебели был только продавленный диван. На полу валялись детские игрушки. Прижавшись к подлокотнику и уставившись в пол, сидел на диване щуплый дед в сером костюме времен полета Гагарина в космос. Рядом сидела маленькая женщина в черном свитере.
— Я буду переводить, он не говорит по-русски, — сказала дочь селькупа и встала у окна. Кирилл навел камеру на стариков.
— Спросите его, почему за двадцать пять лет работы в совхозе он не выучил русский язык?
— Потому что его олени не понимают по-русски, — ответила дочь селькупа.
— Что за хрень? — сказал Кирилл. — Они в кадре у меня сидят и молчат.
Я отмахнулся от него.
— Он говорит только с оленями?
— Нет. Но слушают его только они.
— Что за хрень? — засуетился Кирилл.
Я посмотрел на мужчину, сидящего на диване. Он выглядел виноватым, будто очень стыдился, что с двенадцати лет работал в совхозе.
— Сколько вас в семье?
— Было четыре девочки, — ответила дочь селькупа, снова не переведя ни слова. Старик заерзал на месте и начал кашлять.
— И все продолжают дело родителей в тундре? — задал я вопрос, ответ на который знал. Дочь селькупа понравилась мне.
— А хрен с вами, — сказал Кирилл и вышел из комнаты, оставив камеру на записи.
— Я работаю учителем в музыкальной школе. Живу в городе. Две мои сестры — с родителями в тундре. Они вышли замуж за ненцев. Я вышла замуж за татарина Хайдара.
— А еще одна?
Старик начал бубнить что-то на ломком языке. Жена взяла его за руку и стала раскачиваться из стороны в сторону.
— Еще одна — пропала без вести, ребенком.
— Переведите мне его слова, — говорю. — Мы выключили камеру.
Она посмотрела на красную лампочку на панели, потом — на меня.
— Он говорит, что младшую его дочь забрали Сихиртя, потому что она гуляла по лесу в туман. Он вырос с ненцами.
— Забрал кто?
— У ненцев есть легенда о людях, живших здесь до кочевых племен. Давным-давно они ушли в сопки, под землю. Ими пугают непослушных детей. Сихиртя воруют младенцев у плохих матерей и детей, заигравшихся допоздна. Они ловкие, быстро бегают, и увидеть их можно только в отражении, на реке. Уж не знаю, почему в отражении. У отца с собой всегда есть зеркало.
Дочь селькупа была спокойна, как женщина с полотна Рафаэля Санти.
Старик достал из кармана пиджака круглое зеркальце в почерневшей оправе.
Я побоялся взять старинную вещицу. За стеной послышался голос Кирилла, играющего с внуками селькупа.
— А сами вы что думаете? — спросил я.
— Это было десять лет назад. Сестру не нашли. Такое бывает, дети пропадают. Играла возле реки, унесло подводное течение. Звери. Много чего могло произойти. Через несколько недель далеко по реке нашли кости. Но отец не поверил, что это она. Кости были старые.
Я задал неожиданный вопрос:
— Вы учились в городе?
— В Салехарде.
— А на юге не были?
— Никогда.
— И не хотели посмотреть мир? Европу, например?
Она подошла к родителям, взяла из рук отца зеркальце, вернулась к окну и пустила мне в глаз отражение лампочки. Мы все помолчали. Она снова подошла к дивану.
Старик взял зеркало и сжал двумя руками. Жена его смотрела на жесткий линолеум под моим стулом. Я задумался на секунду и решил записать интервью завтра возле чума. На пороге я задал дочери селькупа последний вопрос:
— За что вас назвали семьей года?
— Подошла наша очередь. Мы многодетные. У него девять внуков и четыре внучки.
Метель кончилась. Синее небо было чистым. Всю дорогу до съемного жилья Азат ворчал, что придется писать интервью еще раз. Я сделал вид, что устал, и, прислонившись к боковому стеклу, смотрел в зеркало заднего вида. Там, в маленьком окошке, за горизонт уходили тонкие деревья, присыпанные снегом поля с чернеющими пригорками, фонари улицы, здания завода.
«Эта стекляшка может показать все, что угодно, — думал я, — Только кто ж мне даст ее с собой».
Я заберу его, если что
Мужчина в левой руке сжимал поводок, а на пальцы правой нервно поглядывал. Заспанный, не соображающий, что происходит, толстый щенок сидел, завалившись набок, у меня в ногах.
— А что значит «с трудной судьбой»? — спросил я, вспомнив объявление.
— Он сменил три хозяина. Мы взяли его из передержки, спасли от варварского усыпления. Хотим пристроить. Мы не собирались брать его навсегда.
— Понятно, — говорю. — Я, в общем, недалеко от него ушел. Одному жить — скучно. Хоть какая-то компания.
Мужчину что-то беспокоило. Он покачал головой, выдохнул и шагнул в сторону лифта. Потом замялся, повернулся ко мне и сказал:
— Не выкидывайте его, если не поладите. Я заберу.
Я закрыл дверь и сел на корточки. Собака как собака. Что уж такого он успел натворить, думаю. Короткая белая шерсть, черные пятна на спине и ушах. Глаза — в разные стороны.
Говорят, собаки похожи на людей. Была у меня одна знакомая. Она напоминала шального пса, у которого глаза — в разные стороны. Такие бестолковые псы не поддаются дрессировке ни при каких условиях. Безумие — их форма послушания и преданности хозяину. Тим был похож на человека, который похож на собаку.
Вечером я неожиданно понял, что привычный мир может удивлять меня, достаточно внести один новый штрих, поменять сущую мелочь. Завел собаку — расширил географию знакомого как пять пальцев супермаркета, открыл новую карту. Бесконечные стенды с собачьими консервами. Бумажные пеленки, плетеные корзины в бытовом отделе.
В первое свое собачье утро, в половине шестого, я, не умываясь, надел гаражный пуховик, прицепил поводок к ошейнику, прикоснувшись к короткой шершавой шерсти, вышел в подъезд и тыкнул на ощупь оплавленную кнопку лифта. Я тупо смотрел на сколотый шпон на стене. Тим, бодрый в предвкушении прогулки, метался по рифленому металлическому полу.
На улице он будто слышал вой иерихонских труб. Глаза его превращались в маслины, хвост — в арматуру. Лапы начинали пружинить. Он ненавидел всех без исключения прохожих, но был обходителен и деликатен с собаками. На колли смотрел с вожделением, с овчарками фамильярничал, мелких шавок подбадривал.
Я стоял с сигаретой в зубах на площадке возле подъезда, злился и думал о предстоящей работе. Я еще не научился наслаждаться этими главными минутами счастья, замурованными внутри каждого дня.
Но началась для меня новая жизнь.
Дома Тим работал над тем, чтобы создать себе определенную репутацию. Когда я вечером пришел с работы, он сидел на опрокинутой разломанной сушилке для белья, на его лапах лежал носок. Остальные дырявые и мокрые носки были разбросаны по всей комнате. В первую же ночь сумасшедший пес распотрошил капроновый мешок, стоящий за буфетом, и нажрался как свинья сахарного песка. Когда я проснулся и вошел в кухню с сигаретой в зубах, взору моему открылась картина: сволочь лежала розовым плешивым пузом вверх, замотавшись в капроновые нити, тарелка для воды валялась рядом, пол был усеян сахаром. Мне пришлось отпрашиваться с работы, чтобы отвезти пса к ветеринару.
На третье утро я, повинуясь какому-то слабому внутреннему импульсу, прикурил сигарету и не погрузился в свои тяжелые мысли, но впервые за несколько лет поднял голову к небу. Рой маленьких птичек тасовался на волнах воздуха, как взбесившиеся бегунки пульта звукозаписи. Птички волновались-волновались, а потом всей стайкой рывком ушли ввысь над моей головой. Я поймал этот кадр и сохранил в своей голове. Он почему-то присоединился к поблекшим слайдам воспоминаний детства.
Механизм был запущен. Дороги назад не было. Я день за днем стал убеждаться в том, что даже надоевший город в минуты, которые художники называют «утро раннее», расцветает так, что чувства к нему вспыхивают с новой силой. Будто вдруг убеждаешься случайно в том, что жена — обаятельная женщина.
Каждый день кондовой реальности оказался озерцом, которое живо только в первые минуты резкого похолодания, а к вечеру начинает обмерзать, покрываться льдом, уродоваться торосами повседневности. Все дело в том, чтобы проснуться раньше, чем вспомнишь, что ты — раб.
У меня неожиданно наладились отношения с соседями. На почве любви к животным и невозможности завести собственную собаку, соседская дочка стала питать ко мне теплые чувства. Затем выяснилось, что ее отцу нужен партнер по рыбалке. Через неделю я вручил алкоголику и дебоширу дубликат ключей. В обед, когда я был на работе, с Тимом гуляла девочка. Общение с собакой подействовало чрезвычайно и на нее. Она раскрылась навстречу новому: перестала быть для окружающего мира самой младшей. Она руководила Тимом, таская его по двору, и кричала на всю улицу:
— Ешь камни? Снова блевать собрался? У-у-у, существо!
Я высовывался в окно кухни с сигаретой и смотрел на малютку.
— Ах, ты, сволочь такая, — ласково повторяла она слова своей матери и чесала Тима.
По утрам я снова и снова возрождался к жизни. Я забывал обо всех неудачах и проблемах, сосредоточившись на мысли о том, в каком красивом районе живу. Я был умиротворен. Лишь одна мелочь досаждала мне: собака раздражала меня с каждым днем все больше и больше.
Когда желтые листья покрыли прямоугольники палисадников и потемнели от влаги столы пивного магазина, я впервые вышел на прогулку с только что купленным мною фотоаппаратом. На рабочем столе моего компьютера появились восхитительные снимки: пакеты с помоями, наваленные в выброшенную ванну, желтая газовая труба, идущая по фасаду дома над окнами первого этажа. Клумбы, похожие на корсеты танцовщиц бурлеска, у крыльца алкомаркета.
Шли дни. Я начал узнавать собак своей округи. Псы гуляли одни и те же. Сопровождающие их менялись. Люди уезжали в отпуска и просили родственников пожить с питомцами. У меня с собаками возникла странная солидарность, будто мы стали единомышленниками.
Если утром чужак гулял с моей знакомой собакой, я терялся.
«Что делать? — думаю. — Как себя вести? Будто любовницу при жене встретил».
Вечером, скидывая после прогулки пуховик — с каждым днем все позже и позже, — я садился в кухне возле окна, пил кофе и наблюдал за улицей.
В панельном двухэтажном доме напротив, где жили одни бедняки, каждые выходные бурлило всеобщее торжество. Окна его горели теплым тусклым светом. Пес укладывался в корзину, подтащив ее к моим ногам.
Я перестал включать телевизор. В первый раз за пятнадцать лет самостоятельной взрослой жизни я понял, что ненавижу викторины. Я знал все больше и больше, но не соображал, чего хотел ведущий. Он задавал вопросы, которых я не понимал. Ему, тупице, не хватало ума, чтобы придумать вопросы, ответы на которые знал я.
Собаки грешат тщеславием не меньше, чем люди. Когда я стал просыпаться в пять, чтобы застать самое начало утра раннего, Тим, заспанный, смотрел на меня удивленно и серьезно. Я почувствовал, что стал в нашей компании вожаком. Заслужить уважение безумца — большое дело.
Улица встречала нас, как мельница — Кихота и Пансу. К тому моменту я изучил не только небо и дома своей окраины, но деревья, заборы, тротуары, цветники, лестницы, стройки.
Август подходил к концу. Мощные решетки ливневок — окна в подземные тюрьмы — были завалены семенами карагача. Бумажными тарелочками, липкими, как вощеная бумага из-под пончиков, похожими на воротнички средневековых шведских послов. По дороге, что вела из одной части города в другую, мы с Тимом ходили, оглядываясь на проезжающие автомобили, ловя свои вспыхивающие отражения в стеклах. Проплывали мимо вытянутые надписи на дорожном полотне. Мягкий и горячий летом асфальт стал дубовым. Осеннее солнце повисло сбоку. Синий стеклопластик остановок, подсвеченных, как монументы, играл гранями. Вокруг топтались, качая головами, голуби на алых лапах. В контурах блеклых дальних боксов автомастерских появилась перспектива. И блики, блики, блики.
Мы ходили по самому краю нашего района, по кромке города, обследовали границу лесополосы, потом — подлесок, где Тим своим носом ворошил опавшие иголки лиственниц, упругие, как свиная щетина. Было слышно, как где-то за лесопосадкой гудели поезда, уходящие далеко — в другой, еще не открытый нами заманчивый мир.
По выходным, когда мы приходили с утренней прогулки неприлично поздно, как два пройдохи, взволнованные и виноватые, за окном орали птицы: каждая с разной частотой и разным тембром, но каждая во все горло, будто вора увидела. Просыпались люди, домофон издавал звуки, надеясь, что его кто-то понимает, как R2D2 из «Звездных войн».
Все эти дни я, как муж, скрывающий измену, наслаждался двойной жизнью. Я вставал, брился, глядя в запотевшее зеркало. Смывал кровь и ошметки зубной пасты с раковины, пачкал белое полотенце, курил в холодную улицу. Щеки саднило. Телевизор вещал: медали, медали, медали, ракеты. А в голове моей зрели страшные мысли. Во взгляде Тима я видел поддержку. Тим вселял в меня уверенность. Я ходил по краю, понимая, что скоро настанет день, когда я войду в кабинет, набитый бутафорскими кубками и настольными часами, из которых торчат дешевые карандаши и ручки, и суну заявление. Я понимал, что принесу заявление сам, но мысли мои были мыслями самоубийцы. Я хотел «закрыть все свои счета».
Я уже месяц, как стал читать книги. Какой-то Эмиль Дюркгейм сказал, что самоубийство — это не само-убийство, это убийство человека обществом. Все так. Кто несет чушь о хорошем оправдании для слабаков? Они даже о человеке, который лезет в петлю, говорят: в петле удобнее. Драмы нет, драмы нет, — шепчут они. Жизнь проста и оправдана. Все остальное — слабость и эгоизм. Концепции и теории — их спасение от осознания собственной ничтожности. Встаньте на стул, сдерните люстру на пол, привяжите к потолочному крюку шнур от телевизора, сложите петлю, если умеете, и примерьте ее на шею. Расскажете потом о слабости и эгоизме.
Уже месяц я не мог слушать музыку. Я не видел фильмов, я не общался с людьми. Я все читал и читал книги, старые книги. И убеждался, что ничего хорошего от жизни ждать не стоит. Прогресс, которым пропиталось будущее, раздражал меня. Новое поколение ученых убил компьютер. Новое поколение актеров убил здоровый образ жизни. Новое поколение писателей убил Walkman. Людям некогда думать, они слушают музыку, которая вдохновляет их на то, чем они никогда не займутся, потому что будут слушать музыку.
Никаких сомнений в бессмысленности бытия у меня не было, но я колебался. Я никогда не мог жить ради ближнего, но заставлять собаку лизать холодные руки мертвого хозяина, сидящего в кресле, — перебор даже для эгоиста. Меня беспокоило, что Тим стал грустным и задумчивым. Он продолжал ронять сушилку и рвать мои носки, но в глазах его гнездилась тоска. Мне вообще казалось, что он устраивал бардак ради меня. Чтобы я не думал, что он ко мне остыл.
Тем вечером мы не пошли гулять. Я, разрываясь на части, в сомнениях, спровоцировал воспоминания своего детства. На пустом школьном дворе лает собака. Окружающие дома тысячами окон смотрят на безумного кобеля. Никакого интереса: взгляды великанов. Лай себе, дурак, сколько влезет. Площадь перед нашим домом — чистая, но по ней дергаются порывами ветра желтые листья. Собака стоит в окружении беспокойных голубей. Всю площадь заливает солнце, тени от зданий бросают холод в придомовую территорию. На лавке сидит-ютится девочка. Пухленькая, одетая в школьную форму. Мамаша орет на нее, и взгляд ребенка тухнет на моих глазах, становится мертвым. Девочке почему-то неудобно, что я — свидетель этой сцены.
Я отвлекся от воспоминаний, налил себе кофе и неожиданно понял, что Тим относился с недоверием к людям, гуляющим без собак, неслучайно. Существо, которому делают много зла, почти никогда не осознает источника этого зла. Оно злом видит весь мир. Я дал себе отсрочку. Новая мысль протолкнула тромб моей решимости, и дни, запрудив просветление, потекли в старом русле, оголтелые, безликие. Голуби, блики, листья, автобусы, остановки, блики.
Осень, холодная и без дождей, заливала светом грязные окна домов, бетонный забор с ромбами узора, серый каркас стройки. Ветер трепал флаги возле администрации — один к другому, они мелькали, словно вагоны скоростного поезда.
В утро стрелецкой казни мы пошли с Тимом в магазин «24», чтобы купить сигарет. Кое-где — на баскетбольной площадке, на парковке, на тротуаре — появился тюль снега, будто кто-то распылил его аэрографом. Из трубы над котельной ровным столбом шел дым. В магазине чернобровая престарелая азербайджанка лучилась энергией. Я купил два пива, вернулся к подъезду, открыл обе бутылки и одну поставил у ножки лавочки. Сверху положил коробку спичек. Она еще в магазине заинтересовала Тима. Мне почему-то даже в такой день было жалко денег на зажигалку. Всегда покупаю сигареты и говорю: «Есть спички? Нет? А зажигалки? По 20 и по 50? Дайте за 20, я дома забыл». И роюсь в карманах, в надежде найти предыдущую зажигалку за 20 рублей.
Я пил, будто убивал благодатное похмелье, когда с каждой бутылкой пива ты возрождаешься к жизни, словно иссохшийся богатырь, ступивший ногами на родную землю.
Потом мы с псом поднялись домой. Я сел на диван в комнате и достал из кармана телефон. Тим лежал на кончиках моих ступней и лизал пальцы, выглядывающие из дырявых носков. Я, изучая собственные ногти, набрал номер.
Мужчина радостно приветствовал меня.
— Кто говорит?
— Я взял у вас пса два месяца назад. Так вот. Мы не поладили.
Раздался треск. Мужчина уронил трубку. Потом из динамика донеслась вялая ругань.
— Я сейчас не в городе, — сказал он. — Вернусь из отпуска, и мы что-нибудь придумаем. Идет?
Где-то фоном раздавались звуки ремонтного цеха.
Я разместил на сайте объявление, точнее, скопировал объявление, на которое купился сам.
Через полчаса на экране моего телефона загорелся набор цифр, без имени.
— Вы отдаете песика?
— Песика?
— Да, песика вы отдаете?
В назначенный час я вышел из подъезда, словно отправился забирать результаты анализа на ВИЧ. Тим был в хорошем настроении и рвался на любимый песчаный пустырь так, что поводок впился в его шерсть и натянул шкуру на морде: глаза залезли на лоб, пасть растянулась в бока.
— Пойдем-пойдем, — говорю. — Нам туда и надо.
В узеньком пальто, с копной светлых кудрявых волос девочка лет тридцати сидела за забором детской площадки на покрышке, вкопанной наполовину в песок.
— Я к нему привык, — сказал я и вздохнул. — Он стал мне родным. Но я уезжаю из города, надолго.
Девочка улыбалась рекламным ртом. Такие мадам в «Макдоналдс» ходят, чтобы кофе пить, и по вечерам покоряют стены скалодромов.
— Не беспокойтесь. Я лажу с собаками, — говорит.
«По скалам?» — хотел спросить. Но не стал. Сунул ей в руку поводок, развернулся и пошел к подъезду. Тим даже не посмотрел в мою сторону, он уже рыл носом мягкий снег. Я повернулся, глянул на него в последний раз, прокашлялся и крикнул:
— Будут проблемы — звоните. Я заберу его, если что.