Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2018
Вертикальная
зимняя радуга. Короткая, чуть выше мутноватого, нет, смутного солнца, — и
всегда слева от светила, в сторону востока. И — удаляется на восток. Отступает
от нашей звезды или — отстаёт от неё… Это к холодам, к стуже, к морозам. Завтра
врежет под и за – 30 °С. А сегодня – 15 °С.
Тепловато.
Я ношу (таскаю) в
охапках дрова — в остывающий дом и в холодную баню, которую мы затопим (с
гостьей дорогой) через два дня.
Душа моя вместе с
разумом и сердцем извлекают из блистающей на солнце в воздухе пороши — слова,
звуки, звукоряды, ритмы, опять слова, но иные: теснятся и проникают друг во
друга элементы (кристаллы) сразу нескольких текстов, — стихи — эссе — стихи —
книжка о Мандельштаме — книжка о поэзии — стихи плюс баня в башке крутятся
(нет, сразу две) — одна из них «Заходите к нам на огонёк» (автор — чувак,
рекламировавший в девяностых сигареты «Мальборо»: врач рекламирует курение,
которое, как известно, убивает всех без разбору). Радуга — солнце — дрова,
пороша, блистающая окрест, — снег, снег, снег — костёрчик мой — я, запаренный
уже ноской дровишек… Ох!..
Я показываю Кире
«Ave Maria» Шуберта; её
поют дуэтом Доминго и Болтон, оперный тенор и поп-рок
певец. Пласидо вытягивает первый куплет, Майкл пропевает,
нет, воспевает — второй. Вот и разница: так же литература (Доминго) отличается
от поэзии (Болтон): гармонией, дрожью, вибрацией,
морозом, ознобом по коже, слезой в душе, в сердце, в мозгу — одной огромной невыплакиваемой слезой. Пласидо поёт заученно заунывно,
правильно, точно и почти без интонации. Весь плач его ушёл в имя его (Плачидо). Плач Болтона весь
укутан в снег наш уральский, сибирский, казахстанский, ледовитоокеанский
— и плачет этот снег, снежище, — плачет мной, синицами, солнцем, порошей — вот
и радуга вертикально восходит, пятясь к востоку. Тенор поёт горизонтально.
Певец — вертикально. Он радугу зимнюю поёт. А мы — плачем. Неее,
я не домингист, я — павароттист.
Там тоже вертикаль. Сплошной Вивальди, Марчелло, Корелли
и Альбинони.
Интенциональные силы (мощь) гармонии (одной на всё: и на поэзию,
и на музыку, и на искусство в целом etc) наиболее
эффективно, результативно (т.е. страшно, ужасно и прекрасно) проявляются в
вертикальном росте и движении текста — любого: вербального, аудиального,
визуального, креолизованного и т.д. Дух захватывает —
у тебя. Дух захватывает, подхватывает такую вертикаль (вертикальная радуга
зимнего солнца, да?) и — сам, охваченный вертикальным восхождением гармонии, —
начинает преувеличиваться, мощнеть, огромниться и ускоряться.
Вертикальное
ускорение духа — есть проявление комплексной природы гармонии, соединившей в
себе и человека, и бытие, и всё, что остаётся для нас тайной, загадкой, чудом.
Р.М. Рильке
Ангелы
У них у всех уста
устали,
и души досветла ясны.
И лишь случайные
печали
порою им смущают
сны.
Они как будто не
у дела,
и Божий населяя
сад,
они, как мерные
пробелы,
в его мелодии
звучат.
Но стоит крыльям
их раскрыться,
разбудит ветер
все края,
так Бог
перелистнуть стремится
рукою скульптора
страницу
неясной книги
бытия1.
Энигматичность (загадочность,
таинственность, чудесность) этого стихотворения, если отстраниться от быта и
бытия, прежде всего выражается в гравитации и в гравитационно-валентных
отношениях, которые проявляются в момент слияния нескольких миров поэтического
сознания — реального, ирреального, мифологического, вообразительного,
метаэмоционального и метасмыслового,
а также онтологического и — более того — метаонтологического.
На границах соединения таких сфер, на нежных рубцах поэтического синтеза
появляется новое вещество — вещество гармонии. Гармонии иной (о, метагармония!), не новой, но первоприродной:
вещество поэзии, вещество гармонии (метагармония),
вещество истины поэтической, то бишь энергии, или Интенции Бога, которая есть в
поэте, но не в хронотопическом, а в ином, безвидном виде. Это как зимняя вертикальная радуга, которая
может восприниматься как зеркало, отвернувшееся от нас и повернувшаяся к тому и
к Тому, что… Зеркало радуги зимней развёрнуто к нам — чуть-чуть, слегка —
градусов на пять: и себя не увидишь, но представишь, и Его не узришь, но
почувствуешь. Почуешь — не фотонное излучение и рефлексию, а портрет пятого
измерения, в которое ты пытаешься заглянуть и из которого — ты же! — силишься
выглянуть, чтобы присмотреться к себе, трёхмерному, печальному и влюблённому —
в поэзию, в музыку, в женщину, в жизнь. Между тобой и радушным зерцалом —
пробел. Пробел, молчание — знаки не только ритма, но и смысла. Смысла книги
бытия.
Р.М. Рильке
Воображаемый жизненный путь
Вначале детство,
безгранично, голо,
без удержу. Неузнанная
страсть.
И вдруг испуг,
смятенье, скука, школа,
пора терять и в
искушенье впасть.
Но загнанный и
сам уже гонитель,
он мстит за все,
он праведный боец,
любим и грозен,
он и покровитель,
и славный
победитель, наконец.
Потом один вдали,
переживанье
чего-то своего,
приходит срок
прийти в себя,
перевести дыханье…
И, словно из
засады, грянул Бог.
Сижу пишу,
отдыхаю от дров и зимней радуги. День пасмурный. Январский. Солнце втянулось —
сначала в себя, а потом — в пятое измерение, в радугу свою вертикальную. Жизнь,
конечно, не совсем путь. Но — как путь она вполне вообразима…
Я умер 28 декабря
2017 года в одной из онкологических клиник Петербурга. В реанимационной палате.
Камере. Сердце моё остановилось сразу после того, как была завершена операция.
Случилось то, что и предполагалось — и мной, и хирургами, и обезболивателями,
и воскресителями. Меня затянуло в кому. Я видел в глазах
моих закрытых дым, поднимавшийся из печной трубы моего деревенского дома. Он
поднимался строго вертикально — вверх, вверх, вверх, — скручиваясь, как овечья
голубоватая шерсть, в нить, наматывающуюся на невидимое веретено Вселенной.
Веретено (не то же ли самое?) потянуло и меня, душу мою, уставшую от обилия
лейкоцитов в крови. Я чувствовал, как я убавляюсь, истончаюсь, возношусь —
нитью дыма, тепла остывающего, уже почти холодного или прохладного, как валидол
во рту. Таблетка иссосалась. Нитка кончилась. Кончик её вышел уже не из меня —
а из того, что когда-то бывало мной… Я умер в 3 часа 33 минуты за три дня до
нового, 2018 года. 333.
333 — номер
отдельного воинского подразделения. Пять командировок. Тяжёлых и весёлых.
Весёлых — от ужаса. Старший Н.И. собрал командиров групп и сказал:
— Страх свой
оставьте здесь — мне, а вот ужас свой носите с собой — всегда; он вам поможет,
вытащит вас из любого дерьма.
Веретено работает
всегда. Его вращает ужас. Ужас — брат красоты. Старший. Он и вращает веретено
стихотворения до тех пор, пока не грянет Бог. Бог — не из машины (Deus ex machine),
— но: Бог — из засады. К поездке в Питер (на операцию) я относился как к
командировке. Шестой. Шестая командировка…
Я умирал долго,
но одновременно и как-то быстро, но всё-таки многомоментально.
Я вспоминал, умирая, что не хотел ехать в пятую (боевую) командировку:
чувствовал — убьют. Знал — убьют. Но: Он. Он почему-то позволил им перебить мои
ноги (7,62 мм), но ниже колен. Кабы выше — всё: я был бы прав в своих дурных
предчувствиях. Но: я был не прав. Он, видимо, подумал, что, может быть, этот
ныне ст. матросик, парнишка ещё что-нибудь услышит и запишет (кажется, он —
слышит; может слышать). Такие дела. И — я умер. Ниточка вышла легко, как тонкая
струйка дыма, дымка из печной трубы. И — всё. Потом, уже мёртвый, я подумал,
что я ещё могу слышать ТО САМОЕ — ОТТУДА… И — я умер опять. Стало легко. Стало
пусто без себя в себе. Стало пусто и легко. И — светло. Светло без света (О,
Анненский). И тут я, дважды мёртвый, умер опять — и вспомнил, что где-то под
Курганом, в лесу, в снегах, Кира думает обо мне. Она говорит мне — в себя, в
небо, в бога: где он, в Питере? Что с ним?.. — И вдруг: не-у-ми-рай!.. И я умер
снова. Но теперь мне было больно умирать. И я подумал: знаешь, Кира, я здесь, в
Питере, и я не умираю — я уже умер… Я шёл вдоль колючки дисбата
и держал стёклышко убойное в левой руке. Поднёс его к губам своим — не
запотевает. Всё. И я умер вновь. И — сразу подумал: надо как-то выбираться
отсюда… Давным-давно я как-то записал в своего «Пловца» что-то такое: если бы
собрать все боли, которые я испытал в жизни (и в смерти), — и одномоментно и
одноместно вернуть их в меня… Боже, что бы тогда было?! А?..
Р.М. Рильке
Сошествие Христа во Ад
Отстрадав,
наконец, суть его покинула страшное
тело мучений.
Одно. Наверху.
И тьма испугалась
сама себя
и напустилась на
бледных
летучих мышей, —
и доныне трепещет
в их порхании
страх столкнуться
с холодной мукой.
Сумрачный ветер
дрожал перед
трупом; и в сильных
бессонных бестиях
ночи томилась тревога.
Его отпущенный
дух надеялся в новом ландшафте
остановиться в
покое. Ведь страстных его мук
было довольно.
Массивным
ему казалось
ночное окруженье вещей,
словно
пространство печали окутывало его.
Но земля,
пересохнув от жажды его язв,
но земля
разверзлась, и заголосила бездна.
Он,
великомученик, услышал ада
восходящие вопли,
страсть осознания
завершения боли:
и страшней своего, уже бывшего
(бесконечного),
их неизбывное страдание подавляло.
И он ринулся,
дух, всей тяжестью своего
изнурения вниз:
как тот, кто торопится,
он шел под чужими
взглядами шатких теней,
взгляд устремил
на Адама, беглый,
ниже спустился,
шатаясь, теряясь, исчез в расколах
диких глубин. И
вдруг (выше, выше) через пучину
вскипающих криков
по бесконечным ступеням
своего терпенья
он вышел наружу: на башне
без перил, он,
владелец всех болей, стоял,
не дыша. И
молчал.
Я, владелец всех
моих и не моих болей, умер. И — вдруг почувствовал, как мне больно. Я был боль.
И ей было больно. Боли было больно. И я подумал: смерть — это бессонница. Это я
уже знаю. Смерть — это пробуждение от времени. Смерть — это пробуждение в
вечность. Вечность — это бессонница. У меня, мёртвого, — бессонница.
Когда я умер…
Нет: как только я умер — я вспомнил, как бреду утром под большой навес в моей
Каменке с кружкой семечек в правой руке — и синицы слетаются к верстаку. Я
рассыпаю семечки по столу и ухожу под банный навес к огню. Синицы не клюют
корм, но по две-три подлетают ко мне (некоторые прямо под навес, другие
кувыркаются на ветках осинки, рябины и вербы), чтобы поблагодарить за
подсолнечное семя, крупное, вкусное, маслянистое. Сказали — показали своё
спасибо и — летят обратно к верстаку перекусить, закусить, поесть,
покувыркаться на ветках красной и чёрной черёмухи. Зима — не чёрно-белая, как
кино, — она и жёлтая, и зелёная (синицы), и алая (снегири), и бело-серая
(поползни), и радужная (сойки), и изумрудная (сороки), и чёрно-синяя (вороны и во́роны), и, и, и… Птичья этика: благодарить дерево
в телогрейке, сидящее у костра и говорящее вслух стихи людей, и деревьев, и
птиц, и снега, и света, и тьмы, и звёзд, и луны, и Пути Млечного…
Жизнь.
Командировка — куда? В смерть? В вечность? — Нет: думаю, что для меня — в
поэзию, в любовь. И — естественно — в смерть, в вечность, в музыку, в вертикаль
поэтической гармонии.
Р. М. Рильке
Элегия
Марине Цветаевой-Эфрон
О оскуденье
вселенной, Марина, падучие звезды!
Нам не восполнить
миров, куда бы ни ринулись мы, к некой
дальней звезде! В
мире уже все давно сочтено.
Но и паденьем
своим никто святого числа не унизит.
Каждый уходит в
исток, там исцеленье и цель.
Может быть, это
игра, равных замены, отсрочки,
ни у кого нет
имен, и выигрыш ни к чему?
Волны, Марина, мы
море! Бездны, Марина, мы небо.
Мы, Марина,
земля, мы, как жаворонки весною,
песни не в силах
сдержать, рушащей нас в слепоту.
Мы начинаем с
восторга, он уже нас превосходит,
и вдруг наша
тяжесть с небес к жалобе песню влечет.
Жалоба… Но не
она ли впадение в детство восторга?
Нижние боги,
Марина, тоже хотят похвалы.
Боги невинны, как
школьники, ждут они поощрений.
Милая, нужно и
нам себя в похвалах расточать.
Мы неимущи. Мы легкой рукой прикасаемся к шее
несорванного
цветка. В Ком-Омбо на берегах Нила
я это видел. При
отречении так жертвуют короли.
Словно ангелы
знаками метят двери спасенных,
так же касаемся
мы всего, что нам кажется нежным.
О, как мы
отрешены, как растеряны вечно, Марина,
в побуждениях
лучших. Оставляем помету, и все.
Но этот промысел
робкий, стань он из нас кому-то
в тягость, и мы
осмелимся взять, а не тронуть,
мстит он и губит.
Его смертоносную власть
мы замечаем все
по нежной повадке
и по редкой мощи,
которая нас обращает из просто
живых в тех, кто
выжил. Не-Быть. Ты знаешь, как часто
гнал нас незрячий
приказ через холод чистилищ
новых рождений…
Гнал: нас? Нашу телесную зоркость
под сонмом
сомкнутых век, гнал заброшенное в нас
сердце целого
рода людского. Путем перелетных птиц
гнал вереницу
всех наших летучих перевоплощений.
Тем, кто любит,
Марина, знать не стоит так много
о неизбежном
уходе. Пусть все им будет впервые.
Пусть их могила
взрослеет, пусть ума набирает, темнеет
пусть под
плакучими кронами, пережитое нахлынет.
Пусть
разверзнется их могила; они же гибки, как лозы,
время, сгибая
влюбленных, из них свивает венок.
Как их майский
ветер колышет! Из вечной своей сердцевины,
где ты дышишь и
внемлешь, они выходят на миг.
(О, как ты близка
мне, женственный цвет все на том же
непреходящем
кусте! Весь я здесь в ночном ветре,
овевающем всю
тебя.) Издавна боги искусны
в игре в
одиночество. Мы в этом круговороте
себя дополняем до
целости, словно две доли луны.
Но и в пору
ущерба, когда идет к новолунью,
ничто не вернет
нам цельность, лишь только
свой одинокий
путь над неусыпной землей.
Вселенная,
оскудевая, пополняется поэзией, душой, духом… Одиночеством Творца и творца.
Любовью Творца и творения. Просто любовью. Любовью как таковой…
Я умер, и могила
моя взрослеет. Она пуста. И мы идём вдвоём над неусыпной землёй, потому что мы
— земля и небо. Сразу — небо и земля. Не-быть — больше, чем Быть. Быть —
больно. Не-быть — вольно. Больно и вольно — вот поэт. Вот художник.
Р. М. Рильке
Надпись на надгробье Рильке
Роза, о чистая
двойственность чувств, каприз:
быть ничьим сном
под тяжестью стольких
век.
Мне часто снится
сон (мёртвому ли, живому?): я ухожу от преследователей, стреляющих в меня;
ухожу лесами, горами, оврагами; и вдруг — пропасть — такая огромная, что ни
дна, ни края не видно, — бездна; я стою на краю и слышу, как трещат кусты, —
догоняют, догоняют, догоняют; стою на краю, стою на краю, стою на краю и —
вдруг! — вспоминаю — я же умею летать!.. И — прыгаю вперёд. И — лечу. Лечу.
Вперёд. Я знаю, что там — море. Я всегда чувствую море, океан, вообще воду. К
ним и лечу. Лечу сквозь небо. Небо возникает во сне неожиданно — так, как вдруг
появляется отражение моря в бездне…
И я лечу меж
безднами двумя…