Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2018
Нина Буйносова —
родилась в деревне Брод Каменского района Свердловской области. Окончила
факультет журналистики УрГУ им. Горького. Работала в
многотиражной, городской, областной периодике. В 1991 году основала и 16 лет
руководила газетой для пенсионеров «Содействие». Лауреат областной и всесоюзной
премий Союза журналистов СССР (1980, 1987), лауреат Всероссийской литературной
премии им. П.П. Бажова (2010 г.), автор поэтических сборников «Трава живая»,
«Последний гривенник», книги стихов и прозы «Студеный день», книг по истории
Каменска-Уральского.
«…И сразу набело дышала»
Я уже не помню в
точности, когда именно происходило то совещание молодых писателей, где я
впервые увидела и услышала Майю Никулину. Думаю, это было самое начало
семидесятых годов. А та, самая первая, потрясшая меня книжечка Никулиной «Мой
дом и сад», которая тогда и была представлена на совещании, датирована 1969
годом.
Это была даже не
книжка, а именно книжечка: 10х12,5 см. Тонюсенькая. Всего на 54 странички. В
зеленом бумажном переплете. У самой Майи Петровны она даже и не сохранилась. А
у меня почти полвека живет на книжной полке. Теперь уже — вся клееная-переклееная. Портрет автора, некогда красовавшийся на ней,
а после — бережно вырезанный и вклеенный в новую книжную одежку, здорово
поистерся, но Майя там все еще видна: та, тогдашняя!
Она так и стоит в
моих глазах, Майя Никулина того, давнишнего года. Невысоконькая,
хрупкая. Нежный овал лица. Высокая прическа с тремя завитушками волос,
выбившимися на лоб и на виски. Не длинные, но густые, как сказали бы классики,
«соболиные» брови. Широко распахнутые, всепоглощающие зеленые глаза. А к этим
зеленым глазам — еще зелененькие камушки хризолитовых сережек и зеленое же
платьице, облегающее тонкий стан. Не зря же мне, тогда еще и не подозревавшей о
никулинском пристрастии к Уралу, к его таинственным
горушкам, пещерам, каменьям и разным горным «тайностям», Майя так и запала в
память Малахитницей, ящеркой из бажовских
сказов.
С тех пор, едва
открываю любую страничку той, первой ее книжки, как строчки оживают, начинают
звучать. И я вновь слышу столь неожиданный для такой хрупкой фигурки и потому —
особенно памятный, низкий, даже чуть хрипловатый голос. (Не с такой ли
хрипотцой разговаривает и сама Хозяйка горная? В Горе-то все-таки — и холодно,
и сыро!)
Пусть будет вечен
мой невечный дом.
Пью воду из
глубокого колодца
и собираю яблоки
в подол.
И мне ли знать,
откуда что
берется…
Откуда эти белые
цветы
и детская
ненужность удивленья
загадочному
счастью повторенья
цветов и снега,
яблок и воды?
Светлеет колос,
тяжелеет мед.
Закон земли, не
думая, приемлю.
И я живу, как
яблоко живет
и, созревая,
падает на землю.
И мир гудит,
несчастный и веселый,
и кто-то
унаследует за мной
мои неосвященные
престолы —
дожди и весны,
вечность и покой.
О, пусть тоскуют
руки по ночам,
пусть повторятся
завязи и зерна,
и петухи
торжественно кричат,
над миром
запрокидывая горла.
Почему, читая
стихи Никулиной, я тоже задумываюсь над «законом земли», повелевающим жить,
«как яблоко живет и, созревая, падает на землю»? Почему я снова и снова не
только ясно вижу за строчками, но и явственно — звук за звуком — слышу сразу до
словечка запоминающийся, юный, потрясающий никулинский
«Апрель»?
Короткий, южный,
скоротечный,
в слезах, горячке
и тоске,
сгорающий
грошовой свечкой
на сумасшедшем
сквозняке,
он начинался
возле дома
и был, рассудку
вопреки,
сухой, шуршащий, насекомый,
взлетающий из-под
руки.
И резал ухо
непривычный —
еще не стон, еще
не крик —
его застенчивый и
птичий,
свистящий
шелковый язык.
Он мучил гриппом
и мигренью
и, утешая
невпопад,
вскипал
трагической сиренью
возле калиток и
оград.
Сколько ей было
тогда, той Майе, которая уже умела ТАК видеть, ТАК слышать, ТАК говорить?
Мне-то она показалась совсем молоденькой девчонкой. Потом узнала: нет, ей было
около тридцати. И стихи были не просто по-молодому яркие и искренние, не просто
талантливые, но уже совершенно профессиональные. Ведь надо же было не к любому
другому месяцу, а именно к апрелю придумать и плотно-плотно нанизать в строчки
эти мастерски обточенные бусинки эпитетов: «сухой, шуршащий, насекомый, взлетающий из-под руки», «его застенчивый и
птичий, свистящий, шелковый язык»…
Да что там, даже
нам, начинающим литераторам, уже тогда было видно, что это сказано не просто
мастером, но Поэтом, «поцелованным Господом в макушку». Да еще и — из тех, кто
«бывал в Горе» и познал «тайное»!
Однако Эмилию Бояршинову, которая в те подцензурные годы осмелилась
издать эти стихи, помнится, даже с работы сняли, поскольку автор стихов не был
благословлен партийным разрешением. Но эта крохотная книжица сегодня — как
гражданский документ. Свидетельство о рождении поэта Майи Никулиной, которая
«сразу набело дышала».
«Судьбу не пытаю, любви не прошу…»
Впрочем, как
выяснилось во время одного из наших разговоров с Майей Петровной, то совещание
у ней даже в памяти не отложилось:
«Мне тогда
вовсе не до совещаний было. Вообще-то я в хорошей, доброй семье росла и долго
счастливой была. Мама — красавица. Глаза — цвета зеленого винограда, волосы —
цвета обручального кольца. На фотографии сидит на траве. Коса, толщиной в руку,
до самой земли спускается, и еще длины не хватает — по земле вьется. В общем —
ангел небесный, и внешне, и по характеру. Она и способна-то была только на то,
чтобы любить нас безоглядно!
Папа —
трудолюб, человек, блистательно образованный. Не будь революции, наверняка
сделал бы замечательную карьеру. Ему всего 21 год был, когда его после
института направили лесничим на Уральские заводы — в Кусу и Златоуст. А по тем
временам лесничий на заводах — третье лицо».
…Родителей Майя
редко видела, но это была семья, где дети росли любимыми.
«Даже в войну,
когда не то что на подарки, а на еду не хватало, мама
мне ко дню рождения обязательно подарок готовила: либо коробку старых цветных
карандашей красиво подточит, либо на стареньком же платье нарядный воротничок
вышьет…
Бабушка по матери институт благородных девиц окончила. На трех языках
говорила. Но она в Севастополе оставалась, а здесь, на Урале, с нами жила
старшая сестра отца. Я у нее на руках и выросла. Баба Саша — святой, абсолютно
безгрешный человек. Ее жизнь — это чистые «Жития святых». В войну в нашей
коммунальной квартире жили 19 человек, и никогда никаких ссор ни между
взрослыми, ни между детьми. А дети все — под присмотром бабы Саши! Так ее
половина ребят нашего двора (и здешних, и севастопольских, и блокадных) —
«своей» бабушкой считала. Больше, чем баба Саша, никто для нас не сделал. Когда
повзрослели, родители вместе с нами сфотографировались и на обороте фотографии,
которую подарили бабе Саше, написали: «Спасибо за то, что они выжили!».
Все
перевернулось, когда Майя толком еще и повзрослеть не успела. Отца разбило
параличом в 1955 году, а умер он в 1976-м. Первые годы хоть частично себя
обслуживал, а потом и вовсе слег. 21 год болел! Мать чуть меньше — 15 лет —
прожила ослепшей. У бабушки — стенокардия. В общем, целую четверть века Майиной
жизни рядом, буквально на ее руках, — одни больные, и все — безнадежные. Этакий
«безвыходный госпиталь». А всеобщей семейной «няне, сиделке и медсестре» в
момент, когда навалились на нее все эти несчастья, самой-то всего 18 лет было!
После к прочим бедам и заботам добавились болезни крохотной единственной,
безоглядно любимой дочки…
Не оттуда ли, не
из тех ли лет эти трагические строки?
Я так долго со
смертью жила,
что бояться ее
перестала —
собирала семью у
стола,
ей, проклятой,
кусок подавала.
Я таких
смельчаков и юнцов
уступила ей, суке
постылой.
Наклонялась над
ветхим лицом,
и она мне дышала
в затылок.
Что ей мой
запоздалый птенец,
вдовья радость,
цыганские перья?
А она караулит за
дверью…
— Уступи мне его
наконец.
— Ну, сильна ты,
да все не щедра,
я добрее тебя и
моложе…
И она мне
сказала:
— Сестра,
посмотри, как мы
стали похожи…
Полагаю, что и следующие столь же пронзительные, незабываемые строки —
оттуда же, теми же годами выстраданные, до блеска временем отшлифованные.
Короткое, но емкое стихотворение так «высечено» из богатейшей глыбы родной
речи, что ни единого слова, ни единого слога лишнего не оставлено!
Судьбу не пытаю,
любви не прошу.
Уже до всего
допросилась.
Легко свое бедное
тело ношу —
до чистой души
обносилась.
До кухонной голой
беды дожила.
Тугое поющее
горло
огнем опалила,
тоской извела,
до чистого голоса
стерла.
…Надеюсь, те, кто
сейчас читает эти строки, не в претензии на меня за то, что не могу удержаться
и привожу никулинские стихи не коротенькими цитатами,
а целиком. Ну как тут выберешь несколько строк, когда в стихотворении — судьба
поэта. И не только ее судьба, но и та самая, общечеловеческая, которая мало
кого из живущих бедами обходит.
«Я жила так,
как складывалось, и ни секунды не жалею, что это выпало мне. Своей судьбой я бы
ни с кем делиться не стала. Если то, что пришлось вынести, мне было дано за
дочку, то я и теперь на все согласна. Проси я у Бога любую награду, я бы хуже
придумала, чем эта. Вообще, хорошо, что человек загодя не знает цену испытаний.
А то — как бы не испугался…»
«Струной легковерной натянут и скручен
пружиной тугой»
Стихи Майи Никулиной
легко узнаваемы. Каждый настолько «струной легковерной натянут», такой тугой
пружиной скручен, что взглядом тронь строку — мгновенно отзовется чистым звоном
в душе и в памяти! И это — при необычнейшей любви поэта плотно-плотно
нанизывать в строки слова. Набирает, набирает, набирает (а Майиному словарному
запасу только позавидовать можно!), однако ни единого лишнего словечка не
вставит. Каждое следующее — только уточняет, усиливает предыдущее. Если за
прилагательные возьмется, то, как в уже приведенном выше «Апреле», на целых две
строки наберет. Или скажет, например: «…Прелестная, птичья, пустая, стесненная
словом душа». Если существительные ей понадобятся, то столько найдет, что и на
целое стихотворение хватит. Ну, как бы вы, например, описали степь? А Майя
скажет: «Все горец птичий, все кукушкин лен, все таволга да заячья капуста… все
хмель, цикорий, дикая горчица — потатчица, прощальница,
тоска, знахарка, топяница, сушеница — трухой в
ладони, лесом у виска… Да чем она, несмертная, сыта,
чем кормится в заботе невеликой — все донник, журавельник, повилика, крапива,
чернобыльник, лебеда…»
Казалось бы,
тут-то уж — какая тайна! Вроде только и придумала, что простые наши травы в
подбор, одну за другой назвала да, как знающая травница, перечислила, какими
еще много говорящими именами нарекали бабы свою зеленую кормилицу и
спасительницу; да еще додумалась каждую строку усиливать незатейливым повтором
коротенького слова «все» — а перед читателем — просторное поле всей нашей
зеленой, травяной России. Огромной страны, травами кормившей, спасавшей и
поднимавшей на ноги свои многочисленные народы!
Глаголы? Да
пожалуйста! При этом каждый одновременно (да еще и по нарастающей!) будет
означать и действие, и описание, и ощущение:
Оттаяло,
воспрянуло, запело,
Отгрохотало грозами
— и вот
Какой-то куст,
восторженный и белый,
Неловко зацветает
у ворот.
При этом обратите
внимание: куст у нее — не просто «белый», а еще и «восторженный», и не просто
зацветает, а «неловко». Как, почему она собрала и поставила рядом именно эти, казалось
бы, вовсе далекие друг от друга слова? В том-то и тайна! И знать не знаем и не
узнаем никогда, почему так сказала, а тоже остановимся восторженно и залюбуемся
этой «неловкостью» первого цветения!
Или всего-то
четыре камешка-глагола огранила и поставила рядом. А в них целая судьба
человеческая прописана: «И сразу набело дышала, любила, пела, причитала»… При этом опять же соединила, казалось бы, вовсе
несоединимое: «Набело дышала…»
На занятиях
литературного объединения у Николая Яковлевича Мережникова
да из поэтического словаря Квятковского мы в свое время узнавали такие понятия,
как «сравнение», «метафора», «гипербола», «литота»… А
у Майи эти самые сравнения, метафоры и прочие поэтические изыски, по-моему,
сами собой, без всякого усилия слетают с языка. Такое ощущение, что она их даже
не ищет. Они у ней любые — над головой, под руками, под ногами… Понадобились —
она же Хозяйка! — берет, да и все.
Помните, у бажовской Хозяйки в ее Медной горе каменные деревья стояли:
«Которые мраморные, которые из змеевика-камня… Ну, всякие… Только живые, с
сучьями, с листочками. От ветру-то покачиваются и голк
дают, как галечками кто подбрасывает»?
Слова у Майи тоже
свой «голк дают». Да не привычно слышатся, а
незнакомо — будто вовсе из каких-то неведомых — параллельных или даже временных
— пространств долетают. Так что когда я нашла у нее строки с этими словами, то
даже не удивилась: «Вдоль неподвижно плывущего дома гнутся пространства и ветры
гудят». И еще. «Такое большое пространство,// что,
кажется, времени нет». И еще. «Между нами время отвердело —//вести дольше
времени идут».
Собственно, Горы
— каменная и поэтическая — и сосуществуют у Никулиной во взаимопроникающих
пространствах! Нам-то эти ее пространства — неведомы, значит, и то, что ею там
увидено, для нас, здешних, — неизведанное, неожиданное! С одной стороны, —
осознаешь, что ты вроде бы эти увиденные поэтом подробности тоже где-то,
когда-то, наверное, мог видеть или слышать… Этакое дежавю.
А с другой стороны — реально-то понимаешь: тебе (даже если и в самом деле
видел) так никогда и ни за что не сказать.
«Вчерашний воздух
сжался в известняк, // и летний вечер в раковину скручен», «Ослики тащат
немереный день на деревянных колесах», «И если звук — то сухостойный хор,// где стрекозиный вертится мотор// и крошится погода
слюдяная».
А как вам такие
образы? «…Что небо общее над морем Средиземным,// как
зеркало, приподнято к лицу». Или: «И ласточки снуют и делят лето//на желтые
тяжелые куски». Или: «…Но зрячий виноград так долго смотрит в спину,// что точно видит все// вокруг и после нас». Или:
«Платок на тыне указует время// и место, чтоб душа не
сорвалась». Или: «И дни, как гроздья винограда, // светлы, и косточки
насквозь…». Или: «Время вместилось в слово, // как урожай в корзины».
Тайности? Да еще
какие! И недра-то у Майи — «безглагольные», и росы-то у нее — «безответные», и
«…стрекозы сохнут в борозде», а «душа от счастья отупела»…
А как неожиданно
и мощно она умудряется завершать каждое свое стихотворение! Я эти последние
строчки ее стихов даже цитировать не буду, потому что в этом случае набрала бы
текста еще на целый очерк. Нет уж, пусть читатель не поленится да сам Никулину
заново перечитает и сам этим строкам подивится! А если он только сейчас ее
стихи для себя откроет, то я его впечатлениям загодя от души завидую.
…Можно только
удивляться тому, как запросто, будто у себя дома, бродит поэт по временам и
пространствам. И ладно бы только — по полям военным, «где, согласно ранам и
годам, мальчики убитые лежат». Это все-таки — «…из
ближнего небытия, из-под воды, из-под света и камня». До этих-то полей хоть через
собственное детство собственной памятью и памятью близких дотянуться можно.
«Бабки мои, повитухи и пряхи… няньки мои, поломойки и прачки», те, что «кусок
отдавали последний», что «наклонились над полем кормящим, так до сих пор не
смогли распрямиться». Они-то о войне не понаслышке знали. Как и те молодые
солдаты, что глядели на детей «из окон тыловых госпиталей». Знали и
рассказывали не ведомые следующим поколениям подробности военного бытия. Да и
сама Никулина все четыре военных года пережила, так что ее стихи о войне и той,
общей, и собственной памятью наполнены.
Словно из-за
дальнего предела
все еще надеются
и ждут…
между
нами время отвердело —
вести дольше
времени идут.
Оглянись —
от нашего порога
через всю великую
страну
эта —
невозвратная —
дорога
навсегда уходит
на войну
и болит, травой
не зарастая…
Где-то
заблудилась впереди
почта
полевая-полевая,
прямо с
васильками на груди.
Но Никулина, как
дома, не только в наших — в любых временах. Ну, скажем, когда еще Одиссей по
морям плавал: «Что ему, только парус штопай,// только
море гони веслом,// и счастливая Пенелопа //зацелует тебя потом». А то в тот
давний век и в ту далекую страну забредет, где по сей день страдает брошенный Лесбией «хмельной Катулл». Идет Поэт рядом с ним по древним
улицам, бросает камни в темные воды Тибра. Или на берегу Леты остановится. Ну,
мы-то про эту самую реку забвения в подземном царстве тоже слыхали. Миф такой
есть… Вроде миф… А вдруг — и не миф вовсе?! Но страшно или не страшно, а все же
остановимся в почтении. А что — Майя? А она будто нашу Исеть
обмелевшую увидела: «Обеднела река, обмелела — //не спасают пустые дожди. //
Можно Лету — обычное дело — // и туда и сюда перейти».
Эрудиция? Ну, это
само собой разумеется! Недаром же столько лет книжные полки нескольких библиотек
всегда были под рукой Майи Петровны. Так что все огромное литературное
богатство, созданное и наращиваемое каждым новым поколением русских и
зарубежных классиков, ею до самого дна перелопачено, освоено, переплавлено. Однако чтобы Одиссеи, Катуллы и реки мифические зажили новой
жизнью, нужно что-то еще, кроме прочитанных книг. Нечто такое, что далеко не у
всех эрудированных людей имеется.
Никулиной же это
самое таинственное Нечто присуще, как мало кому из
живущих. Наверное, просто потому, что где-то парит над
Поэтом «бездомное чудо, Психея, почтившая имя твое».
…Есть поэты,
которые в стихах — одни, а в жизни — другие. Никулина — цельная. И слова «души
пугающий избыток» для нее — даже не поэтический образ. Она и одинокую
старенькую писательницу первая опекать кинется, и поэту, волей случая
закинутому с Украины на Урал, первая на помощь придет…
Помню, пригласила
Майю на творческий вечер в Дом писателей. Дело было в марте. Холодно. Скользко.
Грязно. В такую погоду добрый хозяин собаку из дома не выгонит. Думаю, не
сможет прийти. Нет, пришла. Села в первом ряду. И все время, пока я читала
стихи, Майя сидела, потирая коленки. Спрашиваю потом: «Колени, что ли, болят?»
— «Да нет, — говорит, — это я только вышла на улицу, как тут же, у подъезда, и
упала прямо в лужу. Юбка-то мокрая. Коленям холодно». — «Так вернулась бы
домой, переоделась», — «Но я бы тогда к тебе на вечер опоздала»…
«Время вместилось в слово, как урожай в
корзины»
По Майиной
квартире можно, как по музею, ходить. И стол здесь — стариннейший, дубовый, на
прочных, надежных точеных лапах. И шкаф — тоже старинный, тоже из мореного
дуба, тоже резной. Причем не только углы и дверцы оригинальной резьбой
изукрашены, а еще и настоящая кружевная корона по всему верху шкафа красуется.
И зеркало — чуть не до потолка — опять же в старинной, из ясеня, роскошной
кружевной раме. А резное, дубовое же, кресло Майя когда-то из-под водостока
разрушающегося дома спасла. Потом уже выяснила, что именно в этом кресле в свое
время сидел директор Нижнетагильского завода, когда ему привезли Указ об отмене
крепостного права. Сгнившую под дождями кожаную обивку пришлось красивой тканью
заменить. А резьбу на ручках кресла Майя собственноручно маникюрными щипчиками
да иголкой отцарапывала от слежавшейся пыли.
И еще живут на
здешних полках старинные альбомы с потертыми кожаными створками и золочеными
застежками. А там, за этими переплетами, — то прекрасные «дореволюционные» дамы
(бабушка и прабабушка-сербиянка) устроились на травке, на фоне лошадки,
красивой коляски и накрытой для пикника скатерти с большим, «ведерным»
самоваром. Прикрылись от солнышка кружевными зонтами. Улыбаются беззаботно. То
ряд девчонок в наших советских простеньких платьишках на советской лавке в
советском дворике сидят, счастливо улыбаясь. И дата, и даже точное время
проставлены: «21 июня 1941 г., 7 ч. 30 мин. Последний кадр». Шел в это день
Майин папа с работы — и щелкнул наудачу фотоаппаратом, в котором, по счастью,
еще оставался неистраченным этот самый последний кадр… Вот только проявить снимок
довелось лишь после войны, в 1947 году.
Земля моя,
кормилица моя, / /Какой печалью ты меня вскормила?
А на стенах еще —
картины дареные. Воловича, например, с которым полвека дружила. Виталий
Михайлович, узнав о любви Майи к Бахчисараю, взял да и
подарил ей пять своих картин с видами любимого поэтом места.
Зачем
куда-нибудь, когда в Бахчисарай —
там теплится
сентябрь в долинах защищенных,
и лучшие места
под солнцем полуденным
не заняты никем —
любое выбирай…
Или вот еще
картины. С видами Урала, Чусовой… Эти картины, как и кольца с уральскими
камнями, — авторские подарки Майе от другого художника (а еще и чеканщика,
камнереза, ювелира, короче, — талантливого умельца на все руки) Сергея
Захарова.
…Историей семьи, историей страны, вообще — историей Земли нашей — дышит
буквально все в квартире Никулиной, которая, как Гора Малахитницы,
постепенно открывала мне свои тайны. Все в этих современных стенах насыщено,
наполнено долгой жизнью разных поколений, мудростью и красотой вековечной. И
чудилось мне, что слова из Майиных стихов, прежде чем опуститься на белизну
страниц, сначала бажовскими «золотыми пчелками»
кружились, роились здесь, над этими старыми столами, картинами, шкафами,
камнями, альбомами, над этими глиняными, керамическими, деревянными, латунными,
бронзовыми кувшинами, чашами, масками, привезенными из разных там Египтов, Иорданий, Мексик…
«…Я не люблю
Европу. Она ничего не придумала, кроме расизма и фашизма. Именно там начались
времена расчеловечивания. Поэтому я не хочу ни в
Лондон, ни в Париж, куда многие стремятся. Но мне всегда хотелось увидеть
истоки великих древних цивилизаций.
Иорданию
полюбила из-за ее пустыни. Пустыня, оказывается, может быть немыслимой красоты.
По краю — скалы из порфировидного гранита. На закате цвет небес поминутно меняется,
и скалы — то мутно-розовые, то нежно-розовые, то вовсе — малиновые! И песок,
как вчера, и позавчера, и сотни, и тысячи лет назад, просто лежит у тебя под
ногами. Но песок — это же кварцы. А они — разноцветные и блестят на солнце. Так
что песок под тобой — то привычного, песочного цвета, то — рыжий, то —
шафрановый, то — голубой, зеленый, а то — и вовсе белый, как тальк! И ты можешь
зачерпнуть его, и держать в руках, и, словно саму вечность, пересыпать из
ладони в ладонь, и сквозь пальцы сыпать…»
(Вспомним: «И
Вечность будет сыпаться с руки// песком горячим в пену золотую…»)
«…И на этом
тысячелетнем цветном песке, среди малиновых скал, тенями — черные шатры
бедуинов. И у них — своя многовековая культура. Вокруг шатров, например, прямо
по песку ковры настелены. Зачем? Почему? А потому, что это — их территория, их
дом. И, значит, здесь должно быть уютно. И внутри шатра, и снаружи. Причем
обязательно есть еще один шатер — общий, для всех. Там они собираются,
общаются, решают какие-то вопросы. И там всегда топится печка, чтобы и в общем
доме всем и всегда было по-домашнему тепло.
Эти кочевники,
как и века назад, по-прежнему живут в бедных шатрах, не страдая о недоступных в
песках достижениях цивилизации. Варвары? Но у этих «варваров», оказывается,
вежливость — в крови.
…Шумеры, хетты
— они ведь жили еще до античного периода. Но посмотрите, какого уровня
искусство создали! Какие вазы, чаши, кувшины сотворили! Какая роспись на них!»
«Стихи и камни живут одинаково: разом во всех
временах»
Все эти
замечательные «привозные» вазы и чаши на полках — тоже, конечно, ее, никулинская, поэтическая аура. Но главную составляющую,
потрясающую часть этой ауры в доме Никулиной, как и в пещере Малахитницы, организуют и держат, конечно же, камни:
малахиты, хризолиты, кварцы, турмалины, яшмы, гранаты, листвениты,
чароиты… Залюбуешься очередным незабываемым рисунком
того же «шелкового» уральского малахита, возьмешь камень в руки — и через
кончики пальцев до глубины души прочувствуешь, осознаешь его таинственную силу.
Почти не
обработанные, отдельными мини-скалами возвышаются камни над полками и столами.
Хрустально-прозрачными или совершенно черными кристаллами красуются в горках,
друзах, пещерках-жеодах. Гладко обкатанной зеленой, розовой, голубой (Господи,
неужели их так сама Природа разрисовала?!) овально-плоской галькой и идеально
круглыми бусинками, шариками и шарами светятся в узких и высоких, в круглых и
широких прозрачных стеклянных вазах. И каждый камушек всеми жилочками играет,
свою, особую красоту — свою каменную стать показывает любопытному глазу…
О них, об этих
камнях — «природных символах Урала»; а еще — о знаменитом сказителе уральском —
Бажове; а также — о мастерах дел каменных; вообще — о мастерстве; и вообще — о
самом Урале — потрясающая книга исторических очерков Никулиной «КАМЕНЬ. ПЕЩЕРА.
ГОРА».
…Любовь Никулиной
к Уралу — особая, проросшая корнями в самую сердечную глубь поэта. Так что
сокровищница уральских камней в ее квартире теперь еще служит местом…
воспитания такой же любви в екатеринбургских детях. А учатся этой любви
ребятишки в гимназии «Корифей», которую Никулина задумала еще в годы
перестройки. Эта гимназия в нашем «стольном граде» давно прославилась
необычными, но чрезвычайно эффективными методами обучения, завоевала за
минувшие годы множество мыслимых и немыслимых грантов и наград.
В первые послеперестроечные годы наша интеллигенция (и «физики», и
«лирики») выживала, как могла. Майя Петровна решила исходить из того, что
знала, в чем разбиралась. От знаний, полученных в институтах (факультеты
геологический, филологический заочный и даже — экономический заочно-вечерний),
от предыдущей работы (в редакции журнала «Урал» да в библиотеках) — у нее
оставались два замечательных «ваучера». Во-первых, она знала, глубоко понимала,
наконец, просто любила родной горный Урал, а во-вторых, в этой мудрой
головушке, как на библиотечных полках, давно жили огромные богатства не только
всей русской, но и зарубежной литературы. Вот и предложила нескольким знакомым,
потерявшим работу, лишившимся заработка и не знавшим, как прокормить и куда
пристроить детей малых, вместе создать… школу для дошкольников. Сама Майя
может, например, знакомить детишек с историей родного края, вести для них курсы
языкознания и мифологии, а дочь Маша, скажем, — читать лекции по философии и
логике… А кто-то еще французским языком владеет, кто-то — английским, кто-то
спортом увлекается, кто-то — туризмом. Так что есть — кому, и есть — с чего
начинать…
На первых порах гимназистов приютили (пустили на свою территорию)
областная детская библиотека и музей писателей Урала. Денег у основателей
гимназии, разумеется, не было, так что ставку делали на чисто человеческие
отношения. Бескорыстная помощь библиотекарей и музейщиков (при тогдашней-то
нищете культуры!) да еще напряженная культурная атмосфера (ведь детишки весь
день находились среди книг и музейных экспонатов) не могли не сработать. Юные
гимназисты легко усваивали предлагаемый материал и, вдобавок, чувствовали себя
в гимназии как дома. И вскоре уже удивляли родителей вопросами, почему это Майю
или Машу нельзя без отчества, просто по имени называть? «Разве они нам не
родные?» (Дочь Маша и зять Майи Петровны Алексей Бабетов,
с его, как выяснилось, просто выдающимися способностями организатора, вместе с
Никулиной новое дело на ноги ставили. А внук Гриша и был тем самым
первоначальным «зернышком», благодаря которому и родилась на свет сама идея
Никулиной — создать гимназию для дошкольников.)
А после не
поведешь же подросших гимназистов в обычную школу, если эти дошколята уже на
нескольких языках «чешут», как на родном русском?
Так гимназия и
росла вместе со своими гимназистами. Так и до последнего, одиннадцатого класса
доросла. 27 лет существует. А ее основатели и первые воспитанники и по сей день
поистине родственными узами связаны: «Мы существовали в условиях идеальной
любви».
…Изучать с детьми
историю родного края Майя начинала с камней уральских.
«На Урале вся
наша история — прямо перед глазами, прямо под ногами. У нас все есть! Хочешь —
золото, хочешь — изумруды! В любом месте можно поднять из-под ног кусок руды. И
я должна показать детям наши уральские богатства, объяснить, какой
необыкновенный наш Урал. Поэтому обязательно вожу воспитанников гимназии
(вместе с родителями!) на экскурсии по Уралу.
В Сысерти один
мальчик споткнулся о камень: «Вот черт!» Я останавливаюсь. Спрашиваю, обо что
споткнулся. «Да о камень!» А я поднимаю этот камень и рассказываю, что камни
бывают разные, и все — необыкновенные. Обыкновенных камней не бывает. Обсидиан,
например, встречается не только черный, но и голубой, и розовый, и коричневый,
со слезинками. Объясняю, что многие камни с течением времени изменяются —
окисляются, «ожелезняются», выветриваются, так что
даже знающий человек иной раз не сразу поймет, что нашел. Поэтому поднял любой
камень — вымой. Тогда и разглядишь, что за чудо в руках оказалось! Уточняю: у
тебя под ногами — роскошный халькопирит, важнейшая медная руда. А всевозможные
расцветки халькопирита — это же просто северное сияние!
(У нас на
Урале недра — немыслимой красоты. Когда в соляных шахтах свет включают, кругом
сплошь — «северное сияние». Разве что — без зеленых «занавесей», потому что
солей зеленого цвета не бывает.)
Другой мальчик
сам приносит камень. Спрашивает: «Что такое?» А это, представь, —
бледно-голубой топаз! «Где нашел?» — «Да во дворе».
Собираемся на экскурсию в места, где добывают изумруды. Я говорю: «Земля
не любит шума. Чем почтительнее вы к ней отнесетесь, тем вероятней, что она
отблагодарит вас находкой. Сами, даже мысленно, ничего не просите. Только
постарайтесь перед поездкой подольше помолчать, подумать о том, куда едете…»
Один мальчик
сказал: «Я обязательно найду свой изумруд!» И три месяца молчал. Приехали на
место. Молча лезет на гору. Пять метров — вверх по осыпи. Камни летят из-под
ног, а он лезет… И, конечно, находит то, о чем мечтал.
Я всем раздала
каелки. Сама стою, за ребятишками наблюдаю. Опустила
глаза вниз и… Вот — моя туфля, а вот так, рядом с ней, — камень! Я не своим
голосом кричу: «Молибденит!» (Как
не закричишь, если молибденит — редчайший камень! — Н.Б.)
К концу
путешествия собрались все вместе, и все держат в ладошках, кто что нашел:
бериллы, флюориты… Варя даже аквамарин нашла. Не ювелирного достоинства, но
узнаваемый. Да еще и редкого размера — с ноготь большого пальца! Разглядывают
ребята свои находки: «Какая у нас земля богатая!» И, главное, все безусловно
верят, что земля не зря одарила их, что они получили от нее «подарки по
совести», то есть — какие заслужили…»
После таких
уроков, экскурсий и путешествий к концу четвертого класса воспитанники гимназии
до сорока уральских горных пород знают. А что самой Майе какой-нибудь редчайший
молибденит прямо в ноги тычется, так чему тут удивляться? Тоже ведь — Хозяйка!
Наша, уральская, поэтическая.
«…Урал — это
место такое, которое Господь специально создал под металлургическую
промышленность. Все для этого рядом есть: и руда, и вода, и лес. И я везу своих
ребятишек в ту же Сысерть и показываю: вот наше прошлое! Вот — гора, вот —
руда, вот — лес, вот — река, чтобы плотину ставить. А вот — печи старого
завода, где металл кипел и после непрерывным потоком от нас во все стороны шел.
Почему? А место у нас такое! До сих пор вся наша жизнь здесь звенит!»
«…Детей Слову
учить надо, когда им четыре, пять лет. Они тогда его особенно остро чувствуют.
А понимают иной раз так глубоко, что только позавидовать можно. Понимают,
например, что слово рождается от действия. Значит, этим и надо воспользоваться.
Читаем про Одиссея, как он лук натягивал, или как князь Гвидон
из сказки Пушкина лук делал: «Ломит он у дуба сук и в тугой сгибает лук». И я
всем по длинной палочке раздаю. Задание: выстругать палочки для стрел, чтобы
ровные были, так отгладить их, заострить, обжечь, перышки привязать, чтобы
стрела летела потом из лука прямо и точно! Так вот сначала, перед работой, они
только до десятка определений стрелы называли, а потом, когда уже выполнили
задание, 62 слова для этого нашли. И крохотная девчушка, которая только
выстругала свою стрелу, вдруг говорит мне: «Стрела летит, как смерть в глаза».
Образ, которому любой поэт позавидует!
Для одной из
групп подготовили спецкурс — «Древние цивилизации». За сутки до урока я лепила
таблички из глины, потом закрывала их мокрой тряпкой, и наутро малыши пробовали
палочками писать по мягкой глине. Но на глиняной табличке обычные округлые
буквы никак не получались. Получались только клинышки. Так ребятишки и
понимали, как, где и почему появилась клинопись».
«Даю им стихи
разных поэтов, в том числе — Лермонтова, Блока, Барто. Прошу каждого выбрать
то, что понравится. И они, представь себе, выбирают не знакомую, привычную
Агнию Барто, а Лермонтова («На севере диком», «Свирель запела на мосту…») и
говорят при этом совершенно невероятные, просто фантастические вещи! Прошу
объяснить, что поняли, а они отвечают: «Это все — про нашу Родину, как видим ее
во сне!»
«Бесконечные просторы сердца, слова и страны»
…Родина. Сколько
поколений воинов-русичей, русских писателей и вообще русских людей еще недавно
произносили это слово с благоговением. С перестройкой же одно время даже слово
«патриотизм» чуть ли не ругательным стало. Но вот что не просто горячо —
страстно отвечала мне Майя, когда я спросила, что для нее значит слово
«Родина».
«Что для меня — Родина? Одним
словом не скажешь. Просто понимаешь: это — моя земля, моя мама, Маша,
Лермонтов, мои камни, трава… И это все есть, и это все будет. Наша страна столь
огромна, столь разнообразна, что за сто лет всего не разглядеть. Ничего равного
ее пространствам нет! И я совершенно, абсолютно не могу себе представить, как
можно оставить Родину…
…А на всей
земле русской для меня есть два самых дорогих места: Екатеринбург и
Севастополь. И я благодарна Богу, что он меня не забыл, что дал мне возможность
родиться и жить в этом пространстве. Это любовь до инфаркта. Я могу умереть от этой
любви. Я и дочери наказала: если это случится на Урале, похоронить меня в
Екатеринбурге. А если — в Севастополе, то оставить меня там…»
(При чтении про
«любовь до инфаркта» велит убрать: «перебор»!
— Но ведь сама же
так сказала! — доказываю я.
— Ты же с
вопросами налетела. А мало ли что крикнешь, когда палец в дверях прижмешь!
Но я-то по опыту
журналистскому знаю: такие «внезапные» ответы и есть самые искренние, самые
правдивые! За ними-то и виден насквозь истинный характер человека… Так что
прости, Майечка, а я все-таки ослушаюсь… Как сказала,
так и сказала.)
«…Там, в
Севастополе, — вся моя южная родня. И деды мои, и прадеды там похоронены. Там
во время бомбежки целый квартал, где прабабушка жила, снесло до основанья.
Нельзя было даже место опознать.
Я раньше туда
каждый год ездила. Иногда — и не по разу. Там земля — молчащая и кричащая. Там
мои уцелевшие тетя и дяди жили в воронке от бомбы. Тогда жилья в Севастополе
совсем не было: все разбито. И они нашли воронку глубокую, закрыли ее сверху
тем, что собрали в развалинах, и жили с детьми в этой воронке, и город
поднимали. Тогда все так жили. Там понимаешь, что это земля, защищая которую
можно действительно броситься под танк. Севастополь — это доблесть и гордость
тех, кто защищал этот город и в Крымскую войну, и в Отечественную.
…На катере в
музей вместе со студентами военного училища едет ветеран, комиссар морской
пехоты, который там воевал. Экскурсовод рассказывает, как немцы штурмовали
город. Комиссар слушает — зубами скрипит. И когда экскурсовод доходит до
момента, что после очередного штурма немцы вышли на северную сторону города, у
ветерана — инфаркт. Он сейчас, в этот самый момент, снова был там…
…Я была в
Севастополе, когда наши неразумные правители оставили Крым Украине. Люди тогда
шли по улицам с лозунгами: «Утрата Севастополя — национальный позор!» И я была
там, когда Крым вернулся в Россию. Все встречные, знакомые и вовсе не знакомые
в тот день обнимались, целовались и плакали от радости. Они вернулись на
Родину. Севастополь, Крым — это оселок, на котором судьба испытывает наш народ
на честь, достоинство и мужество».
***
Горячая, горькая
— не стерпеть,
уставшая быть
зеленой…
Полынная воля
сухих степей,
оливы на гулких
склонах.
Сады не богаты —
земля права:
неспоро живем и
мыслим.
А скоро зима, и
спадет листва,
и будет черно от
истин.
И мне по заслугам
и этот цвет,
и эта печаль по
силам,
и этот
полдневный, каленый свет…
Да что я могу,
помилуй?
Ну, песни
слагать, ну, детей рожать,
ну, гибнуть в
тоске незрячей
за вечное счастье
принадлежать
земле, по которой
плачем.
«За поворотом возраста и лета»
Много лет назад,
когда Майя Петровна жила в маленькой квартирке по улице Декабристов, я
набралась смелости и напросилась к ней в гости, чтобы прочитать свою поэму
«Трава живая». Тогда-то она и подарила мне один из своих поэтических
«рецептов»: «Берешь строчку стихотворения, натягиваешь ее, как струну, и
отпускаешь. Если строка со звоном на место встала и ни одно слово, ни один слог
из нее не выпал, — значит, сложилась».
Это музыкальное — «натягиваешь, как струну» — у Майи, наверное, со
времен знаменитых «кухонных посиделок» интеллигенции семидесятых. Тогда и на
Майиной кухне едва не до утра засиживались, читали стихи, пели «самодеятельные»
песни многочисленные Майины друзья — поэты, художники, члены литобъединения,
которое она вела, барды тогдашних студенческих строительных отрядов.
Я помню ту
крохотную кухоньку, где читала ей свои стихи, и просто представить не могу, как
там одновременно умещались до сорока (сорока!) человек? Да не просто умещались,
а еще и общались всласть.
Евгений Касимов,
Юрий Казарин, Аркадий Застырец… Сегодня это —
известные уральские поэты. А в ту пору и они были в числе тех молодых, кто и
общением, и «экзотической» картошкой (с луком и говяжьими костями), и литературным
мастерством, как в горе у Хозяйки, всласть напитывался в никулинской
кухоньке.
Я, к сожалению,
не бывала в никулинском «клубе», и попасть в число ее
подопечных мне не посчастливилось (в другом городе жила). Но то, что она и на
мою литературную судьбу повлияла, — факт. Сначала — близкими по духу и потому
особенно трогающими душу стихами, а после — и напрямую…
На той знаменитой
кухоньке она до ночи слушала только написанную мной поэму «Трава живая». А надо
сказать, что я тогда на некоем перепутье стояла: писать или не писать? Ведь на
свете столько замечательных поэтов — та же мудрая Никулина, у которой за каждой
строкой еще и второй, а то и третий подтексты скрыты. И не только яркие, мощные
образы с лету западают в память, а еще и философия мощная. А я-то — уж точно —
не философ и, конечно, никогда не смогу писать так, как она…
Майя Петровна
выслушала меня и говорит: «А тебе и не надо ни на кого походить! Ты — сама по
себе. Ты — просто другая».
Не знаю, сумела
ли я что-то прибавить к огромному богатству русской литературы, одно —
несомненно: у меня любимое занятие в жизни есть. И я благодарна за это Николаю
Яковлевичу Мережникову, который пестовал нас в
литературном объединении Каменска-Уральского, и, конечно, — Майе, Майе
Петровне, дорогому для меня человеку, зеленоглазой Малахитнице,
которую я когда-то встретила в этой жизни.