Социологическая новелла
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2018
Андрей Коряковцев —
кандидат философских наук, доцент кафедры социологии и политологии УрГПУ, член Союза российских писателей и Московского клуба афористиков.
1
Представьте, что вы слушаете оркестровую какофонию, среди которой вдруг, внезапно возникает простая и красивая мелодия. Она сыграна неумело, но искренне. И только в развитии главной темы появляется фальшь, так же внезапно обрывающаяся прежним звуковым хаосом. Но главное в том, что мелодия звучала и вы ее услышали. Тот, у кого слуха нет, — ее не уловит, сколько ни будет стараться. Привыкший к фальши и сам способный только к фальши, он воспримет только фальшь.
Такую мелодию я услышал в современном Донецке, и она до сих пор звучит во мне.
Она выражает что-то подлинное, настоящее, чему сразу не найти точного определения. Это то, что не увидишь по телевидению, о чем прочтешь только в редких книгах. Это то, ради чего уезжают, уходят, все бросив и рискуя всем. Это то, о чем обыватель только мечтает, с замиранием сердца слушая Высоцкого, почитывая Хемингуэя или воображая себя героем остросюжетного сериала или компьютерной игры. Это то, существование чего с радостью будет отрицать циник, мерящий все по мелочной мерке сексуальной озабоченности или криминальных разборок. Это то, что хотел выразить «верзила» на первых страницах сартровских «Дорог свободы», протягивая главному герою, Матье, конверт со словами: «Это же… это же из Мадрида! Мадрида!»…
Да! Вот оно: Донецк, пусть на мгновение, пусть на пол- или четверть мгновения, стал тем, чем был Мадрид во второй половине тридцатых годов прошлого столетия: центром антифашистского и антиолигархического сопротивления. Короткая мелодия, едва услышанная мной, — это мелодия антифашистской народной республики, прозвучавшая на фоне постсоветского хаоса.
Кому, как не мне, побывавшему в воюющем Донецке, ясна условность этой аналогии? Не найдете вы там ни новую Долорес Ибаррури, ни нового Лорку, разве что обнаружите карикатуры на них.
И все же. Если ваш слух не испорчен пропагандой, вы услышите в Донецке то, что услышал я — наряду со всем прочим, конечно. Другое дело, кто, как и для чего потом эту мелодию использовал, что, в конце концов, из этого вышло и могло ли случиться иначе?
…В Донецке я был не более недели. Мало. Но я превратился в губку и впитывал, как воду, информацию. Я общался с депутатами, с ополченцами, с участниками переворота, с так называемыми «простыми людьми». Военные вопросы меня не интересовали в принципе. Во-первых, в военном деле я ничего не понимаю. Во-вторых, не в войне там суть. Война всегда есть производное от глубинных вещей, возникших еще в мирное время, вот их я и пытался отразить, поскольку они никуда не исчезли.
Я — профессиональный ученый, обществовед, но здесь я не ставил перед собой научно-академических задач. У меня не было возможности проводить социологические опросы. Даже экспертных интервью, взятых мной, вряд ли достаточно для новых обобщений. Я вынужден был ограничиться чисто эгоистической целью: своими глазами и ушами убедиться в том, что мои выводы о самопровозглашенных республиках «Новороссии» и постмайданной Украине, сделанные в статье «Украинский кризис и гражданское общество в России», опубликованной в журнале «Урал» в № 9 за 2014 год, — верны. Поэтому всех, кто выразит концептуальное несогласие со мной, я отсылаю к этой статье, которую данные заметки лишь иллюстрируют и развивают.
Многое из услышанного мною нельзя проверить, следовательно, невозможно ни согласиться с ним, ни опровергнуть его. Поэтому я решил в своих заметках изложить подобное содержание не от своего имени, а от имени лиц, которые мне о нем поведали. Я изменил их имена. Они не важны, равно как и та конкретная ситуация, в которой все это было мне рассказано; важно то, о чем был рассказ, важны сами по себе мнения людей.
2
Первое, что бросается в глаза уральцу, впервые посетившему Донецк: это его сходство с Екатеринбургом, а Донбасса — с Уралом вообще. Терриконы, заросшие буйной растительностью, заменяют Уктусские горы, в городской архитектуре — много конструктивизма и сталинского неоклассицизма. Промышленные зоны так же расположены в городской черте. Макеевка, непосредственно примыкающая к Донецку, — похожа на все уральские городки сразу: в ее архитектуре доминирует все тот же сталинский неоклассицизм с обшарпанными стенами, а в центре самого города распластался завод, перед проходной которого зеленеет и дышит фонтанной свежестью зона отдыха. В целом культура Донбасса — индустриального типа, его население обладает специфическим менталитетом, общим для промышленных центров, — рациональным и деловитым.
На этом сходство Донбасса с Уралом заканчивается.
Теперь о том, чем они разнятся.
Конечно, климатом. Согласитесь, сорок градусов пыльной жары днем и тридцать градусов ночью — это не по-уральски. При этом квас на улицах города вы найдете с трудом, а если и найдете (мне удалось это сделать только на рынке), то не удивляйтесь, если он окажется чеченским — и неплохим.
В донецких дворах вы легко сможете наблюдать такую сцену. Деревянный стол с лавками среди хрущевок. На столе — нехитрое угощение, в основном квашеная капуста, салаты и, естественно, водка. За столом — веселая компания соседей. Подходи: и тебя угостят. Что это? Это местные справляют день рождения общего друга. Донецкий «ураза-байрам», «совковый коллективизм», общинность. Возможно такое в современных Екатеринбурге, Челябинске, Перми с их индивидуализмом? Вряд ли.
— Сейчас, конечно, нема такой войны, как в четырнадцатом, и це добре, — поделился однажды со мной пожилой дончанин на автобусной остановке. — Но и люди зараз стали хуже.
Я попросил объяснить.
— Когда почалася война, вся городская погань уехала. Остался кто? Тот, кому ехать некуда. Рабочий класс остался. А работягам шо друг с другом делить? Вот и помогали друг другу, як могли. Сплотились. Хлеб немочным бабкам носили. От обстрелов друг у друга прятались. Да, война это плохо. Но она сделала людей лучше. Человечнее. Вот что я скажу. Я скучаю по той поре. Как будто в своей юности пионерской оказался: кругом враги, зато рядом — товарищи!
— И вы хотите вернуться в то время, в войну то есть?
Старик гмыкнул, помолчал, высматривая вдали транспорт, и ответил:
— Да не… Другим уже город стал. То, что было, — не вернуть.
Еще одно отличие. На Урале региональная идентичность, так или иначе, связана с такой ассоциативной цепочкой: Ермак — Татищев — Демидов — промысловое — камнерезное — купеческое дело и — как вишенка на торте — цареубийство в качестве едва ли не единственного политического события всероссийского масштаба, произошедшего здесь. Дескать, Урал — это хребет не только экономики страны, но и ее истории. Причем иноземный элемент в виде де Геннина оказывается совершенно незначительным в этой русско-имперской древности. Уральский сепаратизм, воплотившийся в движении за Уральскую республику, в силу этого имел большие основания принять консервативно-либеральные формы и апеллировать к дореволюционным традициям.
А вот у Донбасса нет другого прошлого, кроме советского (если не считать промыслов Юза, но Джон Джеймс Юз — отнюдь не из местных). При этом Донбасс почти три последних постсоветских десятилетия существовал в контексте агрессивной антисоветчины и русофобии, которые в глазах его жителей выражали именно региональные противоречия внутри Украины. («“Москаляку — на гiлляку”1 — это не о россиянах, это о нас», — уверяли меня донецкие.) Поэтому советское, начиная с Донецко-Криворожской республики 1918–1919 годов, на Донбассе само собой превращалось в существенный элемент региональной идентичности. Донбасский сепаратизм по необходимости принимал форму советского традиционализма. Донбасские области так и остались советскими, особенно в сравнении с остальной «незалежной». Они остались советскими не в смысле социальной новации в духе самоуправления трудящихся, а в смысле укорененности в обыденной повседневности традиций, символов и стереотипов поведения, сложившихся в советскую эпоху, которым свойственен интернационализм и социальная солидарность. Кроме того, они остались советскими в смысле номенклатурных политических традиций (включая не только авторитарную модель власти, но и вооруженное восстание, к ней, так или иначе, приводящего). Война и политическое противостояние с Украиной, чье правительство проводит политику тотальной декоммунизации и либеральных реформ, только укрепило здесь региональную идентичность в советских идейных и символических формах и обострило переживание советской эпохи как утраченного Золотого века. Если учесть это обстоятельство, то все происходящее на Донбассе начиная с 2014 года окажется отнюдь не случайным и не сводимым к внешнему вмешательству. Оно является не чем иным, как реакцией донбассцев на победу киевского Майдана с его антисоветскими и прозападными лозунгами.
Как-то в центре Донецка я разговорился с молодым ополченцем в увольнении. Он был из местных. Нескольких его слов было достаточно, чтобы понять, что передо мной — убежденный враг всего советского, всего левого и сторонник консервативных, православно-традиционалистских ценностей. Но при этом он оказался активным участником апрельского переворота и с самого начала разговора похвастался, что был одним из первых, кто пришел на защиту памятника В.И. Ленина. Я удивился: ведь это противоречит его мировоззрению. На что он ответил убежденно и твердо: «Только наши громадяне будут решать, стоять памятнику или нет».
Вот так! Именно местные, донбасские «громадяне».
Насколько же поверхностно рассуждают те, кто причину вооруженного конфликта между Украиной и новоросскими республиками видят исключительно во вмешательстве России!
Истинную подоплеку событий сформулировал в «Фейсбуке» один мой подписчик из Киева, еще в 2014 году собиравшийся на АТО и честно написавший: «не русских мы идем убивать, а совков».
Так и есть. С одной стороны — борьба с наследием социальной революции первой половины XX века, с памятниками Ленину и остатками крупной промышленности, развитого сельского хозяйства и «социального государства» в целях их окончательного уничтожения в интересах западных ТНК и местного компрадорского чиновничества и капитала. С другой — защита сферы влияния российской правящей буржуазно-бюрократической группировки и защита привычного уклада жизни целого региона. Вот подлинная социокультурная и политико-экономическая подоплека конфликта на Донбассе.
Российских войск в ДНР я не видел. Зато встречал российских и белорусских ополченцев. Это были разные люди, и у них была разная мотивация быть здесь: кто-то из них был «идейный» (как правило, из бригады «Призрак»), кто-то приехал сюда просто потому, что в России ему было делать нечего (работу в своем городке не нашел, жена ушла с детьми и т.д.), кто-то воевал просто потому, что любил это дело и больше ничего делать не умел. А кто-то и воевать не умел и не любил, но приехал в припадке авантюрной страсти. Были и такие, кто скрывался от российского правосудия. При этом всех объединяло одно: они приехали сюда добровольно, не по приказу. Решающую роль в рождении и выживании республик Новороссии сыграло то обстоятельство, что они нашли поддержку не столько со стороны российского государства, сколько со стороны российского гражданского общества. Это очень неудобный факт для либералов, любящих болтать о гражданском обществе, ожидая от него только идеологически верных решений. Поэтому этот факт ими игнорируется. Но это — их самообман.
При всем многообразии мотивации никто из встреченных мною иностранцев, воюющих на стороне ДНР, не рассматривал свою службу как источник дохода. Это была прерогатива местных. 15 тысяч — зарплата ополченца — для приезжих, даже для россиян, — ничтожна; за такую награду пойдут воевать только сами жители Донбасса. Когда средняя зарплата по городу 7–8 тысяч да еще когда и такую трудно найти, война превращается если не в прибыльное дело, то в средство выживания населения.
3
Сопротивляющийся Донецк ранен. На каждом шагу — царапины, шрамы, ушибы на городском теле — следы от бомбардировок. Вот сгоревшая автобусная остановка. Вот выбитые окна (вместо стекол — фанерные щиты). Вот воронка на территории городской больницы. Воронка небольшая, как мне сообщили, первая в городе. В нескольких метрах от больничного корпуса. Очевидно, стреляли ради устрашения, не для того, чтобы убить. Но потом от подобных «поучений» осколком убило медсестру.
Представьте, дорогие екатеринбуржцы, если бы, скажем, в Горном Щите или в Верхней Пышме находились вражеские стволы, стреляющие регулярно по вашим домам, — так здесь это и происходит.
В краеведческом музее на лестничных перилах ваша рука почувствует царапины и трещины от осколков попавшего прямо в музей украинского снаряда. Те же следы вы увидите на музейных стенах, внешних и внутренних, на стоящих во дворе каменных скифских идолах. По счастью, снаряд попал только в экспозицию, посвященную природе Донбасса, и его жертвами стали лишь чучела животных — экспонаты восстановимые. Возникший пожар сотрудникам удалось погасить.
В частном секторе, расположенном между железнодорожным вокзалом и аэропортом, — нет живого места. Особенно запомнился дом местной учительницы: кирпичная двухэтажка, похожая на кукольные дома, знаете, есть такие, без одной стены, а внутри них — кукольная мебель. Вот так и здесь: внешняя стена рухнула от попадания снаряда или мины, а мебель вся осталась целой. Так она и стоит внутри, покрытая пылью и мусором: диван, кресла, стол, шкаф… Оттого, что все это — отнюдь не кукольное, — особенно жутко.
Осколком срезало водосточную трубу возле кухонного окна в квартире моих друзей, живущих на седьмом этаже. Сантиметров десять в сторону — и он мог бы попасть в кухню. Во дворе осколком был убит сосед.
Днем войну почти не ощущаешь, не видишь, не слышишь: работают магазины, транспорт, рестораны и музеи, на набережной Кальмиуса весело катаются подростки на скейтбордах, беззаботно бегают дети и праздно прогуливаются пары. Только потом ты начинаешь обращать внимание на малолюдность даже центральных улиц, на стены домов с осколочными следами, с антифашистскими граффити (человечек, выбрасывающий свастику в урну), с трафаретными портретами Ленина красной краской, с надписями со стрелкой: «убежище». Что-то подобное я видел только на фото блокадного Ленинграда.
Война, как смертельный смог, опускается на город только ночью, когда в уши настойчиво лезет тяжелое артиллерийское уханье, тем более впечатляющее, что при этом отсутствуют обычные городские звуки. С ближнего проспекта не доносится никакого автомобильного шума, со двора — ни стука дверей, ни голосов. Тишина и только с короткими перерывами — гром артиллерии. Украинской? Донецкой? Не понять.
— Страшно? — спросил я во время ужина у хозяев квартиры, в которой остановился.
— Страшно было в четырнадцатом году. Сейчас привыкли. Человек ко всему привыкает, знаешь, — ответили мне.
— Конечно, страшно. Но бояться или нет — это зависит от холодильника.
— Как это? — не понял я и заметил старый толстый советский «ЗИЛ», глухо рокочущий в углу.
— А вот так. Если холодильник заглушает артиллерию — мы не боимся. Если артиллерия громче — спускаемся в подвал.
— То, шо зараз тебя так впечатляет, — это цветочки. Ягодки в четырнадцатом году были. Тогда все сутки работали стволы, наши и укроповские, в разы громче. Мы тогда больше дома сидели да в подвал бегали. Да еще бочком-бочком, по стеночке — в магазин за хавкой…
— Не уехали?
— Наоборот, мы приехали сюда. Я коренной киевлянин. Глянь, — тут мой приятель протянул мне заголенную выше запястья руку, — след от наручников. Одесским товарищам помогал, да не помог…
— Его два раза винтили, — пояснила его жена. — Один раз сам убежал, на второй раз — толпа спасла. Третьего раза решили не дожидаться. Свалили ко мне в Донецк… Ох! Шо было, шо было!
4
— Странно: когда стреляю, пальцы не дрожат, дрожат потом, — произнёс Витяй и бросил в сторону коробок. — Всё. Спички кончились.
Он сидел на корточках перед кучей хвороста, пытаясь разжечь костёр. Раздался шорох, из тьмы вылетел прямо в него какой-то крохотный предмет. Он поймал его на лету. Ещё несколько чирканий спичками — и тьма резко, на мгновение, раздвинулась, показав на его лице прищуренные воспалённые глаза, на земле — рюкзаки и «калашников». Огонь со спички перешел на бумагу и стружки. Чуть поодаль из тьмы выступил силуэт молодой женщины, сидящей на пне. Она упиралась ладонями в колени, прикрытые длинной юбкой, и, не отрываясь, глядела на разгорающееся пламя. Вся её фигура выражала готовность куда-то бежать или что-то делать, подавляемую неимоверным усилием воли. Вокруг, вдоль линии горизонта, за полями, угадывались очертания терриконов, деревьев и разрушенных зданий, то и дело перечеркиваемые телами летучих мышей. Через минуту пламя съёжилось, но не погасло. Оно медленно и упрямо расползалось по сухим веткам. Витяй поднялся и повесил над костром котелок с водой.
— Будем жить, — выдохнул он.
— Мы — да, — произнесла женщина.
— Из наших никто не погиб, Марина. Никто. Они сейчас придут. Надо только подождать.
— Погиб Генрих.
— Ты это не видела.
— Видела.
— Не ври. Наверняка ты не знаешь.
— Он не отозвался на позывные.
— Да может, с рацией шо. Придёт. Зараз чаёк сварганим. Всё срастётся, не грусти.
Женщина ничего не ответила, только зябко подернула плечами.
Вскоре запузырилась вода. Витяй вынул прямо из кармана куртки щепотку чая и бросил в котелок. Затем аккуратно поставил его на землю и прикрыл брезентовой шляпой, взятой с рюкзака.
Из далёкого далека застрекотали короткие автоматные очереди, да изредка что-то бухало в противоположной стороне. На фоне этих немирных звуков все остальные сливались в один и звучали как тишина. На самом деле это не было тишиной. На самом деле в промежутках между орудийным буханьем и стрёкотом автоматов, вторя ладному хору насекомых, мир пел какую-то печальную длинную песню. Мы, сидевшие у костра, поневоле вслушивались в неё. Но не её мы хотели слышать. Мы ждали одного: звука шагов. Хотя понимали, что прийти мог кто угодно, в том числе и тот, кого нам следовало бы опасаться, но всё равно, наше внимание с надеждой сосредоточивалось на этом ожидании.
Происходившее вокруг вызывало у меня ощущение нереальности. Пара-другая часов по шоссе, и ты — уже в хипстерском, вальяжном Ростове. А тут совсем рядом — война, всего несколько километров — фронт со всем его мясом и кровью.
Честно говоря, я до конца не понимал, зачем мы здесь, что происходит рядом, откуда оружие у моего друга, гражданского человека, зачем он стрелял в воздух и по кустам, едва мы приехали сюда, наконец, кто эта женщина, ожидавшая нас на развилке проселочных дорог…
Еще днем Витяй, у которого я остановился в Донецке, предложил съездить с ним за город на его стареньком уазике. Охоты расспрашивать обо всех подробностях у меня не было. Всей правды я все равно не узнал бы, да и незачем мне ее знать. И мы поехали. Мы кружили уже довольно долго за городской чертой, как ему позвонили снова. Он молча кого-то выслушал, не попрощавшись, нервно кинул трубку в бардачок и сообщил мне, что планы изменились, что ему велено остановиться через пару минут, разжечь костер и дожидаться каких-то людей.
И мы дождались. Внезапно печальная песня мира была прервана чуть слышным хрустом за спиной Марины. Через миг хруст повторился и стал сопровождаться приближающимся шорохом. Марина не обернулась, только чуть сжалась, а друг мой схватил автомат и щёлкнул затвором.
Сперва раздался голос: «Да это я!» — а потом из тьмы вышел высокий парень с острой щегольской бородкой, одетый в камуфляжную куртку и джинсы. За его спиной болтался дулом вниз «калашников» и виднелся городской рюкзак.
— А, Джаз! — ответил Витяй, кладя автомат обратно. — Где остальные?
— Не знаю. Генрих приказал идти сюда.
— Ты видел его? — спросила Марина.
— Нет. Мы по рации часа два назад. А что? — Парень вопросительно посмотрел на Виктора. — Что-то случилось?
— Нет. Садись, пить чай будем, — произнёс тот и уселся на корточки.
— Отлично. У меня хлеб и консервы.
И мир снова затянул свою длинную печальную песню. Но теперь её слушала только Марина. Мы занялись приготовлением нехитрого ужина.
В течение часа к нам приходили новые, незнакомые мне люди, и каждый, отхлебнув горячего чая и закусив бутербродом, рассказывал свою историю: где был, что видел. Из этих разрозненных рассказов складывалась общая картина того, что происходило в ближайших деревнях, тревожно притихших за нашими спинами. Похоже, у каждого из них было своё какое-то задание, и каждый стремился поведать о его выполнении. Но рассказывали не кому-то конкретно, ибо, как видно, у них не было командира, а всем. И не по приказу, а просто потому, что накопленные за день впечатления сами рвались наружу.
— Нужное я доставил, только остался ли жив тот, кто его получил? Чуешь, да? — печально произнес низкорослый, сутулый мужичок в рабочей спецовке, которого все называли Иванчей.
— Я кошку спас, — сообщил вертлявый, тощий паренек по прозвищу Шрам, смакуя чай. Его совсем юное лицо действительно прорезал старый шрам, идя наискось, со лба к щеке справа налево. — Ее бомжи на суп хотели зарезать.
— Где она? Сам зарезал?
— Да не… Хотел к себе на ДМЗ взять, да она вырвалась по пути, пока сюда шел… Сука, — добавил он ласково.
Раздался сильный шорох, и все притихли. Витяй снова потянулся за автоматом, но не успел его взять. В круг света резко вошел рослый, полноватый, военной выправки, хмурый мужчина в камуфляже, без оружия. Его опущенная вниз левая рука от запястья по локоть была перевязана. Компания поприветствовала его, некоторые даже встали. Он неразборчиво ответил, пожал всем руки, кроме Марины, которую не заметил, протянул ладонь даже мне, хотя мы не были знакомы, — и, кивнув в мою сторону, спросил с едва заметной ухмылкой:
— Це хто? Усих знаю, его — не знаю.
— Это со мной. Писатель из Екатеринбурга, — объяснили ему.
— Шо здесь нужно писателю из Екатеринбурга? — спросил беззлобно, но как-то устало мужчина, приседая на бревно около костра, и стал наливать себе чай. Я почувствовал на себе взгляд всей компании. Только Марина не обращала ни на кого внимания. Она сидела, обхватив руками плечи, и безучастно глядела в сторону.
Пришлось мне начать разговор.
— Я приехал сюда, чтобы разобраться, что происходит у вас на Донбассе. Живу у Витяя, встречаюсь с людьми. Могу всем вам задать много вопросов.
— Вопросы… Ну, задавай. Время е… Дождаться треба еще кое-кого… Мы здесь усе — вроде как ветераны ДНР… У кого курево?
Котелок с чаем в очередной раз пошел по кругу. Чай был без сахара и горький, почти чифирь.
— Золтан, ты Генриха не видел? — перебил нас отрешенный голос Марины.
Мужчина в камуфляже обернулся.
— Марина… Здоровенько, дорогая… Не. Не бачил. Почекаем, трошки времени прошло.
Вдалеке, с западной стороны, что-то грохнуло, но никто не обратил на это внимания. Кто-то курил, кто-то пил чай, все молчали. Я продолжил:
— Так вот. Я хотел вас порасспрашивать. Как непосредственных свидетелей. Как «ветеранов ДНР». Только вы и ответите. Мой главный вопрос. Я не понимаю вот что, объясните мне: почему в Харькове не получилось, в Одессе не получилось, а у вас в Донецке — получилось?
Золтан отхлебнул чай и оглядел сидящих вокруг костра, как будто желая убедиться, ответит ли кто-нибудь. Но общество молчало.
— Если коротенько. Одессу и Харков не поддержала область. А як шо поддержала — то пассивно. Антимайдану там людей не досталось. В Харкове ОГА охраняло всего шестьдесят антимайданщиков. Шестьдесят! ОМОН их вычистил без лишнего крику. У нас в ОГА и вокруг базировалось порядка двух тыщ — это як минимум. Малой кровью не обойдешься, як шо. А на митинг первого марта у нас вообще вышло тыщ двадцать.
— Больше, — вставил Иванча.
— И ты думаешь, це донецкие? — продолжал Золтан. — Не! Сам Донецк — це аквариум с офисным планктоном. Шахтеры с области приихалы, с городков при шахтах. Це была ихняя, рабочая буза, — Золтан голосом выделил слово «рабочая» и жестом указал на Иванчу.
— Случилось примерно вот шо, — решил поддержать замолкнувшего соратника Иванча, не выпуская изо рта цигарку и перегоняя то и дело ее в разные уголки рта. — В Одессе ОМОН, ОГА охранявший, во время митинга выстрелил холостыми в толпу. Предупредил как бы. Шо одесситы? Поворчали, покричали да разошлись. Шо сделали донецкие после? Вся толпа, все двадцать тыщ, одновременно, як едыно тело, хлынула на ОМОН и смяла его. Тот и пикнуть не успел, нового приказа-то нет! Все произошло разом и неожиданно. А все почему? Психология. Одесские — курортники. А в Донецке собрались шахтеры с области. Чуешь разницу? Курортник — известно шо. Народ расслабленный. А шахтер — он к смерти привыкший, кажинный день с ней в шахте встречается, с Шубиным этим2. Чуешь, да? Психология.
— Добре, приблизно так и было, — кивнул Золтан.
— А почему шахтеры на митинг приехали? — спросил я.
— Ты бывал в Польше? — подал голос стоявший в тени Джаз. — В Силезии бывал?
— Да, — ответил я.
— Тогда ты в курсе, что стало там с шахтами, когда Польша вступила в этот гребаный ЕС. В незалежной и так все разваливалось. А тут мужикам стало ясно, что с этой евроинтеграцией им вообще крындец придет. И вот представь себе: Путин Крым отжал да еще сказал, что «своих не бросит». Мужики поверили. Не за Яныка3 они заступились, насрать им на Яныка. За свои шахты они испугались. За Донбасс. Вот и восстали.
— Ясно, — кивнул я и продолжил: — Вот что еще. Может, у меня вопрос наивный. Что же вас в Россию-то потянуло? Не самая богатая страна. Русский национализм?
— Да не… — Иванча рассмеялся и сплюнул наконец цигарку. — Вот я родился в Харцызке, а мать моя — с Татарии, с Агрыза, татарка она, чуешь? А вот отец — с Кузбасса. На Донбассе испокон веку не было никакого русского национализму. Советскими мы были все. Советскими. Это майданщики нас всех русскими сделали.
— Так. А что было потом, после захвата ОГА?
Ответил Золтан:
— Избрали Раду, совет. Он принял декларацию. Красивую яку, цилком ливу декларацию, провели референдум, но вся хэта новая советская власть первые два месяца не шла дальше ОГА.
— А донецкие пробовали по-мирному с Киевом договориться? Зачем же сразу воевать? Стрелков этот…
Иванча гмыкнул.
— Вы там, на Урале, видать, совсем ничего не понимаете, — сказал он сердито. — Война на Украине почалася, когда «онижедети» коктейль Молотова в «Беркут» бросали. Вот тогда война и почалася, чуешь? А до этого их уговаривали, яко самых настоящих детей. Азаров4 в Раде на пальцах объяснял, шо евроинтеграция не сподобится. Потом «Правый сектор» нас бить приезжал. Це не война, скажешь? Только не они, а мы их тогда в Донецке побили. Потом наших в Одессе жгли — це не война? А про то, как нацики останавливали автобусы с крымчанами и стекло их жрать заставляли, — це не война? А карательные рейды нацистских бандюганов по Днепру и Запорожью — не война? Только вот там мы их побить не смогли, жаль.
— А шо Стрелков? Он, конечно, добрий хлопец, но его раскрутили даремно. На Донбассе в каждом городе — свой Стрелков был, — как-то с вызовом произнес Золтан.
— Пишут, что Стрелкову Кремль помогал.
Тут подал голос сидевший на корточках и до того внимательно слушавший нас Шрам.
— На Украине так пишут. Иначе и не напишут они. Брешут. А ваши повторяют. Я сам со Славянска и воевал со Стрелковым до конца почти. Он в апреле приехал, собрал митинг. Весь город его поддержал. Приехал в Краматорск — и там его поддержали. Громадянские вооруженные восстания це были. Громадяне заодно все выступили. Процентов восемьдесят с ним воевали местных.
— А остальные двадцать? — спросил я.
— Российские и донецкие разом.
— У нас тилько негров немае, — усмехнулся Золтан. — Негры там воюють, — добавил он, махнув неопределенным жестом.
— Интернационал у нас, — подтвердил Джаз. — Я вот из Белоруссии. Золтан — с Закарпатья. Россиян немало, да. Но кабы местные были б не с нами, особо поначалу, — мы бы ни дня здесь не продержались.
— А сейчас в ДНР что?
Виктор поворошил костер. Он вспыхнул. Мои собеседники молчали, кто попивая чай, кто раскуривая сигарету. Они явно не спешили ответить на мой вопрос.
— А зараз в ДНР инерция, — наконец подал голос Иванча. — Як вагон с горки столкнули, так он и едет. Только куда заедет — непонятно. Ясно только, шо назад не поедет. Хравитация, чуешь? — с усмешкой добавил он.
В кармане Золтана загудело. Он, спеша, поставил на землю кружку и вынул трубку:
— Золтан слухает, — произнес он деловито.
Я сидел рядом и внимательно следил за его лицом, за тем, как оно менялось во время разговора. Сосредоточенность военного человека сменила растерянность, потом — на мгновение — маска боли, из-за которой выступила напускная суровость.
— Усе срозумив. Добре, — произнес он, отключил рацию и стал засовывать трубку обратно, несколько раз попав мимо кармана. Он смотрел куда-то в сторону и неслышно шевелил губами. Виктор придвинулся к нему и тихо спросил:
— Ну, шо там?
Золтан склонился к уху Виктора, чтобы ответить, но тут раздался голос Марины — резкий, твердый и отчужденный.
— Придурки. Да вы все — придурки. В этой войне все чужие и все — свои. Всё настолько запуталось, шо и не отличить… А станешь отличать — ещё больше запутаешься. В других войнах — просто: вот тебе — враг, вот — друг. На нашей — будто все друзья и все — враги. За шо воюете? За Путина? За уголь свой? А я не воюю. Я просто живу. И хочу сохранить все, шо мое. Мне бы самой спастись и других спасти. От вас и от «укропов». От дикости. От всеобщей дикости. Где Генрих, придурки?! — вдруг вскрикнула она изменившимся голосом, смякла и тихо заплакала в ладони.
Мы молча смотрели на нее.
— Я вот что мыслю… — начал было Витяй, но Золтан схватил его за руку и произнес — я едва услышал его:
— Не спорь с ней, нехай. У нее бида.
И со вздохом добавил:
— Бабье сердце не обманешь.
5
Насколько плохо знакомы россияне с действительным положением дел в республиках Новороссии, говорит только один факт: все друзья и знакомые, узнав, что я еду в Донецк, тревожились за меня и убеждали этого не делать, решив, что в городе идут самые настоящие бои и что он милитаризирован до предела. Между тем военных с оружием я видел в самом Донецке за неделю всего один раз, да и те мирно шли с мороженым по бульвару и весело болтали. В западноевропейских столицах вооруженных военных я встречал в последние годы гораздо чаще.
Еще один миф о ДНР — это миф о том, что там царит тотальная преступность. Вероятно, так было когда-то, но сейчас дела обстоят иначе.
Однажды я пошел в магазин за продуктами. Мне подсказали: иди прямо по проспекту, наткнешься на «Первый республиканский»…
Было не так поздно: девятый час вечера. Но проспект оказался пуст. Ни одного пешехода не встретил я на протяжении сотен метров, ни один автомобиль не проехал по проезжей части за все время моей прогулки. Справа — густые кусты. Перо под ребра — и тебе никто не поможет, хоть заорись.
Вернувшись к друзьям, я поделился своими страхами. Они посмеялись. Уличной преступности в городе нет, — заявили они. Во-первых, комендантский час. Во-вторых, вся уличная гопота — либо уехала, либо ушла в ополчение. В-третьих, с мародерами здесь жестко. Поэтому ходить по городу даже в вечернее время (а темно здесь становится по-южному быстро) — вполне безопасно.
Место расстрела мародеров мне было показано позже, во время короткого путешествия в аэропорт, или, точнее, к тому, что от него осталось.
Встреченный мною как-то в Донецке волосатый поклонник Джа Растафари посетовал, что с «травой» в городе — беда. Нет ее. Приходится, чтобы ее вкусить, ехать либо в Ростов, либо в Одессу. Что уж говорить о «тяжелых» наркотиках? «Всю “дурь” ваш Стрелков вывел, — заключил он свои жалобы. — Сначала в Славянске, потом у нас».
Однако, объективности ради, замечу, что если не в самом Донецке, то в Макеевке я видел на стенах домов характерные для наркодилеров надписи. «Недавно они появились», — прокомментировали это местные. Примета мирного времени, так сказать.
Про организованную преступность, про коррупцию и т.п. ничего не могу сообщить. Не интересовался ими и не встречался с ними.
Посещение магазина развеяло еще один миф: о полуголодном положении города. Ассортимент в магазине оказался сносным, хотя и без излишеств. Все необходимые продукты лежали на полках, включая мясные изделия, среди которых, правда, я не нашел обыкновенных котлет. Зато на глаза попался странный продукт киевского производства под названием «Уральськi равiолi». Это оказались обыкновенные пельмени с жидким и невкусным фаршем.
Я ходил вдоль полок и изучал происхождение товаров. Российский сыр… Белорусское сало… Местное печенье… Ух ты! Даже «львiвське пиво»! (Но контрабанда редко бывает качественной, и это пиво исключением не оказалось.)
Всю компанию из трех человек и кота в тот вечер я накормил на 450 рублей, причем еды осталось еще и на утро.
Таковы в Донецке цены на продукты.
Городской транспорт в Донецке стоит 3 российских рубля. Коммерческая маршрутка — восемь-девять. Квартплата тоже небольшая. Очевидно, что цены на социалку правительство ДНР заморозило. Однако если вы решите посетить японский ресторанчик или пивное заведение на бульваре Пушкина, то вы заметите, что цены в них — совершенно российские (роллы — от 200 до 300, литр пива — от ста). Все эти цифры обретают смысл, только когда узнаешь, что средняя зарплата по городу 7–8 тысяч.
Конечно, этого мало. Почему же тогда большинство донецких не спешит вернуться на Украину? Потому что местные сравнивают свое экономическое благосостояние не с Западной Европой и не с Россией, а с Украиной, где торжествуют либеральные свободы, прежде всего — свобода рыночного ценообразования, и где поэтому растут цены на жилищные услуги, на транспорт, на продукты питания, а реальная зарплата все так же низкая, а уровень безработицы — существенный. По этой причине если раньше донецких пугала перспектива поглощения неолиберальным ЕС, то теперь их пугает перспектива интеграции с «европеизированной», но ставшей столь некомфортной для жизни Украиной.
Другой миф, неоднократно встречавшийся мне, гласил, что идеология ДНР — это русский национализм/фашизм.
Но как тогда объяснить выставку в фойе государственного краеведческого музея, посвященную боевому братству народов во время Великой Отечественной войны (включая стенд, посвященный украинцам)? Как я заметил выше, музей был обстрелян украинской артиллерией, то есть стреляли и по этому стенду, по фотографиям советских солдат, боровшихся с фашизмом, что само по себе символично.
Часто военный конфликт с Украиной сводят к межэтническому соперничеству между русскими и украинцами, но почему в центре Донецка продолжает стоять памятник Шевченко (и без капли глумящейся краски)? Почему на стенах городских зданий до сих пор — украинские названия улиц? Почему в книжных магазинах продаются книги на украинском языке? Почему продолжают функционировать украинские классы в школах (их число по причине оттока населения сократилось, но все же они остались)?
Да, в областной библиотеке им. Н.К. Крупской имеется помещение Фонда Русского мира. Да, на политическом поле Донецка можно найти монархистов и русских националистов, словом, носителей самых реакционных идей. Но их здесь не больше, чем в западных странах, таких, например, как Польша, Австрия или Венгрия, где националистические партии находятся сейчас у власти.
Культ России в Донецке, конечно, присутствует. Но если говорить о государственной политике и массовых настроениях, то все оказывается сложнее. Пророссийская ориентация общественного сознания Донецка бесконечно далека от национализма как идеологии этнического предпочтения. Как сказал мне один из местных: «за вопрос “какой ты национальности?” тебе легко здесь могут дать в морду». Пророссийская ориентация государственной идеологии ДНР и общественного сознания ее жителей вызвана конкретной ситуацией выживания самопровозглашенной республики в условиях войны и экономической блокады и сводится к констатации того очевидного факта, что, кроме как из России, помощи им ждать неоткуда.
Этническое измерение конфликтов, последовавших после киевского Майдана 2014 года, конечно, существует. Вспомним антирусскую риторику «свободовцев» Тягнибока, сокращение русских школ на Украине, отказ нового киевского правительства сделать русский язык вторым государственным и т. д. С другой стороны, можно указать и на участие русских националистов в армии новоросских республик.
Но все же значение этнического фактора сильно преувеличено пропагандой, особенно украинской. Ополченцы ДНР мне со смехом рассказывали, что они по-украински разговаривают лучше, чем пленные, взятые в бесчисленных «котлах». Кроме того, в рядах самого ополчения воюет много этнических украинцев, а в рядах «атошников» — много этнических русских, к тому же — русских националистов.
До победы Майдана в 2014 году украинский радикальный национализм в большинстве регионов «незалежной» был маргинален. Например, националистическая организация А. Билецкого в Харькове, в городе, в котором преобладает русский элемент, до Майдана насчитывала человек двадцать. В наши дни — это крупная и влиятельная политическая сила, а сам Билецкий — депутат Верховной Рады. Уличный террор, устроенный в Днепропетровске, Запорожье, Одессе и других городах националистическими бандами, до Майдана был просто невозможен по той же причине маргинальности украинского национализма в городском культурном пространстве. Без государственной поддержки (прямой или косвенной) украинский национализм в «незалежной» никогда бы не стал такой мощной политической силой, как сейчас. Подчеркну: это была именно государственная, а не общественная поддержка.
Но точно так же и сепаратистское движение на Донбассе до Майдана было маргинальным, существовавшим на уровне «городских сумасшедших». Однако окружающий мир оказался не более нормален, способствуя этому «безумию».
Пришедшая в начале 2014 года к власти в Киеве на волне гражданского протеста группировка компрадорской номенклатуры и буржуазии использовала радикальный национализм в качестве идеологического средства для зачистки политического поля страны. Причем этот национализм имел антироссийскую и антисоветскую направленность. Это определило идейное оформление сопротивления новому режиму: оно стало по необходимости либо пророссийским, либо просоветским, либо эклектично совместило в себе элементы советизма, русской державности, правых и левых идеологий.
Только оторванный от реальности националист воображает, что националистическая идеология (речь идет об идеологии не только предпочтения одного этноса — другому, но и предпочтения этнических отношений всяким другим социальным связям) способна консолидировать нацию. На практике национализм лишь провоцирует другой национализм, равно как унитаризм лишь усиливает сепаратизм. В итоге по мере усиления влияния национализма когда-то единая политико-экономическая общность, нация раскалывается. Так было в Советском Союзе, так было в Югославии, так случилось на Украине. Сожжение БТР с «Беркутом», флаги ЕС и портреты Бандеры на киевском Майдане в 2013–2014 годах не консолидировали украинских «громадян», а породили массовые сепаратистские настроения в южных и восточных регионах, авантюрную эпопею Стрелкова, сепаратистские референдумы, взятия обладминистраций гражданскими активистами и т.д. Не будь АТО, «Азова», «Правого сектора», «ленинопада» и т.д. — донбасский сепаратизм выдохся бы через несколько месяцев, ибо лишился причины своего существования.
6
…В 60-х годах в МГУ учились два друга. Назову их условно Дмитрий и Иван. Дмитрий был родом из Киева, Иван, скажем, — с Урала. Дружили они крепко, искренне, азартно, по-шестидесятнически. Дружили, не ведая о том, что один из них — «хохол», другой — «москаль». Окончив университет, вернулись на родину. У каждого родился сын. В перестройку оба, уже в зрелом возрасте, поддержали Горбачева, при ГКЧП — Ельцина. Потом оба проголосовали на референдуме за распад Советского Союза, посчитав, что только «свободный рынок» и «независимость»/«незалежность» могут прийти на смену «совковому ГУЛАГу». При этом они продолжали дружить, переписывались, перезванивались, делились впечатлениями от происходящего, полагая, что делают общее дело — общее дело свободы.
Могли ли они поверить тогда, что это общее дело — «парад суверенитетов», политические и рыночные реформы — приведут к тому, что их сыновья станут убивать друг друга через несколько десятков лет на Донбассе?
Конечно, нет.
Могли ли предположить те, кто кидал бутылки с коктейлем Молотова в «беркутовские» БТР в начале 2014 года на киевском Майдане, что их победа обернется не желанной евроинтеграцией Украины и не масштабными западными инвестициями в экономику «незалежной», а отпадением Крыма, гражданской войной и незатихающим экономическим кризисом?
Конечно, нет.
Могли ли подумать те, кто штурмовал донецкую областную администрацию ветреным апрельским днем, что вслед за этим последует затяжной военный конфликт с бывшей метрополией и экономическая блокада с ее стороны, разрушение донбасских городов и инфраструктуры, гуманитарные конвои из России и комендантский час на многие годы, но отнюдь не возвращение «на родину» и не начало социальной революции, изгоняющей вороватых олигархов?
Конечно, нет.
В результате всех этих событий, «революционных» по видимости, воплотился наихудший сценарий из всех возможных: каким бы ни обоснованным с моральной точки зрения ни был социальный протест на закате Советского Союза и в постсоветскую эпоху, его объективные результаты, как правило, противоречили замыслам, потребностям и интересам самих протестующих. Действительность всюду здесь предстает как наихудшее воплощение самых прекрасных и нравственных намерений. И это повторялось столь часто, что может считаться закономерностью.
Кто виноват в этом?
У виноватых в инверсии постсоветского протестного движения нет человеческих имен. И тем более виноваты в ней вовсе не рядовые их участники. Каждый из них позже, в старости, может, и пожалеет о том, какие политические силы он поддерживал много лет назад, но при этом он, конечно, забудет, что заставляло его поступать в то время именно так. Он решит, что это была просто глупость. Однако это неверно: не было это «просто глупостью». Например, у каждого, кто приходил на антисоветские митинги в конце 80-х — начале 90-х, достаточно было оснований для социального недовольства, для этого он настоялся вдоволь в очередях за маслом, колбасой, сахаром или водкой. Для этого он уже был достаточно раздражен мелочным контролем над своей личной жизнью со стороны партийной организации, госбезопасности или сослуживцев. Так же и у того, кто собрался на киевском Майдане в ноябре 2013-го, и у того, кто захватывал харьковскую, донецкую и луганскую ОГА в 2014 году, — у каждого была своя правда. Но суть дела оказалась отнюдь не в этой личной правде.
Суть дела оказалась как раз в том, что личная правда обернулась общественной ложью. Выяснилось, что для успеха социального протеста недостаточно, чтобы он был обоснован только морально и личными, субъективными предпочтениями. Чтобы изменить общество должным образом, необходимо знать, каким образом оно способно измениться и кто, какая социальная сила способна его изменить и удовлетворить назревшие общественные потребности. Позитивная программа имеется у каждого политика, хотя бы в виде туманных обещаний, а вот понимание объективных общественных возможностей реализовать эту программу имеется далеко не у каждого. Наличие такого понимания и отличает подлинного революционера/реформатора от популиста. Социальный протест должен быть конструктивен прежде всего для самих протестующих. А это означает их самостоятельность. Как говорил Маркс, «в политике ради известной цели можно заключать союз даже с самим чертом, — нужно только быть уверенным, что ты проведешь черта, а не черт тебя». В политической и идейной самостоятельности протестующих — залог того, что их возмущение окажется практически созидательным. Без этого их вполне оправданный протест легко становится игрушкой в руках наиболее сильных политических игроков, как это бывало в новейшей истории не раз.
Имелось ли такое понимание у наших героев в 80-е и 90-е годы, начитавшихся Солженицына, Яковлева, Жореса и Роя Медведева, Миграняна, Ципко, Афанасьева, Явлинского и т.д.? Имелось ли подобное понимание у самих этих авторов? Имелось ли такое понимание у героев Майдана и Новороссии?
Вспомним программу социальных перемен тех, кто дал толчок всем постсоветским трансформациям: «свободный рынок», представительная демократия, «религиозное» или национальное «возрождение». Но если это — действительная альтернатива «советскому ГУЛАГу», то почему сторонники этой программы, уничтожившие «совок», остались столь недовольными ее реализацией позже? Им не дали ее воплотить должным образом? В таком случае не была ли она изначально утопией и в самом ли деле она выражала чаяния позднесоветского гражданского общества? Можно ли сказать, что те, кто составлял послушную и искреннюю паству проповедников этой программы, действовали в те годы сообразно своим интересам и были идейно и политически независимы?
Можно ли считать политически и идейно независимыми тех, кто митинговал на киевском Майдане с ноября 2013 года, по сути, ради той же программы? Являются ли политически и идейно самостоятельными те, кто приходит сейчас на митинги оппозиции в России ради той же обанкротившейся программы?
Могли ли надеяться на независимость своих «народных республик» те, кто штурмовал ради них областные администрации в Донецке, Луганске, Харькове?
А если обратить свой взгляд за границу?
Можно ли считать политически и идейно самостоятельными испанских, французских и австрийских социалистов, немецких и шведских социал-демократов, греческих левых из партии СИРИЗА или английских лейбористов, коль скоро они, приходя к власти, реализуют не свои, не левые, а неолиберальные программы в интересах господствующего класса, как это часто случалось в последние десятилетия?
На все эти вопросы, касающиеся разных стран и разных общественно-политических ситуаций, можно ответить одинаково: нет.
Во всех этих случаях мы наблюдаем одно: как совершенно оправданный с моральной и всякой другой точки зрения социальный протест трансформируется таким образом, что все выгоды от него получают не сами протестующие, а наиболее прозорливая и удачливая группировка господствующего класса. Причем этому способствуют сами протестующие, используя идеологемы, которые искажают смысл и содержание их интересов. Очевидно, что конечная причина превратных результатов политической активности левых кроется в политической и идейной зависимости от верхов.
Монархизм испанских социалистов, традиционализм КПРФ или оппортунизм английских лейбористов — этот конформизм партийной номенклатуры не стал бы общественно-политическим фактором, если бы он не выражал массовый конформизм самого рабочего класса. В этом смысле партийная номенклатура оказалась единой с ним, а вместе с ней, выходит, и оказался единым с ним и сам господствующий класс. Так сложилось общество межклассового консенсуса. Насколько же политически слепы те левые деятели, которые в этих условиях пытаются копировать Ленина или Троцкого, словом, действовать так, будто за их спинами — «стройные ряды революционного пролетариата»!
Конечно, рабочий класс и раньше зависел от капиталистов. Но в условиях «социального государства» эта зависимость стала означать высокую стоимость рабочей силы, когда покупательная способность трудящегося, а следовательно, его потребности и интересы превратились в центр обращения капитала, когда частная собственность стала всеобщим экономическим и психологическим фактором. Не случайно, что именно в этих условиях начинается упадок влияния классических революционных теорий освобождения пролетариата, в том числе и марксизма, который полностью деградирует до просветительской схемы. Причиной тому стали не какие-либо ошибки их сторонников, хотя их было предостаточно. Сами эти ошибки имеют одну общую предпосылку: в условиях потребительской вакханалии 50–60-х годов промышленный рабочий класс удовлетворил свои базовые потребности и поэтому счел себя уже освобожденным, не нуждающимся ни в каком новом освобождении. Классовый антагонизм стал выглядеть фикцией, а лозунги антикапиталистической революционности превратились либо в инструмент подчинения трудящихся государству (как при социал-демократических режимах, так и в обществах советского типа), либо в их самообман, поддерживаемый отдельными энтузиастами или крохотными коммунистическими сектами. В итоге во всем мире индустриальные трудящиеся утратили свой голос, свое специфическое мировоззрение, наконец, утратили верность идеологии, соответствующей их классовым интересам. И глупо думать, что это — вина самих рабочих: они живут не для того, чтобы соответствовать партийным лозунгам и программам. Такова их «практическая иллюзия» (К. Маркс), порожденная общественными условиями их жизни в эпоху «социального государства» и мутированного капиталистического общества.
Так в настоящее время левые интеллектуалы повсюду в мире оказались в качественно новой ситуации: имея в своем распоряжении теорию, обобщающую революционный опыт рабочего класса промышленной эпохи (марксизм в лице разнообразных школ и направлений), они лишены возможности опереться на самый этот класс, ибо его революционное состояние осталось в прошлом. Революционная теория есть, революционного класса — нет. Когда Г.А. Зюганов высказал в 1992 году мысль о том, что Россия «исчерпала лимит на революции», то он тем самым выразил не столько сокровенную мысль охранителя, сколько констатировал очевидный факт, если под революцией понимать политическую самодеятельность индустриального рабочего класса.
Что бы ни предпринимали в этих условиях левые, пытаясь поднять рабочих на продолжение борьбы, в любом случае это заканчивалось превращением всякой революционной теории — в пустую фразу, а всех попыток реализовать на практике методы революционной политической борьбы рубежа XIX–XX веков — в ролевую игру, встроенную в общую логику «общества спектакля». С левым движением произошло нечто напоминающее судьбу христианской церкви после превращения ее в III веке в государственную религию: оно раскололось на фундаменталистские секты, исповедующие своеобразный пролетарский хилиазм, и вполне добропорядочную партийную номенклатуру (социал-бюрократию, «коммунистический клир»), интегрированную в господствующую политическую систему на правах «системной оппозиции». Так на Западе сложилась «управляемая демократия», экспортированная в 90-х годах почти на все постсоветское пространство при полной поддержке «демократической общественности».
Но «социальное государство» как в универсалистском виде (советском или ранне-социал-демократическом, то есть в котором достигнут максимально возможный уровень перераспределяемого продукта и максимально равные права в его потреблении и освоении), так и в свернутом («неолиберальном») варианте есть не более как инструмент управления трудящимися, используемый социал-бюрократической или буржуазно-бюрократической корпорацией в своих интересах, а не сама власть трудящихся (которая в условиях индустриального разделения труда представляется эфемерной, только лозунгом, но не практикой). Это отнюдь не социализм в «марксистском смысле» как общество, это социализм как функция определенного общественного института — общественного распределения. Социально-психологической основой любого «социального государства» является платежеспособный потребитель с его разнообразными потребностями, а его экономическим ядром — социально ориентированная перераспределительная система, опирающаяся на управляемый рынок (отнюдь не «свободный», а как раз ограниченный, ибо управление — это всегда ограничение, незавершенное отрицание). Эта система при определенных условиях позволяет обществу решать задачи, выходящие за рамки экономической необходимости. Как удачно выразился Б.Ю. Кагарлицкий, «социальное государство» является «социалистической подпоркой капитализма», которая сглаживает негативные последствия рыночного развития и содержит перспективу некапиталистического развития. Коль скоро это происходит, то «социальное государство» вполне резонно считать распределительным, или паллиативным, социализмом — но продуктом не столько преодоления, сколько превращения, незавершенного отрицания (частичного преодоления, частичного воспроизводства) капиталистических общественных отношений. С формационной точки зрения это — отнюдь не «чистый капитализм» (описанный К. Марксом в «Капитале»), а переходный тип капиталистического общества, причем переходный не от капитализма к антикапитализму, а между разными моделями его превращения. Так, например, паллиативный советский социализм (с его скрытыми рыночными отношениями, имеющими разный правовой статус) сменился отнюдь не свободным рынком, а экономикой бюрократической ренты (экономикой «откатов») — паллиативным капитализмом. «Чистые» рыночные отношения (и, следовательно, существование самой «гражданской» буржуазии) оказались в процессе «рыночных реформ» 80–90-х годов всего лишь легализованы и встроены в политико-административные связи, подчинены высшим эшелонам государственной бюрократии, ее интересам и ее логике. Другое дело, что эта последняя сама оказалась не прочь конвертировать свою власть в капитал и потому сама может считаться «буржуазной». Ее господство — это отнюдь не антикапитализм. Однако ее преимущество перед «гражданской» буржуазией в том, что она в меньшей степени, чем последняя, зависит от капризов рынка, ибо опирается на силу бюрократической ренты, фискальной системы, армии и полиции. По этой причине она обладает большими возможностями для социального маневра, нежели гражданская буржуазия. Она способна, если понадобится, противопоставить себя рыночной стихии — в том числе под «левыми» и любыми «протестными» лозунгами. С этим связаны как иллюзия преодоления ею капиталистических отношений, так и использование ею левых символов и риторики, доставшихся от советской эпохи.
Следовательно, для осмысления современной общественной реальности требуется уже иная социологическая оптика, более дробная, нежели классическая «марксистско-ленинская» дихотомия понятий «капитализм–социализм». Оставаясь в принципе верной для обозначения долговременных общественных процессов, она оказывается недостаточной в силу своей абстрактности для рассмотрения общественного развития, происходящего здесь и теперь. Если современное общество имеет переходный характер, то оппозиция этих понятий не отражает все оттенки превращения капиталистического способа производства, все переливы его переходных моделей, все стороны форм его разложения в эпоху, когда он преодолевает свои структурные кризисы только благодаря углублению кризиса системного.
Со времен Великой мировой социальной революции первой половины XX века, покончившей со свободным рыночным развитием, все без исключения промышленно развитые страны мира движутся в пределах подобных превращений. Но это происходит лишь потому, что данное общество сохраняет в себе главное завоевание предшествующей настоящей социальной революции — «социальное государство» (хотя бы даже в неолиберальном, «свернутом» виде). С одной стороны, зреет общественная потребность пойти дальше и создать условия не только для присвоения трудящимися общественных богатств, но и для их освоения. А с другой стороны — имеет место неспособность, а подчас и нежелание производительных сил это сделать. Подобная двойственность приводит к тому, что даже попытки революционизировать данное общество становятся бессильными симулякрами. Так воспроизводство симулякров становится тотальным и распространяется даже на сферу их отрицания. Сама социальная революция превращается в симулякр. «Очевидное», «явление», «слышимое» и «видимое» составляют здесь теологию повседневности, исключая любую скрытую сущность. Единственное, что противостоит этому номинализму в сфере теории, — это анализ, а в сфере практики — неучастие во всех этих дискурсивных «явлениях», включая самые «революционные» и «радикальные». Вспомним, кстати, К. Маркса: быть радикальным — это не значит занять какую-либо крайнюю позицию, на самом деле «быть радикальным — это значит понять вещь в её корне». И не более того. В случае левых — это значит исходить не из своих «социалистических» хотелок, способных лишь породить очередной хилиастический проект. Это значит: выводить свои программы из объективных свойств современного общества, из возможных тенденций его развития. Ибо оно изменится не потому, что вы так захотите, и оно изменится не так, как вы захотите. Оно все это сделает так, как оно само захочет. Собственно, с признания этой незатейливой мысли и начинается истинный радикализм. Все остальное, стало быть, — варианты политической умеренности. Поэтому неучастие в данном случае является эвфемизмом конкретной практики (в чем она состоит, мы обсудим ниже), поскольку участие в практической деятельности, заведомо обреченной на провал, — в высшей степени абстрактно и бессодержательно. Политической борьбой имеет смысл заниматься не для того, чтобы совершать красивые подвиги, а для того, чтобы побеждать. «Практика» современных «радикалов» не менее отвлечена от реальности победы рабочего класса, нежели самая отвлеченная теория. Любителям противопоставлять революционную практику теории стоит напомнить, что на самом деле теория противостоит другой теории, а не практике как таковой, которой она проверяется и которой служит. Так и практика может быть противопоставлена не теории «вообще», а только другой практике: если вы действуете, исходя из ложных принципов, то ваши действия есть лишь их продолжение, и им противостоят действия, освещенные другой, истинной теорией.
Переходы между моделями превращения капиталистического способа производства нет оснований считать антикапиталистическими социальными революциями. Если «социальное государство» — это лишь название перераспределительной системы, обеспечивающей высокую стоимость совокупной стоимости рабочей силы, а речь идет о том, чтобы только повысить ее стоимость, следовательно, о том лишь, чтобы создать наиболее эффективные перераспределительные институты, ее повышающие, то общество здесь движется лишь в пределах прежних стоимостных отношений. Они не революционизируются, они совершенствуются в духе «общества всеобщей частной собственности», названного К. Марксом «грубым коммунизмом». Таким образом, здесь идет речь о внутреннем преобразовании капитализма, о его превращении/мутации, в лучшем случае — о создании условий его преодоления, но никак не о самом его преодолении. Любое из современных протестных движений (даже самое «радикальное» по своему «дискурсу») не способно породить нового качества общественных отношений — по сравнению с теми, которые уже революционизировали общество в первой половине XX века. Протестные движения должны быть сами революционизированы. А до тех пор, пока это не произошло, изменения способны ограничиться лишь сферой права и идеологии («надстройки»), заведомо искаженно отражающих действительные («базисные») общественные отношения производства и распределения общественных благ. По видимости, здесь дело выглядит так же, как в эпоху буржуазно-демократических революций, когда в недрах старого (феодального) общества зарождались новые общественные отношения и взрывали его. Но если мы возьмем для примера трансформацию советского общества, когда в годы перестройки происходила легализация гражданского рынка (в разных правовых формах притаившегося в недрах советского общества), то, по гамбургскому счету, все свелось к смене вывесок и коррекции форм бюрократической ренты, с которой только спала пелена «плановой экономики». Если феодальные отношения и рынок относились друг к другу антагонистически, то, как оказалось в послевоенную эпоху на Западе и в постсоветскую эпоху в России, рыночные и рентные отношения, буржуазия и чиновники друг друга дополняют и друг в друге нуждаются. Отношения между ними лучше всего описать с помощью категории любви–ненависти. Буржуазия воспроизводит для бюрократии объект управления и источник перераспределяемого продукта — рынок с его богатством и кризисами, бюрократия создает этому рынку не только трудности в виде фискальной системы и коррупции, но и оптимальные условия развития и условия выхода из кризисов. И пока продукт труда принимает общественную форму товара, позитивный потенциал этого социального порядка не будет исчерпан.
Пережив свой расцвет в индустриально развитых странах в 60-е годы, в 70-е «социальное государство» вступает в эпоху кризиса, а в 80-е заменяется неолиберальной моделью, при которой происходит снижение стоимости совокупной рабочей силы под видом «адресной помощи» ради «свобод». После краха СССР подобные процессы становятся почти повсеместными. Правда, при этом «социальное государство» институционально сохраняется, сокращаются лишь объемы перераспределямого продукта.
Мировой кризис 2008 года и его последующие волны стали, так или иначе, результатами его свертывания. В этих условиях рабочее движение получило мотивационный толчок. Мы часто сейчас слышим о рабочих восстаниях (шахтеров в Донецке в 2014 году, о крупных забастовках в Индии в 2015 году, во Франции, Дании и США в 2018 и т.д.). Действительная цель и предел этой борьбы, предпосылаемые не желаниями ее участников, а объективным уровнем развития мировых производительных сил, — это все то же «социальное государство», только в «универсалистских» объемах. Пределом общественных образований оно пока является постольку, поскольку сохраняет рынок и экономическое принуждение как таковое, вместе с тем обеспечивая сносное существование трудящихся. Сами современные производительные силы нуждаются в рынке, ибо он составляет необходимое условие их функционирования в экономике, иначе говоря, поскольку сами они не способны без экономического принуждения организовать самостоятельное производство в силу сохраняющегося в обществе разделения труда5. Таким образом, «общество симулякров» возникло не только «всерьёз и надолго», но оно обусловлено самими объективными свойствами производительных сил, которые смогут преодолеть лишь они сами.
Таким образом, новый переход к «социальному государству», даже в его «универсалистской» и наднациональной форме, не предполагает антикапиталистической или антибюрократической революции в том смысле, что не предполагает изменения классовой структуры и господствующих форм собственности. Достаточно смены правящих группировок или вообще правительства — «революции сверху», то есть революции «вторичной»6 или структурной перестройки, лишенной радикальных социальных новаций. К подобным общественным изменениям правящий класс могут принудить особые обстоятельства — либо массовый низовой протест, либо потребность консолидировать нацию в условиях внешней угрозы, как это было, к примеру, в странах Запада в период Первой и Второй мировых войн. Да может и смены правительства не понадобиться, как не понадобилось кайзеру менять Бисмарка на его посту, дабы проводить социальные реформы, необходимые для сплочения общества и для того, чтобы обеспечить тыл для армии ввиду постоянной угрозы войны с Францией.
Подчеркнем повторением, что может произойти так: правящая группировка окажется слишком инертной, чтобы совершить реформаторский маневр, и продолжит неолиберальный курс. Безусловно, это приведет к катастрофическому ухудшению жизненных условий большинства населения, и массовое возмущение станет неизбежным. На это обычно упирает нынешняя «несистемная» «радикальная» оппозиция. Но слишком опрометчиво предполагать, что этот протест способен стать последовательно антикапиталистическим или антибюрократическим, хотя в своих лозунгах и программах его сторонники могут называть его таковым. В современных общественных условиях способна произойти только смена группировок правящего класса, когда к власти придет более дальновидная или, напротив, еще более близорукая из них. В любом случае это будет лишь видимостью «Великой» социальной революции, «майдан» или «оранжевая революция» с ее внешне непредсказуемым результатом, а на деле — всего лишь изменение внутри господствующей формы собственности, очередная мутация капитализма, но никак не его качественная, революционная трансформация. Иначе говоря, не переход между формациями, а продолжение глобального перехода, начавшегося ранее, в XX веке. По сути, с советских времён мы видим лишь подобные вариации одной и той же социальной модели, её структурные превращения.
Таким образом, пока высвечиваются следующие варианты эволюции современной версии российского капитализма. Поскольку в обществе отсутствует революционный класс, они определены интересами разных группировок господствующего класса. Одна из этих группировок стремится сохранить связь с мировой элитой и зависимость от нее, другая — остаться самостоятельной силой. Каждая из них контролирует значительную часть гражданского общества, которое, таким образом, оказывается расколотым. В современной России — это раскол на прозападный «либеральный» лагерь и «ватников»-патриотов-охранителей.
Первый, условно говоря, «майданный» вариант извне управляемого компрадорскими силами переворота — последовательно реализован на Украине. Но его опасность имеется во всех постсоветских странах, включая Россию. Опасен он откатом в «лихие 90-е» и утратой государством фактической независимости. Поскольку левые объективно слабы в силу отсутствия в обществе революционного класса, на который они могли бы опереться, то они не смогут помешать этому регрессу. Их участие в протестах, организуемых либеральной оппозицией, как бы они от нее не пытались дистанцироваться, чревато для них в будущем катастрофическими репутационными издержками. С другой стороны, правительство, затягивающее в условиях кризиса и внешнего давления социально ориентированные реформы или пытающееся отделаться полумерами, объективно готовит реализацию «майданного» варианта в самом разрушительном виде. Таким образом, и в государстве, и в гражданском обществе есть силы, его воплощающие.
Второй — «неомеркантилистский»7 вариант,представляет собой отход государства от неолиберальных практик в сторону протекционизма, поощряющего развитие отечественной промышленности. Администрация президента США Д. Трампа уже идет этим путем, и превращение этой практики во всеобщую — вопрос времени (хотя этот процесс, конечно, не будет линейным). С точки зрения общественных интересов это направление представляется наиболее перспективным, хотя оно и может быть облачено в реакционную, консервативную и националистическую идейную форму. (К слову говоря, в современном «обществе симулякров» правые правительства нередко занимаются тем, чем должны заниматься левые, а последние — часто тем, что раньше было делом правых.) Рост промышленности неизбежно приведет к росту численности и влияния трудящихся, организованная борьба которых способна подготовить возрождение, в той или иной форме, универсалистского «социального государства». Конечно, связь между протекционизмом и «социальным государством» — отнюдь не прямая. Она опосредована политической и экономической борьбой трудящихся. Но для успеха этой борьбы необходимо как минимум, чтобы их численность возросла и чтобы они осознали себя как самостоятельный класс, а это возможно только в условиях господства и роста промышленного капитала.
Какой из этих двух вариантов общественного развития победит — это вопрос политической борьбы в среде господствующего класса.
Назревающий (только назревающий) «кризис верхов» в России выражается не только и не столько в репрессивных мерах государства, среди всего прочего ограничивающих пользователей социальных сетей. Значение этих мер сильно преувеличено. Например, блокировку сети «Телеграмм» по требованию Роспотребнадзора уже поспешили объявить даже признаком революционной ситуации8. Но этот конкретный запрет касается интересов относительно небольшого количества населения, он не затрагивает базовые общественные потребности и не выходит за рамки запретов, принимаемых на Западе: почти одновременно с блокировкой «Телеграмм» Еврокомиссия высказалась за то, чтобы облегчить к социальным сетям доступ спецслужб; вспомним также о том, что после 11 сентября 2001 года власти США приняли «Патриотический акт», чтобы на законных основаниях перлюстрировать электронную почту и прослушивать телефоны граждан. Однако все это не дает права утверждать, что в ЕС и США возникла революционная ситуация. Репрессивные меры по отношению к гражданскому населению в России вообще в настоящее время не выходят за рамки принятых в неолиберальном мире стандартов и если увеличиваются, то в полном согласии с мировыми. Все это может свидетельствовать о кризисе мировой неолиберальной системы, но никак не о том, что именно в России и только в ней назревает кризис да еще и революционная ситуация.
В будущем, возможно, Роспотребнадзор заблокирует и «Фейсбук» (уже пригрозил). По общественному резонансу, в силу особой значимости этой сети для российского гражданского общества, эта мера будет вполне сопоставима с «сухим законом», принятым советским руководством в 1985 году. И, возможно, социальные последствия будут такими же: социальное раздражение значительно возрастет. Но политические последствия это будет иметь только вкупе с другими обстоятельствами: качественным снижением уровня жизни, серьезным внешнеполитическим поражением и т.д.
Скорее, «кризис верхов» в России выражается в том, что господствующий класс уже расколот. Он выдвинул в 2017–2018 годах из своей среды реформаторов, каждый из которых представляет один из вышеупомянутых вариантов общественного развития: «майданного либерала» Алексея Навального и от КПРФ — Павла Грудинина, представляющего «протекционистское» направление. Оба противостояли действующему президенту, воплощающему последовательную непоследовательность в политике реформ. «Кризис верхов» выражается в остром противоборстве группировок власть и собственность имущих. Но, как правило, «несистемные левые» не рассматривают первого в качестве представителя господствующего класса, а силы, выдвинувшие Грудинина (отнюдь не сводимые к КПРФ), не видят в роли реформаторских. Это свидетельствует об искаженном восприятии «несистемными левыми» социальной действительности, о переоценке ими своих возможностей и об их неверном понимании перспектив развития общества. Левые силы в целом показали неспособность объединиться на основе поддержки протекционистских и социально ориентированных реформ, показали свою тактическую и организационную слабость (не говоря уж о теоретической). Левацкая критика Грудинина закономерно и объективно прозвучала эхом его «мочилова» со стороны кремлевских либералов. Между тем левым стоило принять во внимание особый характер этих выборов. Их исход на практике был предрешен. Поэтому они являлись не столько инструментом легитимизации президента (режима), сколько своеобразным социологическим опросом, так или иначе проверяющим уровень социального раздражения в обществе и влияющим на будущую программу власти. Поэтому необходимо признать, что потерпели поражение не Грудинин и не КПРФ; потерпела поражение социальная повестка, представленная ими (пусть даже в воображении их электората). Не встретив во время выборов широкого сопротивления (и даже ощутив неожиданную поддержку со стороны «несистемной» левой), власть вначале присвоила социальную повестку, а потом и вовсе приступила к «непопулярным» либеральным реформам.
Что касается революционной ситуации в современной России, то она если и складывается, то шиворот-навыворот, судя по итогам президентских выборов 2018 года: «Низы не знают, чего они хотят, верхи не знают, чего они могут и должны мочь» (С.В. Вискунов). Но отсюда никаких революционных (в научном смысле этого слова) выводов сделать невозможно.
7
Итак, в условиях кризиса неолиберальной системы капитализма происходит оживление рабочего движения. Но, судя по объективным результатам и формам воплощения его борьбы, кажется, что оно начинает с нуля. Или даже с минусовой отметки, если учесть глубину его неудач второй половины XX века. Оно сейчас часто принимает идейные формы, в которых развивалось еще на заре индустриальной эры: в эпоху Т. Мюнцера, Т. Мора, Дж. Уинстэнли, чартистов, луддитов, левеллеров, диггеров и прочих «бешеных», аналог которых в перестройку назвали «демшизой». Марксистскую теорию самоосвобождения рабочего класса при этом заменяет теория просветительская, светская утопия или религиозный хилиазм. А сами классические марксистские понятия и концепции в лучшем случае обнаруживают свою недостаточность, становясь совершенно бесполезными с практической точки зрения, в худшем — даже реакционными. (Специально оговорюсь, что сам по себе классический марксизм за это вину не несет, хотя в этом случае обнаруживается масса нерешенных проблем в его содержании9; однако в большинстве случаев так происходит по причине догматизма его сторонников, не желающих или не могущих понять специфику современности.) Можно сказать, используя удачное выражение Б.Ю. Кагарлицкого10, что в этом случае левый дискурс оказывается противопоставленным эмпирическому рабочему классу, превратившись в то, что старые марксисты называли «фразой».
Покажем это на примере понятия «империализм». Оно, использованное В.И. Лениным в работе 1916 года для обозначения «высшей стадии капитализма», в современных условиях теряет прежнюю смысловую четкость. Для Ленина в начале XX века «высшая стадия» означала непосредственный канун пролетарской революции, преддверие конца капитализма как такового. Всю сложность практического перехода от капитализма к некапиталистическим порядкам он тогда предполагать не мог, а когда их осознал после Октябрьской революции, тогда и написал о необходимости «оживлять» в Советской России капитализм, хотя и под контролем «рабоче-крестьянского государства»12 (проторив тем самым теоретическую тропу Дж.М. Кейнсу с его теорией «эффективного спроса»). Тем более мы не можем представить свое время в качестве эпохи полной зрелости предпосылок уничтожения капитализма как такового. Кроме пустой левацкой фразы, это ничего не дает.
Все это, конечно, не значит, что признаки империализма, выделенные Лениным (концентрация производства, образование монополий и сращивание их с государством, борьба за передел «уже поделенного» мира и т.д.), неверны или уже исчезли. Это только означает необходимость принимать во внимание факторы, ограничивающие империалистические амбиции держав и даже ставящие эти амбиции на службу трудящихся, которые вследствие этого часто превращаются в соучастников агрессивной политики империалистических сил. Беда именно в том, что сама по себе констатация этого соучастия не объясняет, как поступать с этими бессовестными трудящимися.
Кроме того, здесь имеется еще одна трудность, и она представляется самой серьезной. Из учения Ленина об империализме как «высшей стадии капитализма», сформулированного в условиях мировой войны, следовала, как известно, идея о необходимости поражения «своего» правительства, дополняемая другой идеей — о перерастании империалистической войны в гражданскую, под которой нужно понимать классовую вооруженную борьбу с целью свержения европейских монархий12. А это есть политическая цель буржуазно-демократических революций, не более того. Правда, Ленин не забывал ни на минуту, в интересах каких классов это должно произойти: прежде всего в интересах трудящихся. В реалиях начала XX века все это звучало не столько пожеланием политического экстремиста, сколько выводом из факта наличия в обществе класса, способного встать под знамена антиимпериалистической/антикапиталистической революции и довести свою борьбу до конца.
Но вот с этим-то сегодня как раз проблемы. Уж если даже сам Ленин в «Что делать?» констатировал тот факт, что промышленный пролетариат не способен самостоятельно выработать социалистическое сознание, то еще с большей уверенностью мы сможем сказать это о современном рабочем классе. Однако если Ленину удалось создать рабочую партию, все же опирающуюся если не на весь пролетариат, то на его сознательный авангард, то в настоящее время все попытки повторить этот исторический подвиг регулярно терпят крах, дискредитируя самую идею рабочей партии как некой политической обособленности. Так история подтверждает актуальность «Манифеста Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, в котором акцент сделан на политической самодеятельности рабочих как на условии действительной социальной революции и в котором рабочая партия трактуется скорее как широкое гражданское движение, чем замкнутая политическая организация.
Не имея в настоящее время под собой самостоятельной социальной почвы, левые обречены играть на чужом поле — либо на поле интересов правительства, либо на поле интересов «либеральной оппозиции», которая в действительности представляет собой лишь ту часть правящего класса, которая по тем или иным причинам оказалась обделенной властью. В первом случае мы видим «соглашательство», во втором — «сектантство», когда левые тяготеют к «майданному» направлению. Причем в последнем случае они впадают в противоречие с настроениями, царящими в среде самого эмпирического пролетариата, стабильно голосующего за политических лидеров, выступающих под консервативными лозунгами, вроде С. Берлускони, М. Ле Пен, Орбана или В.В. Путина, но в духе «реальной политики» и казенного патриотизма. В обоих случаях для рабочего движения получается мало прибытку. В этой связи возникает вопрос: какой смысл лезть левым в чужую игру по чужим правилам и в интересах своих политических противников? Наполеоновская стратегия «ввяжемся в драку, а там посмотрим», исповедуемая ныне некоторыми левыми интеллектуалами на том основании, что она была успешно испробована в свое время большевиками, в современных условиях обречена на провал по той простой причине, что у левых сейчас объективно нет сил на то, чтобы самостоятельно «ввязаться» и «посмотреть».
Внутренние противоречия левого (протестного) движения как в России, так и во всем мире, его неспособность внятно, самостоятельно и убедительно сформулировать альтернативу неолиберальному порядку являются основной причиной воспроизводства последнего. Так или иначе, контролируемое правящими кругами протестное движение в его либеральном и леволиберальном варианте участвует в воспроизводстве неолиберализма13 и потому само является объективно реакционным. В этом результате наиболее последовательно проявляется идейно-политическая несамостоятельность протестующих. Господствующая модель собственности и власти оказывается просто безальтернативной так же, как оказывается безальтернативным Путин на фоне прямо или косвенно контролируемой Кремлем либеральной и прочей «системной» и «несистемной» оппозиции. Режим «управляемой демократии» в России устоялся, и не потому, что он хорош сам по себе, а потому, что все остальные сценарии развития страны, предлагаемые оппозиционными политиками, гражданскому обществу представляются либо неисполнимыми, либо наихудшими. Инициируемая оппозицией волна социального протеста разбивается о здравый смысл обывателя (в том числе и из рабочей среды), поддерживающего правительство как наименьшее зло. На каждую «Болотную» находится «Поклонная». Если критерием гражданской зрелости считать осознанность своих интересов, а не бездумное следование красивым лозунгам вопреки своим интересам, то окажется, что в России имеется одно из самых зрелых гражданских обществ в мире, несмотря на то, что говорят на этот счет либеральные стереотипы.
Поэтому, глядя на растущую военную мощь России и на ее внешнеполитическую активность, можно сколько угодно клеймить все это «империализмом» (отчасти это будет верно; вспомним историю с ЧВК «Вагнер»), но очень сомнительно, что из этого возможно последовательно вывести «ленинские» выводы. Однако левые как либерального, так и радикального толка часто пытаются это сделать, желая во что бы то ни стало поражения «своего правительства» в столкновении с другими державами. Но в современных условиях из этого следует отнюдь не классовая борьба в какой бы то ни было форме, а тривиальное компрадорство. Украинские «майданные» левые могли бы так же желать поражения «своего правительства» ради разжигания гражданской войны — казалось бы, в полном соответствии с ленинским проектом. Сместить правительство им удалось, но стала ли эта война классовой? Интересы рабочего класса «майданными» левыми оказались преданы, судя по тому, как и за что эта поддержанная ими война ведется, а независимость их родины при этом ни на йоту не укрепилась. Скорее, наоборот: Украина окончательно превратилась в предмет политического торга между державами, несмотря на «незалежную» риторику новой власти и патриотический энтузиазм немалой части гражданского общества.
Нетрудно представить себе всю нелепость леваков, отрывающих теорию империализма от классового анализа современности и всегда и всюду желающих поражения «своего правительства». Вообразим их, допустим, в 1877–1878 году, во время Балканской войны Российской империи с Османской, за спиной которой стояли Британская и Французская.
Конечно, российский царизм отнюдь не бескорыстно развязал тогда войну против Османов. Он был заинтересован в расширении своего влияния на Балканах, и, казалось бы, эту войну вполне справедливо представить как завоевательную и империалистическую. Тем более что она и привела к империалистическим захватам: в состав Российской империи вошла Молдавия, Карская и Батумская области. Война стала реваншем царизма после поражения в Крымской войне, ступенью в восстановлении его имперских амбиций. Несомненно, что он использовал в своих интересах национально-освободительную борьбу балканских народов против османского господства. Но остановиться на этом факте — значит, оправдать завоевательные претензии другой державы — османской, чья экспансия на Кавказе и в Юго-Восточной Европе вовсе не имела прогрессивного значения: сунна — отнюдь не кодекс Наполеона.
Как выйти из этого теоретического тупика?
Рассмотреть ситуацию всесторонне и в ее исторической динамике.
Российское вторжение в «суверенную Османскую империю» привело к образованию независимых государств: Румынии, Сербии, Черногории. Болгария (хотя и частично) обрела автономию. Это способствовало развитию культуры балканских стран, развитию в них гражданских институтов, укрепляло культурные связи между ними и Россией, в том числе и такие, которые впоследствии привели к возникновению в них рабочего движения. Кроме того: война с Османской империей вызвала гражданский подъем и в самой России. В поддержку освободительной борьбы балканских народов и прежде всего болгар выступили русские писатели и ученые: В.М. Гаршин, Ф.М. Достоевский, И.С. Тургенев, Л.Н. Толстой, Я.П. Полонский, Д.М. Менделеев, И.М. Сеченов, Н.В. Склифосовский14.
Одним словом, оказалось, что цели царизма — это одно, а объективный результат его деятельности — другое.
Сама объективная логика борьбы на Юго-Востоке Украины такова, что она заставляет российскую власть и ее «новоросских» сателлитов, хотя непоследовательно и вынужденно, на каждом шагу лицемеря и противореча себе, выступать в непривычной им роли защитников советского наследия и, следовательно, в интересах местных трудящихся, например, замораживая социалку и сохраняя привычный уклад жизни. Памятники Ленину падали по всей Украине, но остались стоять лишь в регионах, которые взяла под свою защиту «империалистическая», «буржуазно-номенклатурная», «погрязшая в коррупции» и т.д. и т.п. (и это все верно) Россия. Это факт. Только противостояние «свидомым» прозападным декоммунизаторам заставляет российское правительство воздерживаться у себя дома от масштабной декоммунизации и приватизации всего и вся, а также удерживать от них либеральную оппозицию, когда она приходит во власть. Только эта вынужденная и непоследовательная тактика российской власти продлевает ей жизнь, ибо, на фоне власти украинской и программных заявлений внутренней оппозиции, она выглядит более рациональной и предсказуемой, вызывая поддержку большинства россиян.
Вывод: пока империалистические львы сражаются друг с другом, улучшаются условия выживания более мелкой политической фауны. В эпоху, когда сами трудящиеся не способны на самостоятельную политику, только так и может быть. Если в обществе отсутствует революционный класс, если многочисленные попытки левых энтузиастов организовать по примеру Ленина партию как «авангард трудящихся» постоянно терпят крах, поскольку созданные политические организации либо остаются немногочисленными сектами, либо встраиваются в господствующие политические структуры в качестве «системных партий», то это означает лишь одно: общество способно развиваться лишь за счет противоречий внутри господствующего класса. В этом случае общественное развитие происходит не в непосредственной борьбе организованных классов, осознающих противоречия между своими интересами, а в борьбе между организованными группировками господствующего класса. При этом нередко эти группировки свои и общественные проблемы стараются решать за счёт низов, пытаясь их поднять на управляемый протест. Часто это им удается сделать в силу несамостоятельности и незрелости последних. В этом случае низы неизбежно утрачивают часть своих прежних завоеваний.
Поэтому если ставить вопрос о рациональной стратегии протестного движения в период его новейшего становления, то, не имея социальной базы и будучи ограниченным узким кругом энтузиастов, оно должно заняться прежде всего собой, самоорганизацией и собственной теорией, во что бы то ни стало отстаивая свою идейную и политическую самостоятельность и независимость от каких бы то ни было политических сил. Разоблачать или поддерживать противоборствующие стороны не в пользу одной из них, а в пользу решения конкретных социальных вопросов, которые сами левые решить пока не в состоянии, зато которые можно заставить решить правящие круги, используя их страх перед противником (внешним и внутренним). Связывать свое будущее не с какой-либо политической силой, а с объективно складывающимся вариантом общественного развития. Подобный вариант упомянут нами выше: это «неомеркантилистский» путь с его протекционизмом и усилением национального промышленного капитала в ущерб капиталу торгово-спекулятивному и компрадорскому.
«Что же? Мы должны стать патриотами?» — возмущенно воскликнет по этому поводу какой-нибудь представитель оппозиционной общественности. Летом 2018 года он оказался очень встревожен всплеском патриотизма, вызванного победами российской сборной на Чемпионате мира по футболу, и морализировал по этому поводу: вместо того, чтобы ликовать по поводу этих эфемерных побед, трудящиеся лучше бы протестовали против предпринимаемой правительством пенсионной реформы. Действительно, хотя спорт должен быть вне политики, на уровне социального бессознательного массовый болельщик испытывает сопричастность к победе не столько спортсменов, сколько государства, от имени которого они выступают. Всплеск патриотизма, таким образом, оборачивается ростом конформизма. На это делает ставку власть, решая задачи управления.
Однако на фоне народного праздника, каким стал Чемпионат мира, возмущенное морализаторство оппозиции выглядит нелепым и жалким. Понятно, что не случайно хитрое правительство стало вводить непопулярные реформы именно во время чемпионата. Но это обстоятельство столь же мало может служить поводом портить людям праздничное настроение, как разоблачение Панамской аферы могло стать поводом закопать Панамский канал. Атмосфера праздника дорогого стоит, и надо понять так называемых «простых людей», временно вырвавшихся из серых будней на фан-зоны или к телевизору. Насколько же далеки от них наши оппозиционеры, если вместо того, чтобы разделить с ними радость, они с кислыми минами строчат резонерские посты.
Общественно-политическое значение победы российской сборной над Испанией в том, что она поставила под сомнение тезис прозападных либералов о безусловном преимуществе всего, что исходит из ЕС, с Запада вообще (отождествляемого с миром капитала). Не побоюсь рискованной аналогии: это как первые советские победы в 1941 году, ещё на территории Белоруссии: до перелома в войне ещё далеко, но мы уже доказали, что можем обращать противника в бегство. Коли так, то тот, кто причастен к победе (а это народ, в том числе и наш массовый болельщик), достоин лучшей жизни.
Между тем и правительство, и оппозиционная общественность — оба одинаково ошибаются в оценке ситуации. Рост патриотических настроений в стране на самом деле налицо. Но настолько ли однозначен их общественный результат? Патриотизму можно придать любое направление. Он может быть оболочкой лояльности, но может стать и источником протеста. Исторических примеров тому масса, хотя бы война 1812 года и декабристская эпопея. Надо различать казенный патриотизм правительства и гражданский патриотизм, направленный против компрадорских чиновников и буржуазии. Последний нисколько не исключает критики отечественного правительства за неизбежную, обусловленную его классовой узостью непоследовательность в реформах. Почему бы и не поддержать левым этот гражданский патриотизм, если им нечего противопоставить внешней экспансии, кроме красивых фраз столетней давности? Почему бы им не поддержать его, если при любом оживлении мирового и отечественного рабочего движения гражданский патриотизм может стать частью единой интернациональной освободительной практики, частью нового Интернационала трудящихся информационной эпохи?
Политическую самостоятельность левым может дать только оживление освободительной борьбы самого рабочего класса. Но чтобы трудящиеся стали вновь действовать самостоятельно, понадобится в первую очередь их собственное политическое и культурное развитие. А оно созревает не один год и даже не одно десятилетие.
Также понадобится и работа нескольких поколений мыслителей, вырабатывающих новое понимание общественной действительности, новую стратегию и тактику политической и экономической борьбы, новые лозунги и программы на основе изучения превращенных форм капитализма, уже переживших несколько своих кризисов и переживающих кризис в настоящее время, на основе изучения борьбы самих трудящихся, пусть пока малопродуктивной и стихийной, но неутихающей.
Историческое развитие ставит перед левыми интеллектуалами новые проблемы. И теоретические — прежде всего. Судя по последним публикациям, левое движение справедливо начинает осознавать себя не как решение социальных проблем, а как воплощенную проблему15. Хотя это даже еще не признак выхода из кризиса, однако это дает некоторую надежду, что кризис будет рано или поздно им преодолен.
Мы находимся только в самом начале этого пути, который не будет ни простым, ни прямым, ни быстрым. Правда, прохождение его может ускориться за счет новых технологий, облегчающих обмен информацией.
Его теоретическим результатом станет новая социальная теория, а практическим — новая структурная перестройка капиталистического хозяйства, возрождающая универсалистское «социальное государство» (распределительный социализм), но уже в какой-то новой, пока неведомой форме (определяемой практически, в зависимости от обстоятельств) и в более значительных, желательно — в мировых, наднациональных масштабах.
Всякая новая социальная революция (настоящая, а не «оранжевая») начинается в тиши библиотек и кабинетов, с теоретических кружков и банкетных компаний. Чтобы возникло новое общество, необходимо понять существующее, ибо новое общество может возникнуть только из предшествующего, из его законов, объективных свойств и противоречий, а не из благих пожеланий и нетерпения его критиков и не из подражания совершенным образцам, якобы существовавшим когда-то или находимым где-то в современности. Поэтому ближе всего сейчас к социальным переменам не тот, кто изучает тактику уличной борьбы, а тот, чье перо и взгляд острее и независимей. В этой связи не лишним будет вспомнить, что после поражения революционных баррикад 1848 года К. Маркс просидел более двадцати лет в Британской библиотеке, исследуя капиталистический способ производства, а не бросился сооружать новые. Но кто назовет его даже после этого «умозрительным и кабинетным философом»?
Большой путь начинается не только с маленького шага. Самому маленькому шагу предшествует стремление куда-то идти, что-то изменить и главное — желание измениться самому: большой и грозный путь начинается с тихой и незаметной рефлексии.
Иными словами, «время скуки и учебы», о котором я писал еще в 2007 году16, для левых продолжается. Ответ на вопрос «что делать?» сейчас неизбежно будет для них звучать не так, как у Ленина в 1917-м или даже в 1901–1902 годах, а, скорее, как у Н.Г. Чернышевского или у И.С. Тургенева в 1862–1863-м. Но разве Рахметову или Базарову было нечем заняться?
Не праздник революции или массовых митингов под правильными лозунгами ожидает сейчас левых. Известно, как, зачем и кто собирает подобные митинги в России. Левые должны быть готовы отнюдь не к близкой победе, а, наоборот, к неоднократным поражениям, к самообману трудящихся, к их наивности, пассивности, иллюзиям, к их податливости манипуляциям. Таково, например, участие в разного рода «фейковых» протестах, заведомо провальных восстаниях или поддержка «спойлерных» оппозиционных кандидатов на выборах. Все это — «практические иллюзии», изживаемые не чтением правильных лозунгов и книжек, а только практически, методом проб и ошибок, с течением времени. Но только так, совершая и осмысляя свои собственные ошибки, протестное движение и способно развиваться.
Конечно, это не значит, что желающим перемен нужно отдалиться от практических дел и от борьбы в академические кресла. Это лишь означает, что понимание ими объективно ограниченных возможностей рабочего движения должно уберечь их от завиральных, заведомо невыполнимых или абстрактных целей вроде «демократического социализма», «социализма 2.0» или «восстановления СССР», под которыми можно понимать все, что угодно, кроме реального преобразования общества. Кроме того, это понимание поможет им соблюсти правильный баланс между организационной, теоретической и просветительской направлениями политической деятельности. Этот баланс должен быть обусловлен действительными, а не спекулятивными целями и потребностями рабочего движения. Левые программы должны наполниться конкретикой, связанной с повседневной жизнью так называемых «простых людей». Из этой конкретики рано или поздно вырастет — не просто «социальная повестка», которой бравируют и охранители, но содержательная социальная программа, подкрепленная научной теорией общественного преобразования эпохи превращенных форм капитализма. Иначе говоря, левая теория должна не отдалиться от практики, а, скорее, наоборот, стать практичной. Сама же левая практика должна стать вновь освещенной научной теорией, а не только моральным негодованием, как теперь.
Итак, причина того, что постсоветский социальный проект не оправдал всей совокупности надежд, связанных с ним, состоит отнюдь не в самих по себе протестных настроениях каждого отдельного его участника. Им было чем возмущаться, и они имели на это право. Причиной провала всех благих пожеланий, связанных с этим проектом, является незрелость и несамостоятельность современного освободительного движения трудящихся как такового. Образцы этой незрелости и несамостоятельности — киевский Майдан 2013–2014 гг. и гражданское восстание на Донбассе в 2014 году.
Оценки донбасским событиям ныне часто выносятся с точки зрения господствующих идеологий. И все подобные оценки — слишком однозначны. Однако надо помнить, что эти события еще не завершились, что они происходят в контексте мировой нестабильности, могущей поменять их значение, что в них много неопределенности и переменных составляющих. Поэтому тот, кто выносит им вердикт сейчас, — тот неизбежно ошибется в будущем. Единственная разумная позиция относительно этих событий — исследовательская. Занять ее стоит уже постольку, поскольку они уникальны даже для нашего неспокойного времени.
8
В троллейбусе, везшем меня по Екатеринбургу от вокзала до дома, я встретил старого приятеля. Мы редко встречались, но я знал, что он — преподаватель университета и любитель всего «оппозиционного». Его дряблое, гладко выбритое лицо было похоже на листок липкого скотча, готового прилипнуть ко всему, что движется мимо.
— Откуда? — спросил он, заметив у моих ног рюкзак.
— Из Донецка.
— А! Смотрел, как эти п…ы раскурочили там все?
— Какие п…ы? — не понял я.
— Да наши, российские! Стрелковы эти гребанные!
Я вспомнил разбитый дом учительницы на улице близ донецкого аэропорта, перевязанную руку Золтана, горе Марины, обезображенный лик Шрама, вспомнил всех, кого видел в Донецке… Вспомнил, как убитый через неделю после нашего знакомства Иванча сказал доверительно мне на прощание, покачивая цигаркой в углу рта: «Не допустите у себя то, что произошло в Киеве. У вас это будет страшней, чуешь?..»
Я ничего не ответил уральскому «оппозиционеру». Молча пересел в противоположный конец салона и стал смотреть в окно: стайка велосипедистов обогнала мой троллейбус… на знакомом углу открылась новая пекарня… рабочие подстригают газоны…
Я вернулся домой с тревогой и новым знанием.
1 Один
из лозунгов киевского Майдана 2013–2014 годов.
2 Шубин —
персонаж шахтерского фольклора на Донбассе. Обычно изображается в виде карлика
в шубе и с фонарем в вытянутой руке. Есть злой и добрый Шубин. Добрый
предотвращает аварии на шахте, злой — их устраивает.
3
Янукович В.Ф. — президент Украины в 2010–2014 гг.
4 Азаров
Н.Я. — премьер-министр Украины при президенте В.
Януковиче.
5 К.
Маркс. Экономические рукописи 1857–1861 гг. (Первоначальный вариант
«Капитала»). В 2 ч. // М.: Изд-во политической литературы, 1980. Ч. I. С.
397.
6 А. Коряковцев, Л.
Фишман. Оранжевые небеса буржуазных революций. О буржуазной генеалогии
«цветных» или «оранжевых» переворотов. — http://svom.info/entry/736-oranzhevye-nebesa-burzhuaznyh-revolyucij-o-burzhua //
Режим доступа: 19.04.2018.
7 В. Колташов. Российский капитализм будет драться //
http://so-l.ru/news/y/2018_01_30_rossiyskiy_kapitalizm_budet_dratsya (Режим
доступа: 21.04.2018).
8 Б.Ю. Кагарлицкий. Революционная ситуация без революции? //
Революционная ситуация без революции?
(Режим доступа: 21.04.2018)
9 См. по
этому поводу наше специальное исследование: А. Коряковцев,
С. Вискунов. Марксизм и полифония разумов.
Москва-Екатеринбург: Кабинетный ученый. 2017. С. 684.
10 Б.Ю. Кагарлицкий. Между классом и дискурсом. М.: Изд. дом Высшей
школы экономики, 2017.
11 Ленин В.И. О значении золота теперь и после полной победы социализма //
Полное собрание сочинений. Т. 44. С. 222.
12
Содержание ленинского понятия гражданской войны верно указано в книге: Д.Ю. Лысков. Великая русская революция 1905–1922. М.: Книжный
дом «ЛИБРОКОМ», 2012. С. 116–117.
13 Исследованию того, как это происходит, посвящена книга: Б. Ю. Кагарлицкий.
Между классом и дискурсом. М.: Изд. дом Высшей школы экономики, 2017. 280 с.
14
Яковлев А.О. Русско-турецкая война 1877–1878 гг. и
русское общество / Автореферат диссертации на соискание ученой степени
кандидата исторических наук // Ленинград. 1980. С. 11–14.
15 Среди
новейшей литературы посвящены этому вопросу две книги: А. Коряковцев,
С. Вискунов. Марксизм и полифония разумов.
Москва-Екатеринбург: Кабинетный ученый. 2017. С. 684; Б. Ю. Кагарлицкий.
Между классом и дискурсом. М.: Изд. дом Высшей школы экономики, 2017.
16 А. Коряковцев. Время скуки и учебы / Эксперт-Урал // http://expert.ru/ural/2007/18/vremya_skuki_i_ucheby/ (режим доступа: 28.02.2018).