Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2018
TUSKA1
Яна Жемойтелите —
родилась и всю жизнь живет в Петрозаводске. Окончила Петрозаводский
государственный университет по специальности «финский и русский языки и
литература». Работала преподавателем финского, переводчиком, заместителем
директора Национального театра, главным редактором журнала «Север». В настоящее
время — библиотекарь, директор издательства «Северное сияние», председатель
Союза молодых писателей Карелии. Лауреат премии журнала «Урал» за лучшую
публикацию 2013 года в номинации «Проза».
1 Tuska — боль (финск.).
Хороша была Танюша…
С. Есенин
1982
Нет, вот откуда исходила эта беспричинная радость предзимья, раннего снега, укутавшего палисадники рабочей слободки? Багрянец бузины, тронутой инеем, перекликался с кумачовыми лозунгами, которыми силикатный завод во множестве украсил заборы: «Решения XXVI съезда КПСС поддерживаем и ободряем!», «Наш труд — тебе, Родина!», «Выше знамя коммунистического труда!». Когда Танюшка была маленькой, она даже немного гордилась, что ее мама работает на силикатном заводе, а значит, участвует в большом и серьезном деле строительства коммунизма. Тем более что на заводе делали кирпичи — основной строительный материал. Потом, когда чуть-чуть подросла, конечно, уже не думала ни о чем таком, да и коммунизм все откладывался на неопределенное будущее, и мамины руки, которые могли и приласкать, и дать затрещину, состарились на заводе быстрей мамы. Мама еще крутила по праздникам бигуди и делала высокую взбитую прическу вместо обычного пучка, красила губы и наряжалась в вечный кримпленовый костюм, а кожа на руках стала дряблой, как старые, разношенные перчатки, выдавая такой секрет, что мама вовсе не модница, а уставшая от работы и семейных хлопот женщина, которой вся ее жизнь казалась долгим путешествием в плацкартном вагоне. Попутчики пили водку, ругались матом, задабривая конфетками троих ее орущих детей. Это путешествие надо было перетерпеть, чтобы когда-нибудь прибыть в пункт назначения. В коммунизм?
Танюшка впервые удивилась маминым рукам, когда старшая сестра Катя выходила замуж. У них в роду все выходили замуж очень рано и все по большой любви, в том числе мама, которая сразу после школы пришла на завод и тут же влюбилась в инженера. И вроде бы они неплохо жили целых десять лет, а потом папа поехал в командировку в Пермь и там нашел себе инженершу. Отца Танюшка помнила плохо. Да и ну его вовсе. Зряшный он человек, если променял хорошую, добрую маму на чужую инженершу. Хотя говорили и так, что отец просто не выдержал житухи в частном доме с печным отоплением и колонкой через улицу. В очередь на квартиру их не ставили, вроде бы и так жилплощадь была обширной, а что с дровами, так зато никакие морозы не страшны… У инженерши в Перми была отдельная квартира, машина, ну и прочее, что там входило в набор жизненных благ. Он до сих пор платил алименты, правда, теперь только на самую младшую дочь Настю, которая училась в девятом классе. Танюшке осенью исполнилось восемнадцать, а Кате было уже двадцать.
Так вот, когда прошлой весной мама с Танюшкой лепили пирожки к Катькиной свадьбе, Танюшка вдруг будто заново увидела мамины руки, ловко катавшие тесто, — какие они смуглые, морщинистые, с кряжистыми, сучковатыми пальцами… «Мама», — невольно вырвалось у Танюшки. «Что, моя красавица?» — мама легко коснулась Танюшкиного виска, будто поправив прядку. «Нет, ничего, почудилось», — Танюшка мотнула головой, пытаясь сбить морок.
Красавица. Абсолютно все матери видят своих дочек красавицами. Но Танюшка действительно была красавицей, принадлежала отдельной породе людей. То есть у красавиц вот именно что все не как у всех, причем непонятно, откуда они берутся, когда и мама, и папа — просто симпатичные люди, каковых вообще много. И сестры у Танюшки видные, конечно, девушки, светлоглазые, с русыми волосами и крепко сбитыми телами, как на картинах Дейнеки. А в Танюшке, во-первых, росту метр восемьдесят, коса как смоль, густая, ниже пояса, глаза жаркие, темные. Причем бабка у нее была финка-ингерманландка, из тех, кого на родину, в Ленинградскую область, из ссылки не пустили назад, вот семья и осела здесь на силикатном заводе. Подальше от людей, что ли, косо ведь тогда смотрели на тех, кто из ссылки вернулся. Мать по молодости, конечно, тоже была девушка интересная, иначе б какой инженер на нее глаз положил, простую формовщицу? Финны тоже бывают темноволосые и кареглазые, но не такой же редкой, изысканной красоты. Поговаривали даже, что мать Танюшку с цыганом нагуляла, поэтому-де отец и сорвался в Пермь. Да разве было у матери время с цыганом гулять? На заводе восемь часов оттрубишь, а дома дети да хозяйство, куры, огород еще свой, картошка, лук, огурцы в теплице. Какой цыган, тьфу.
Танюшке даже подруги не завидовали. Столь совершенная красота рождала одно только восхищение, никто ведь не завидует чудесным цветам, все только с радостью смотрят на них, удивляясь, каких только чудес не создаст природа.
«Красавица моя», — накануне седьмого ноября мать достала из шкафа бумажный сверток, крест-накрест перетянутый веревочкой. И вместе с легким душком нафталина из шкафа потянуло беспричинной радостью нового дня, скрашенного небольшой обновкой, которыми мать радовала Танюшку каждый праздник, приговаривая всякий раз: «Мне-то куда уже наряжаться». Танюшка уловила ее легкую улыбку, разбегавшуюся возле глаз «гусиными лапками», мама теперь и улыбалась одними глазами, потому что во рту у нее недоставало зубов и она этого стеснялась. Хотя рабочие на силикатном заводе почти сплошь были беззубые по наплевательскому отношению к себе. Да и вообще мало кто всерьез занимался тогда зубами…
«Красавица моя», — повторила мама, когда Танюшка развернула сверток и одними пальчиками подхватила невесомую паутинку белого пухового платочка. Ахнув, накинула на голову и тут же поспешила к зеркалу, завертелась перед ним так и эдак, любуясь собой. Только наглядевшись, сказала спасибо и еще успела подумать, что платочек этот обрамляет ее лицо будто иней, и черные прядки на лбу так удачно выбиваются…
«Кому-то ты достанешься?» — вздохнула мама. И это означало, во-первых, что кто же тот счастливец, кому придется отдать такую вот красоту. А во-вторых, что ни один распрекрасный муж не будет любить Танюшку так, как мама, а замуж выходить ей все-таки придется, чтобы все было как у людей. Главное, чтоб не продешевила. С такой красотой можно еще повыбирать. А собственно, кроме красоты, женщине больше ничего и не нужно. Так все считали на силикатном заводе, по крайней мере.
К праздникам на заводе давали продуктовые пакеты, в которых неизменно находились пачка индийского чая, банка майонеза, банка горошка, иногда — отрезок докторской колбасы, ну и еще кое-что по мелочи. Можно было сделать тазик салата «оливье», картошка и соленые огурцы в погребе не переводились, а если еще зарезать курицу, получится настоящий пир. Мать вообще готовила хорошо, но особенно ей удавались пироги с брусникой, на которые то и дело забегали Танюшкины подруги — и когда она еще в школе училась, и теперь, когда поступила в университет. Подружек поубавилось, правда. Лучшая подруга уехала учиться в Ленинград, зато парней вокруг вилось много, Надька еще своих друзей приводила. Она занималась в баскетбольной секции при заводе. Коротко стриженная, больше похожая на мальчишку, она и вела себя как пацан. Матом, правда, не ругалась, но отшить любого могла, да еще и в глаз двинуть, если что. Нравы на силикатном заводе царили грубые, с девками парни церемониться не привыкли, особенно если примут на грудь.
В спортивные секции при заводе ходили многие. Не только из интереса, но еще и потому, что там были душевые. А в частных строениях, прилепившихся к заводу, душевых не было, поэтому раз в неделю ходили в баню, но молодежь хотела мыться чаще. Танюшка записалась на баскетбол в девятом классе, только на втором же занятии тренер Танюшку аккуратно взял под локоток и попросил задержаться после тренировки, чтобы кое-какие личные данные в журнал посещаемости занести. Танюшка его в зале ждала — как была в трусах и футболочке, а он, когда все разошлись, к ней подсел и тут же руку на голую коленку ей положил. «Ты, — говорит, — красавица, в сборную хочешь попасть? В Ленинград на зональные соревнования поедем…» — «Да пошел ты!»
Училась она кое-как, едва вылезая из троек, потому что стоило ли тратить молодость на сидение над книжками, когда вокруг бурлила такая интересная пестрая жизнь. Нет, жить вообще было хорошо, даже в доме с печным отоплением. Вот так вернешься домой, скинешь в прихожей припорошенное снегом пальтишко, а в комнате печь дышит жаром и слышно, как потрескивают поленья. Ближе к ночи слышимым оставался только один звук — как потихоньку поскрипывали проседавшие деревянные стены.
Дом был построен почти сразу после войны и в те времена считался добротным, он и был сколочен на совесть, однако с годами просел, крыльцо покосилось. В нем была одна большая общая комната, в которой спала мать на диване, и две маленькие, поделенные между сестрами так, что старшая Катя жила отдельно, а Танюшка с Настей ютились вдвоем в одной комнате и спали на железных кроватях. Когда Катя вышла замуж, Танюшка переехала в ее комнату и как бы сменила социальный статус, оказавшись девушкой на выданье. Теперь была ее очередь. И даже по своей полудеревенской улице она ходила, гордо задрав подбородок, как бы неся себя вперед, показывая всему свету: смотрите, какая я. После школы ей пророчили спортивную карьеру, однако мать настояла, чтобы Танюшка поступила в университет, на отделение финского языка. Конкурс там небольшой, возьмут и с неважными оценками, главное — по-фински хоть немного соображать, а домашний набор слов у Танюшки с детства сохранился, хотя она давно упорно не желала говорить по-фински даже с родственниками. Зачем, мол, это?
— А затем, — говорила мать. — Я вот сама мало чему училась. После семилетки сразу на завод пошла, чтобы свою копейку иметь, потом в вечерней школе доучивалась, стыдно было недоучкой ходить. Не знаю… Мы сейчас вроде не голодаем, и финнов в Сибирь больше не выселяют. А может, ты выучишься и сама в Финляндию уедешь, подальше от нашего социализма, прости господи. Мысли мне всякие приходят в последнее время. Так что давай-ка ты двигай в университет.
Танюшка удивилась, какую длинную речь произнесла мама. Обычно она обходилась несколькими словами, а больше просто вздыхала по любому поводу. Танюшка сама не знала, хочет ли она изучать финский язык и зачем он нужен вообще. Но с ее средним баллом в аттестате о среднем образовании, да и вообще с ее знаниями никуда было больше не поступить, это точно, кроме разве что кулинарного техникума или швейного училища, которое закончила Катя. Однако, насмотревшись со стороны на Катину семейную жизнь, — а вышла она за простого слесаря, Танюшка уже подумывала о том, что надо бы срубить дерево покрепче. Хотя Катиному мужу, как «афганцу», и выделили однокомнатную квартиру, радость новоселья была недолгой. Ну что? Приходит слесарь со смены домой голодный и злой и курит в туалете, пока жена ему ужин готовит. А на всякие разговоры у него уже и сил нет. Программу «Время» посмотрит — и спать, а завтра опять к восьми утра на завод. И Катьке тоже на смену, правда, к девяти в Дом мод. Белье стирает по выходным. Продукты покупает вообще неизвестно когда и как. В общем, Катька ей даже плакалась. И стоило ей за этого слесаря выходить? Ну, разве что в белом платье сфотографироваться, а дальше — а что дальше-то? В декабре в декрет, а там кроватку надо купить, коляску…
Танюшка еще думала, правда, ни с кем не делилась, что красивые люди рождаются для чего-то другого. То есть у них вся жизнь должна быть как яркий праздник, даже если это простая семейная жизнь.
Как только объявили о приеме документов в университет, Танюшка рано утром, будто боясь опоздать, села на автобус и поехала в центр, где на проспекте Ленина возвышался настоящий храм науки, исполненный в приглушенных тонах светлой зелени. Широкая лестница в окружении зеленых лужаек, усаженных елочками, вела к парадному входу, и у Танюшки возникло странное чувство благоговения, но только на какую-то минуту. Гордо задрав подбородок, она прошествовала по этой лестнице, как шахматная королева, одетая по случаю жаркой погоды в белое платьице, и, едва появившись в аудитории, занятой приемной комиссией, мгновенно притянула к себе взгляды строгих женщин, сидевших за столами с табличками «филологический факультет», «медицинский факультет», «экономический факультет»… Ее еще кольнул яркий момент одиночества, как будто бы она осталась совершенно одна в этой аудитории, оглохшей и залитой ярким солнечным светом, а все мельтешение вокруг столов исчезло, растворилось в этом абсолютном свете. Так, собственно, и было. Абитуриенты и члены приемной комиссии смотрели только на нее, строгие тетки за столами, заваленными бумажными папками, даже прервали работу. Потом как будто кто-то включил звук и погасил яркий свет, суета возобновилось, и Танюшка, отыскав необходимый стол, заполнила анкету и получила наставления, когда и куда прийти. Тетка в очках, с пышным рыжими кудрями, внимательно изучив ее аттестат, еще покачала головой: «Средний балл у вас неважный. Однако будем надеяться…» — и она по-доброму улыбнулась, будто действительно надеясь, что такой редкостной красоты чудо поселится у них в университете.
Танюшка поступила. Впрочем, отсеяли только двух безнадежных абитуриентов из сельской местности, всех остальных финноязычных зачислили, причем большинство студентов первого курса отделения финского языка носили интересные «шпионские» фамилии типа Шульц, Крейслер или Гюнтер, за которые в былые времена могли и посадить. И только Танюшка была просто Танюшкой Брусницыной — по отцу, и теперь ее обычная русская фамилия вкупе с яркой внешностью как раз вызывали подозрения: а что делает она среди белобрысых, сероглазых сокурсников?..
Училась она так же, как выполняла работу по дому: без особого удовольствия, однако и без чувства подавленности. Просто выполняла то-то и то-то, пыталась то-то и то-то запомнить, а когда и нет, некогда ей было в гуще новой студенческой жизни, наполненной не только лекциями и семинарами, но и субботними танцами в университетской общаге, а также по-прежнему — домашними делами, мелкой стиркой, уборкой и прочей помощью по хозяйству. С финским она вроде справлялась без особого труда, выезжая на домашних знаниях, однако только поначалу. Грамматики она не знала совершенно, и все эти названия падежей только вызывали смех. Зачем они вообще нужны? Бабушка совсем падежей не знала, а по-фински говорила бойко — это как?
Танюшка догадывалась, что пуховый платочек мама купила на деньги, вырученные от продажи яиц. К ней частенько заходили заводские за яйцами, не особо, конечно, об этом распространяясь, но кто-то все-таки стукнул. В августе участковый проверял, говорил что-то про нетрудовые доходы. Да какие же доходы нетрудовые? Дерьмо за курами убирать — это что, отдых? Участковый оказался добрый дядька, с пониманием и хода делу не дал, только матери слегка пригрозил, чтобы она завязывала с торговлей. Яйца для трудящихся в магазине. Не каждый день, конечно, и от инкубаторских кур, с бледно-желтыми желтками, но все же яйца. И всякий трудящийся в нашей стране может позволить себе эти магазинные яйца. А уж яйца от частной несушки — это, извините, деликатес.
В этом платочке Танюшка отправилась на демонстрацию, а едва вернувшись, тут же пошла за хлебом. Хотя мать, конечно, поварчивала, что платочек нарядный, сняла бы, оставила для случая. А за хлебом пройтись — разве не случай? Тем более что этот платочек так славно подходил к ее светло-серому пальтишку с песцовым воротником. В общем, пошла. День одел голые деревья кисеей колючей изморози, снег падал медленно, ленно, резными хлопьями оседал на плечи, а воздух был ярок и отдавал почему-то свежими огурцами, Танюшка даже пережила легкое сожаление, что свежие огурцы придется еще ждать целую зиму, но тут же это сожаление перебили мысли о пирогах с брусникой, которые мама уже стряпала. А вечером можно зайти к Маринке Саволайнен послушать на кассетнике «Аббу», Танюшке особенно нравилась песня «One way ticket», написанная на мелодию «Синий-синий иней», в ней действительно чувствовался перестук колес поезда, призванного умчать ее далеко-далеко, но только когда-нибудь, не прямо сейчас. Сейчас нужно было купить хлеба и еще кое-чего по мелочи.
Над магазином возле самого завода тоже был натянут плакат: «С праздником, дорогие рабочие!», а по случаю этого праздника в магазине как раз «выкинули» сыр, в результате чего образовалась очередь. Танюшка встала в эту очередь, хотя на сыр денег у нее не хватало, но если взять только половину буханки и наскрести мелочи по карманам, тогда можно будет граммов двести сыра купить… Очередь состояла сплошь из кряжистых теток, различить которых в лицо мог только хороший знакомый. Баба Вера, туго запеленутая до пояса в серый пуховый плат, кое-где проеденный молью, вещала в пространство на манер радиоточки, обращаясь ни к кому: «На прошлой неделе обещали копченой колбасы подвести, дак… Я с семи утра дежурила, чтобы первой быть, дак сказали, что в леспромхоз всю колбасу свезли. А не жирно ли этим лесорубам, когда в ихнем сельпо и так спецснабжение. Все лучшее — лесорубам, а мы что ж, не люди?..» Тетки поддакивали ей, потряхивая головами в мохеровых шапках, долготерпение наложило на их лица странно одинаковый рисунок морщин у губ и возле глаз. Мимоходом глядя на них, Танюшка думала, что уж у нее-то уголки губ никогда не стекут вниз, потому что она привыкла улыбаться каждой мелочи, потому что жить все равно радостно. Сыр «выкинули» на праздник — разве это плохо? Хорошо, конечно.
Кассирша с высоко взбитой кичкой на самой макушке бесстрастно выбивали суммы на кассовом аппарате, изредка отвлекаясь на потертого мужичка в кепчонке, который отирался возле кассы. «Чего с праздничком-то? Это для приличных людей праздник, а не для алкашей…» Кассовый аппарат ворчливо затрещал, выпустив из пасти длинную ленту чеков.
«Мне два килограмма», — в паузе произнес кто-то зычным, густым голосом возле прилавка. «Нет, полкилограмма! — мгновенно взорвалась очередь. — Не больше полкило в одни руки!» А баба Вера долго еще выдергивалась, что ходют тут всякие, которые из начальства, деньги, видно, девать некуда, а вся работа — штаны в кабинете просиживать…
Танюшку кто-то настойчиво толкал в бок, однако поначалу она не обращала внимания — в очереди всегда толкаются, однако этот кто-то тулился к ней все плотнее и наконец шепнул прямо в ухо: «Кильку в томате возьмем? Она под водку хорошо идет…» Она узнала его голос и короткий смешок, мгновенно вызвавший легкую неприязнь. Бывает, что человек просто не нравится изначально, без определенной причины. Именно так Танюшке не нравился Гера Васильев, местный герой, которого еще сравнивали с Челентано, хотя сходство было довольно условным. Он учился в речном училище, и сам это факт придавал его облику определенный флер, каким-то образом навевая мысли о дальних странствиях, хотя выпускники в основном ходили мотористами через озеро на «Кометах» и «Метеорах».
Гера грубовато обтер грудью, упакованной в дерматиновую куртку, Танюшкино плечо и сообщил, что сегодня в восемь собираются у Васьки Хромова.
— Кильку, говорю, возьмем?
— Ну так бери! — фыркнула Танюшка. — Я-то при чем?
— Ты, Танечка, там первая гостья. — Гера растекся в улыбке, обнажив редкие зубы.
— Не обещаю, — фыркнула Танюшка. — У нас своя компания.
— А если мы к вам нагрянем на огонек?
— Как нагрянете, так и назад повернете, — отрезала Танюшка, не желая продолжать разговор.
— А чего так грубо-то? Я разве чего плохого сказал?
— А я разве плохо объяснила: у нас своя компания.
Гера помолчал, потом почему-то сказал:
— Водка из-за афганской войны вверх поползла в цене.
Танюшка не ответила, и разговор иссяк. Тогда Гера все-таки отвалил и, кажется, вообще вышел из магазина. Танюшка решила, что он просто хотел пристроиться к ней в очередь, и с облегчением вздохнула. Было душно. От испарений мокрых пальто, полушубков и человеческого дыхания в магазине стоял настоящий чад. Танюшка расстегнула пуговицы пальто и ослабила на шее платок. Гера. Еще прошлой весной он навязчиво и грубо пытался ухаживать за ней на танцах, если его нагловатые приставания вообще можно назвать ухаживанием. Он вызвался проводить ее до калитки, хотя в этом не было необходимости: вечера стояли светлые, и на улице никто не безобразил открыто, да и в каждом окошке были глаза, которые замечали каждую мелочь, кто с кем шел в обнимку, кто шлялся навеселе и т.д.
Тогда, в мае, на выходе из заводского ДК Гера попытался ее обнять, почти облапать, но Танюшка вывернулась полушутя, а потом на протяжении всего пути от ДК к дому он то и дело хватал ее за руку, причем выше локтя, как бы случайно касаясь груди, то невзначай прижимался бедром к ее бедру. Возле самой калитки он прижал ее к забору и проговорил чуть ли не прямо в рот: «Будешь со мной гулять?» В голосе его сквозила почти угроза, однако Танюшка засмеялась и выскользнула из его лап, ловко нырнув в калитку. Да разве ей страшен Гера Васильев? Тоже мне, раскатал губу. Ему разве какая прошмандовка под стать.
Потом он подкатывал к ней еще в июне, специально поджидал у калитки, а едва она появилась, он тут же выдал со скорбно-решительным выражением на смуглой физиономии:
— Если меня осенью в Афган отправят, будешь ждать, Танька?
Она опять отмахнулась, что-то вроде: кто тебя такого в Афган возьмет? И ведь верно: поступил Гера в речное училище на моториста и пропал из виду на всю долгую осень, Танюшка даже надеялась, что навсегда.
— Полбуханки черного и двести граммов сыра. — Наконец подошла ее очередь. Пока продавщица отрезала ломоть сыра от желтого аппетитного круга, Танюшка смекнула, что хлеба все-таки берет мало, но сыру мать обрадуется точно, давно сыра не видели.
Выйдя из магазина, она еще опасливо оглянулась: нет ли Геры поблизости, потом перевела дух, успокоилась, и вот снова проклюнулась беспричинная радость, свежесть первого снега, и так подумалось, что жить действительно хорошо, а когда-нибудь, очень скоро, непременно будет еще лучше. Она пересекла пустырь, отделявший завод от рабочей слободки, и остановилась на дороге, подставив лицо вялому снегу, который теперь сыпал с неба почти сплошной стеной. «Сегодня 7 ноября 1982 года», — почему-то произнесла про себя Танюшка. А это означало, что на днях ей исполнилось 18 лет и что все самое замечательное действительно еще впереди.
Ворона каркнула на суку — сыто, протяжно, возвестила два часа пополудни.
— Танька-а, — диссонансом резанул воздух голос Геры Васильева.
Он отделился от грязно-серой стены барака, обозначавшего начало улицы, которая дальше текла по направлению к автобусному кольцу.
— Танька, ты не поняла.
— Чего не поняла? — она почти крикнула в ответ через плотную стену снега.
— Я же не просто так зову тебя погулять. Да я, бля, тебя люблю! — он тоже почти выкрикнул признание и, быстро приблизившись, зажал ее в тиски объятий и пару раз ткнулся слюнявым ртом в ее мокрое от снега лицо.
— А я тебя не люблю! — она едва вырвалась и бросилась бежать без оглядки вперед, вот еще каких-то четыре дома… Тоже мне, красавЕц выискался, Челентано хренов. Небось в речном училище в моторах поднаторел, вот и вообразил себе…
Он настиг ее у самой калитки. Схватил сзади за плечо, дернув, развернул к себе:
— Ты чего думаешь, так просто от меня сбежать?
— Да уйди ты! Да разве можно вот так, силком? — Она ткнула авоськой ему в лицо.
— Все равно моя будешь! — он смачно сплюнул сквозь зубы.
«На-кось, выкуси», — Танюшка проглотила фразу, готовую сорваться с губ, и нырнула во двор, закрыв на щеколду спасительную калитку, которая, конечно, ни от кого не защищала, а только придавала уверенности, мол, я у себя дома.
Уже на пороге пахло стряпней. Домом. Мать наварила щей, и Настя, по всей видимости, уже успела пообедать и усвистала по каким-то своим делам — это была знакомая Настина отговорка, как будто только она одна и занималась чем-то важным. Мать обрадовалась сыру и тут же припрятала лакомый кусок в холодильник для завтрака, потому что если нагрянет Катя со своим Костей, так зятю этот кусочек на один зубок — он поесть горазд, так пусть лучше щей навернет как следует.
Катя с Костей обещали прийти к обеду, однако уже смеркалось, а их не было видно. Танюшка в одиночестве похлебала щей, с волнением поглядывая на пироги, выставленные на большом столе и прикрытые полотенцем. Больше всего на свете она не любила ждать. Даже самую малость. Потому что вот так сидишь себе — ждешь неизвестно сколько, а тем временем успевает что-то случиться без тебя. Может быть, что-то совсем незначительное, но ведь из таких мелочей и собирается по капелькам жизнь, чтобы однажды хлынуть потоком. А что когда-нибудь хлынет, закипит вокруг шумная, обильная жизнь, Танюшка не сомневалась. И нынешняя странная радость проистекала именно из ее будущего счастья. Оно уже проклевывалось явными приметами буквально на каждом шагу. Например, сегодня по дороге в магазин Танюшке навстречу попалась соседка с полными ведрами…
Костю с Катей она разглядела в кухонное оконце. Они шли под ручку, пряча лица от снега, который к вечеру превратился в мелкую злую крошку. Танюшка бросилась в прихожую, действительно обрадовавшись сестре и просто гостям, без которых ощущение праздника уже казалось смазанным. Хотя что они, собственно, праздновали? Да уж точно не Октябрьскую революцию.
На Кате оказалось обширное платье в крупную косую клетку, под которым обозначался уже приличный животик, и из-за этого она показалась слегка чужой. Танюшка даже постеснялась ее обнять по обыкновению. Вдруг это навредит ребенку? Из-за этого своего живота, даже не очень большого, Катя оказалась как бы в центре мира, и все вокруг, включая Костю, маму и Танюшку, крутилось вокруг нее, и разговоров за столом было только о том, кто родится — девочка или мальчик… Катя настаивала, что девочка, ее хотя бы можно нарядить, а мальчика что? Костя, опрокинув в рот первую рюмку, неудачно пошутил, что родишь девку — жди, она в подоле принесет. И все знали продолжение этой расхожей шутки, что лучше передачки носить девочке в роддом, чем парню в тюрьму, однако никто и не думал продолжать, впрочем, может, из нежелания в чем-то Косте перечить, потому что он, как сказал врач, после Афгана переживал посттравматический синдром. А это означало, что после первой рюмки, чуть что, лез на рожон, готовый биться с кем угодно до крови и дальше, если вовремя не разнять. Когда он вышел покурить, Катя посетовала, зачем же мама сразу ему налила. «А чего, мужик же!» — мама будто оправдывалась, привыкшая к тому, что водка мужику нужна, как машине бензин. Не зальешь — не поедет.
Костя вернулся, хряпнул еще рюмку водки, и из него полез мат вместе с дыханием, правда, драться он не пытался, напротив, обмяк, глаза подобрели, поголубели, и он устроился в уголке возле миски с огурцами, изредка отпуская какие-то реплики. В конце концов на него перестали обращать внимание, Танюшка только изредка поглядывала на Костю с испугом, представляя, что сестре ведь еще придется возвращаться с ним домой на дальнюю окраину. Как? Не такси же брать, это дорого. Она никогда не спрашивала сестру, зачем надо было так рано выходить замуж чуть ли не за первого встречного. Хотя Катя однажды сама обмолвилась, что, мол, замуж позвал — я и пошла, потому что другим только б погулять, а этот вроде серьезно семью хотел, детей. Ну и Катя тоже хотела, чего непонятного. Муж есть муж. Это надежно. Он в паспорте записан чернилами, и государственная печать стоит, так что попробуй рыпнуться против государства-то… Катя давно говорила, что она с мужем не разведется, что бы там ни случилось, и дети ее без отца расти не будут, вон как они с сестрами. Без отца — это по каждой мелочи к соседям бегать. Лыжные крепления приладить, лямку оторванную к ранцу пришить. Катя с Танюшкой помнили, как мама однажды пошла с этой оторванной лямкой к дяде Боре — вернулась растрепанная, растерянная, ранец в угол швырнула, а потом сама до ночи на кухне с этим ранцем сидела, шилом пальцы колола… Они ведь тогда все поняли сами, хотя маленькие были еще.
Сумерки сгущались за окном, почти непроглядным из-за снега, который сыпал непрерывно, в монотонном ритме, подобно самому однажды заведенному жизненному порядку. И так казалось, что этот снег уже не растает до самого лета, он незыблем, как праздник 7 Ноября и как сама советская власть, обеспечившая народу скудное, но стабильное существование…
— Засиделись мы, — Катя спохватилась. Им же надо было еще успеть на автобус, который и по будням ходил довольно редко, а уж в праздник… Костя не возражал. Он хотя и не был сильно пьян, однако впал в тупое безразличие и безропотно подчинялся жене.
Танюшка вызвалась проводить их до остановки, втайне все же опасаясь за сестру — устоит ли ее муж на ногах под натиском снега и колючего ветра. Пока мама нагружала Катины сумки банками и пирогами, Танюшка вышла во двор, слегка угорев от кухонного чада и рюмки красного вина, выпитого в честь праздника. Костя курил на крыльце — отрешенно, не желая начинать разговор. Но и Танюшка не хотела затевать с ним бесед, просто еще не понимая, о чем можно с ним говорить.
Заметно похолодало. Фонарь мерцал над самой калиткой белым, немного больным светом. В его лучах снег обозначался ярким корпускулярным потоком. И этот поток по ту сторону забора разбивала черная коренастая фигура, нетвердо стоящая на ногах, в которой легко угадывался Гера Васильев. Увидев Геру, Танюшка невольно вскрикнула.
— Что такое? — Костя встрепенулся, отклеился от стены и вышел на свет.
Заметив во дворе некоторое движение, Гера, едва соединяя слова, промычал:
— Танька, иди сюда. Надо п-поговорить.
— Это чего, хахаль твой надрался? — хмыкнул Костя.
— Нет, какой там хахаль. Я… я его боюсь!
— Нашла кого бояться, — хмуро произнес Костя и двинулся к калитке решительно, как ходят на врага.
— Танька, да ты бля… Ты чё, с этим чмом гуляешь? — выдернулся Гера.
— Это кто тут чмо, — толкнув калитку, Костя встал рядом с Герой, и теперь два черных кряжистых силуэта встали друг против друга в мерцающем свете фонаря.
— Повтори, чего ты там сказал, — прорычал Костя.
— А то и сказал, что Танька бля первой марки, — слепил Гера, — если с тобой гуляет.
— Чего-о? Да я герой Афгана, у меня медаль «За отвагу». А ты вообще кто такой?
— Жених ейный, п-понял? У нас свадьба сразу после Нового года.
— Да врет он все, — встряла Танюшка. — Нужен он мне, алкаш несчастный, хоть бы закусывал!
— Я ж тебя просил кильку купить, — как-то жалобно, без прежней удали произнес Гера и сник, ссутулился, сделался будто ниже ростом.
— Вали отсюда уже, — почувствовав Герину слабину, Костя схватил его за грудки и почти поднял воздух. — Еще раз увижу поблизости…
Отвесив Гере пинка, Костя смачно сплюнул.
— Ты, Танюха, не стесняйся. У меня с гопниками разговор короткий.
Гера, шатаясь и схватившись за голову, как от удара, побрел восвояси, оставляя за собой извилистую тропу, которую тут же заметало снегом.
Когда Катя наконец появилась во дворе с огромной котомкой, доверху набитой вкусной домашней снедью, Геры уже не было видно за плотной стеной снега, а Костя почти протрезвел, сказал Кате, чтобы та не вздумала таскать такие сумки, совсем дура, что ли. Подхватил поклажу и уверенно зашагал вперед, увлекая за собой Катю с Танюшкой, которые вцепились друг в друга, дабы не потеряться в этой огромной круговерти снега, рождавшей странное ощущение, что их вот именно что закручивает, увлекает внутрь чего-то очень большого, как… что? Может быть, как сама Октябрьская революция, хотя это, конечно, и очень смешно.
Ночью ощутимо подморозило. Слышнее трещали стены старого дома, как это всегда случалось в сильные холода. А рано утром Танюшку разбудили крики с улицы. Какие-то люди перекрикивались прямо возле дома, где-то в отдалении истошно вопила женщина. Выглянув в окно, Танюшка заметила Настю, которая уже стояла у забора в наброшенной на плечи курточке и с непокрытой головой. Высунувшись в форточку, Танюшка ее окликнула, однако Настя отмахнулась, как будто занятая чем-то очень важным. И хотя все ее занятия считались очень важными, Танюшка все-таки наскоро оделась и выскочила на улицу, потому что крики не унимались.
Настя встретила ее во дворе. Пряча нос в курточку, она взяла Танюшку за руку и, ни слова не говоря, отвела назад в дом. В прихожей, поскольку Настя не прерывала молчания, сосредоточенно глядя в пол, Танюшка не выдержала:
— Да что там случилось?
— Не шуми ты, — тихо ответила Настя. — Гера Васильев умер.
— Как это? — Танюшка даже не поняла, что такое говорит Настя.
— Утром возле магазина нашли. То ли по пьянке замерз, то ли…
— Что?
— Что тут у вас вчера случилось? — Настя пыталась говорить шепотом, чтобы не слышала мама.
— Ничего… Ну, возле калитки стоял. Пьяный уже. А Костя его выпроводил. Я-то чем виновата, если гулять с ним не захотела?
— Вот и молчи в тряпочку, поняла! — погрозив Танюшке кулаком, Настя прошла на кухню.
Танюшка вернулась в свою комнату и, усевшись на кровать, принялась механически расчесывать волосы, потом так же механически, не глядя в зеркало, заплела косу. Она никак не могла взять в толк, как это вообще Гера умер. И что же, получается, теперь его нет? Как это нет? Ведь только вчера он был. Был! И может ли так быть, что она действительно виновата в его смерти? Уже только потому, что грубо ответила, посмеялась, закусывать, мол, нужно. Как он оказался у магазина? Пошел покупать закуску? Кильку, которая хорошо идет под водку? «Кильку, говорю, возьмем», — перед глазами вырос Гера с дурацкой редкозубой улыбкой. Господи, если б можно отмотать назад время, как ленту магнитофона, она бы купила Гере эту проклятую кильку вместо сыра, даже две банки. Если дело действительно в кильке. Только теперь ничего переиграть уже было нельзя.
Она услышала, как на кухне хлопнула дверца холодильника. Наверняка Настя сейчас преспокойно кромсает на бутерброды сыр, ничуть не заморачиваясь по поводу Гериной смерти. Танюшка наконец встала с кровати, кое-как заправила постель, пытаясь отогнать мысль, что скрывает следы своего преступления. А преступление состояло в том, что она преспокойно спала в теплой постели — в то время как Гера замерзал на крыльце магазина. Что он чувствовал в свои последние минуты? Или вообще ничего не чувствовал, потому что был в стельку пьян и даже не понимал, что помирает?
Утерев сухие глаза, Танюшка пошла на кухню. Настя преспокойно уминала вчерашние пироги, шумно прихлебывая чай по привычке делать все наперекор. Мать сколько раз говорила ей, чтоб она не прихлебывала, нет, она нарочно…
— Ты чего смурная? — Настя спросила с легкой издевкой. — Или Геру жаль?
— Человек все-таки…
— От этого человека Верка Буркина на днях аборт делала, это как?
— Ну, раньше надо было Верке соображать.
— Ты у нас одна такая умная, да? Дала бы Герке, жив бы остался.
— Да заткнись ты, Наська! — Танюшка в сердцах выскочила было из кухни, но тут же вернулась: — А мама где?
— За хлебом пошла. Жди — принесет новостей. Да не дуйся ты. Мне, может, Герку тоже немного жаль, только я виду не показываю по привычке.
— Это по какой такой привычке?
— У нас в баскетболе так: мячом двинут в лоб, а ты виду не подавай, терпи, оно само и пройдет.
Нет, как Настя могла так спокойно рассуждать про какой-то там баскетбол, когда… Впрочем, ее же не было дома, когда Гера стоял под фонарем. И что же теперь будет? Танюшку арестуют, повезут на допрос? Она представила, как к дому подъезжает машина с зарешеченным оконцем и ее выводят в наручниках на глазах у всей улицы…
Нудный голос радиоточки почему-то сделался до боли слышимым, вплелся в ткань размышлений. Танюшка пыталась зацепиться за «инициативы Леонида Ильича» и «поступательное движение», но не улавливала смысла слов.
Мать вернулась из магазина как темная туча, молча прошла на кухню, выгрузила на стол батон и буханку. И уже по одному ее виду, по тому, как она обреченно смотрела, вернее, ни на кого смотрела, приклеившись глазами к выложенному на стол хлебу, Танюшка поняла, что дело совсем плохо и что она безусловно виновата, может, она одна.
— Ой, дочка, — наконец выдохнула мама, тяжело опустившись на стул и наконец взглянув Танюшке в лицо. — В очереди только и разговоров, что это ты Геру загубила.
Танюшкино сердце сжалось и ухнуло куда-то вниз, в пропасть. Крепко зажмурившись, она распахнула глаза в надежде, что все это только снится. Однако ничего не изменилось.
— Это чего вдруг она-то? — вступилась Настя. — И кто это так решил?
— Ну… все, — мать убежденно кивнула. — А если все так решили…
— То что? — Настя не отступала. — То это, значит, правда, так, что ли, по-вашему?
— Почему по-нашему? Я разве что говорю? — в голосе матери прорезались слезы. — Только не любят тебя здесь, Танюшка. А если уж люди не любят…
То есть как это ее не любят? Танюшка даже на секунду забыла про Геру. Разве можно не любить ее — такую красивую, приветливую, честную? Она-то думала до сих пор, что ее любят абсолютно все.
— Вон, Герка ее любил, и что? — хмыкнула Настя, как бы подтвердив ее мысль.
— Ему же вчера еще Костя двинул, — добавила мама. — Я-то не знала, да рассказали.
— Это кто кому двинул? — Танюшка очнулась. — Костя просто пьянь со двора выпроводил. А что еще оставалось делать? Чаю предложить с пирогами?
— Так-то оно так… — мама немного успокоилась. — Ты, Танюшка, сегодня из дому не выходи. А если кто явится по твою душу, мы скажем, что к сестре поехала в город.
— Чаю хоть попей, — Настя сама налила ей чай в любимую чашку в красный горошек. — И ступай к себе, книжки читай.
Танюшка почему-то слушалась Настю, хотя Настя была младшей сестрой. Может быть, потому что в ней была взрослая рассудительность. Мама говорила, что они с отцом ждали мальчика и потом к Насте так и относились, как будто это мальчик у них родился, с малых лет наряжали в брючки и коротко стригли. И вот теперь, когда Настя просто велела Танюшке сидеть в комнате и не высовываться, Танюшка почему-то уверилась, что если она именно так и сделает, то все непременно наладится.
В полдень по телевизору начался фильм «Не могу сказать “прощай”», который все уже успели посмотреть в кино, но Танюшка решила посмотреть еще раз вместе с мамой, потому что ей очень нравился главный герой, которого играл Сергей Варчук. То есть ей нравился именно сам Сергей Варчук, а не тот парень, которого он играл. Парень был попросту сволочь, влюбился в какую-то намазанную куклу с пережженными волосами, бросив девушку Лиду, так похожую на Настю. Сходство и мама заметила. В тот момент, когда Лида на грузовике обрызгала грязью свадебную процессию, у мамы покраснел нос и она даже всхлипнула. Танюшка тем временем думала, хорошо ли она поступает, если смотрит это кино в то время, как Гера лежит мертвый. Где? Дома или в морге? И если бы она купила вчера банку кильки, он бы сейчас тоже сидел и смотрел кино… И все-таки Танюшке очень нравился Сергей Варчук. Имя Сергей ей тоже нравилось. Настоящее мужское имя.
Мельком бросив взгляд в окно, Танюшка заметила во дворе высокого мужчину, который, с любопытством озираясь по сторонам, направлялся прямо к дому. Танюшка вскочила и, прихватив клетчатый теплый плед, метнулась в свою комнату, только бросив маме на ходу: «К нам кто-то идет». Она слышала через дверь, как мать впустила человека в дом и некоторое время объяснялась на пороге, потом проводила в комнату, непрестанно оправдываясь: «Ну, так что ж, ну так что ж…» Следователь — Танюшка поняла, что это следователь, — что-то говорил по поводу проверки сообщения о преступлении. «Какого преступления?» — допытывалась мать, делая вид, что ей ничего не известно. «Да вот вчера гражданина Васильева мертвым нашли. Свидетели говорят, что у него вечером конфликт произошел с вашим родственником». Мать настаивала, что ничего такого не знает. Наконец в разговор встряла Настя, до сих пор тихо посиживавшая в своей комнате.
— Какой еще конфликт? Гера к нам пьяный ломился, вот Костя его и выставил.
— По голове бил? — спросил следователь.
— С чего вы взяли?
— Соседи видели, как Гера по улице шел и держался за голову. А вы, гражданочка, Татьяна Брусницына будете?
— Нет, я ее сестра, Анастасия Брусницына.
Танюшка еще подивилась, как смело, даже дерзко Настя разговаривает со следователем. Просто Зоя Космодемьянская на допросе.
— А лет вам сколько? — следователь зашуршал бумагами и прокашлялся.
— Шестнадцать.
— Несовершеннолетняя, значит. Так вы сами видели, как Герман Васильев ломился к вам в нетрезвом состоянии?
— Нет, но мне рассказывали. Да это все видели, как он пьяный по улице шлялся. Он каждый праздник…
— И вы тоже этого не видели, Айно Осиповна? — следователь обратился к маме.
— Это… я…
— А где же еще одна ваша дочь, Татьяна Брусницына? — спросил следователь с таким напором, что Танюшка поняла, что он пришел исключительно за ней.
— Так она… — мама запнулась, не способная врать даже в критической ситуации, и Танюшке стало очень стыдно за то, что она прячется, заставляя маму и Настю ее выгораживать. А ведь это, наверное, наказывается, когда человек следователя обманывает.
Она робко вышла из комнаты, по-прежнему кутаясь в плед, может быть, в попытке создать вокруг себя защитный слой, хотя тщетно. Взгляд у следователя был цепкий, испытующий и словно просвечивал всю ее насквозь даже сквозь этот плед.
— Что же вы, Татьяна Брусницына, от меня прячетесь?
— Я приболела немного, простыла, — все-таки приврала Танюшка. И ей тут же сделалось так неудобно за свое вранье, что она вспыхнула до корней волос, боясь даже и взглянуть на следователя. Хотя и заметила мельком, что он далеко не старый, а даже слишком молодой для следователя.
Следователь спросил, что она может сказать по поводу инцидента у калитки прошлым вечером. Танюшка рассказала, как оно было, и что Костя Геру вовсе не бил, и что у Кости есть даже медаль «За отвагу», и вообще он контуженный. И, пока она говорила, следователь что-то быстро писал на желтоватом листке. Потом, подняв глаза, спросил:
— У вас были отношения с Германом Васильевым?
— Нет, да вы что! Клеился он ко мне, ну так мало ли кто там клеится. Я не хотела никаких дел с ним иметь!
— Что же, он преследовал вас?
— Да просто пьяный он был вчера! С пьяным какой разговор? А так я не видела его давно, с лета.
— Понятно, — следователь произнес как-то полувслух, даже хохотнув. — А что это румянец у вас во все щеки? Жар?
— Говорю, простыла, — Танюшка смешалась.
— Еще несколько вопросов, — следователь опять уткнулся в бумаги. — Вы работаете? Учитесь?
— Учусь. В университете, на первом курсе. Отделение финского языка.
— Понятно, — следователь опять стал что-то записывать.
— А что же теперь будет? — не выдержала Танюшка.
— Что будет? — следователь оторвал глаза от бумаги и очень внимательно посмотрел на Танюшку. — Будет судмедэкспертиза, а потом, как говорится, вскрытие покажет.
— Что… покажет? — От слова «вскрытие» Танюшке сделалось нехорошо и очень страшно.
— Действительную причину смерти Германа Васильева, — бесстрастно ответил следователь. — А вы пока подпишите вот здесь: «С моих слов записано верно».
— Зачем это?
— Затем, что я ничего не присочинил в ваших показаниях, — так же бесстрастно пояснил следователь.
— В показаниях? А что я такого сказала?
— Вот прочтете и узнаете. Или вы думали, мы просто за жизнь беседовали?
— Подписывай, Танюха, не дури, — встряла Настя.
— Ладно, — Танюшка поставила свою подпись.
— Но вы же даже не прочли, — сказал следователь.
— А это ничего, мы вам верим, — мать ответила за Танюшку. — Вы человек уж больно симпатичный.
И только тут, переведя дух, Танюшка заметила, что следователь действительно очень симпатичный парень, с яркими синими глазами и копной темных упругих кудрей. Такие кудри, наверное, хорошо наматывать на палец… Ой, да что же это! Он ведь следователь!..
— Если вспомните еще какие-то важные детали, сразу же мне звоните. Телефон я вам сейчас напишу…
Он оставил на столе листок с номером своего телефона и уже в прихожей, застегивая куртку, напоследок сказал:
— Я вам посоветую — уже не в рамках дознания — пока что меньше общаться с соседями.
Когда он ушел, Танюшка заглянула в листок, оставленный на столе. Там было написано крупным уверенным почерком: «Сергей Петрович Ветров», а ниже — пятизначный номер следственного отдела. Танюшка свернула листок вчетверо и на всякий случай спрятала в ящике письменного стола, за которым попеременно с Настей делала домашние задания.
Танюшка сама понимала, что выходить из дому следует, только если приспичит. То есть сегодня не приспичит точно. А вот завтра к восьми утра придется отправиться в университет на занятия. Да и зачем ей вообще общаться с соседями? Поговорить по душам можно только с Маринкой Саволайнен. Во-первых, она не растреплет, а потом, Маринка ей даже ближе, чем родные сестры. Они вместе ходили в школу, теперь — в университет. И вместе после занятий возвращались автобусом на свой силикатный завод…
Они обычно, не договариваясь заранее, встречались на кольце в 7.15 утра. Опаздывать было нельзя, потому что следующий автобус уходил набитый битком, а так им почти всегда удавалось попасть на занятия вовремя, к восьми утра, — университет работал в две смены. Утром, конечно, хотелось поспать подольше, зато заканчивались занятия уже к часу дня, и начиналось время странной свободы, когда Настя еще была на уроках в школе, а мама на заводе. Танюшка готовила обед на всех и обедала сама, потому что в университетской столовой питаться было невозможно — склизкие пельмени, политые топленым маслом, не лезли в рот, а жидкий чай откровенно отдавал мочой.
Раннее утро 9 ноября было привычно темным и тихим. Хотя сегодня эта тишина настораживала, исполненная скрытой тревоги. Темные фигуры на конечной остановке покорно ждали автобуса, вглядываясь в дорогу, терявшуюся за спящими домами, когда же наконец появятся из-за поворота желанные огни. Желтый фонарь, по старинке подвешенный на проволоке, раскачивался над остановкой, слегка дребезжа. Маринкина вязаная шапочка — яркая, как ягодка, — мелькала маячком среди темных бесформенных силуэтов. Маринка! Танюшка прибилась к ней, желая раствориться, сделаться невидимой в подсвеченных сумерках. Однако все взгляды были обращены к ней — будто сотканной из инея в своем приталенном светло-сером пальтишке и белом ажурном платочке. И теперь она читала в этих внимательных взглядах откровенное любопытство, осуждение и даже боязнь. Как же, погубила такого парня!
— Не обращай внимания, — шепнула Маринка, — уроды они все, поняла? И кто бы тебе что ни сказал, ты, главное, помни, что он — такой же урод, как Гера.
— Ага, — кивнула Танюшка.
Толстая тетка, плотно упакованная в искусственную леопардовую шубу, поднырнула сбоку и каркнула так, чтобы слышали все:
— Ишь, вырядилась, пигалица. Глаза-то бесстыжие…
— Вам какое дело? — Танюшка отрезала грубо, озлившись на собственную трусость. Она в самом деле ни в чем не виновата, так зачем таиться?
— Смотри, доиграешься, — прошипела тетка, уже залезая в автобус и нагло расталкивая попутчиков.
— Ты только в группе не рассказывай никому, — Маринка шепнула Танюшке в самое ухо, когда они устроились в самом хвосте автобуса, прижатые к стеклу. — Милиция вряд ли доберется до универа, Гера же не у нас учился.
— Да хватит уже об этом. Я еду на занятия и больше ничего не хочу знать.
Танюшка в который раз подумала — странно только, что именно в этот момент ей пришло на ум, как Маринка может жить с таким неинтересным круглым лицом, серыми волосами и глазками, похожими на оловянные пуговицы. Одевалась, правда, она необычно, сама вязала себе вещи по моделям журналов мод, но в остальном… Бедная Маринка, на нее никто никогда не обращал внимания. Осенью она как-то быстро и нехорошо похудела, сразу стало заметно, что ноги у нее немного кривые…
— Ты сделала упражнения на внутренне-местные падежи? — спросила Маринка, очевидно, чтобы поменять тему.
— Да где там сделала! — Танюшка ответила с досадой, потому что выходило так, что задания она не сделала опять-таки из-за этого случая с Герой. Но не будешь же объяснять…
— Ладно, у меня спишешь, первой парой история КПСС. И зачем только нам знать, когда состоялся этот первый конгресс Третьего Интернационала?..
— А ты знаешь, что ли? — Танюшка хмыкнула.
— Представляешь, знаю! В Москве в 1920-м. Мне стоит один раз услышать…
— А ты слышала, что там люди говорят?
— О чем?
— Да о Гериной смерти, о чем же еще! Будто это Костя его ударил по голове…
— Ты же сама сказала, что и слышать не хочешь.
И дальше вился этот разговор, не прояснивший ничего, но окунувший Танюшку с головой в прошедший день, в котором уже ничего нельзя было изменить, но она как будто не понимала, что даже в недавнем прошлом ничего изменить нельзя.
Лекция по истории КПСС тянулась мучительно долго. Вел ее старый коммунист Черкасов с громовым голосом, мгновенно пресекавший в аудитории всякое шевеление. Танюшка не записывала и даже не делала вида, что записывает, просто сидела и тупо слушала раскаты густого голоса. Черкасов, четко печатая каждый шаг, расхаживал между рядами столов, и в унисон его передвижению студенческие головы все ниже склонялись над тетрадками, будто в ожидании удара карающего топора. Вот интересно, он дома точно так же велит громовым голосом подать ему котлеты или свежую рубашку, — вскользь думала Танюшка. — И жена тут же подчиняется? Тогда зачем вообще выходить замуж, если кто-то будет тобой командовать?
— А вам что, неинтересно? — грянул Черкасов, остановившись рядом с Танюшкой. Наверняка он заметил ее пустую тетрадь.
— Почему? Очень интересно, — Танюшка подняла на него глаза.
— Тогда сообщите мне, когда состоялся второй конгресс Третьего Интернационала.
— В Москве в 1920 году.
— Иди ты! — выскочило у Черкасова. — Фамилия как?
— Чья фамилия?
— Ваша фамилия как, спрашиваю!
— Брусницына.
— Зачет сдашь, Брусницына, — он отцовским жестом потрепал ее по плечу и двинулся дальше, печатая страшные шаги.
К концу второго часа голос Черкасова чуть осип и сам он подустал и примостился за кафедрой у окошка. Танюшка слушала вполуха о том, что ко времени провозглашения «эпохи развитого социализма» в Советском Союзе происходит становление нового типа личности с иной, чем прежде, иерархией ценностей. Потребности в автомобилях, дачах, модных вещах и украшениях, объективно возникающие в силу усложняющегося общественного производства, перехода от коммуналок к отдельным квартирам, просто не могут быть удовлетворены ни по масштабам средней зарплаты советского человека, ни по производственным возможностям советской экономики. Черкасов явно отошел от заявленной темы лекции, но Танюшку это мало интересовало. Она сидела и думала, что вот же идет себе лекция как идет, и никому нет до нее особенного дела. От нее никто ничего не требует, главное — тихо сидеть и не выдергиваться. Минут за пятнадцать до конца дверь в аудиторию приотворилась, и кто-то вызвал Черкасова в коридор. Первые ряды шепотком сообщили, что вроде бы это парторг, а он по ерунде дергать не станет. Черкасов вообще не любил, когда прерывают лекцию, однако исчез за дверью и вскоре прогремел в коридоре: «Что, прямо сейчас? А до конца лекции нельзя подождать?» Вернулся с красным, возмущенным лицом и коротко скомандовал:
— Брусницына? В партком с вещами!
Танюшка приросла к месту.
— Чего расселась? — рявкнул Черкасов. — Я выразился понятно: на выход в партком! Срочно!
Танюшка, кое-как запихав в сумку тетрадку, на негнущихся ногах зашагала к двери, чувствуя спиной горячие буравящие взгляды. Ей казалось, что всем про нее уже все известно, иначе бы они не обжигали ей спину. Уже на пороге она обернулась и громко произнесла: «До свидания», как бы прощаясь навсегда, и уловила ответный отчаянный взгляд Маринки.
— Ленина законспектируй к следующему вторнику! — незло погрозил ей вслед Черкасов.
— Ага! — Она вышла в пустой оглохший коридор, в котором ждал ее парторг университета, в кричащем ярко-малиновом галстуке, но старом костюме, затертом настолько, что ткань на локтях и коленках блестела. Когда он вел Танюшку за собой к парткому, который находился на втором этаже, рядом с канцелярией, Танюшка думала, что коммунисты и должны, наверное, одеваться нарочито плохо, иначе какие же они коммунисты? Хотя Черкасов одевался аккуратно, и черный костюм сидел на нем как влитой. Потом она подумала, а чего это она о такой ерунде думает, когда сейчас, вот-вот… Что? Ее исключат из комсомола? Или сразу из университета?..
Парторг, широко распахнув дверь парткома, жестом пропустил Танюшку вперед. Прямо перед собой на стене она увидела карандашный портрет Ленина с лучиками морщин возле добрых прищуренных глаз. А прямо под Лениным, перекладывая с места на место какие-то бумаги, сидел за столом следователь Сергей Петрович Ветров.
И это соседство явно намекало, что вот за столом сидит человек, который многого достиг, потому что с самого начала шел верным путем, который указал Владимир Ильич. А ты, Танюшка, куда направляешься?
Ее опять кинуло в жар.
Парторг, с пониманием кивнув Ветрову, вышел, плотно затворив за собой дверь. Сергей Петрович указал Танюшке на стул и предложил присесть. Но она продолжала стоять, решив выслушать приговор стоя, как и подобало гордым самостоятельным девушкам.
— Садитесь, что вы, в самом деле, — настаивал Сергей Петрович. — А то мне даже неудобно с вами разговаривать.
Немного поколебавшись, Танюшка все-таки села.
— Я вам только хочу сообщить, — сказал следователь, глядя в стол, — что Герман Васильев умер от алкогольного отравления. Попросту говоря, пил не закусывая, отрубился на крыльце магазина, а к ночи подморозило. Вот, собственно, и все. Ни вы, ни ваш родственник не имеете к его смерти никакого отношения. Так что попросту постарайтесь поскорее забыть эту историю. И впредь держитесь подальше от парней, которые злоупотребляют. Ну, сами понимаете…
Танюшка пока что как раз плохо понимала происходящее.
— Так что… — спросила она тихо. — Вы меня вот так просто отпустите? И все?
Следователь рассмеялся.
— Я бы вас, Татьяна Брусницына, при других обстоятельствах не отпустил. Но я на службе. Так что ступайте учиться, двоек там поменьше хватайте. А если что — мой телефон у вас есть. Звоните. Не стесняйтесь. Ну, я имею в виду, район у вас криминальный…
Легко кивнув следователю на прощание, Танюшка вышла в коридор и тут только перевела дух. Неужели все? Разгоравшийся за окнами день вспыхнул свежими красками. Еще один долгий-предолгий день, который у нее уже никто не отнимет.
Уже на обратном пути в автобусе Танюшка жаловалась Маринке, что не может достать зимние сапоги. Те, что на ногах, совсем прохудились, не в бурках же ей ходить. Кажется, она говорила слишком громко, потому что стоявшая впереди женщина то и дело оборачивалась на них с улыбкой, но Танюшке было все равно. Пусть знают, что для нее жизнь вовсе даже не кончилась, а только начинается. Вот удастся достать правдами или неправдами зимние сапоги, и пойдет совсем другая жизнь, вот увидите!
День 10 ноября 1982 года начинался, как любой другой день. Танюшка к восьми поехала на занятия, ничуть не заморачиваясь по тому поводу, что сегодня утром хоронят Геру. На пять часов были назначены поминки, на которые должно было прийти полпоселка, по крайней мере те, кто работали вместе с Гериными родителями на заводе. Ну и пусть. Танюшка с мамой спокойно пересидят эти поминки дома. Будет повод наконец-таки плотно позаниматься финским и подтянуть «хвосты», которые она успела с осени отрастить.
Автобус уверенно вез пассажиров вперед сквозь холод и тьму. Иногда во время таких утренних поездок в университет Танюшке приходило в голову, что вся большая страна точно так же едет куда-то вперед сквозь вечный холод, тьму, вопросы «где достать сапоги», где вообще все достать, включая простую еду. Черкасов верил, что рано или поздно грянет коммунизм. И все-таки однажды обмолвился о том, что СССР действительно превосходит США по уровню производства угля, кокса, тракторов, цемента, железной руды, к примеру, добывается в 6 раз больше, чем в США, но примерно во столько же меньше производилось предметов потребления. При этом по производству электроэнергии мы далеко позади Америки, а про всеобщий подъем культуры и говорить не стоит, достаточно зайти в любую деревенскую библиотеку с прогнившим полом, которую посещают одни пенсионеры и школьники. Рабочие книг не читают. Они так выкладываются на производстве, что уже не до книжек. Все тогда еще подумали, до чего же смело он говорит. И даже испугались, что кто-нибудь пойдет и стукнет даже не в партком, а…
Отделение финского языка и литературы держали под особым контролем из-за активного общения студентов с финнами, переводческая практика у них была — это во-первых, во-вторых, у многих были родственники в Финляндии, и во время летних каникул они эту самую Финляндию активно посещали, ели на завтрак мюсли с йогуртом, покупали в обычных магазинах кроссовки, и джинсы, и прочие штучки, о которых советские трудящиеся знали только понаслышке. И все-таки на Черкасова никто не стукнул. Вероятно, потому, что большинство студентов смутно ощущали все то же самое, разве что не могли сформулировать так красиво, как Черкасов, что страна, имея более половины мировых площадей черноземов, не может накормить население и покупает хлеб за рубежом, хотя собственный урожай нередко уходит под снег.
Танюшка за границей никогда не бывала, поэтому жить ей было немного легче. Жить вообще легче, если не знаешь, что где-то есть совсем иная жизнь. С другой стороны, бывает и наоборот. Если ты знаешь, что жизнь может быть лучше, ты к ней стремишься, и твоя жизнь соответственно меняется… На остановке «Университет» автобус выплюнул ее вкупе с остальными студентами, и тут же ледяной пронизывающий ветер проник под пальто. Спрятав нос в платок, Танюшка добежала до дверей и нырнула в фойе, в котором жизнь, казалось, и не останавливалась со вчерашнего дня.
И так же гладко, четко по расписанию, жизнь покатилась вперед и на этот раз. В словах финского языка —lke— чередовалось с —lje-, а —rke— с —rje— без малейших исключений из правила. Но вдруг на второй паре после пятиминутного перерыва преподаватель финского языка Эйла Энсиовна вернулась в аудиторию с каменным, постаревшим лицом и произнесла изменившимся голосом:
— Ребята, объявляю минуту молчания. Почтим память Леонида Ильича.
Все поднялись ошарашенно, безропотно и молча. Молчали даже не потому, что им велели молчать, а просто по растерянности: что же теперь будет, когда такой человек, который вроде бы не имел права умирать, взял и умер. Конечно, никто всерьез не допускал мысли, что Брежнев бессмертен, но вместе с тем думалось так, что уж ему-то не дадут умереть, врачи у нас хорошие, кого угодно вытянут с того света. Потом Эйла Энсиовна разрешила всем сесть и продолжила занятие так, как будто не случилось ничего из ряда вон выходящего. Потом, уже в гардеробе после третьей пары, она услышала мельком: «Ну, загнулся старый маразматик — чего переживать-то?» Однако на улице было особенно тихо и даже сумрачно, несмотря на разгар белого дня. Чистый холод обжигал ноздри, и странное чувство проникало внутрь вместе с ледяным воздухом: что-то явно сдвинулось в мире. И будто бы все понимают это, но молчат, поглядывая друг на друга с выражением страха и сострадания.
Именно это — сострадание и страх парили сегодня в самом воздухе рабочей слободки. Танюшка ощутила их, едва выйдя из автобуса на кольце. И хотя Маринка что-то беззаботно говорила о журналах по вязанию, которые ей привезли из Финляндии, Танюшке чудилось слово «со-стра-да-ни-е» даже в скрипе свежего снега под ее растоптанными сапогами. То есть она страдала вместе со всеми не конкретно по случаю смерти Геры Васильева или Леонида Ильича, а просто заодно страдала, потому всем живым было невесело. Ее слегка резануло равнодушие природы. В палисадниках деловито порхали дрозды, лакомясь ягодами калины, прихваченными морозом. Цепные псы по-прежнему яростно облаивали прохожих, выслуживаясь за миску похлебки, царственно взирали на мир с высоты черных крон нахохлившиеся вороны. Она остановилась возле самой калитки и напоследок внимательно посмотрела на пустынную улицу. Обыденный мир, в котором абсолютно все заняты насущными делами, поэтому никто по большому счету не обращает внимания на смерть, будь то смерть большого человека или маленького.
Калитка была распахнута настежь, и от нее к крыльцу вела свежая тропа, которую еще не замело снегом. Танюшка растерянно огляделась, но помощи искать было не у кого. Она пересекла двор и поднялась на крыльцо. Под самой дверью оказалась странным образом рассыпана черная жирная земля, какая-то ветошь, обрывки тряпочек… Она опять огляделась. С черной кроны березы возле самого крыльца на нее с любопытством смотрела большая ворона, больше ни одной живой души поблизости не было. Танюшка цыкнула на ворону, та с карканьем, как бы возмущаясь, нехотя поднялась и перелетела на крышу.
Едва зайдя в дом, Танюшка взяла в прихожей совок и веник, смела с крыльца всю дрянь, дивясь, кто же это мог такое устроить и зачем. Тряпочки она разглядела внимательней, это были обрывки ситцевых простыней в мелкий цветочек или какого-то еще белья, с узелками на концах. Кто-то намеренно вязал эти узелки, но зачем?
По радио передавали исключительно классическую музыку, которая только нагнетала траурное настроение и смутное чувство вины. Танюшка выключила радио, тогда из всех окон в дом хлынула оглушительная невыносимая тишина. Похлебав щей, Танюшка взялась наварить картошки, картошка всегда кстати, а заодно протопить плиту и чуть согреться, потому что в доме было холодно, как в склепе. Где-то около трех из школы вернулась Настя. Проглотив что-то на ходу, она, как всегда, собралась по каким-то своим делам и ушла, ничуть не озабоченная смертью Брежнева и поминками Геры. Когда наконец с работы вернулась мама, Танюшка первым делом рассказала ей про мусор, рассыпанный по крыльцу, и тряпочки с узелками на концах:
— Вот уж кому-то делать нечего было, узелки вязать.
— Где? Где эти узелки? — побледнев, спросила мама.
— В ведро смела, куда же еще?
— Руками брала? — мама почти кричала.
— Ну, когда узелки рассматривала на тряпочках…
— Ой, Танюшка, надо было все сжечь! Порчу кто-то на тебя навел, на всех нас!
— Порчу? — Танюшка почти не испугалась, потому что не совсем поняла.
— Есть у нас мастера, бабушка еще рассказывала, не помнишь? — мать распахнула дверцу плиты, в которой еще тлели угли. — Давай сюда свои тряпочки, только руками не бери.
— А чем же?
— Вытряхни из ведра на совок и в печь! Наверняка с кладбища земли принесли, с Гериных похорон.
— А что же теперь будет? — спросила Танюшка с темным отчаянием.
— Сожжем все!
Заполучив совок с заколдованным мусором, мать подула на угли и сунула совок в печь. Потом, прикрыв чугунную дверцу, смела с пола просыпавшуюся земляную пыль и отправила следом в разгоравшееся пламя. Только плотно затворив огненную пасть плиты, она перевела дух:
— Ну вот, теперь вернется к тому, кто это сделал.
В печке пыхнуло, как будто там разорвался снаряд, заискрило — это было видно через конфорку, и тут же низко загудело в трубе, улетело с дымом в самое небо.
— Мам, что это было? — Танюшка не могла избавиться от гаденького липкого страха.
— Не бери в голову. Все ветер унес. Давай-ка лучше чаю с тобой попьем, я пряников принесла.
Старый чайник загудел на плите, и от его доброго гудения стало хорошо и спокойно, как бывало только в зимние вечера. Мать ела пряники, макая их в чай, потому что уже не могла раскусить неполным набором зубов, и попутно ворчала, что пряники вовсе не такие свежие, как сказали в магазине. Утром, мол, привезли. Может, и привезли, да только они на базе недели две лежали… Танюшке было немного смешно: пряники есть, и ладно. Выбирать не из чего. В магазине только конфеты «дунькина радость» и вафли, набившие оскомину еще в детстве, их всегда на полдник давали в детском саду…
— Мама, а вот как ты думаешь, Брежнев умер — что теперь будет?
— А что там думать? Разве у нас что меняется? Один помер, другого точно такого же на его место посадят. Квартиру нам все равно уже не дадут…
С улицы долетел высокий протяжный звук, похожий на дрожание струны, только более резкий и долгий. Потом звук прервался, и раздались отрывистые пьяные возгласы, а потом опять этот страшный протяжный звук. Мать первая поняла, что это, и, накинув на плечи шерстяной платок, вышла в прихожую к двери, велев Танюшке сидеть тихо и помалкивать. Осторожно выглянув в окно, заставленное геранями, Танюшка разглядела, что за калиткой по-собачьи воет в небо Герина мать, которую удерживают за руки двое парней. Захлебнувшись воем и снова набрав дыхания, она выплюнула в сторону их дома, желтого светящегося окошка, черное проклятье и снова зашлась в плаче, норовя вырваться из цепких мужских рук. Теперь Танюшка различала в ее вопле только слово «змея-а!».
Заперев дверь изнутри на ключ, на второй, нижний замок, который запирали только на ночь, мать вернулась на кухню и зачем-то набросила ей на плечи свой платок, будто желая спрятать.
— Ничего, мне не холодно, мама, — Танюшка дернула плечом, желая освободиться от платка, а заодно и от лишней опеки.
— Ой, не будет тебе тут жизни, доченька, — запричитала мама.
— Что значит, не будет жизни? Кто это мне жить не даст? Как будто на них управы нету.
— Кто же мою красавицу защитит от завидущих глаз? Красота не в радость дается, а в наказание…
«Ну, это мы еще посмотрим», — мысленно ответила Танюшка, но вслух говорить не стала. Помыкавшись еще с полчаса без дела, она вспомнила свое намерение заняться финским и ушла с тетрадками в свою комнату.
Настя вернулась домой позже обычного, минуты три еще провозившись на улице с нижним замком, в дом влетела злая: «Чего закрылись?» Ей рассказали про мусор на крыльце и про то, как Герина мать выкрикивала проклятия, она вроде бы отмахнулась, но ближе к ночи, когда мама уснула на своем диване, пришла к Танюшке, залезла под одеяло.
— Слышь, Герины родители хотели подать в милицию заявление, будто бы это ты Геру до самоубийства довела, только заявления у них не приняли, вот они и решили…
— Ты-то откуда знаешь?
— Да все об этом только и говорят. На поминках много народу было, всякого наслушались. Но ты не бойся…
— Я и не боюсь. С чего ты взяла?
Они еще долго шептались о том, что бояться действительно нечего, потому что если какая бабка и попробовала навести порчу, то все равно же она умрет раньше их. Это только старики умирают или пьяницы типа Геры, а им пока что помирать не с чего. Под одеялом было тепло и приятно засыпать в блаженной тишине ранней ночи, нарушаемой только робкими скрипами старого дома, в сладком неведении о том, что красота и в самом деле человеку не в радость.
Танюшка проснулась ни свет ни заря, оттого что в одной постели с сестрой стало тесно и душно спать. Еще не было шести, за окном царила полная тьма — видно, фонарь возле дома погас. Дом выстыл, нужно было растопить печь, обычно этим занималась мама, но сегодня Танюшка проснулась первой и, едва опустив на пол босые ноги, ощутила ледяной холод от половиц, который не перебивали даже тряпичные дорожки. Накинув на плечи платок, Танюшка устроилась возле печки. Открыв заслонку и сунув в черный зев печи щепы и газет для растопки, она чиркнула спичкой, и оранжевое пламя тут же весело заплясало внутри, отбрасывая отсвет на половицы. Она любила сидеть у огня. Печь с самого детства казалась ей живым существом, добрым, отзывчивым, дающим тепло в самый крутой мороз. Печка была почти как мама. Потом, когда Танюшка чуть подросла, она, конечно, забыла эти глупости, вдобавок ей самой приходилось колоть дрова, чтобы накормить ненасытное печкино чрево, но в этом тоже был странный, чуть фантастический оттенок. Деревья превращались в дрова, дрова в печи превращались в золу, которая возвращалась в почву и снова питала корни деревьев. Так что смерть деревьев — это вовсе не страшно. Потому что погибшие деревья возрождались с каждой новой весной.
Однажды, конспектируя Энгельса, хотя делала она это крайне редко, Танюшка отметила выражение «гераклитов огонь» именно потому, что она была хорошо знакома с огнем, который жил в печке. А гераклитов огонь означал то, что вот живет себе человек и не ощущает, что медленно тлеет, огонь времени постепенно пожирает его волосы, зубы, кожу… Она тогда над книгой даже поежилась, потому что представила, что гераклитов огонь уже тронул мамины руки, ее зубы и волосы. Каждый день мама ходит на силикатный завод, стоит в очереди за молоком и хлебом, стирает белье, стряпает пироги, не подозревая, что в то же самое время медленно горит. Неужели то же самое неизбежно случится с ней, Танюшкой? В косе сперва появятся белые пряди, потом она поредеет и превратится в мышиный хвостик, кожа станет морщинистой и дряблой, зубы повыпадают один за другим…
Настя встала, полусонная, прошлепала к умывальнику, нехотя брызнула водой в глаза… Она вообще не любила бывать дома, так, только поесть-переночевать.
— Ты чего так рано? — спросила Танюшка. — Спала бы еще.
— Не спится. Все мысли какие-то в голову лезут.
— Гони их прочь и назад в постель ступай. Тебе еще час валяться можно.
— Я тебе мешаю?
— Чего это ты мне мешаешь? Но я бы на твоем месте в такую рань ни за что не встала.
— А я бы на твоем месте… знаешь что?
— Что? — Танюшка насторожилась.
— Следователю бы этому позвонила. Ну, Ветрову. Он же сам сказал, если что — звоните.
Танюшка хмыкнула. Что такого особенного можно рассказать следователю? Что порчу кто-то на них навел? Так ведь он наверняка будет смеяться.
Наварив на всех каши и позавтракав кое-как, Танюшка натянула серое пальтишко и немного повертелась у зеркала, аккуратно поправляя на голове пушистый платочек, потом толкнула дверь и окунулась в едва подсвеченный сумрак раннего утра. Фонарь горел только на отдалении трех домов, и в этом тусклом мерцании Танюшка заметила, что на крыльце что-то лежит. То ли небольшой сверток, то ли просто куча тряпья. Ойкнув, она нырнула назад и тихо позвала: «Настя!»
— Ну чего там еще? — Настя вышла все еще заспанная, в сорочке.
— Фонарик дай, посвети мне.
— Боишься с лестницы загреметь? — Настя все же сходила на кухню за фонариком.
Танюшка, приоткрыв входную дверь, посветила на крыльцо. Яркий свет фонарика вырвал из сумерек окровавленное тельце черной курицы, которое валялось возле самых ступенек, с клювом, будто приоткрытым в последнем крике.
Тогда Танюшка сама закричала в голос. Соседи потом рассказывали, что этот крик переполошил даже дома на той стороне улицы. Мама выскочила с испуганным, побелевшим лицом, увидев курицу, запричитала, потом расплакалась навзрыд. Настя опомнилась первой. Велев, чтобы никто ничего не трогал, она побежала к автомату звонить в милицию. Потом, когда прошло уже минут пять, Танюшка сообразила, что вряд ли милиция выедет на убийство курицы. Так примерно Настя и сообщила по возвращении, ей посоветовали написать заявление о причинении материального ущерба или что-то в этом роде. А заявление о колдовстве и наведении порчи, естественно, у них никто не примет. Чуть успокоившись, мама обещала закопать несчастную курицу за сараем, вдруг она отравлена, а пока, приподняв за лапу, выкинула с крыльца в снег.
На первую пару Танюшка, естественно, опоздала, но объяснять истинную причину опоздания не стала, просто сказала, что не влезла в автобус. «Надо выходить из дому чуть раньше», — это было привычное замечание преподавателя, но знала бы Эйла Энсиовна, что Танюшке пришлось пережить самым ранним утром! Она все-таки сунула в карман листок с номером телефона следователя Ветрова, потому что с этим всем колдовством надо же было что-то делать. А кому еще жаловаться, как не следователю. Где-то около полудня Танюшка наконец решилась и, накормив двушкой автомат в вестибюле университета, с замиранием сердца набрала заветный номер. Трубку долго не брали. Гудки звучали тоскливо и бесперспективно, наконец на том конце кто-то торопливо ответил: «Да».
— Можно ли следователя Ветрова? С-сергея Петровича, — Танюшка сама не понимала, почему вдруг так разволновалась. В конце концов, он же сам просил, если что, — звонить.
— Да, слушаю, — коротко и деловито ответил Ветров.
— Сергей Петрович? Здравствуйте. Это Татьяна Брусницына…
— Брусницына… Брусницына… А, это с силикатного завода Брусницына? — произнес Ветров таким тоном, как будто перед ним лежал список в десять Брусницыных.
— Да. С силикатного. Сергей Петрович, я по такому делу звоню… — она все не знала, как подступиться с самого главного.
— Слушаю. Говорите!
— В общем… сегодня утром у нас убили курицу, я ее на крыльце нашла с перерезанным горлом…
— Так это…. — следователь слегка растерялся. — К участковому обратитесь с заявлением о причинении материального ущерба.
— Нет, дело вовсе не в том, что убили курицу. Это как бы угроза, понимаете. А вчера еще земли с кладбища на крыльцо накидали и всяких тряпочек… Ой, я, наверное, плохо все объясняю.
— Вот что, Татьяна Брусницына, — Ветров ответил странно веселым голосом. — Вы спокойно поезжайте домой, а вечером я к вам загляну на огонек. Так сказать, осмотреть место преступления. Договорились?
— Да. Договорились. А… вы адрес помните?
— Он в деле Васильева значится, — деловито заключил Ветров и, не попрощавшись, повесил трубку.
Танюшка намеревалась что-то еще досказать, но, услышав гудки отбоя, пожалела, что вообще позвонила Ветрову. Что он мог про нее подумать? Курицу убили — подумаешь, курицу убили. Она еще надеялась, что следователь передумает и не придет к ним вечером на это самое «место преступления», и вместе с тем — что Ветров все-таки придет. Потому что он принадлежал к немного пугающему миру взрослых мужчин, которые умели решать сложные вопросы. Танюшка выросла среди женщин, и все вопросы, которые решались в их семье, в основном крутились вокруг того, что сегодня приготовить на обед и во что одеться. И не случалось так, чтобы было вообще нечего есть и не во что одеться. Даже на выпускной Танюшке справили белое платьице, Катя сшила его из отреза, который лет пятнадцать у мамы в чемодане лежал… «Господи, о чем это я», — одернула себя Танюшка.
Уже после четвертой пары желтый вечер зажег окошки, за которыми параллельно друг другу протекало множество чужих жизней. До недавнего времени Танюшке казалось, что за желтыми окнами сокрыта веселая, яркая жизнь. Теперь ей чудился в каждом окне чей-то недобрый взгляд или еще что-то злое. Зло таилось в темных закоулках, на задних дворах, в каждом закутке, готовое рыкнуть и сорваться с цепи. Возле самого дома ей стало по-настоящему страшно. Стараясь не глядеть по сторонам, чтобы случайно не зацепить глазом это непонятное, неоформленное зло, она добежала до калитки и нырнула во двор, суетливо оглядываясь. Дом дышал спокойствием, но Танюшке все равно чудился в этом спокойствии какой-то подвох. Не могли же ее так просто оставить в покое.
До возможного прихода следователя Ветрова оставалось еще неопределенно долгое время. От легкого волнения и невозможности заняться чем-то серьезным Танюшка решила заново перемыть всю посуду с содой, а заодно попытаться надраить закопченные кастрюли. Печка весело гудела, дышала теплом. И от ее жаркого томления в голове родились легкие мысли, что, может быть, все не так уж и страшно, что Танюшка сама хозяйка своей жизни, а легкая паника, охватившая ее по пути домой, — ну это просто паника, глупый беспочвенный страх. Главное, чтобы мама не догадалась, что Танюшка напугана утренним происшествием и вообще напугана. Потому что мама, в свою очередь, испугается за нее и больше никуда одну не отпустит, даже к Маринке через дорогу. Расправившись с посудой, Танюшка расплела и заново заплела косу, чтобы выглядеть аккуратнее, потом решила накрасить ногти, просто так, для себя, а вовсе не для следователя Ветрова. Еще она сменила халат на синий трикотажный костюм, который остался от прошлогодних занятий спортом и был ей чрезвычайно к лицу.
Мать, вернувшись с работы, конечно, спросила: «Чего это ты так вырядилась? Ждешь кого?» Танюшка с досадой призналась, что ждет следователя, она втайне надеялась, что Ветров успеет зайти раньше мамы. Теперь оставалось вот именно только ждать. Устроившись у телевизора, Танюшка делала вид, что ей интересны новости, а сама чутко ловила всякий звук, долетавший с улицы. Потом, когда мать вышла с фонарем в курятник проверить, все ли обитатели живы, она прилипла к окну, но дорога была пуста, и пейзаж, застывший в оконной раме, больше напоминал картинку из букваря. Наконец в отдалении затарахтела машина. Ярко-оранжевые «Жигули» остановились у забора, из них вышел следователь Ветров, но Танюшке все до конца не верилось, что это происходит взаправду. Спохватившись, она отхлынула от окошка и стала ждать, когда же Ветров постучит в дверь. Секунды тянулись мучительно вязко. Наконец с улицы донеслись голоса — это Ветров встретил во дворе маму, и оба они, странно веселые, ввалились в прихожую, дыша свежим холодом и немного одеколоном. Только не советским одеколоном «Саша», который Танюшка терпеть не могла, а более тонким, с нотками лимона и мяты.
— Что ж ты, Татьяна Брусницына, такую панику устроила? — снимая и отряхивая от снега шапку, сказал Ветров.
— Ну, испугалась девочка, чего тут непонятного? — мама приняла у него куртку и повесила на крючок. — Я и сама испугалась. С утра такие страсти, кто ж это выдержит? А вы ботинки не снимайте, в них проходите.
Следователь оказался в синем свитере, расшитом белыми узорами, шикарном, как камзол королевича. Танюшка догадалась, что он успел заехать домой и переодеться.
— А я вам тут, кстати, гостинец привез, — Ветров, как фокусник, выудил откуда-то упитанную тушку курицы, красиво упакованную в целлофан. — Это взамен вашей покойницы.
Мать ахнув и всплеснув руками, подхватила курицу, даже забыв поблагодарить, и уточкой прошлепала на кухню ставить чай или еще какое угощение. Танюшка тем временем, приняв полуравнодушный образ, устроилась в комнате на диване, поджав под себя ноги. Ветров прошел в комнату, которая сделалась маленькой и убогой — был он почти до потолка, по крайней мере, о люстру стукнулся макушкой и поспешил устроиться за столом, будто стесняясь своих габаритов.
— Ну, рассказывай, Татьяна Брусницына, что там с тобой приключилось.
— Да я почти все уже рассказала. Вчера вечером нам на крыльцо кладбищенской земли подкинули и каких-то заколдованных узелков. Мама сказала, что это порчу на меня Васильевы сделали, и сразу все в печке сожгла, а утром наша курица на крыльце лежала с перерезанным горлом.
— Курица — уже факт. И что вы с этой курицей сделали?
— Мама за сараем закопала, кажется.
— Ну, при необходимости эксгумируем. Устные угрозы были?
— Д-да, были. Сразу после поминок Герина мать за калиткой проклятия кричала.
— Какие именно?
— Я точно не слышала. Я дома была. Что-то вроде «змея» и «жизни тебе не будет». И порча — это тоже они.
Ветров едва заметно улыбнулся.
— Вот ты, Татьяна Брусницына, комсомолка, в университете учишься, а сама веришь в какую-то порчу. И не стыдно тебе?
— Страшно просто, когда кто-то тебе зла желает.
— Ну, врагов хватает у всех, без них не проживешь. А к Васильевым я сегодня еще зайду. Просто припугнуть. И насчет курицы вы все-таки участковому заявление напишите. Пусть оно у него лежит.
Потом он пил чай с пряниками и смородиновым вареньем. Танюшка уже почти откровенно разглядывала его, соображая, кого же он ей напоминает. Джека Лондона? Очень даже может быть. Тот же мужественный подбородок и открытый взгляд. Она почти все время молчала из опасения сказать какую-нибудь глупость. А он рассказывал, что служил в Заполярье и что в тамошних людях есть какая-то кристальная чистота, неиспорченность, что ли.
— Ну, так зарплаты там хорошие, — встряла мама. — Вот и хитрить никакой причины…
Танюшка поморщилась, но Ветров только по-доброму улыбнулся и, улучив момент, когда мама вышла на кухню… Танюшка потом сообразила, что она, может, даже намеренно вышла… Итак, улучив момент, Ветров быстро произнес:
— Вот что, Татьяна Брусницына, телефона у тебя нет, звонить мне некуда, так что я тебе сразу свидание назначу. Завтра в шесть на кольце стой, на остановке, я за тобой приеду. Поняла?
Танюшка кивнула, как-то еще не совсем веря в случившееся.
— И главное, никого и ничего не бойся. Кто тут тебе навредит, такой красавице?
Она опять вспыхнула. И когда он ушел, наскоро простившись, только и думала, что неужели это наконец случилось? Щелкнуло, срослось? То самое, о чем еще говорила мама, что когда оно произойдет, то про все остальное и думать забудешь. Потому что сразу будет понятно, что это — оно.
1983
— … и еще «андроповки» по 4.70 бутылок двадцать, это 94 рубля…
Настя за кухонным столом скрупулезно подсчитывала расходы на свадьбу, хотя Сергей просил их не заморачиваться, он оплатит все сам — и ресторан, и «Волгу», украшенную лентами.
— Да что же, по-евоному, мы нищеброды какие? Подумаешь, сын прокурора республики, — мама вынула изо рта булавку, чтобы досказать начатое. — У нас зато яйца свои и картошка. А на водку у меня кой-какие сбережения имеются. Чай, я тоже трудящаяся, свою копейку заработать могу…
Вперемешку с ворчней мама то и дело причитала: «Ой, доченька, красавица ты моя…», — и Танюшке от этих возгласов было смешно и больно одновременно. Она стояла возле большого зеркала в прихожей, а мама подгоняла ей по фигуре свадебное платье, которой Сергей купил в салоне новобрачных. Платье оказалось чуть широко в талии, пришлось убавлять… Нацепив на нос очки, мама тыкала булавками невпопад — слезы застили ей глаза.
Танюшка понимала, что оставляет маму почти одну. Настя не в счет. Через год ведь школу окончит и усвистит куда-нибудь, это точно. Конечно, Танюшка будет маму навещать по праздникам и воскресеньям, мама сама к Ветровым не поедет — побывала однажды.
Танюшку неприятно, булавочкой, кольнуло воспоминание о том вечере в самом конце весны, когда у них с Сергеем все было вроде бы уже решено. Сергей заехал за ними в субботу, а мама никак не могла собраться, от волнения путаясь в своих вещах, все искала брошку с черным камешком, чтобы приколоть на кримпленовый костюм. А без брошки ехать она категорически отказывалась, потому что без брошки получалось уж совсем некрасиво, костюм-то не новый, Танюшка только в пионеры вступала, когда его купили… Наконец мама вспомнила, что на Восьмое марта приколола эту брошку на желтую блузку, и с тех пор блузка так и висела в шкафу вместе брошкой. Собрались все-таки. Танюшку опять, уже в который раз, резанули мамины морщинистые руки с коротко стриженными ногтями, не знавшими маникюра. Еще мама очень неуклюже садилась в машину со своей котомкой, в которой находились банка с огурцами и банка с протертой брусникой — надо же было чем-то угостить будущих родственников. Сергей по поводу этих банок ничего не сказал. А вот родители его смеялись на кухне над этими их банками точно. И даже не стеснялись Танюшки.
Танюшка уже успела понять, что барышня она не совсем та, которую ждали. Хотя жена из пролетариев была для карьеры полезна, она случайно подслушала, как отец мимоходом бросил Сергею: «С пролетарской женой можно и первым секретарем стать». Танюшка только не поняла, это он с иронией сказал или серьезно. Вообще, главный прокурор республики Петр Андреевич Ветров Танюшку хорошо встретил, ей даже стало немного неудобно под его острым, изучающим взглядом, но так, наверное, и должен смотреть прокурор. Он же обвинитель. А в чем Танюшку можно обвинить? В том, что влюбилась в Сергея Ветрова? А кто бы перед ним устоял? Э-эй, найдется такая девушка?
Все вспыхнуло очень быстро, с той самой встречи на автобусном кольце, на которую Танюшка пришла минут на двадцать пораньше, причем еще в осенних сапожках на каблуках, потому что зимние почти развалились, успела замерзнуть так, что губы посинели, к тому же Сергей уже немного опаздывал, и она так про себя решила потерпеть холод от силы еще пять минут, а потом потихоньку отправиться домой. Может, на службе задержался человек. Захочет — всегда дома ее найдет. Автобус ушел в город, за ним отчалил второй, уже какой-то парнишка с красными от мороза ушами, торчащими из-под заячьей ушанки, подкатывал к ней: «Девушка, а вы случайно не меня ждете?» — «Не тебя. Отвали!» — «А чё сразу так грубо?..»
Но вот наконец из-за поворота вынырнули оранжевые «Жигули». На кольце Сергей развернулся весело и резко, так, что в воздух взлетел веер снежных колючих брызг. Потом, тормознув на остановке, вышел из машины и поспешил к ней, слегка приобнял за плечи:
— Замерзла? Виноват, на переезде долго стоял…
Она ощутила на щеке его теплое дыхание и именно в этот момент поняла, что окончательно пропала. Она едва сдержалась, чтобы не прильнуть к нему, закрыв глаза, ткнуться носом в меховой воротник его куртки, пахнущий одеколоном с нотками лимона и мяты.
— Полезай в машину скорей, там тепло…
— С-сергей Петрович, — только и смогла вымолвить она.
— Да какой я тебе Петрович? Просто Сергей. Серега — если хочешь.
Он усадил ее в машину, и, пока они ехали — Танюшка сама толком не понимала куда, — ноги ее и руки постепенно отходили, оттаивали, наливаясь жизненным теплом. Потом было какое-то кафе — за поднявшейся метелью Танюшка довольно смутно поняла, где именно они остановились. Да и вообще все вокруг было как в белом волшебном сне, из которого так не хочется выныривать в действительность.
Удостоверение Сергея открывало любые двери — Танюшка убедилась в этом сразу же на входе в кафе, в которое они проникли, минуя очередь на крыльце, как важные гости. В кафе играла музыка, и в ожидании официанта Сергей рассказывал ей, что наконец-то начали выпускать пластинки западных исполнителей, которые раньше считались идеологически вредными. Там, рок, диско… Андропов якобы хочет подорвать спекулянтам базу, но это так, самооправдание системы, что ли. А ты знаешь, что Андропов очень хорошо исполняет на рояле композиции Гленна Миллера?
— Кого?
— Гленна Миллера. Был такой известный джазовый музыкант, разбился на самолете над Ла-Маншем еще во время войны. Он и внешне очень на Андропова похож, просто одно лицо.
— Как это? Миллер же давно погиб.
— А может, это Андропов погиб, а Гленн Миллер теперь нами руководит. Где, по-твоему, Андропов джаз научился играть? У нас в лесах, когда партизанил?
Танюшка слушала, раскрыв рот, абсолютно не замечая, что все мужчины в кафе откровенно ее разглядывают, позабыв своих дам. Она сидела под светом красного абажура — тоненькая, как веточка, с перекинутой через плечо черной косой, будто нарисованная тушью на стекле, тронутом морозными узорами.
— Ты голодная? Есть хочешь? — неожиданно спросил Сергей.
— Я… Нет-нет.
— Рассказывай, — так и не дождавшись официанта, он направился к стойке разбираться, и через пять минут им уже подали по бокалу вина и что-то еще, кажется, шницель с картошкой-фри. В общем-то было вкусно, но Танюшка почти не понимала, что такое ест. Она понимала только, что соприкоснулась с каким-то иным, неизвестным ей миром, который существовал параллельно ее маленькому мирку, но в то же время был закрыт для обитателей заводской слободки. И вот теперь каким-то образом ей удалось туда просочиться. Она боялась только чем-нибудь себя выдать, на поверку оказаться простолюдинкой, которой не место рядом с мужчиной, запросто рассуждавшим о неизвестном ей Гленне Миллере или даже о самом Андропове, который, в свою очередь, может быть, и есть Гленн Миллер. От бокала вина голова у Танюшки совсем поплыла, и она окончательно убедилась, что все происходящее — точно сон, сон…
— Да не вертись, егоза, я же уколю!
Мама прикалывала последние булавки, и Танюшкина талия рисовалась в зеркале как ножка хрустальной рюмочки.
— Господи, да тут целых четыре вытачки придется делать. Ну, красуйся себе, пока деток не завела. Потом уже не будет этакой талии. Ой, доченька ты моя-а…
— Мам, ты так не переживай, — подала голос Настя. — Я вот замуж никогда не выйду. На фиг мне это нужно — суп мужу готовить и носки его вонючие стирать.
— Влюбишься, куда денешься? — ответила мама, чуть повеселев.
— У Ветровых «Вятка»-полуавтомат, — Танюшка ответила Насте.
— Это чего такое? Эта «Вятка» сама стирает, что ли?
— Ну, почти. Мне Серегина мать сказала, что это и есть настоящее освобождение женщины.
— Чего-о? Какое еще освобождение? — прыснула Настя.
— Ну, от стирки хотя бы она освободилась, когда эту «Вятку» купила. Она вообще философию ведет на истфаке. Поэтому и говорит мудрено. Я сама ее не всегда понимаю.
— Иди ты. Так это тебе философию и учить не придется.
— Вот уж нашла женщина, чем заняться. Философией! — мама вклинилась в разговор. — Это же все равно что мужчина-гинеколог. Ума-то нет, вот и лезут, куда не надо.
— А кастрюли у Ветровых такой нет, чтобы сама варила? — у Насти было откровенно веселое настроение.
— Плита у них электрическая, вот! — похвасталась Танюшка.
— А я все не нарадуюсь, что ты, доченька, не будешь с дровами мучиться. Нам, видишь, газ который год провести не могут, а там — электрическая плита.
— Насчет газа надо райсовет теребить, — ответила Настя. — Меня там кто послушает? А ты, мать, ленишься все сходить…
— Да некогда мне!
— Дрова колоть зато время есть.
Настя вообще частенько переругивалась с матерью, поэтому сердце у Танюшки опять сжалось. Белые ночи достигли своего апогея, в такую пору только бы гулять да гулять, а для Танюшки все вроде бы уже состоялось, и теперь ей была одна дорога — в загс. Оставалось только сдать последний экзамен и пережить свои последние дни в родительском доме. Вряд ли они когда-нибудь еще будут вот так смеяться втроем, Катя вон вышла замуж, фамилию сменила и стала почти чужой. Теперь Танюшке придется точно так же оторваться от мамы и от Насти. Правильно невесты в старину рыдали, больно это — родительский дом покидать, и ведь уже навсегда.
В тот день, когда Сергей привел Танюшку знакомить с родителями, на ней был белый платочек, который подарила мама, потому что в начале апреля ударил мороз и даже выпал снег. В прихожей, сняв пальто, она оставила платок на плечах, потому что квартира показалась прохладной. А мама Сергея, удивительно молодая, с копной коротких каштановых волос, ласково провела ладонью по ее щеке и вежливо так сказала:
— Что ж вы, Танечка, в платочке ходите, как деревенская девушка? Вам, конечно, к лицу, а все же лучше красивую шляпку подобрать…
Танюшка неловко ойкнула, спешно стянула с плеч платок и в этот момент внезапно ощутила, что как будто бы разомкнула мамины руки. Ну, пока платок на плечах лежал — это мама ее как будто бы обнимала.
На лице у Вероники Станиславовны — так звали маму Сергея — постоянно обитала легкая, чуть насмешливая полуулыбка, и от этого Танюшка чувствовала себя жутко неловко, как будто эта женщина втайне посмеивалась конкретно над ней, ее простоватыми манерами и даже желанием вымыть за собой тарелку, возникшим после совместной трапезы.
— Ну что вы, Танечка, за гостями всегда убирает хозяйка.
И вроде бы Вероника Станиславовна совершенно искренне призналась ей, что всегда мечтала о дочке и тут вдруг неожиданно ее обрела, да еще настоящую сказочную красавицу, Танюшка чувствовала в ее голосе фальшь. Или так ей только казалось? На силикатном заводе люди были бесхитростные, простые, рубили правду-матку в глаза. Не приглянулся кому ее платок, так прямо бы и сказали: «Чего вырядилась, как кулема».
А еще будущую свекровь очень длинно звали. Ну разве можно по десять раз на дню произносить «Вероника Ста-нис-ла-вов-на»? А мамой называть совершенно чужую женщину язык не поворачивался. Какая она ей мама — эта насмешливая женщина с зеленоватыми глазами? Мама, она вот — родная, своя, теплая. К ней можно прижаться, шепнуть на ухо самую большую тайну, пожаловаться и даже вместе поплакать.
Вероника Станиславовна варила необыкновенный кофе с корицей, гвоздикой и чем-то еще, который полагалось пить из малюсеньких чашечек, и это было, в общем-то, правильно. Много такого кофе не выпьешь: сердце начинало бешено колотиться после нескольких глотков, хотя Танюшкины мама Айно и бабушка Хайми тоже любили кофе. Однако на силикатном заводе продавались только суррогатные напитки «Народный» и «Курземе», которые можно было дуть на ночь большими чашками, и на крепкий сон это ничуть не влияло.
— Какие у вас прекрасные волосы, Танечка, — отметила Вероника Станиславовна, потягивая кофе почти незаметными глоточками. — Вы пользуетесь особыми шампунями? Или промываете травяными настоями?
— Нет, что вы… В баню хожу раз в неделю, а там какие настои? Обычный шампунь из магазина, а мама вообще хозяйственным мылом голову моет, говорит, раньше и не знали ничего другого. И волосы у нее знаете какие…
Вероника Станиславовна долго и выразительно посмотрела на мужа все с той же полуулыбкой.
Прокурор Ветров до сих пор хранил молчание, только очень внимательно, не отрываясь, смотрел на Танюшку синими глубокими глазами, которые так хорошо сочетались с его стальной сединой. Конечно, Сергей походил на отца, особенно увесистым волевым подбородком, он именно и рождал ассоциацию с Джеком Лондоном. Но глаза и волосы подарила ему Вероника Станиславовна вкупе с легкой полунасмешкой в словах и во взгляде. Сергей даже в любви признался как-то полушутя, мол, вот ведь какая история вышла, втрескался я в тебя, Татьяна Брусницына…
В тот раз прокурор жене ничего не ответил, но Танюшка втайне ужаснулась, как же она будет жить в одной квартире с этим серьезным дядькой, хотя тогда еще ничего не было решено наверняка. Сергей что-то говорил о жилищном кооперативе, который вроде бы уже строится, но некоторое время все равно придется пожить в этой огромной прокурорской квартирище, в которой можно запросто заблудиться. В общем, в тот самый первый раз Танюшке сделалось очень страшно. Ну а когда мама приехала со своими банками к Ветровым знакомиться, стало вдобавок непереносимо стыдно — за маму и за себя, потому что вдруг открылась их паскудная сермяжная бедность, сквозящая в каждой детали, в брошке с черными камешками на мамином кримплене, в грубых маминых руках и перелицованном вечном пальтеце. Хотя в СССР вроде бы все считались равны, и Сергей, наверное, тоже так считал, если решил жениться на девушке с силикатного. Однако в конце концов Танюшка смекнула, что природная красота способна выделить девушку не только из среды подружек, но и из собственной касты, приблизить к сильным мира сего, и тогда уже она без стеснения бывала у Ветровых, сидела с ними за одним столом, а однажды даже попробовала сварить кофе с корицей и гвоздикой, правда, ничего в тот раз не получилось, но они вместе с Вероникой Станиславовной над этим посмеялись.
Ее только удивила фраза, которую прокурор Ветров отпустил, обращаясь одновременно к ней и к Сергею:
— Вы там только с детьми не торопитесь, успеется…
И опять очень внимательно посмотрел на нее глубокими синими глазами.
Танюшка, конечно, понимала, что ей придется худо-бедно окончить университет, никуда не денешься. Без диплома она в семье Ветровых вообще не человек, но другие ведь как-то умудрялись учиться и одновременно рожать детей. И вот теперь, подгоняя ей по фигуре свадебное платье, мама тоже произнесла, как само собой разумеющееся, что у них будут дети. И Танюшке вдруг стало мучительно жаль расставаться с бедной, но веселой девической жизнью, в которой, по крайней мере, ей не приходилось притворяться, казаться лучше, чем она есть на самом деле. Здесь ей прощались плохие оценки, а грубоватые манеры вроде бы даже поощрялись. На силикатном заводе вообще уважали девушек, которые при необходимости могут отходить по морде.
Наконец примерка была окончена. Танюшка влезла в старенький халатик и устроилась у окошка на кухне, мимоходом подумав, что надо бы расконопатить рамы, размочить и снять бумагу, которую клеили еще два года назад в преддверии суровой зимы, а потом так и оставили на лето и следующую зиму, потому что — ну что оно, лето? Чирк, и промелькнуло… Отхлебнув горячего чаю, она заметила, как соседская черная кошка возвращается с гулянки домой. Сперва прыгает на завалинку, потом на подоконник и, спружинив, залетает в открытую форточку. Обычный кадр жизни заводской слободки, но теперь стало жаль и этого маленького мгновения июня, и на глаза даже навернулись слезы, но Танюшка тут же прогнала хандру. Нашла чего жалеть! Она наконец-то вырвется из заводских трущоб в настоящую жизнь. Разве не об этом она мечтала? Или что не так?
А вот что не так, Танюшка не могла объяснить даже самой себе. Девчонки с курса ей откровенно завидовали, и даже Маринка, впервые увидев Сергея, откровенно присвистнула: «Где ты такого откопала?» Он, как и сама Танюшка, притягивал взгляды, где бы ни появлялся. И все-таки свербела внутри какая-то заноза, набегала временами черная тень. Потому что так, наверное, не бывает, чтобы все складывалось очень уж хорошо, это значит, что потом будет плохо. Танюшку не радовали янтарные сережки, которые Сергей подарил ей, вернувшись из Риги. Она их, конечно, сразу же нацепила, но носила без особой охоты. Ну, янтарьки и янтарьки. Она бы и без них обошлась, в конце концов. Может быть, ей до сих пор казалось, что Сергей шутит насчет свадьбы и вообще насчет того, что он ее любит. Иногда, когда она звонила ему на службу, он резко обрывал разговор, и это было, в общем-то, понятно, он же работал следователем, и эта его работа была для Танюшки запретной зоной. Она ничего не знала о том, где и с кем проводит он основное время своей жизни, зачем он ездил в Ригу и чем занимался там целых три недели, не давая о себе знать. Она рисовала себе будни Штирлица в этой Риге, в которой как раз это кино и снималось, и думала, что Сергей потому и не делится с ней, что выполняет секретную миссию.
Он появлялся всегда неожиданно, без предупреждения, несколько раз заставал ее за чисткой картошки или разделкой убиенной курицы, когда Танюшка, чихая и морща нос, ощипывала несчастную жертву. И еще посмеивался: «Коня на скаку остановит и курице шею свернет». Ну а какой еще любви она ожидала? Не пьяных же откровений, в которых столь преуспели местные парни. Они спьяну грозились повеситься от любви, а потом продолжали заливать глаза и по пьянке лупили своих жен, таская за волосы прямо во дворе, прилюдно.
— Танька! — в окно ударил мелкий камешек.
За забором стояла оранжевая «Лада», Сергей призывно махал Танюшке рукой, но во двор не заходил. Как была в халате, она вышла на крыльцо.
— Танька, поехали кататься. Хватит дома сидеть.
— Как? Прямо сейчас?
— Сейчас. Залезай в машину.
Однако Танюшка нырнула в дом и, быстро сменив халат на платье — слегка мятое, только из шкафа, — выскочила во двор, бросив матери по пути: «Я ненадолго». Она действительно собиралась ненадолго, ну на час-полтора. А чего? Заняться-то все равно больше нечем. А если в книжки перед экзаменом зарыться, знаний все равно прирасти не успеет.
Машина стартовала лихо, подняв колесами облако пыли, и вылетела на шоссе, будто спасаясь от погони.
— Куда ты так гонишь? — у Танюшки замерло сердце.
— Да просто настроение боевое, и дорога тут, в общем-то, неплохая для наших краев, почти хайвей.
Так весело, с ветерком они подкатили к дому Ветровых, и он, скрипуче затормозив, велел:
— Вылезай.
Танюшка знала, что возражать бессмысленно, но почему вдруг столь поздние гости? Хотя чего стесняться, свадьба в следующую пятницу.
Только поворачивая ключ в замке, Сергей объяснил:
— Родители неожиданно смотались на два дня. У кого-то юбилей на даче… Обычно-то мать из дому не выпроводить.
Танюшка как бы впервые для себя открыла квартиру, в которой ей предстояло поселиться. Даже немного ощутить себя в ней хозяйкой в отсутствие свекрови. Комнат было всего три, но очень больших, огромная прихожая и кухня величиной с гостиную, поэтому Танюшке казалось, что комнат больше. В квартире парил слабый запах хороших духов, подобный тонкому аромату нарциссов — мать высаживала их каждый год возле крыльца. Запах не был случайным — наверняка он успел въесться в шторы и обои, покрытые золотыми вензелями, благодаря тому, что Вероника Станиславовна не мыслила себя без французских духов. И ведь не жалко было каждый день прыскать за ухо. Мама духами пользовалась только по большим праздникам, у нее был флакончик рижской фирмы «Дзинтарс». Ну а на смену, в самом деле, зачем душиться? Кто там за ухом будет нюхать? И дома у Танюшки пахло совсем просто — горячей картошкой, квашеной капустой, старым деревом, немного тянуло дымком от печки. Но это и был именно запах дома.
В окна светило низко висящее над горизонтом солнце, от этого гостиная казалась насыщенной тягучей золотой взвесью. Танюшка была как околдована томлением светлого вечера и янтарным токайским вином, которое Сергей достал из бара. Настоящего бара, вмонтированного в полированный гарнитур, к которому Танюшка боялась даже притронуться. Интересно, а как вытирать с такой мебели пыль? Наверное, только сухой тряпочкой, чтобы не повредить полировку.
— Колбасы хочешь? Правда, у нас только полукопченая, — спросил Сергей из кухни, из недр холодильника, нырнув туда с головой. — И хлеба всего-то ломтика два, я как-то не сообразил…
Танюшка поняла, что приглашение спонтанное и что вино покупалось не по случаю, а просто стояло в баре. И еще она поняла, что колбаса в холодильнике не переводилась, как случалось только в очень богатых семьях. Впрочем, ей вовсе не хотелось думать сейчас о таких приземленных вещах. В конце концов, если бы Сергей жил в такой же рабочей слободке, как и Танюшка… Было бы гораздо проще, по крайней мере. Обходились же Брусницыны как-то без колбасы.
Она устроилась на краешке дивана, обтекавшего по периметру угол гостиной, и, поджав ноги, неспешно потягивала вино, как видела в кино. А колбасы все-таки хотелось. Поэтому она обрадовалась, когда Сергей принес блюдо с бутербродами, на счастье, «ломтика два» хлеба оказались образным выражением.
— Ну вот, — сказал Сергей. Он как будто хотел добавить что-то еще, но замолчал. Взяв бутерброд, он откусил порядочный ломоть и запил вином. — Я сегодня без обеда, намотался за день…
Танюшка смотрела, как он ест. Сергей ел с аппетитом, как простой парень, и это ее обрадовало. Странно вообще, что прежде она не обращала внимания на то, как он ест. Может быть, из простого стеснения. Ей же самой все время приходилось отпиливать по кусочку от большого куска еды, чтобы соблюдать приличия и прочую ерунду, что так ценили в обществе. Это ей, конечно, не нравилось, поэтому наесться вдоволь она могла только дома, и пусть домашняя еда была самая простая, зато без всяких там условностей. Хочешь — со сковородки ешь. Чаще всего именно так и происходило, потому что воду носили с колонки, и лишняя грязная тарелка… Она поперхнулась вином. Да что за глупые мысли лезут ей в голову? С колонкой скоро раз и навсегда будет покончено, и вообще… Она перевела дух.
— Не жадничай, — Сергей слегка похлопал ее по спине. — Хочешь посмотреть нашу комнату? Я выбросил старую кушетку и купил настоящую кровать, пойдем. Переедем в свою квартиру — заберем с собой.
— А когда переедем?
— Где-то через полгода, не раньше. Хотя и тут вроде неплохо, — он взял ее за руку и повел коридором в дальний закуток квартиры, выходящий окном во двор.
Танюшка уже бывала там прежде, тогда ей показалось, что комната обставлена просто, без намека на роскошь. Полка с книгами, на которой она заметила какую-то специфическую литературу, коврик на полу перед кушеткой, накрытой гобеленовым покрывалом. Теперь комната изменилась совершенно. Появились светло-бежевые обои и шелковые шторы густого коричневого цвета, призванные затемнять окна в самые светлые ночи, а главное — вместо простой кушетки в углу теперь красовалась широкая кровать, накрытая шелковым покрывалом, по которому сразу же захотелось провести рукой.
За окном кто-то методично, с хлопающим звуком выбивал ковер. Внутри оконной рамы билась попавшая в ловушку оса.
Сергей притянул ее сзади за плечи и прижал к себе. Смуглые руки, которые она обожала, взяли ее в плотное кольцо так, что она едва могла дышать.
— Глупая, чего ты боишься? –уже не в первый раз спросил он ее, и Танюшка подумала, что она действительно глупая, потому что свадьба уже в следующую пятницу, и вообще сегодня нескончаемый сладкий вечер, тягучий, как мед.
И она прилипла к этому медку, глупая трепещущая оса с тонкой талией, не способная больше взлететь, сколько ни пытайся, ни бей крылышками. Сегодня, уже сегодня этот мужчина со смуглыми сильными руками и глазами оттенка зелени принадлежал только ей. От него привычно пахло одеколоном с нотками лимона и мяты, теперь для нее навсегда это был запах страсти. Его сильные и в то время нежные руки ласкали ее, и уже хотелось сказать: «Смелей», потому что на самом деле сейчас боялась не она, а он. Она целовала его губы, привстав на цыпочки, осыпала мелкими поцелуями шею и грудь в просвете ворота рубашки, потом, расстегнув пару верхних пуговиц, нашла губами маленький упругий сосок… Застонав, он повалил ее на кровать и расстегивал джинсы, уже лежа на ней, придавив тяжелым телом, не позволяя ей опомниться, потом, с досадой потеребив ворот ее платья и не догадавшись расстегнуть молнию на боку, проговорил сквозь стиснутые зубы: «Давай уже сама сними, сними скорей». И это сперва немного ее покоробило — он обращался с ней грубо, как с уличной девкой, — потом неожиданно понравилось. К чему жеманство? Почему нельзя стать самкой, принадлежать этому красивому самцу, который почти по-звериному рычал ей в самое ухо. Выскользнув из-под него, она стащила через голову платье, даже не застряв в нем плечами, как это обыкновенно случалось, потому что все ее платья были очень узкими в талии. Когда он срывал с нее трусы, она остатком трезвого ума подумала, что это ее самые затрапезные зеленые трусы.
Она крепко вцепилась в него, обвила ногами и вскрикнула, когда он вошел в нее. Его тело стало скользким от пота, кровать ответила скрипом стремительному напору, она задышала чаще, когда он вдруг будто бы раздулся внутри нее, чтобы разорвать ее пополам. Его дыхание обжигало ее лицо, огромные руки давили на плечи, прижимая к кровати. Она не могла даже пошевельнуться и думала, что сейчас умрет от его сокрушительной тяжести. Он долбал, как машина из мяса и костей, вскоре она ощутила, как задергались его мышцы, и вслед за этим пульсация сперва передалась ей, а затем перешла в сильную дрожь, как от удара током. Он зарычал на ней, а она только успела подумать: «Мамочка, страшно-то как».
Под потолком, раскачиваясь, плавал красно-белый абажур, расписанный диковинными птицами. Этот абажур он тоже наверняка купил ради нее, но она не могла сказать, нравится ли ей этот абажур и то, что только что случилось с ними. Может быть, она представляла себе все это немного иначе или попросту стеснялась своих затрапезных трусов… Нет, если бы это произошло в брачную ночь, на ней было бы кружевное белье, которое до сих пор лежало в ящике ее комода, она специально берегла его для этого случая. Впрочем, свадьбу же никто не отменял, и она все равно наденет это белье.
Она легла лицом на его грудь. Ее лицо было мокрым от слез и испарины. Он нежно потеребил ее пряди, выбившиеся из косы.
— Может быть, останешься у меня?
— А мама что подумает?
— Мама подумает, что ты осталась у меня. Она же видела, как мы уехали вдвоем. Или тебя беспокоит, что люди скажут?
— Нет, но… У меня же завтра экзамен! — Танюшка ухватилась за спасительную мысль. — Я и так почти ничего не помню из этой истории КПСС. А Черкасов знаешь какой строгий!
Сергей расхохотался.
— Танька, ой… Да если б твой Черкасов знал, откуда ты ради него сбежала…
Он смеялся в голос, не в силах остановиться.
Красно-белый абажур плавал под потолком, сквозь приоткрытое окно в комнату затекала золотая испарина позднего вечера, на улице стало тихо-тихо. Так тихо, что казалось, замерла сама жизнь.
Он вызвал ей такси, и она вернулась на свой силикатный завод уже в первом часу ночи, растрепанная, в помятом платье. Вдобавок в трусах лопнула резинка, они с нее падали, и она сунула их в сумку, а потом всю дорогу домой переживала, вдруг водитель начнет что-то подозревать, и, как могла, натягивала на коленки платье. Мама, может быть, обо всем догадалась, но сказала только: «Слава богу, вернулась». Она встретила ее в ночной сорочке и бигудях, на которых наверняка было очень неудобно спать, но после знакомства с Ветровыми мама завела моду накручивать на ночь волосы. Завивка, безусловно, была ей к лицу, однако она ведь и так не высыпалась.
Дальше опять начался муторный долгий день, который все никак не желал перетекать в вечер. Танюшка сидела на кухне и тупо слушала по радио концерт легкой музыки, пел Леонтьев, которого она не больно-то любила. Не любила, но слушала, потому что радиоточка транслировала только одну программу. Параллельно Леонтьеву она думала, каким же образом все это соединяется внутри одной жизни — то, что случилось вчера, и история КПСС, в этом был отголосок какой-то большой неправды. Потому что нельзя же было одновременно заниматься этим и думать об интересах рабочего класса. Она почему-то решила, что всем уже наверняка известно о вчерашнем происшествии по одному ее растерянному внешнему виду. Хотя все и так знали, что она сразу после экзаменов выходит замуж, а это и означало именно это. Так что днем раньше, днем позже…
Накануне свадьбы Танюшка узнала, что родители Сергея собрались на выходные в Ленинград, и за это она ощутила к ним огромную благодарность, особенно к прокурору Петру Андреевичу Ветрову. Это он привез Танюшке коробку с обещанными белыми босоножками, которые Сергей доставал через московских знакомых. Петр Андреевич отшутился еще, что у Сергея мальчишник, ну ты сама понимаешь, и ненадолго задержал ее руку в своей большой и твердой ладони. В этом жесте было что-то отцовское. Танюшке даже захотелось его обнять, но она постеснялась. А он опять внимательно и долго посмотрел на нее и почему-то произнес:
— Тебе ведь всего восемнадцать лет, Танечка. Всего восемнадцать.
Конечно, Танюшка было просто шикарной невестой, это отметили даже сотрудники загса. Мать потом рассказывала, что ей именно так и сказала дама, которая их расписывала. И даже обычно насмешливая Вероника Станиславовна откровенно ахнула при виде Танюшки. Вместо обычной фаты на Танюшке была легкая шляпка с вуалью в мелкую мушку, а длинное платье простого фасона, без всяких сборок и бантиков, но с глубоким вырезом на спине выгодно подчеркивало ее высокую, стройную фигуру с идеально ровной спинкой и осиной талией. Когда они с Сергеем под ручку пересекали улицу, чтобы возложить цветы к Вечному огню на площади Ленина, движение остановилось, и даже отряд новобранцев, дружным строем направлявшийся в Парк пионеров на киносеанс, тоже остановился, как при встрече с чудом, чтобы пропустить их. И потом, когда командир приказал новобранцам продолжить движение, они еще долго оборачивались с широко распахнутыми глазами. В свадебном убранстве Танюшка напоминала фантастический белый цветок, орхидею, чудесным образом выросшую на северной болотистой почве. Конечно, это витиеватое сравнение само не могло прийти в ее голову. Орхидеей назвал ее Петр Андреевич, который выглядел удивительно моложаво в строгом черном костюме и ярко-синем галстуке, точно отвечавшем тону его глубоких глаз.
Танюшка была до того счастлива, что и думать забыла про то, что навсегда придется оставить родной дом и маму, хотя эти мысли не давали ей покоя все последние дни. Однако она сама с уверенностью не могла сказать, от чего больше счастлива — что соединяется с любимым человеком и берет его фамилию, или же что она сегодня непередаваемо, невообразимо хороша. Нет, она была по-настоящему прекрасна — настолько, что далеко не каждый мужчина удостоится чести стоять рядом с ней… В ресторане она с новым интересом смотрела на Сергея, а понимает ли он, каким владеет сокровищем? Однако он был занят своими друзьями, на свадьбе было много людей из прокуратуры, которые выделялись своими удивительно насупленными лицами на фоне гостей с силикатного завода и, даже порядком выпив, продолжали хмуро сидеть за столом, не участвуя в танцах. Маринка пришла на свадьбу с каким-то Володей, вроде спортсменом, с которым случайно познакомилась в троллейбусе, она что-то такое пыталась быстро рассказать Танюшке, но та не стала вникать, ощутив себя неожиданно далеко и от Маринки, и от собственных родственников.
Сестра Катя сидела на дальнем торце стола слегка испуганная, отвыкшая от большого количества народа, она весной родила мальчика, Павлика, и теперь редко отрывалась от пеленок, целиком занятая сыночком, который оказался на редкость крикливым. Костя остался дома с ребенком, так Катя объяснила его отсутствие. Однако Танюшка подозревала, что Катя еще опасалась, что муж ее может затеять драку. В последнее время он буянил и на трезвую голову. В конце весны Катя как-то пряталась с Павликом в родном доме, когда Косте не понравился пересоленный суп и он в сердцах разбил на кухне стеклянную дверь. Потом его возили в травмпункт, зашивали на руке резаную рану, а он сидел присмиревший и только отшучивался, что Афган прошел — ни царапины, ну, не считая контузии, а тут семейная разборка — и на тебе. Зато потом купил Кате туфли на каблуках. Однако все это было теперь очень далеко, где-то в другом измерении. Закрыв глаза, Танюшка представляла себе, что домик их уносится с космической скоростью куда-то в глубины космоса, а в нем мама и Настя. Мама что-то еще пытается докрикнуть Танюшке, а Настя…
Настя прекрасно чувствовала себя в компании этих серьезных дядек из республиканской прокуратуры. С одним даже сошлась накоротке, они мило болтали, попивая шампанское, и этот дядька рассказывал Насте какую-то смешную историю, Настя расхохоталась, откинувшись на стуле, чему Танюшка крайне удивилась — рассмешить Настю бывало крайне трудно. И тут Танюшка наконец обратила внимание на маму.
Мама сидела в уголке, какая-то совсем маленькая и незаметная в своем кримплене, который давно уже не спасала брошка с черными камешками. Она едва сдерживает слезы, готовые хлынуть ручьем. Мама, с которой Танюшка до сих пор не расставалась дольше, чем на три дня. Ей почему-то вспомнилось, как однажды, еще в начальной школе, мама забрала ее с продленки, и они отправились не домой, а в обувной магазин недалеко от автобусного кольца, в котором продавались домашние тапочки, валенки с галошами и бурки, расшитые яркой тесьмой, их носили все ученицы начальных классов. Шел снег, на улице было очень тихо и даже торжественно от этого медленного падения снега. А в магазинчике было жарко натоплено, в углу стояла обшитая железом печка и вообще казалось уютно, как дома. Поэтому Танюшка не спешила покидать этот магазинчик, перемерив три пары бурок и еще какие-то тапочки, пока мама не заторопила ее. Танюшка, конечно, не помнила, какие именно бурки они тогда купили, это было и неважно. Главное, что в тот момент во всем мире существовали только она и мама. И еще тот медленный снег.
Танюшка уже намеревалась встать и протиснуться сквозь всех гостей к маме, но в этот момент Петр Андреевич легко подхватил ее под локоток.
— Бедное дитя, тебя оставили в одиночестве.
У него был удивительно грустный, вкрадчивый голос. Танюшка встретилась взглядом с его холодными глазами — алкоголь не зажег в них ни единой искры.
— Потанцуем? — неожиданно предложил он.
Звучала медленная, завораживающая музыка, кажется, из репертуара оркестра Поля Мориа. Обычно ее не крутили в ресторанах, но Сергей заранее отвез туда записи, настояв, чтобы на свадьбе звучала не советская эстрада, а то, что нравится ему и его невесте.
Поправив шляпку, Танюшка послушно последовала за ним. Они сразу оказались в самом центре танцпола. Он нежно обнял ее за талию, и она тут же забыла про шляпку и даже про маму, брошенную ими всеми. Он повел ее в танце уверенно и красиво. Он определенно знал, чего она хочет, и всего лишь небольшими движениями, без слов и даже намеков, показывал ей свою силу и мягкость одновременно. А без достаточной силы она бы просто не понимала, куда ей идти. До сих пор Танюшка знала и понимала только грубую силу, и у нее выработалась привычка ей противостоять. Но тут она вдруг встретилась с совсем иной силой, на грани открытой нежности, и утратила контроль над собственным телом. Она двигалась по наитию, так, как велел ей он, настроившись на него всем своим существом и абсолютно доверяя ему. Почти отключив сознание, она сейчас слышала только свое тело, чувствовала его, как никогда прежде, отпускала его, оставаясь ведомой. До сих пор в ее жизни еще не случалось такого, чтобы она шла за мужчиной, ощущая только спокойствие и полное доверие, причем через свое тело.
— Эй, батя, ты сильно не увлекайся, — Сергей наконец разбил их пару, подхватив Танюшку, и — кончилось волшебство. Сквозь музыку послышался чей-то резкий, неприятный смех, потом, кажется, разбили бокал.
Танюшка ощутила, что в зале очень душно. Она постаралась поймать глазами Петра Андреевича, зацепить и вернуть назад, но он уже затерялся среди танцующих пар, а может, просто вышел на воздух. Теперь Сергей пытался с ней танцевать, несмотря на то, что на ногах держался нетвердо. Она хотела воспротивиться, но потом вспомнила, что сегодня вышла за него замуж, поэтому должна оставаться рядом, в каком бы виде он ни был.
— Пойдем-ка лучше сядем.
Они кое-как добрели до своих почетных мест во главе стола, и Сергей пальцами зачерпнул из миски квашеную капусту.
— Прекрати! Люди же кругом, — одернула его Танюшка, испуганно озираясь.
Ей уже хотелось позвать на помощь, и тут Вероника Станиславовна, которая до сих пор наблюдала за происходящим отстраненно, издалека, незаметно приблизилась со спины и сказала ей тихонько на ухо:
— Постарайтесь сейчас незаметно выйти на улицу и сразу поезжайте домой, я вызову такси. Вот ключи, держи их при себе. И не вздумай переживать, ничего страшного не случилось. Поняла?
Последнее слово прозвучало жестко, как приказ. Петр Андреевич, подхватив Сергея, почти выволок его за собой, Танюшка, не оглядываясь, поспешила за ними. Машина ждала их. Сергея кое-как укомкали на заднее сиденье, и Петр Андреевич договорился с водителем, чтобы тот помог дотащить жениха до дома. Танюшка заметила, как он сунул ему десять рублей.
Если Танюшкина голова в некоторый момент и поплыла от шампанского и треволнений, то к финальному аккорду свадьбы хмель выветрился совершенно, она деловито устроилась рядом с водителем и назвала адрес. Уже в пути, когда такси вывернуло на проспект Ленина, Танюшка вспомнила, что так и не простилась ни с мамой, ни с сестрами, ни с Маринкой, как будто сбежала с собственной свадьбы. Потом, когда водитель, чертыхаясь и матерясь на каждой ступеньке, все-таки дотащил Сергея до квартиры и намеревался уже бросить у порога, Танюшка напомнила ему про десять рублей, что, мол, не больно ли жирно за такую работу. Она заставила его дотащить до гостиной своего пьяного мужа и аккуратно уложить на диван. Наконец это удалось. Шофер еще пытался что-то там намекать, что раз уж они остались наедине и что пьяного товарища можно в расчет не брать, ты, я смотрю, девка боевая… Танюшка со всей силы влепила ему пощечину, оцарапав щеку острыми ноготками. А потом, когда он наконец отчалил, побитый и опозоренный, сорвала с головы злосчастную шляпку, вылезла из узкого платья, которое успело ей опротиветь за день как чрезвычайно неудобное и почему-то еще колючее.
Оставшись в одном кружевном белье, которое Сергею так и не суждено было оценить, она отправилась в ванную с намерением расчесать дурацкий кок, который накрутили ей на голове в парикмахерской, да еще и налачили так, что волосы торчали, как проволока. Голову определенно следовало вымыть, но Танюшка решила оставить это на завтра, а сейчас надо было просто отправиться спать.
1984. Зима
Январь близился к концу. Миновало самое темное, глухое время зимы, когда день затухал, едва успев разгореться. Они сдали сессию более-менее успешно, по крайней мере, без «хвостов». Они — Танюшка и ребенок, который упрямо рос в ее животе. Он настойчиво пробился в жизнь сам собой, вне четкого намерения родителей, и все чаще напоминал о себе, ворочаясь и толкаясь. Преодолевая в соответствии с учебной нагрузкой омуты и воронки диалектического материализма, — Танюшка равно не понимала оба слова, составлявших это мудреное учение, — она думала только, почему до сих пор никто не додумался написать о мудрости тела, которое гораздо мудрее самого разума. То есть человек живет, строит себе какие-то планы, а его тело берет и решает за него иначе. И главное, что ребенок, который поселяется внутри, знает, когда появиться на свет, хотя, если разобраться, он ведь еще совсем ничего не знает. Но значит, зачем-то это надо, чтобы ребенок появился на свет в скором времени, к Первому мая.
Мама радовалась, что Танюшкина беременность пришлась на зиму. Летом было бы тяжелее носить ребенка, особенно в конце беременности, жара, духота и пыль доставляли бы ей много забот, потом, ближе к лету не придется и кутать ребенка, а ползунков и распашонок от Катиного сынишки осталось полно. Когда Танюшка встречалась с нынешней Катей, ей становилось немного за себя страшно, и она думала, что дети — это только в теории радость. Катя растолстела, стала рыхлой, как живое сдобное тесто, волосы торчали во все стороны, подобно соломе, лицо почти всегда было заспанным и бесцветным, как будто она только что встала с постели. Денег им категорически не хватало, и Катя хотела в ближайшем времени выйти на работу, если удастся устроить ребенка в ясли. Как она собирается крутиться между домом, ателье и яслями, Танюшка представляла плохо. Она сама, по крайней мере, сможет взять академический отпуск, если прижмет, да и с деньгами проблем не было до сих пор.
После занятий Танюшка была предоставлена сама себе. Ветровы жили в самом центре, в пяти минутах ходьбы от университета, по дороге домой она еще заходила в магазин, чтобы купить самое необходимое — хлеб, молоко, печенье к чаю. Мясо, гречка, сыр и прочий дефицит появлялись на кухне неизвестным ей образом. Готовила она много и охотно, на всю семью. Когда стало известно о ее беременности, в холодильнике поселились творожная масса и прочее молочное, а Вероника Станиславовна еще достала ей какие-то импортные витамины специально для беременных и пообещала помочь с учебой, то есть сделать так, чтобы на экзаменах ей не задавали лишних вопросов, по крайней мере, по общественным дисциплинам. С финским помочь она не могла, да и никто не мог. Однако все Ветровы упорно повторяли: учи, учи финский, это же перс-пек-ти—ва, с Финляндией развиваются отношения, наверняка ты будешь везде востребована.
Иногда в постели Сергей шепотом просил ее сказать что-нибудь по-фински, и она в ответ шептала «lisää, lisää» — «еще, еще», потому что само слово «любовь» звучало по-фински некрасиво и грубо: «r-r-rakkaus», вдобавок еще отдавало похотью. Rakkaus — это то, что могло происходить в укромном уголке на складе силикатного завода, а вот любовь произрастала в фантастическом саду грез, даже если происходила в обычной спальне на простынях с оттенком снежного холода. Слово «lisää» Танюшка переняла от бабушки Хайми, она приговаривала так, добавляя соли в щи или сахару в овсяную кашу. Еще из хороших и понятных финских слов было «koira», «собака», оно гавкало, виляло хвостом, тыкалось в ладонь мокрым носом и пахло псиной. Все остальные слова казались вообще чужими и плохо запоминались. Особенно те, которые в совокупности назывались «sivistyssanasto», или «просветительский словарь». А книжки на финском, которые задавали читать в качестве домашнего чтения, вообще почти не читались, потому что все в них происходило очень медленно, по-стариковски тягуче.
Ей очень не хватало прежних подруг, особенно Маринки, с которой они встречались теперь только в университете. Хотелось сходить в кино, а было не с кем, потому что Сергей дни напролет пропадал на работе и появлялся только под вечер, впрочем, как и остальные Ветровы. А ездить на свой силикатный теперь казалось слишком далеко, да и некогда ей стало за домашними хлопотами — приготовить, постирать. Хотя стирать в машине-полуавтомате было одно удовольствие, но все равно ведь от нее далеко не отойдешь. И кипящую кастрюлю на плите не оставишь… К приходу Ветровых Танюшка еще успевала протереть пыль и пропылесосить ковры. Правда, в спальне Ветровых-старших она не убиралась, вообще туда не заходила, но вся остальная уборка была на ней. А чего? Подумаешь, пылесосом по коврам пройтись. Это ж тебе не дрова колоть и не ведра таскать с колонки.
Она так и проходила зиму в сереньком пальто с песцовым воротником и белом платочке, подаренном мамой на прошлые ноябрьские. Пальто уже не застегивалось на животе, однако: родишь — растолстеешь, зачем сейчас новое покупать? Платочек, конечно, слегка пообтрепался и больше не был таким пушистым, однако Танюшке не хотелось с ним расставаться, а разговоров про шляпку Вероника Станиславовна больше не заводила, да и вообще в последнее время Танюшка заметила с ее стороны легкую настороженность. Она больше не бывала с ней откровенной, как первое время, и они больше не рассматривали вместе детские фотографии Сергея, на которых он в смешных штанишках с подтяжками восседал на игрушечной лошадке. Свекровь рассказала ей, что в детстве Сергей мечтал стать пожарным, потому что у них такие красивые ярко-красные машины. И однажды даже решил поиграть в пожарных, поджег на кухне штору и чуть не спалил весь дом.
25 января, в Татьянин день, начались каникулы, и по этому случаю они договорились с Маринкой сходить в кино на «Военно-полевой роман». Дневной сеанс начинался в двенадцать, так что Танюшка даже не сказала дома, что идет в кино. Всего-то отлучиться на полтора часа, кинотеатр через дорогу. Каникулы, потом, начались. Хотя каникулы теперь не совсем вязались с ее взрослой жизнью и ролью домохозяйки, которая вообще не знает каникул. Однако когда еще она сходит в кино с Маринкой? Уж точно не после родов.
В общем, пошли.
На Маринке был новый бордовый свитер с искусно вывязанными косами, в фойе она расстегнула курточку, и свитер предстал во всей красе. Такой же нарядной была ее шапочка. Вдобавок Маринка густо накрасила ресницы, чего прежде не делала. Танюшка знала, что Маринкин приятель Володя Чугунов подарил ей на Новый год французскую тушь с волокнами для наращивания ресниц. Маринка выглядела просто здорово, и Танюшку это обрадовало, потому что она давно переживала, что с такой блеклой внешностью у Маринки просто нет шансов выйти замуж.
Сеанс начинался только через полчаса, они специально пришли пораньше, чтобы съесть мороженое в вафельном стаканчике и просто поболтать. Маринка рассказывала ей, что они с Володей собираются сходить на лыжах через озеро к Ивановским островам, если, конечно, будет не очень холодно. Он вообще очень любил ходить на лыжах. А летом, если все будет в порядке… — А что может быть не в порядке? — Ну да, что может случиться, расставаться они не собираются, поэтому, конечно, у них все будет в порядке. Так вот, летом они поедут в Пудож к Володиной бабушке, у нее там свой дом, яблони и кусты смородины. Где-нибудь на недельку съездят, хотя собственную бабушку на силикатном заводе немного боязно оставлять, но ведь нельзя сидеть дома, навсегда к ней привязанной…
— Я возьму виноградного сока, — Маринка прервалась, — очень пить хочется.
Она отлучилась к буфетной стойке, на которой в огромных прозрачных конусах колыхались виноградный, яблочный и томатный соки. Ребенок пару раз толкнулся в животе ножкой, может быть, выражая недовольство тем, что мама сегодня сидит в непривычном месте. Кто знает наверняка, что именно дети слышат в утробе?
Выдув два стакана сока один за другим, Маринка вернулась слегка побледневшая, сказала, что у нее почему-то кружится голова, но ничего страшного, наверное, переутомилась во время экзаменов. Танюшка еще рассказала ей, что к лету они с Сергеем наверняка переедут в свою квартиру. Далековато, правда, от центра, зато наконец начнется настоящая жизнь! А так — что свои родители, что чужие, все равно с расспросами пристают по любому поводу… Маринка слушала рассеянно, сдуваясь на глазах, как воздушный шарик. «Пойдем в зал? — предложила Танюшка. — Уже пускают, наверное». Маринка еще отлучилась в туалет и вышла оттуда, держась за живот. Сделав пару шагов, побежала обратно и едва успела к раковине. Ее вырвало мороженым и соком.
— Маринка, ты… Ты тоже беременная? — Танюшке не хотелось верить, что происходит что-то страшное. — Какой срок?
— Нет, нет. Я не знаю, что это. Тошнит со вчерашнего дня…
Теперь она была мертвенно-бледной. На белом, как простыня, лице ее густо накрашенные глаза казались жуткими и чужими.
— Тошнило со вчерашнего вечера, я думала, что отравилась. К утру стало легче, и вот опять…
Маринка только успела прополоскать рот водой и тут же опять скорчилась.
— Я сейчас. Надо вызвать врача, я сбегаю…
— Не надо никакого врача. Это отравление.
— Ага, рассказывай. Бледная как смерть.
Выбежав из туалета, Танюшка кинулась к билетерше:
— Там девушке плохо, вызовите «скорую»!
— А билеты кто останется проверять? Ты? — билетерша спросила, отчаянно окая. — Мне, может, тоже, плохо, однако стою. — И, оценив Танюшкин круглый живот, добавила: — Молодые, видать, да ранние. Плохо ей…
— Совести у вас нет! — взорвалась Танюшка. — Стала бы я из-за ерунды…
И неожиданно она расплакалась, впервые за много-много дней. Плакала она от бессилия помочь Маринке прямо сейчас, оттого, что не знает, что вообще такое творится. Маринка, слышишь, тебе лучше прямо сейчас поправиться, ладно, мы не пойдем в кино, а лучше пойдем ко мне, чаю выпьем. Знаешь, у нас есть настоящий вишневый джем и полукопченая колбаса. А хочешь, я подарю тебе свою сумочку с бисером, она тебе всегда нравилась, да я тебе все отдам, только прекрати корчиться там, в туалете. Вот сейчас я обернусь, а ты стоишь рядом и улыбаешься. Танюшка обернулась, но Маринки не было. И тогда слезы хлынули с новой силой, теперь оттого, что жизнь ее по большому счету обманывала, вроде бы она получила много всего и сразу, а потом оказалось, что то ли и этого мало, то ли она совсем не этого ожидала от жизни.
— Что тут происходит? — Возле билетерши как из-под земли вырос милиционер. — Девушка, вы почему в полдень не на работе?
— Да она беременная, не видишь? — испугалась даже билетерша.
— Это мы сейчас разберемся, кто тут беременный!
У милиционера было открытое обветренное лицо с суровой складкой между бровей, и весь его сумрачно серый облик выражал идею служения чему-то такому, о чем сам он мог только догадываться.
— Гражданочка, ваши документы, — взяв Танюшку под локоток, милиционер отвел ее в сторонку, и проходившие мимо люди поглядывали на них с опаской и явным интересом, что же такое могла натворить эта девушка.
— У меня нет документов, я в кино пришла.
— Тогда пройдемся в отделение до выяснения личности.
— Зачем в отделение? Я Татьяна Ветрова… Послушайте, там моей подруге плохо, вызовите «скорую»…
— Может, тебе еще и пожарных вызвать? Шляются по киношкам в рабочее время…
Милиционер вцепился ей в рукав. Танюшка еще попыталась вырваться, однако он грубо осадил ее и потащил за собой к выходу из кинотеатра. Она еще докрикивала билетерше: «Вызовите «скорую»!», однако уже была оттерта от нее толпой, которую ледоколом рассекал милиционер, и люди смотрели на нее с презрительным недоумением, как будто она что-то украла.
Отделение милиции оказалось недалеко, почти во дворе кинотеатра. В нем сидело еще трое таких же «прогульщиков», как и она, — в рабочее время людей ловили прямо в кафе, кинотеатрах, химчистках и магазинах, требуя объяснений, почему они не на рабочем месте. Танюшка, конечно, слышала слухи, однако чтобы такое случилось с ней… Ладно, она, в конце концов, на каникулах, но что же будет с Маринкой?
Милиционер долго и на полном серьезе оформлял протокол задержания, куда-то звонил, кажется, в университет, проверяя, учится ли у них такая Татьяна Ветрова, потом сверял в паспортном столе личные данные и прописку на силикатном заводе.
— Вы что, не видите, что она беременная? — наконец не выдержала дама в каракулевой шубке из числа таких же пойманных.
— Беременная — не больная, — не отрывая глаз от протокола, ответил милиционер.
Танюшке стало дурно от жары и духоты в отделении.
— Да? — слезы у нее давно иссякли, и она думала только, как скорей выбраться отсюда. — Тогда запишите в протокол, что у меня свекор прокурор республики. Петр Андреевич Ветров. Можете даже ему позвонить.
— Может, тебе еще сам Андропов дядька? — хмыкнул милиционер. — Андропову звонить не надо?
В конце концов ее отпустили, потому что предъявить оказалось действительно нечего. И она поплелась домой, зареванная, в сбившемся платке, едва волоча ноги. Проходя мимо кинотеатра, она вспомнила про Маринку, однако после всего, что случилось, заглядывать внутрь не решилась. Попросту испугалась. Ей надо было срочно попасть домой и хотя бы умыться. Ей казалось, что лицо ее заляпано жирной, липучей грязью, что теперь она замарана навсегда перед всем миром, но более прочего перед государством. Чем она была виновата? Да уже тем, что могла вот так запросто сходить в кино, когда другие вкалывали на производстве. Она давно догадывалась, что человек рожден для того, чтобы каждую минуту вкалывать — на производстве или у себя дома. Вдобавок каждый гражданин страны Советов в принципе был в чем-либо да виноват перед государством, и задача государства — только установить эту его вину… А «внутренний мир», о котором любила говорить Вероника Станиславовна, — это вообще ничто на фоне государственных интересов. И это Танюшкино внутреннее «я» опять чему-то не соответствовало, чему-то очень важному, чего Танюшка никак не могла уловить и сформулировать для себя. Даже если все остальные будут утверждать, что никакой вины за ней нет, она будет по-прежнему ее переживать…
Дверь была закрыта изнутри на верхний замок. Значит, кто-то совсем некстати приехал на обед домой. Сергей? Пальцы дрожали, Танюшка с трудом нащупала ключом замочную скважину, однако дверь уже открывали изнутри.
Дома был Петр Андреевич. Танюшка попыталась было быстро скинуть сапоги и пальто в темной прихожей и проскользнуть в ванную, однако по ее прерывистому дыханию он понял, что что-то не так, и спросил, что случилось.
— Представляете, — она попробовала говорить спокойно, но голос сорвался, и она опять откровенно разревелась, заново переживая свое унижение. — Мы с Маринкой просто пошли в кино, а меня там милиция… в милицию…
Путаясь в словах, она скомканно объяснила, что случилось, и наконец опять расплакалась, утирая слезы уголком платочка.
— Нет, главное, меня отпустили, а Маринка… Что с ней? Кто-нибудь вызвал «скорую»?
— Не реви, ну все, все, — Петр Андреевич произнес как можно мягче. — Фамилию милиционера запомнила?
— Фамилию?.. Какую фамилию? Он там сидит, в отделении, почти во дворе кинотеатра.
Накинув дубленку, Петр Андреевич быстро вышел. Вернулся скоро, не прошло и получаса, в нервном, возбужденном состоянии, даже поругиваясь сквозь зубы, чего не бывало прежде.
— В общем, так, Танечка, не переживай. С милиционером будет отдельный разговор. Он явно перед начальством выслужиться хотел, да перестарался. А Маринку твою увезли в горбольницу на «скорой», билетерша вызвала.
— С ней что такое? Вам сказали?
— Ну, она молодая девчонка, думаю, ничего страшного. В конце концов, туда можно позвонить, а вечером навестишь, — и тут, вздохнув шумно и глубоко, будто действительно переживая некий серьезный момент: — До чего несуразно получилось. Сегодня Татьянин день, ты хоть это помнишь?
— А? Да-да… — Танюшка попробовала улыбнуться, но получилось плохо.
— Тогда чего сидишь, как мертвая царевна? Я специально домой заехал… — он как будто бы подыскивал слова в свое оправдание, что было уж совсем странно, и Танюшка даже посмотрела на него с любопытством.
— В общем, мы с Сергеем решили сделать тебе подарок… — смущаясь и даже немного покраснев, он полез во внутренний карман пиджака и выудил оттуда бархатную коробочку.
Танюшка подумала бы, что в этот момент Петр Андреевич выглядел крайне глупо, однако она не могла о нем так подумать, поэтому просто приняла эту коробочку, точно так же смущаясь и краснея. В коробочке обнаружился золотой кулончик-солнышко на цепочке, который Петр Андреевич тут же предложил ей надеть и некоторое время еще неловко возился с застежкой, дыша ей прямо в затылок.
Кулончик был почти горячий и по-настоящему жег Танюшкину кожу, как сгущенный огонь. Она слегка ахнула и прикрыла кулон ладошкой.
— Что? — низким и тихим голосом спросил Петр Андреевич.
Ее синтетическая кофточка ответила электрической искрой. Или, может быть, это заискрил сам воздух. Обернувшись, Танюшка отступила на полшага, но все равно осталась к нему слишком близко, почти вплотную, почти упираясь в него отчаянно торчащим животом.
— С-спасибо, — едва совладав с собой, но все еще тяжело дыша, сказала Танюшка. — Но почему это дарите вы, а не Сергей? Он что же, попросил вас?..
— Нет. Но… В общем, не задавай лишних вопросов, — Петр Андреевич перешел на обычный свой суховатый тон, и голос его обрел прежний тембр. — В конце концов, ты внука моего носишь… Ну, не скучай, а мне пора.
Когда за ним захлопнулась дверь, Танюшка еще выглянула в окно, ожидая, что вот сейчас он выйдет из подъезда, пройдет к машине.
Через полминуты Петр Андреевич вышел из подъезда, сделал шагов пять и — обернулся на окно, в котором была она. Она даже немного испугалась оттого, что он обернулся, однако не стала прятаться, а робко, почти незаметным движением, помахала ему. Он улыбнулся и ответил ей, высоко подняв руку над головой.
И только когда его машина отчалила со двора, Танюшка опомнилась, что до сих пор не знает, что же случилось с Маринкой. Вдруг Маринка решила, что Танюшка, злая и бессердечная, ее попросту бросила в этом туалете? Она набрала телефон приемного покоя и терпеливо, переживая каждый свербящий гудок, ждала, когда ей ответят.
— Саволайнен, Саволайнен… Год рождения, говорите, какой? Шестьдесят четвертый? — дежурная на некоторое время замолчала, потом выдала бесстрастным тоном: — Больная Саволайнен поступила сегодня в сахарно-диабетической коме, состояние стабильное, находится в отделении интенсивной терапии.
— В какой еще коме? Как это? Постойте… Ее можно навестить?
— Сегодня нельзя, — отрезала дежурная, и в трубке снова раздались унылые гудки.
Господи! Кома, сахарный диабет… Какое отношение эти страшные медицинские слова имели к Маринке? И тут Танюшка припомнила, что в последнее время Маринка то и дело бегала пить, срываясь в столовую посреди лекции, будто мучимая зноем, совсем истаяла с тела, и руки у нее чесались, она еще не могла понять отчего, думала, что от колючего свитера. А в кино эти два стакана сладкого виноградного сока… Да ведь она же просто могла умереть!
Растерявшись оттого, что не знала, чем и как тут можно помочь, Танюшка набрала служебный номер Сергея, хотя чем он-то мог тут помочь. Сергей ответил по обыкновению сухо, почти рявкнул в трубку.
— Это я-а… — проблеяла Танюшка. — Тут, в общем…
— А, батя уже подсуетился. Ну, как, подарочек понравился?
— Что? Д-да. Спасибо…
— Ты прости, я про Татьянин день как-то не подумал, а отец у нас человек старорежимный, именины отмечать привык…
— Сереженька, да, за кулончик спасибо, только я звоню… Маринка в коме, ее увезли на «скорой». Меня туда не пускают. Ты можешь что-нибудь сделать?
— Подожди, — Сергей ответил через паузу. — Ты серьезно? А что случилось?
— Сахарный диабет.
Он обещал помочь. То есть он почти ничего не обещал, а только съездить вместе с Танюшкой в больницу, поговорить с врачом… Следователю все же больше скажут, чем подруге, даже если он просто так интересуется, не по работе.
Прошло еще часа три-четыре, в течение которых Танюшка не знала, куда себя деть, и при этом ей ничего не хотелось иного, кроме как попасть к Маринке в больницу, как будто это само по себе могло что-либо изменить. Только направляясь на кухню, чтобы заварить чаю и таким образом скоротать время, она мельком увидела себя в зеркале и зацепила взглядом кулончик, блеснувший в ямке под шеей. И сразу снова бросило в жар, и жилка забилась под кулончиком, как в тот момент, когда Петр Андреевич возился с замком цепочки, дыша ей прямо в затылок. Как там он ее назвал? Мертвой царевной? Но почему же мертвой? Она вполне живая. Ходит, дышит, чувствует.
До горбольницы было рукой подать, вниз и налево, а машина ползла вперед, подолгу выстаивая на каждом перекрестке, ожидая, когда очередной троллейбус ленивой коровой выйдет на поворот. Жизнь вообще была бесконечным ожиданием — своей очереди к телефону-автомату, в гардероб, к кассе и т.д. По большому счету — ожиданием какой-то иной, лучшей доли, которая все откладывалась на потом, и все вокруг к этому были привычны, полагая, что так именно и должно быть.
— Ну, давай уже, — ее нетерпение все-таки прорвалось, и машина, будто бы послушная ей, тронулась с места, ворча и пыхтя.
В приемном покое сидел Володя Чугунов, которого Танюшка не сразу признала — виделись они редко и накоротке. Сперва обратила внимание, что сидит парень в синей мастерке, с очумевшим лицом, держит на коленях драный пакет, из которого торчат бордовые варежки. Маринкины варежки. И так, даже не поздоровавшись, Чугунов начал говорить, что ему наказали всю одежду оставить в больнице до выписки, а как тут оставишь, если она пропитается насквозь больничным духом, и черт знает когда еще будет эта выписка. С виду Володя Чугунов был настоящая голытьба, наверно, поэтому и не мог вот так просто расстаться с одеждой. Если бы не Маринка, Танюшка никогда не стала бы с ним общаться. Даже не из презрения к голытьбе, сама-то она только недавно выдернулась из такой же точно голытьбы, разве что чуть припудренной финским флером. А только лишь потому, что жизненный цикл таких вот персонажей был предопределен с самого начала. Они росли в бараках где-нибудь в окрестностях Тяжбуммаша, шли работать на Тяжбуммаш и ничего иного не хотели от жизни. Совершенно ничего. Но сейчас Танюшка испытала к Володе некое подобие уважения за то, что прилетел сюда первым.
— Ты ее видел? Ты можешь мне рассказать? — она подсела к нему.
— Как же, пустят к ней. Я понял, что тут только по блату пускают, как и везде.
Сергей, едва подавив смешок, вызвался сходить на разведку и, оставив куртку Танюшке, скрылся за дверью, ведущей в больничные покои. Вскоре оттуда донеслись чьи-то рассерженные возгласы, потом раздалось резкое: «Ждите на лестнице», а следом на высоких нотах зазвучал женский голос, разъясняющий что-то терпеливо и подробно.
Как странно, думала Танюшка, как странно кончается этот день, который вроде бы с утра ничего особенного не предвещал и который вдруг резко разжался пружиной. Татьянин день.
— Что тебе сказал врач? — она спросила Сергея, стоило им только вернуться к машине, оставленной возле приемного покоя.
— Что сахарный диабет — это навсегда, если в общих чертах. А вообще Маринке твоей еще повезло, «скорая» нашла ее в туалете уже без сознания, — и, заметив Танюшкину тревогу, добавил: — Мне отец рассказал, что там случилось. Я завтра этого мента пополам порву. Он у меня огребет по полной!
И он еще долго разорялся по поводу того, что Андропов только трудовую дисциплину повышать велел, а менты на местах выслуживаются, хватают всех без разбору, лишь бы показатель по району поднять. Набрали в милицию безмозглое быдло, которое едва по слогам читает… Потом он вдруг почему-то заговорил о квартире, которую обещали сдать еще в начале января, но затянули, знаешь ведь, как у нас выполняются планы, да они и на бумаге давно не выполняются, а с родителями жить полная засада, папаша так и норовит меня построить, как будто я мальчик, нельзя же всю жизнь прожить по его указке, пора и к самостоятельности привыкать. Танюшка слушала, не перебивая, но и не понимая в то же время, с чего вдруг Сергей так завелся из-за квартиры. Ну, поживут они с родителями еще месяц-полтора, рано или поздно эту квартиру все равно сдадут. Там ведь и ремонт делать не придется, как обещают, только мебель расставить… И вдруг поймала себя, что мыслит совсем иными категориями и обитает в ином пространстве, чем Маринка и тем более ее Володя Чугунов. И что Маринка, которая грызет этот финский язык так, будто он медом растекается во чреве, все равно никогда не сможет заработать на кооператив, даже на однушку, не говоря о Володе, которому разве что завод выделит квартиру. Когда-нибудь. Нет, зачем вообще ей думать об этом? В конце концов, Маринка сама строит свою жизнь. А ей, Танюшке, нужно думать о том, что скоро появится ребенок. Девочка, непременно девочка, хотя Сергей хочет мальчика. Но это будет красивая девочка, настоящая принцесса, которой никогда уже не придется колоть дрова и таскать воду с колонки…
— Чего задумалась? Приехали.
Машина остановилась напротив подъезда.
— Ты сейчас так хорошо откинула со лба прядку, — сказал Сергей. — Можешь повторить?
— Зачем?
— Просто очень изящный жест.
Танюшка механически провела ладонью вдоль линии лба, заслужив поцелуй Сергея.
— Я, кстати, по случаю бутылочку прихватил, — сказал он.
— По какому это случаю?
— Татьянин день, как-никак. Или ты забыла?
— А-а. Так мне же нельзя.
— Ну, пригубить-то можно. Или ты собираешься мне трезвенника родить?
1984. Весна
Светало рано, очень рано. Несмотря на ночные заморозки, запоздавшая весна обещала близкое тепло и близкую радость, раздавая по своему обыкновению щедрые обещания, и ей хотелось верить, грядущему вообще…
Схватки начались под утро, когда ей смертельно хотелось спать, и она поначалу пыталась отмахнуться от боли, чтобы поспать еще, но тут внутри нее что-то лопнуло, боль скрутилась внизу живота тугим узлом, и скоро не осталось ничего вокруг, кроме этой раздирающей боли. «Сережа, Сережа!» — она сперва звала мужа, который со сна плохо соображал, что делать, потом звала маму, потом, охая и стиснув зубы, долго спускалась по бесконечной лестнице, потому что Сергей решил, что довезет ее быстрей, чем приедет «скорая».
Потом, мучаясь в предродовом отделении и периодически, между болью и нестерпимой болью, снова ныряя в сон, вызванный уколами, которые ей щедро вкатили, она успевала вскользь подумать, что это надо просто перетерпеть, что пусть лучше будет больно ей, чем ребенку. «Все в порядке, Таня, все в порядке», — толстая медсестра, которая что-то делала с женщиной на соседней койке, изредка повторяла бесцветным голосом, пытаясь то ли действительно ее успокоить, то ли оправдать свою неспособность приглушить ее боль. И Танюшка снова ныряла в черный глубокий сон, из которого всякий раз вырывал ее медведь, терзавший когтистой лапой ее нутро, пожиравший кишки и печень. Прямо над ней под потолком нервно мерцала желтая лампочка, и так казалось, что этой лампочке тоже больно, потому что если есть боль, то, кроме нее, в мире не остается ничего другого. Только больная лампочка снаружи и медведь внутри. А где-то в параллельном пространстве, напитанном золотистым светом, по желтой глади первобытных вод плавала ее доченька, укутанная лепестками лилий, в блаженном неведении о страдании и о том, что именно называется жизнью. Зачем она так упорно стучалась сюда, разрывая изнутри свою мать?
Боль пронзила ее насквозь острой пикой, выскочив наружу изо рта безумным, некрасивым криком. Крик заставил наконец явиться врача, до сих пор блуждавшего где-то в гулких сквознячных коридорах, ведущих в саму преисподнюю. «В родзал, у нее полное раскрытие!» Толстая медсестра, подхватив Танюшку под мышки, заставила ее подняться и следовать за ней в родзал, где уже корчилась на столе толстая женщина с рыжими растрепанными кудрями.
Потом боль отпустила, остались только пульсирующие схватки, тяжелое дыхание и побудительные возгласы черноглазой врачихи: «Давай, давай!», в некоторый момент почти превратившиеся в кудахтанье. Черная птица с сиплым надрывным криком захлопала крыльями, пытаясь взлететь вверх, вверх, к самому потолку, искусственному мертвенно-бледному свету. Еще, еще раз! Пырх-пырх, в последней, смертельной потуге тела… Потом разом все кончилось, и ярко-розовый комочек жалобно заплакал на руках у врача.
— Покажите мне девочку, — попросила Танюшка.
— Откуда ты знаешь, что девочка?
Влажные черносливы глаз и черный пушок на головке — это была ее девочка, с болью и кровью вырванная из когтистых лап огромного медведя. Сколько страхов и суеты вокруг этих родов, а ведь есть только боль и кровь, страдание, через которое зачем-то нужно пройти… «Отдыхай пока!» Дочку у нее сразу забрали и куда-то унесли.
В послеродовой палате лежала эта женщина с рыжими растрепанными кудрями. Уже спокойная, умиротворенная, она сразу же спросила Танюшку, кто у нее родился и сколько ей лет.
— Я и гляжу, ты еще молодая, первый ребенок. А у меня уже третий. Я из Усть-Тулоксы сюда приехала рожать, потому что у меня варикоз, я даже летом в колготках хожу. Врачи говорят, дура, что ли, третьего ребенка рожать? А если у меня второй муж своего ребенка хочет? Муж, он еще не у каждой есть, у нас в поселке вообще большая редкость. У тебя есть муж?
— Есть.
И вот только сейчас Танюшка вспомнила про Сергея, который остался где-то очень-очень далеко и ничего не знал о том, что у них теперь есть доченька. Он, конечно, расстроится, что не мальчик, но это ничего, мальчика можно будет родить как-нибудь потом…
Сестра принесла им холодные макароны и чай.
— Ничего другого нет, мамочки, извиняйте, все уже съели.
— А сколько сейчас времени? — спохватилась Танюшка.
— Сейчас три часа. Твой-то муж с самого ранья так и сидит в приемном покое. Солидный он у тебя, представительный мужчина.
— Так ты за старого вышла? — отозвалась женщина с рыжими волосам. — Правильно. Молодой еще налево гулять начнет, как вон мой первый красавéц. За красивого выходила, радовалась, а потом оказалось, что он для всех красивый. Лучше бы я сразу за начальника молокозавода вышла, он предлагал, а я нос воротила, мол, лысый. Второй-то муж у меня тоже лысый, грузчиком работает, зато надежный…
— С чего вы взяли, что у меня муж старый? Ему двадцать пять, — Танюшка сказала с некоторой обидой.
— Нет, тогда это не твой муж там сидит, говорю, представительный такой мужчина, седой, — медсестра попутно раздала им заскорузлые пеленки, которые полагалось носить при родах вместо трусов. — Кровавить еще дней десять будет. И не вздумайте просить родных, чтобы вам вату или марлю сюда таскали. Запрещено это у нас.
Танюшка не сразу сообразила, что в приемном покое сидел не Сергей, а Петр Андреевич. Сергей, передав ее врачам, тут же укатил домой собираться на службу, обещая периодически названивать и справляться, как дела. Но почему вдруг Петр Андреевич?..
Теперь они виделись редко. В новой квартире остались только она и Сергей, и то вместе бывали только по выходным, в будни Сергей, подбросив ее в университет, уезжал на работу и, занятый своей карьерой, появлялся дома ближе к ночи, сосредоточенный и молчаливый. Карьера планомерно поглощала Сергея, и он больше не заикался о том, как в их первые дни, что Танюшка после университета не будет работать, потому что она такая красавица, что его станут преследовать мысли о мужиках, которые будут разглядывать ее спереди и сзади, норовя ухватить лакомый кусок. Нет, даже мысль об этом уже казалась невыносимой. Она тогда и не возражала, потому что пока что понятия не имела, кем быть и что делать с этим своим финским языком, когда университет окончит. В учительницы пойти? Ну уж дудки. Работать переводчиком? Для этого нужно очень хорошо финский знать, чтобы слова горохом отскакивали от зубов, а спать в обнимку со словарем она не собиралась, это только Маринка может перед сном читать русско-финский словарь… Впрочем, зачем думать об этом сейчас?
Однако мысли не отпускали. Незадолго до родов Сергей купил ей трюмо, чтоб было перед чем расчесывать волосы, заплетать и расплетать косу. Трюмо рождало несколько ее отражений анфас и в профиль, и Сергей говорил, что это называется триптих. И вот, сидя перед собственным триптихом, Танюшка стала задумываться, к какому типу женщин себя отнести — к сильным женщинам или слабым, об этом еще что-то говорили на психологии, то есть говорили вообще, без перехода на личности. Конечно, она сильная, даже очень сильная. Но вот что странно: стоило ей оказаться рядом с Петром Андреевичем, как сразу прорастала даже не слабость, а хрупкость. И еще большая странность состояла в том, что, когда Петр Андреевич улыбался, открывая крупные яркие зубы, в этом всегда присутствовала надежда. Хотя как такое возможно? Разве могут зубы сами по себе внушать надежду?..
Всякий раз, когда девочку приносили покормить, она смешно вертела черной головкой, нацеливаясь на сосок, а потом присасывалась к груди пиявочкой. В такие моменты Танюшка снова удивлялась собственному телу, которое без ее участия знало, как кормить ребенка, и просто купалась в счастье, настоящем счастье. «Отдыхай пока», — говорили медсестры. «Отдыхай пока, — вторила рыжеволосая женщина. — Успеешь еще ночей не спать». Счастье отравляли заскорузлые пеленки вместо трусов, но и их можно было пережить, потому что они были не навсегда. Потому что, как говорил Сергей, медицина была бесплатной, а чего еще можно ожидать от бесплатной медицины. И все-таки было в этом что-то еще — в стенах, крашенных густо-серым, крошащемся кафеле в туалетах и душевых, застиранном белье и алюминиевых вилках, хамоватом персонале, отъевшемся на тортиках, которые счастливые родственники вручали в обмен на младенцев, во всей тюремной атмосфере больничного хозяйства чувствовалось огромное презрение к женщине, несмотря на лозунги об охране материнства и детства, улепившие все свободные стены. Танюшка еще размышляла, что это, наверное, не во всей стране так, а только у нас, потому что бабушка Хайми рассказывала, что финны рожали в бане, а карелы — в хлеву, как дева Мария, о которой Танюшка только и знала, что она рожала в хлеву, потому что в приличное место ее не пускали евреи. А карелы вообще всех женщин отправляли рожать в хлев, где, может, и теплей, чем на улице, однако воняет и вообще полная антисанитария…
Через неделю их уже выписывали на волю со словами: «Приходите к нам еще».
В лице Сергея читалась усталость или вообще появилось что-то совсем незнакомое, как будто они не виделись очень давно. Танюшка поняла, что успела отвыкнуть от мужских объятий, хотя прошла всего-то неделя. И потом, когда они вернулись в их новую квартиру с просторной кухней, одной большой комнатой и второй крошечной, которая теперь предназначалась для девочки, Танюшка поняла, что не знает, что делать с ребенком, или, скорее, теперь с Сергеем, потому что она теперь принадлежала исключительно своей девочке.
Ей захотелось принять душ, казалось, что тело и волосы все еще пахли больницей и заскорузлыми пеленками. Раздевшись, она долго и придирчиво рассматривала себя в зеркале. Тело еще не приняло прежних очертаний, хотя она слегка раздалась в талии, одновременно похудела, ребра читались под кожей, и острые ключицы торчали по-детски беззащитно, только грудь, исполненная молока, выглядела огромной.
Дверь приоткрылась. Она резко вздрогнула, в висках застучало, изображение в зеркале поехало. Сергей затек в ванную, как вор, уронив полотенце и задев плечом зеркало.
— Стой, — он грубо схватил ее и впился ртом в ее сухие губы. — Я хочу тебя. Сейчас.
Это прозвучало как окончательный приговор, поэтому она по-настоящему испугалась, хотя вообще очень редко чего-либо боялась. Она попыталась отстраниться, вырваться из его цепких объятий, однако Сергей воспринял ее порыв как любовную игру и, схватив за загривок, пригнул к ванной.
— Я соскучился, Танька, как же я соскучился.
Он действовал напористо и быстро, разрывая внутри нее едва зажившие ходы и закутки, а она думала, когда же это наконец кончится, скорей бы, хотя и пыталась не показывать вида, что просто терпит. Эмаль ванны была сколота возле самого стока, и в трещине уже поселилась ржавчина, хотя когда же это успело случиться, они же только что въехали. Кран упорно, в четко заданном ритме ронял в ванную прозрачные капли, похожие на слезы, Танюшка успела отсчитать пятнадцать капель: страшно, страшно, страшно, страшно, — когда Сергей позади нее наконец задергался и замычал, а потом затих, прижавшись к ее спине, и напоследок хорошенько треснул ее по заднице:
— Что-то ты похудела, Танька, один хребет остался. Ничего, откормим.
Когда он ушел, она включила горяченную воду и плакала, подставляя лицо струям, которые тут же уносили ее слезы за собой, будучи с ней заодно и покрывая ее несчастье. Хотя какое несчастье? Почему? Чего она ожидала по возвращении домой? Или это и была послеродовая депрессия, о которой им перед самой выпиской рассказывала пожилая врач, а она еще похихикивала, ну какая там депрессия, если дети — это же радость несусветная, еще мама так говорила, когда ее спрашивали, зачем она столько детей нарожала.
— Танька, иди чай пить, — позвал Сергей из кухни.
Вытерев лицо насухо полотенцем, Танюшка влезла в одежду и вышла из ванной со словами: «Кран капает, надо слесаря вызвать», пытаясь не показывать вида, что переживает.
— Скажешь тоже, слесаря. Сам поправлю, — он не догадывался ни о чем.
И дальше день потек своим чередом, как будто и не случилось ничего особенного. Да и что особенного случилось? Муж грубо отымел жену в ванной, ну так с полным правом, у него штамп в паспорте. И так, наверное, происходило в любой семье, со всеми женщинами, которые вместе с ней лежали в роддоме, и далеко не все дети получались по обоюдному хотению, в красивой обстановке, как показывали в кино.
Теперь она загружала в машину белье, опасливо косясь на дверь ванной, купала малышку, ощущая спиной сквозящее пространство, которое таило угрозу. Прежде она боялась показаться Сергею неотесанной, в том числе и в постели, и постоянно нуждалась в маленьких доказательствах его любви типа нечаянного прикосновения или хотя бы шоколадки к чаю, не допуская мысли о том, что он может быть грубым. Но кто же тогда был тот хищный мужлан в ванной, который мало чем отличался в откровенной похоти от покойного Геры Васильева да и прочих рабочих парней с силикатного? И куда подевался королевич, который однажды постучался в их домик, вынырнув из своей сказки?
Прошлой весной у них был такой период, когда они перестали разговаривать, а только целовались. Теперь они тоже разговаривали мало, она успевала к вечеру настолько вымотаться с дочкой, что мечтала только добраться до постели и немного поспать, пока та не хнычет. Вдобавок ей предстояло как-то сдать сессию, и она наконец, как будто опомнившись, взялась за учебу. Однажды, когда она брала с полки книги, он подкрался к ней сзади и задрал халат. Ему нравилось смотреть, как она кормит грудью, а она смущалась под его взглядом, и малышка от этого начинала плакать. Ей казалось, малышка понимает, чем они занимаются в ее присутствии. Влажные черносливы внимательно наблюдали за ними, когда он тащил ее на диван, как зверь в свое логово, невзирая на вопли о том, что подгорит каша. Между ними еще случались минуты нежности, но это была скорее нежность к общему ребенку, Майке, которую Сергей теперь лелеял, как некогда Танюшку, теперь она была иконкой в красном углу, на которую он молился. Иконке ведь не задирают халат и не пригибают за загривок к ванне, чтобы как следует отодрать. Разве этому посвящались тома сонетов на полках в университетской библиотеке? Овладение — вот что это было, изнанка страсти, близкая к насилию, боли и крови. Или в этом и состоял истинный характер любви, а все остальное накрутили вокруг только для того, чтобы завуалировать ее неприглядную суть?
Неужели между Сережиными родителями тоже случалось, что Петр Андреевич хватал за загривок Веронику Станиславовну и пригибал к ванне или, подкравшись сзади, задирал ее халат? Но как же потом Вероника Станиславовна могла рассказывать студентам о Марксе, Энгельсе и пролетариате как передовом отряде? Хотя пролетарии с силикатного завода именно так и поступали со своими возлюбленными, а будучи в подпитии, могли еще и мордой в муравейник сунуть.
Когда Танюшка с горем пополам сдала сессию, их с Сергеем отпустили в ресторан отметить окончание учебного года, а заодно и рождение Майки. В ресторан Танюшке идти было решительно не в чем, поэтому она уговорила Сергея на выходных отвезти их с малышкой к Кате, которая за два дня могла сшить любое платье. А может, Танюшке просто хотелось красивое платье, а такие не продавались. Висела стандартная серятина на стандартные фигуры, равновеликие в бедрах, груди и талии. А на ее тоненькую фигурку, которой не повредили роды, вообще не выпускалось одежды. Денег с сестры Катя бы не взяла, поэтому Танюшка решила расплатиться палкой сервелата и банкой венгерского вишневого джема. О том, что такой существует в природе, она сама не подозревала до замужества.
Городские окраины, новостройки которых были посажены в почву квадратно-гнездовым способом с четкой разбивкой на кварталы-дворы, давно производили на Танюшку странное впечатление. Вроде бы все необходимое было под рукой: почта, магазин, садик, школа… И в то же время ничего избыточного, как будто человек с утра до вечера обречен вращаться по орбите соцкультбыта, находя в этом высшее счастье. При этом абсолютно счастливые женские лица встречались только на обложке журнала «Работница», им хотелось верить, именно тому, что пусть не здесь, не в нашем городе, но где-то же есть то, что называется семейным счастьем. В новостройках оно точно не обитало, иначе это как-нибудь да проявилось бы, однако и там лица были, по обыкновению, озабочены — из чего приготовить обед и во что одеться.
Танюшке не нравились новостройки, в них все как будто было фальшиво, то есть людей пытались убедить: вот, мы вам построили красивое современное жилье, радуйтесь! А люди, конечно, радовались поначалу, что жизнь более-менее наладилась, только вскоре оказывалось, что человеку нужно чуть больше, чем сквозящее пространство с хлипкими дверями, кое-как наляпанным кафелем в ванной и новым холодильником, который включался-выключался со звуком голодного оргазма. В любой благоустроенной двушке соседи ходили будто по голове, внедрялись во внутреннюю жизнь через вентиляционные ходы на кухне и в ванной, когда бывало слышно все, что не должно быть слышно, типа «молчи, сука, убью» и «а я тоже прописана в этой квартире».
Катя напекла пирогов, и хотя Танюшка приехала вроде бы по делам, она этим пирогам страшно обрадовалась, тут же провалившись в детство и снова став младшей сестренкой, с которой нянчилась Катя. У них было часа два, Сергей обещал забрать ее около полудня. Катин муж, едва поздоровавшись в прихожей, ушел смотреть «В мире животных». Танюшка отметила мельком, какое странное у него выражение лица, злобно-ироничное, что ли. Он и улыбался с оттенком подозрения, мол, знаю я ваши платья… Заметив Танюшкину тревогу, Катя только небрежно махнула рукой, потом за чаем уже объяснила, что мужу полагаются какие-то выплаты за контузию, а он уже второй год не может их получить, то одной справки не хватает, то другой, пока одну добудет, у другой срок действия кончится и т.д. Катя выглядела веселой, Майку она уложила в кроватку Павлика, и она там сладко спала, не доставляя никаких хлопот. А Павлик, протопавший на кухню как настоящий хозяин, что-то гугукнув, поднял глаза на Танюшку и вдруг обомлел. Не решаясь приблизиться, Павлик издал глубокий сладострастный вздох и устроился на своем стульчике в уголке, не сводя с Танюшки влюбленных глаз.
— Мужик растет, нечего добавить! — Наскоро убрав со стола, Катя раскинула на нем ткань, огненно-красную, скользкую, в пятнах черных цветов.
Этот отрез Танюшке подарила Вероника Станиславовна, и Катя, с завистью прицокнув языком, еще сказала: «Мне бы такую свекровь». Отрез было откровенно жалко кромсать, наверное, по этой причине он и залежался у Вероники Станиславовны в шкафу, однако Катя, обмерив Танюшку вдоль и поперек и заметив, что ее фигура почти не пострадала, тут же разложила на ткани лекала, очертила их острым портновским мелом и смело, не боясь ошибиться, раскроила по меловым линиям, одновременно рассказывая о том, как на прошлых выходных водила Павлика в Парк культуры на аттракционы и как он испугался карусельного слоника… В некоторый момент Танюшке показалось, что все это какой-то сон. Нет, в самом деле, откуда взялся Павлик? И кто там так сладко сопит в кроватке? Неужели ее дочь? Но ведь совсем недавно были только она и Катя, а еще Настя и мама. Они, конечно, все до сих пор существуют, но только теперь порознь. И куда же делась вся прошлая жизнь? Неужели просто вот так взяла и перегорела в золу, белый пепел?
— Кать, а ты счастлива? — неожиданно для себя спросила Танюшка.
Катя пожала плечами, выдав свою неуверенность:
— Муж, ребенок есть, чего еще надо? Зарабатывает Костя вроде неплохо…
— Он хоть не пьет?
— Полгода держится.
— А чего тогда такой странный?
— Говорю, выплату никак получить не может… Почему ты вдруг спросила?
— Так, вспомнила наше житье на силикатном заводе, как в школу бегали вместе…
— Ну а при чем тут Костя-то?
— Я просто подумала, что еще каких-то два года назад ничего этого не было — ни Кости, ни Павлика, ни Майки, мы ничего не знали о них, а сейчас — как будто бы так и надо…
— Ничего не поняла, — Катя даже оторвалась от шитья. — Тебе чего недостает, красавица? У тебя хлеб даже не медом, а вишневым джемом намазан. И это, по-твоему, плохо? Тонким слоем, что ли?
— Нет, это я не к тому вовсе. Только в последнее время мне все чаще вспоминается, как мертвую курицу нам на крыльцо подкинули. Помнишь, я тебе рассказывала…
— Ну и чего? — Катя насторожилась.
— Мне теперь кажется, что в тот самый момент что-то такое навсегда кончилось. Что-то очень важное, понимаешь. Хотя мне казалось, что, напротив, все только начинается. Но ведь чтобы оно началось, что-то должно кончиться, разве не так?
— Да ну тебя, Танька. Курицу дохлую ей подкинули, и все, жизнь кончилась. Подумаешь, курица. Еще бы в магазин куриц подкидывали. Будто не понимаешь, что это все просто от зависти.
— От зависти? Так а чему завидовать?
— Тому, что ты красивая, дура! И этого у тебя никак не отнимешь.
Танюшка вздрогнула. За семейными хлопотами она почти и забыла, что красивая. А может, ей просто уже давно никто не напоминал об этом. Разве что Павлик, но он был еще слишком маленький, поэтому не считался.
Она так и не поняла, понравилось ли платье Сергею. Когда она надела обнову, он только сказал: «Ну вот, сегодня ты в форме», вроде бы ничего плохого не было в его словах, а все-таки они звучали казенно. И в ресторане, хотя Танюшке казалось, что они уже долго не оставались наедине и им есть что сказать друг другу, разговор то и дело принимал странное русло. То вдруг они почему-то обсуждают Настю, которой Петр Андреевич устроил направление на юрфак ЛГУ, считая ее чрезвычайно рассудительной, именно такие студенты на юрфаке нужны. Предположим, Настя действительно была рассудительной, но при чем здесь Настя, разве нельзя было поговорить о ней дома на кухне? Или вот взять Маринку с этим ее плотником Володей Чугуновым. Они собирались пожениться. Конечно, Володя понимал, что сахарный диабет — это навсегда и что вся жизнь теперь будет подчиняться диетам, режиму, уколам инсулина и т.д., однако он Маринку не бросил, молодец. Правда, в Финляндию теперь Маринку не пустят с этим диабетом, медкомиссию она не пройдет, но ведь можно и здесь жить, она уже устроилась на лето в турбюро «Спутник» водить экскурсии в Ленинграде. Туда много старых коммунистов из Финляндии ездит, экскурсоводы их обычно не любят, а Маринка берет. А они ей за это подарки в «Березке» покупают, однажды подарили бронзовую статуэтку Володи Ульянова, Чугунов ей теперь орехи колет… Танюшке казалось, что это очень смешно про Володю Ульянова, но Сергей едва улыбнулся.
В полутемном зальчике посетителей было полно, и все откровенно смотрели на нее. Танюшка вспыхнула, ей показалось, что на ней загорелось платье и что именно это пламя притягивает взгляды, ей даже стало за себя стыдно, и она, сказав, что нужно отлучиться, вышла тесным коридорчиком к туалетам. Между «М» и «Ж» висело огромное старинное зеркало, в котором Танюшка наконец увидела себя в полный рост, и — боже! — как же она была откровенно, невообразимо хороша в темно-красном платье с черными цветами и золотым солнышком под шеей, которое заманчиво бликовало в тусклом свете лампочки под потолком. Полагая, что сейчас ее не видит никто, она прошлась и легко крутанулась у зеркала на каблуках, и подол ее красного платья колыхнулся в такт ее вальсирующим движениям.
— Все красуешься? — раздался за спиной низковатый голос с хрипотцой. — А сама кому-то зло сделала.
— Что? — Танюшка обернулась и только сейчас заметила, что в темном углу в кресле кто-то сидит. Черноволосая рыхлая женщина с тяжелым взглядом и толстыми пальцами, усеянными перстнями.
— Порча на тебе, Татьяна, — назвав ее по имени, женщина зашлась в булькающем кашле и едва перевела дух. — Вот, мне даже имя твое сложно произнести. Значит, точно порча.
— Да кто вы такая? И какое вам дело? — Танюшка хотела немедленно уйти, но что-то ее удерживало на месте.
— Беда вокруг тебя ходит. Спишь, видно, плохо, места себе не находишь, и мужа будто подменили…
— Н-ну…
— Дай мне твое кольцо, помогу! — женщина протянула к ней руку, усеянную перстнями, но Танюшка сорвалась с места и ринулась тесным коридором назад, ей даже показалось, что в когтях у этой ведьмы остался обрывок ее платья, и, прежде чем вернуться к Сергею, она хорошенько осмотрела подол, но все было в порядке.
— Где тебя носит? — не зло спросил Сергей. — Я-то уж думал, похитили у меня жену. Ты же тут самая красивая.
Танюшка ему наконец поверила и улыбнулась в ответ. Какая там еще ведьма? Да просто пьяная баба возле туалета. Мало ли кто ошивается в этом ресторане, наверняка слышала, как Танюшку зовут, вот и решила по случаю выманить колечко.
— Пойдем потанцуем, — Сергей выхватил ее, как цветок из вазы, и увлек за собой.
1987. Лето
— О работе беспокоиться нечего, Танечка, — голос Петра Андреевича звучал приглушенно, как будто он говорил о чем-то сокровенном, хотя они просто сидели на лавочке возле университета. Танюшке только что вручили диплом, в котором была добрая половина удовлетворительных оценок, но Петр Андреевич успокоил ее, что этот вкладыш в синие корочки у него, например, никто никогда не спрашивал.
— В школу ты не пойдешь, не стоит там нервы мотать, а вот насчет картофелехранилища стоит подумать.
— Карто—фе—ле—хра-ни-лища? — переспросила Танюшка.
— Ой, да я же тебе не рассказал, — Петр Андреевич рассмеялся, и его крепкие красивые зубы странным образом опять внушили надежду. На сей раз на то, что все для нее сложится хорошо.
— Финны хотят картофелехранилище строить на Заводской. Каждую картошечку будут мыть, сортировать и фасовать не вручную, конечно, а на автоматической линии.
— Это как в овощном магазине, такая лента ползет с картошкой? — Танюшке вспомнился агрегат, который доставлял покупателям картошку из недр овощного магазина на проспекте Ленина. Нужно было подставить бумажный пакет, и картошка сама в него засыпалось. В детстве Танюшке казалось, что это какое-то чудо.
— Да, вроде того, — опять улыбнулся Петр Андреевич. — Так вот, переводчик на время строительства им, конечно, нужен. Не на пальцах же с нашими инженерами объясняться. Строительство закончат года через полтора, где-нибудь к концу 89-го. А там все идет к тому, что разрешат создавать совместные предприятия без специальной регистрации…
— Ой, на стройке ведь какие-то термины нужны, а я их совсем не знаю, — стушевалась Танюшка.
— Ну, это все же просто картошка, а не большая политика. Так что отдыхай пока до осени, в себя приходи после диплома. А в сентябре приступишь, я уже почти договорился…
В эту минуту Танюшка подумала, что Петр Андреевич ей как отец и даже больше. Потому что была в их отношениях какая-то особая нежность, отцовская, наверное, хотя настоящего своего отца она не видела почти двадцать лет и помнила из раннего детства только одну картинку, как он входит в дом в спортивном костюме с ведром свежей картошки.
Картошка. Петр Андреевич все за нее решил с этой картошкой, значит, так тому и быть. Распределение в деревню ей тем более не грозило, это только те, кто вовремя не подсуетился и не вышел за кого-нибудь замуж, могли загреметь на три года в какую-нибудь Тунгуду, в которой из мужчин один престарелый почтальон. Даже отличницы могли, дуры очкастые. Потому что вместо того, чтобы устроить свою личную жизнь, просидели над тетрадками пять лет. И какой в этом смысл, если отличная учеба все равно ничего не решает? Как там им сказали в напутствие, государство учило вас бесплатно пять лет, теперь вы должны отдать долг государству.
Маринка тоже не поедет в деревню. Во-первых, у нее есть муж, а во-вторых, ее оставят на кафедре. Деньги на кафедре, конечно, небольшие, но можно защитить диссертацию, если уж очень хочется. Хотя зачем Маринке диссертация? У нее муж устроился на силикатный, зарабатывает хорошо, и вообще он хочет, чтобы она дома сидела со своим диабетом. Дом большой, требует ухода, бабушка тем более умерла, зимой похоронили. А Маринка говорит, что дома сидеть скучно и что финно-угроведение вообще интереснейшее занятие…
А вот что интересно Танюшке, она так для себя и не решила. Обед готовить вообще-то было ей интересно, тем более что готовить приходилось буквально из ничего. Магазины оскудели даже в Москве и Ленинграде, как рассказывала Вероника Станиславовна, не было даже мыла, не говоря о колготках. Из разговоров, слышанных у Ветровых, Танюшка уяснила, что вроде бы Рейган попросил короля Саудовской Аравии снизить цены на нефть, а в результате СССР потерял две трети валюты, и все планы наши пятилетние провалились. Петр Андреевич считал, что страна так или иначе должна меняться. Даже Цой понимает, что нужны перемены, а мы, что ли, нет? Именно так и сказал, Танюшка хорошо запомнила. Как раз Восьмое марта отмечали у старших Ветровых, и Танюшка, то и дело отвлекаясь на Майку, все же краем уха ловила, что говорил Петр Андреевич.
— Мы опоздали с реформами: уже выросли свои национальные элиты, хозяйственные комплексы, свои политические, культурные институты. То есть нации оформились. Нужна децентрализация.
— Вплоть до выхода из Союза? — еще спросил Сергей.
— Да. В брежневской конституции черным по белому написано, что республики Союза обладают суверенитетом и правом выбирать: оставаться им в Союзе или нет. Это было записано на перспективу! А я так думаю, момент мы уже проморгали.
— Ну это ты, отец, загнул!
Танюшка тогда еще внутренне содрогнулась, что же такое они говорят и разве можно представить, чтобы рухнул Союз… Ну да бог с ним, с этим Союзом, валютой и общественными науками тем более. Научный коммунизм сдали еще зимой, и лучше о нем забыть теперь навсегда.
Так вот, Танюшка увлеклась выпечкой, мука в продаже еще была, яйца исправно несли мамины куры на силикатном, особенно хорошо удавались пироги с зубаткой — это такая хитрая рыба, что выглядит мясистой, а на сковороду не положишь, растечется лужицей, и есть нечего, но в пироги зубатка годилась. Еще случалось сделать винегрет, иногда и без зеленого горошка, целыми кастрюлями она делала этот винегрет, и Майка ела с аппетитом, ей особенно нравилось выклевывать из винегрета соленые огурцы. Хотя мясо так или иначе удавалось достать, иногда Сергей покупал мясо на рынке, дорого, конечно, но он без мяса не мог, да и Майку надо было чем-то кормить…
И все-таки в воздухе сквозила надежда, что еще немного надо перетерпеть, и вот-вот начнется что-то лучшее, не прежнее, по крайней мере. Ведь взяли же и опубликовали Солженицына, Булгакова, Пастернака. Маринка уже давно читала их в самиздате и Танюшке подкидывала, но у той все руки не доходили. И частную продукцию наконец разрешили покупать, весной Сергей купил ей дорогущие кооперативные сапоги, такие были разве что у нескольких преподавателей, очень хорошо смотрелись и, главное, не развалились за сезон, а то все вокруг ругали кооператоров за эту обувь, мол, три шкуры сдерут, а стоит раз по лужам пройти… Да все будет хорошо.
Танюшке почему-то было неизмеримо хорошо именно сидеть на лавочке рядом с Петром Андреевичем, слушать про это картофелехранилище, нет, вообще просто слушать, как он ей что-то рассказывал. О чем? О перспективах совместных предприятий, например, которые вот-вот откроют, и тогда переводчики будут просто нарасхват, и можно будет кататься в Финляндию за здорово живешь. Танюшка в Финляндии так до сих пор и не бывала, только слышала, что страна эта почти стерильная и что там есть все, даже денежные автоматы, которые выдают валюту по банковской карточке, а еще там есть тампоны для этих самых дней. Как выглядят тампоны, Танюшка даже не представляла, а в Финляндию ей хотелось, тем более что сокурсники то и дело привозили оттуда настоящие джинсы, а не «варенки», заполонившие рынок. Рассказывали, что женщины там почти не красятся, ну, Танюшка, предположим, тоже не красилась, зачем, если и так красивая. А вот в Финляндии считалось, что женщина имеет право быть некрасивой, и ее нельзя за это осуждать, потому что она равна с мужчиной. Это вроде бы называлось феминизмом, и вот этого как раз Танюшка решительно не понимала. У финнов же всего полно в магазинах, и косметики, и шмоток всяких, как тут можно быть некрасивой? Вон Веронике Станиславовне, например, целых пятьдесят лет, а она какая красивая! Правда, Вероника Станиславовна каждый год отдыхала в Карловых Варах, и работа у нее не пыльная вовсе, не то что у Танюшкиной мамы…
Когда Сергей приехал забрать ее из этого университетского дворика, ей ужасно не хотелось покидать скамейку в сени тополей. Она бы так сидела до самого вечера и слушала еще Петра Андреевича. Однако, с усилием поднявшись навстречу Сергею, она сказала с несколько даже хвастливым оттенком:
— А я буду работать в картофелехранилище.
— Это что же, народ и партия едины? — ехидно спросил Сергей.
— Какая еще партия?
— Коммунистическая, другой у нас нет. Я говорю, решила крепить пролетарскую закалку?
— Да я переводчиком ее устрою, — отозвался Петр Андреевич. — Финны у нас картофелехранилище проектируют.
— Вот уж без тебя, батя, никак. Спасибо, конечно, но я бы и сам…
— Да что ты сам? — Петр Андреевич ответил с некоторым раздражением и, кажется, даже плюнул. — В школу ее отправишь? Приличные места давно заняты.
Однако пока впереди были отдых и давно обещанная поездка к морю. Оставалось только навестить маму перед отъездом, в последнее время Танюшка почему-то острее стала чувствовать разлуку с ней, хотя предстояло расстаться всего-то на две недели.
Время на силикатном заводе тянулось заметно медленней, чем в городе, а то и вовсе стояло на месте. Домики, утопающие в сирени, и ленивые собаки, полеживавшие в пыли без дела, навевали сонное состояние пасторали. Тем, кто не знал слободской жизни изнутри, не городской и не сельской, слободка казалась образцом деревенской идиллии с пестрыми курами на переднем плане. Впрочем, пейзаж портил пьяный мужик, мирно дремавший прямо на остановке, заняв всю лавку.
Танюшка застала маму во дворе на грядках в огородных чунях и с руками по локоть в земле, резиновые перчатки мама наотрез отказывалась надевать, потому что не барыня какая, эта грязь чистая, без химии, однако обнять такими руками Майку мама не решилась, чтобы не испачкать ей платьице.
В три года Майка еще очень плохо говорила, многие даже думали, что она говорит по-фински, потому что ни слова нельзя было разобрать в ее гугуканье, и по этой причине Вероника Станиславовна ее как будто не то чтобы не любила, но вела себя с ней как чужая строгая тетя, постоянно одергивая и поучая, а Майка от этого хныкала… Зато Танюшкина мама была ей настоящей бабушкой, у которой всегда было припрятано для внучки самое вкусное. А что девочка плохо говорила, так она же еще маленькая, подрастет — научится, куда денется-то? «Айно Осиповна, не сюсюкайте с ней», — сколько раз просил ее Сергей. «А с кем мне еще сюсюкать? Мы с ней на своем языке разговариваем». Мама даже просила отдать ей Майку, не сейчас, конечно, потом, когда в школу пойдет: «Трех девочек воспитала и четвертую потяну». Ерунда это все, конечно. Кто бы Майку на силикатный отдал? Однако мама осталась совсем одна в большом доме, и иногда, просыпаясь ночами, Танюшка засматривалась в просвет штор и думала: а как же там мама? Спит или не спит? Может быть, точно так же лежит, слушает, как потрескивают стены или как стучат колеса далекого поезда — поезда на силикатном слышны были только ночами. И вот зачем человек с юности надрывается на работе, а потом на хозяйстве, стоит в очередях, недосыпает, отдает себя детям, чтобы однажды остаться в одиночестве и продолжать вкалывать за гроши, на которые вдобавок нечего и купить. Ведь юность обещает совсем другое.
— Думаешь, у меня сил меньше стало? Да больше, — мама подняла на плиту огромный бак, чтобы нагреть воды. — Про ум-то и говорить не стоит. Разве в юности кто соображает чего? Да ничего не соображает, когда одна любовь на уме. А когда она кончается, вот тут и разум приходит.
Танюшка думала иногда, почему мама больше не вышла замуж. Она ведь помнила по детству маму красивой. Однажды, когда она потеряла маму в очереди за колбасой и тихо плакала возле кассы от страха, женщины спросили ее: «А какая у тебя мама? Как одета?», Танюшка только повторяла: «Моя мама самая красивая!», и тут из толпы вынырнула испуганная мама в фуфайке и клетчатом платке до бровей, в обычной своей рабочей одежде, и все женщины засмеялись разом. Смеялась даже толстая кассирша с золотым зубом и коком рыжих волос. Танюшка поняла, что они смеялись над «самой красивой» мамой, ну и дуры же были они все, потому что ее мама была самой красивой даже в рабочей робе. Сейчас Танюшка понимала, что женщина с тремя детьми никому не нужна. Охота кому воспитывать чужих девок? Ну так ведь дети вырастают и разлетаются кто куда, вон Настя застряла в своем Ленинграде и не появляется на силикатном вообще, даже на Новый год не приехала, а Ольга недавно родила второго парня и снова в декрете… Только мама больше не была красивой, завод высосал из нее все соки и оставил одну кожуру, как картофельные детки за лето успевают высосать большую картошку-мамку. И в этом была огромная вселенская несправедливость. Не по отношению к картошке, нет, хотя она тоже живая. В конце концов, можно смириться с тем, что чужие люди стареют и скукоживаются на глазах. Но как могла состариться мама, добрая, безответная, которая никому на свете не делала и не желала зла?
Мама показывала Майке свои «сокровища», любовно припрятанные в коробку из-под кубинских сигар, — бог знает, откуда она взялась на силикатном, — все то, что называлось бижутерией, а в Танюшкином детстве представлялось изумрудами и бриллиантами из малахитовой шкатулки. Некогда они стоили полцарства, все эти дешевые стекляшки, разноцветные камешки, позолоченные колечки с фианитами, нитки искусственного жемчуга… «Ма-ам, дай поносить», — клянчила маленькая Танюшка. «Дам, когда вырастешь». Теперь все эти сокровища превратились в обычную мишуру, которую можно было повесить разве что на новогоднюю елку.
Майка что-то сказала бабушке на своем непонятном языке, и бабушка, наклонив к ней голову, ответила шепотом в самое ухо: «Дам, когда вырастешь», а потом сразу, наверное, чтоб отвлечь от своих сокровищ, которыми до сих пор дорожила, спросила:
— А блинчиков хочешь? У бабушки и сметана есть.
— Мам, ты только Майку блинчиками не пичкай, ладно? — Танюшка уже немного устала от маминого сюсюканья с внучкой, хотя вроде бы за этим они и пришли, то есть проститься перед дорогой.
— Как не пичкать? Голодный ребенок!
Мама, мама. Она как будто перестала вообще что-либо понимать в жизни, стремительно менявшейся на глазах, и все повторяла, что хорошо ведь жили при Брежневе, хорошо, зачем вам надо было что-то еще менять? Ведь вы не помните, как жили после войны, поэтому и вещи беречь не умеете. Вот где у тебя, Танюшка, белый платочек? — Так вылез весь пух, мама, а что осталось, шариками скаталось… — Ну и принесла бы мне, я бы расчесала… Обязательно принеси, поняла?
На кухне и в прихожей при каждом шаге скрипели деревянные половицы, давно не крашенные, вытертые до первозданной желтизны в натоптанных местах и прикрытые тряпичными половиками в наивной попытке навести красоту. В гостиной мама недавно сделала ремонт, сама побелила потолок и поклеила обои, но все равно и эта чистенькая комната с тюлевыми занавесками и геранями на окнах теперь как будто кричала о собственной бедности. Убогая клеенка на кухне, рогатая вешалка в коридоре — все эти приметы прошлой жизни цепляли глаз, и Танюшке было даже немного стыдно то ли за то, что она собралась на море, а мама на море никогда не была и вообще не выезжала из своей слободки последние двадцать лет, то ли за себя стыдно, что она сама выросла в эдакой нищете. Танюшка случайно подслушала, как свекровь говорила Сергею, что от Айно Осиповны нищетой за версту тянет. Но это была неправда. От мамы пахло мамой. Пирогами, горьковатым печным дымом, косынка ее пахла духами «Дзинтарс» и лаком для волос «Прелесть», которым мама брызгала прическу по большим праздникам. Еще из детства Танюшка помнила вазелиновый запах маминой морковной помады, хотя мама уже давно не красила губы… А может, все эти родные с детства запахи и были духом самой нищеты?
Провожая Танюшку с Майкой на автобус, мама еще несколько раз напомнила, чтобы Танюшка принесла ей пуховый платочек, который, честно говоря, уже давно выкинула Вероника Станиславовна, потому что в нем якобы завелась моль, и вообще, по словам свекрови, платок этот — полная гадость. Года полтора назад Сергей привез Танюшке из Риги шляпку из валяной шерсти, такой точно не было ни у кого — теплая, и при случае можно было свернуть в клубок и засунуть в рукав пальто, очень, между прочим, удобно в гардероб сдавать…
Сергей вообще часто ездил в Ригу, однажды даже на праздники туда полетел. Ну, надо так надо. А для чего надо? Для карьеры, наверное. Ну, все-таки в Ригу — не в какой-нибудь там Пудож летать. Сергей говорил, что рижанки, конечно, не такие красивые, как русские женщины, можно даже сказать, совсем некрасивые, однако все с европейским шармом. То есть умеют себя преподнести. Одна беретик на ухо наденет, другая необычное колье подберет, третья вообще напялит мужской костюм и ботинки, причем видно, что костюм и ботинки мужские, а — глаз не отвести. Танюшка слушала, и ей казалось, что все эти рассказы про Ригу имеют один прозрачный подтекст: матрешка ты, Танька. Особенно остро она переживала насчет мужского костюма, потому что как такое могло быть, что Сергею нравились женщины, одетые, как мужчины. Однажды, когда его не было дома, она даже примерила его костюм. Получилось крайне нелепо, никакого намека на фигуру, одни острые углы и прямые линии, не спасли даже каблуки. Нет, сняла решительно пиджак наброшенный…
Ей очень хотелось одеваться красиво, даже нарочито ярко. Может быть, из подспудного желания компенсировать обноски и те дешевые платьица, в которых прошла ранняя юность. Не так давно, разбирая в родительском доме мешки с тряпьем — мама хранила просто по привычке ничего не выбрасывать, — Танюшка ужаснулась, неужели она когда-то носила эти серые юбочки и сиротские пальто. Впрочем, тогда все одевались не лучше. Не принято было в школьные годы форсить. Была школьная форма, выходное платьице, ну и домашняя одежда, а обувь вообще кой-какая, только чтоб босиком по грязи не шлепать.
— Танька, паспорт не забыла?
— Взяла.
Ей опять показалось, что простой вопрос Сергея, заданный на самом пороге, когда во дворе уже ожидало такси, означал вовсе не то, что означал. Сергей попросту уточнил, такая ли она дура, как ему в последнее время представлялось. Потому что забыть паспорт дома, отправляясь на юг, могла вот именно что полная дура, у которой в голове одни финтифлюшки и которая вообще не понимает, что такое отдых на юге.
— Точно взяла? — повторил Сергей.
— Да что я, дура, по-твоему?! — Танюшка взорвалась.
Майка захныкала.
— Танюха, да я же пошутил. А лишний раз проверить не помешает.
— Да проверяла я уже десять раз, и билеты проверила, и какие у нас места, наизусть знаю! Ты давай у себя на работе командуй, а здесь не смей!
— А чего так?
— Здесь я хозяйка, понятно?! — она и не думала шутить. И не понимала, как может быть иначе.
Майка хныкала уже без причины, просто оттого, что на нее сейчас мало обращали внимания. Танюшка только жалела, что ей нельзя точно так же захныкать, именно этого ей хотелось всякий раз, когда Сергей ее откровенно попинывал, пусть даже он потом говорил, что пошутил просто. Они четыре года прожили вместе, а он так и не понял, что она никому не позволит над собой смеяться, никому!
Когда тронулся поезд, немного отпустило, ей показалось, что вместе с пейзажами родного города в окне уплывают прочь мелочные обиды. За чередой гаражей потянулась свалка мусора возле самого железнодорожного полотна, затем забор, исписанный похабщиной, а дальше — убогие окраины, которые не могла скрасить даже буйная зелень палисадников. Серые шиферные крыши, облезлые корпуса бараков, на некоторых еще сохранились лозунги «Наш труд — тебе, Родина!», потом полупустое пространство, разграфленное телеграфными столбами с намеком на какой-то четкий план, от которого почти уже ничего не осталось. Танюшке вспомнилось, как осенью восемьдесят второго ездили в колхоз на картошку. Поля лежали за озером, километрах в десяти от последней живой деревни, а вокруг вдоль дорог шагали такие же точно столбы, и только они одни свидетельствовали о том, что этот край обитаем, ну, еще каждое утро, откуда ни возьмись, возникал тракторист, и его железный конь поднимал из земли ровные борозды картошки. Танюшка тогда впервые задумалась о том, что вот есть в нашей стране большие и малые города, в которых плохо ли, хорошо течет своя жизнь, вокруг городов есть деревни, в них тоже своим чередом идет своя жизнь, а вот в пространстве между деревнями вообще почти что ничего нет, странная пустота на многие километры вокруг. И в этой пустоте растет одна картошка, а это значит… Что это значит? Танюшка так и не смогла сформулировать даже для себя, что же это такое значит, но теперь, если Павел Андреевич действительно устроит ее в картофелехранилище, она точно будет знать об этой картошке абсолютно все, а заодно и о людях, которые едят эту картошку. Потому что, как любила говорить по-немецки Вероника Станиславовна, мэнш ист вас эр ист, или человек есть то, что он ест.
— В Латвии такое невозможно, — сказал Сергей.
— Что? — очнулась Танюшка.
— Я имею в виду мусор вдоль дороги и вообще… У них же вроде бы тоже социализм.
— Возьми меня когда-нибудь с собой в Ригу, — сказала, глядя в окно, Танюшка. Ей хотелось этого уже давно, и она еще ожидала, что Сергей когда-нибудь предложит ей сам, но то сессия случалась, то Майку было не с кем оставить, теперь вроде бы жизнь входила в новое русло.
— Подрастешь — возьму, — ответил Сергей.
Поезд мерно потряхивало, колеса стучали ритмично: на-юг, на-юг, на-юг, на-юг… Хотя до юга было еще очень далеко, за окном тянулась чересполосица лесов и полей, которая на бюрократическом языке называлась Нечерноземьем и где, следовательно, ничего не росло, кроме картошки.
Ближе к ночи к ним в купе на какой-то промежуточной станции подсела округлая конопатая молодуха с белесыми ресницами. Буркнув в ответ на приветствие, она тут же разложила на столике обильную снедь и принялась за трапезу, наворачивая на ночь глядя сало с зеленым луком, ела она жадно и некрасиво, как бродячая собака, стараясь быстрей проглотить кусок, пока никто не отнял. Танюшке вскоре стало по-настоящему противно, и она уставилась в окошко, хотя за ним тянулся тот же монотонный, унылый пейзаж. Наконец молодуха, вытерев салфеткой жирные пальцы, зачем-то сообщила:
— К мужу еду в Тарасовку. Там сад, яблоки растут, крыжовник. Лето погуляю, дак и забеременею, гляди.
Танюшка не нашлась, что ответить. А молодуха между тем продолжала, что муж у нее военный, а она работает почтальоном, и познакомились они в воинской части, в которую она почту приносила: «Гляжу, говорит, какая пухленька почту приносит, — решил жениться». Танюшка только про себя удивилась, неужели кому-то могла понравиться конопатая молодуха, причем настолько, что он сразу решил жениться. А ты сама-то замужем? — спросила молодуха.
— Да, вон муж на верхней полке.
— Это хорошо. Муж нынче — это целое состояние. А то еще рожают без мужа… Твоя дочка, что ли? — она кивнула на Майку, которая давно спала, раскинувшись, за спиной у Танюшки. — Везет тебе. Мы-то уже полгода живем, а деток не получается. Вот я и подумала, в Тарасовке погуляю на свежем воздухе. У свекрови там дом, летом можно прямо на веранде спать…
К полуночи молодуха кое-как укомкалась и засопела. Поезд катил на юг, равномерно стуча колесами, а Танюшке все не спалось. Под боком вертелась Майка — она спала беспокойно, вагонные простыни отдавали сыростью, из туалетов тянуло застарелой мочой даже через двери купе. Наконец Танюшке удалось впасть в поверхностное, чуткое забытье, как вдруг на грудь навалилась такая тяжесть, будто большая черная кошка придавила ее к полке, впившись когтистыми лапами в ключицы. Вскрикнув, Танюшка вскочила. Никакой кошки в купе не было. Под стенкой свернулась Майка, на соседней полке мирно посапывала молодуха, и ее обильная грудь стекала вниз сдобным тестом. Наверху спал Сергей, прикрыв лицо журналом. Танюшку тошнило, грудь сдавливала цепкие кошачьи когти, мешали дышать. Она вышла в коридор, там, возле туалета, было приоткрыто окно, все прочие были задраены наглухо еще с зимы. А в это окошко, скорее даже небольшую щель, затекал прохладный ночной воздух. Устроившись возле этой щели так, чтобы поток свежего воздуха бил прямо в лицо, Танюшка жадно дышала, пытаясь прогнать дурноту.
Мимо проплывали сонные полустанки с крошечными домиками, иногда охрипший голос что-то вещал из динамика, но смысл сказанного оставался неясен, как и прочие смыслы ночи, даже самой светлой. Ночь оставалась временем одиночества, когда хотелось наконец что-то понять о самой жизни, потому что именно ночью умирали суетные цели, и тогда именно должно было проступить что-то очень большое. Но что?
Хлопнула дверь туалета. В тамбуре появилась сухенькая женщина в цветастом халатике. Танюшка не заметила, когда она успела попасть в туалет — должна же была бы пройти мимо нее, но это сейчас было и вовсе безразлично, Танюшке хотелось только прогнать эту дурноту. Может быть, ее попросту укачало?..
— Зависть людская тебя душит, — сказала эта женщина, остановившись возле титана с кипятком для чая. — Из-за нее и жизни не видать.
— Какая еще зависть? — Танюшка пыталась выкарабкаться из своей дурноты.
— Черная. А ты чего ожидала, такая красивая? — усмехнувшись, она прошла дальше по коридору, не оборачиваясь, как будто и обращалась не к Танюшке, а вообще ни к кому.
Чего она, в самом деле, ожидала? Не от этого лета, а вообще от того, что называлось взрослой жизнью? Зеленых прудов с лодочками лилий, прогулок по темным дубравам под сочными синими небесами, красных башмачков в руках принца, одетого в камзол, расшитый люрексом и кружевом? Конечно, нет, она никогда не была наивной дурочкой, которая просиживала юность в библиотеке, ожидая, что все это однажды возьмет да грянет. И все же хотелось чего-то особенного, отличного от нынешнего семейного счастья, проистекавшего на фоне серых типовых новостроек и заплеванных вонючих подъездов. Вокруг не находилось ничего по-настоящему красивого. Даже то голубое платьице, которое она попросила сшить сестру для Майки по выкройкам из рижского журнала, получилось хорошеньким, но, сшитое из дешевой ткани, быстро мялось… И вся ее жизнь оказалась шитой далеко не шелками, а суровыми нитками советского производства. Она так и стояла на своем полустаночке, в стороне от суетных событий, в которые с головой были погружены окружавшие ее люди. Танюшка вдруг почти зримо представила, что она вот именно стоит на полустанке в накинутом на плече цветастом платочке. Зачем платочек? А чтобы издали было заметно, что она там стоит. Платочек яркий, привлекательный. Но за руку цепляется Майка, и никуда ты не рыпнешься, как ни старайся. И никого не попросишь, чтобы вместо нее с Майкой постоял, никому ребенок по-настоящему не нужен, кроме матери…
Странная обида на судьбу поднялась темной щукой с илистого дна. Тоска. Tuska. Танюшка думала, что «тоска» по-фински будет почти как по-русски, и только недавно узнала, что tuska — не тоска, а боль, но это ведь очень близко по смыслу. Танюшка сама понимала, что не стоит ей жаловаться, что живет она благополучнее многих, и все же вовсе не так, как жизнь сулила ей в самом начале. Который год подряд обыденное, серое, как дождь, существование. Ну а что должно было состояться для нее по-настоящему, она и сама не могла объяснить. Что-то вокруг, конечно, происходило, но ничего особенного. Как всегда.
Море на первый взгляд казалось слишком суровым для южного моря, зеленовато-серым в самый яркий день, без того бирюзового оттенка, каким обычно изображалось на картинках. Пляж пансионата «Горизонт», который любезно принял их в первый же день, был полон человеческими телами и напоминал противень с булками, вылепленными весьма неумело. Раздетые люди, щеголявшие раскормленными телесами, намеренно обнажали то, что следовало бы скрывать, — водянистые животы, жирные ляжки и воланы на талии. Танюшке было даже немного стыдно раздеться в первый раз, чтобы подставить солнцу кожу, которая казалась снежно-белой на фоне красновато-бронзовых тел. Раскаленная галька обжигала ступни, и Майка, скинув ненавистные ей сандалики, тут же заплакала. Сергей отнес ее к полосе прибоя, где плескалось множество голых детей. Едва сняв сарафан, Танюшка ощутила на себе любопытные взгляды — прямые или кинутые исподтишка, из-под дырчатых широкополых шляп или козырьков пляжных кепок. Ее разглядывали, как античное божество, и она даже ощутила себя совершенно голой под наглыми мужскими и ревнивыми женскими глазами. Кавказец с ногами волосатыми, будто у самого черта, и лысым черепом откровенно причмокнул, щелкнув в воздухе пальцами:
— Ай, красывый девушка. Хочешь, шубу тебе куплю? Прямо сэйчас пойдем…
— Лето. Какая шуба? — Танюшке было все-таки лестно, что мужчины откровенно облизывались, глядя на нее, как на дорогой коньяк. Осторожно ступая по раскаленной гальке, она приблизилась к воде, и море лизнуло кончики ее пальцев большой ласковой собакой.
Ее тут же затянула в свою пучину огромная лень, разлитая в самом воздухе. В первый день она еще думала, что нужно будет непременно сходить в горы, покататься на лошадях — на набережной турагенты прямо-таки за руки тянули к себе отдыхающих, однако к вечеру уже сделалось все равно и лень нагружать себя чем-то еще, кроме купания и лежания на пляже. А вокруг продавали все, что только можно продать, — безвкусные поделки из глины и ракушек, сиреневую помаду, вылепленную из мыла или еще неизвестно чего, пластмассовые шлепанцы и прочий аляповатый самопал, шашлыки из мидий и домашнее вино в пластиковых бутылках. Все это отдавало суррогатом, цыганщиной, явным обманом, причем никто уже и не стеснялся обманывать, главное — всучить товар наивным простакам с Севера, которые еще легко велись на яркие штучки, изможденные жарой. Таксисты заламывали цены, вечером меньше чем за два счетчика ехать отказывались, хамили, грубили, причем щедро, не скупясь, поэтому вечерами лучше было сидеть в своем пансионате. Вдобавок там кормили три раз в день, в обед даже настоящие сосиски давали с картофельным пюре и зеленым горошком, а в городе между тем стояли длиннющие очереди в пельменную и чебуречную. И хотя Майка непрестанно ныла по малейшему поводу и не хотела доедать сосиски, Танюшка все же отдыхала и от очередей, и от стояния у плиты.
Она понимала, что Ветровы в любой ситуации оказываются в числе тех, для кого и придуманы закрытые пляжи, спецобслуживание с сосисками и зеленым горошком, пансионаты, в которых наряду с научной элитой отдыхали директора рынков и магазинов — вроде того кавказца с волосатыми ногами, которого она сперва не признала за завтраком, потому что он был в штанах. Кавказец руководил Центральным рынком в Саратове. Он всякий раз при виде Танюшки щедро и смачно выражался во всеуслышание по поводу ее красоты.
— По-твоему, дорогой, я должен молчать? — громко парировал он возражения Сергея, что, мол, не твоя жена, так рот не разевай. — Почему человеку можно прямо сказать, что он урод, ну, обидится, да! А что такой красивый — вообще нельзя? Если я говорю, что у тебя жена красавица, я маньяк, да? Ты радоваться должен, дорогой!
Кавказец в своем восхищении был глубоко прав. Почему-то получалось именно так, что красоту нельзя было замечать публично, или если замечать, то считалось, что с темными целями. Красота будто даже не имела права существовать сама по себе, ни для чего, просто так, она требовала некого оправдания за то, что все-таки пробилась к свету сквозь дебри несовершенства.
А за пределами пансионатного райка, где люди, вырванные из привычной среды обитания, предавались всевозможным удовольствиям отпускного периода, курортные караси глотали без разбору мало-мальски яркую рыбешку, полагая, что женщины едут на юг с единственной целью. Лысые, беззубые, пузатые, с бородавками на носу — все они считали, что уж им-то никак нельзя отказать, и Танюшка сперва была потрясена, когда на набережной у фонтана к ней подрулил какой-то коротышка с золотыми зубами и, поманив толстым пальцем, предложил пойти с ним прямо сейчас за пятьдесят рублей. Она бежала с набережной без оглядки, как будто бы он гнался за ней, и потом целый вечер еще возвращалась к той же мысли, да как вообще кто-то посмел подумать о ней как о дешевке с вокзала. Нет, что вот так просто можно взять и купить ее косы, нежную кожу, угольные глаза, которые, как некогда, в пору жениховства, говорил Сергей, прожигали сердце насквозь? И что же, все это стоило пятьдесят рублей? Когда она сквозь слезы пожаловалась Сергею, ну, ей просто надо было излить кому-то свое смятение, он только расхохотался:
— Пятьдесят рублей? Продешевил. Я бы сразу предложил стольник.
Тогда она разрыдалась, а Сергей, смеясь, сказал, что она все-таки глупая, потому что вокруг сотни баб, которым никто и пять рублей не предложит.
— Почему он именно ко мне подошел? — Танюшка вовсе не слушала, что там говорил Сергей.
— Потому что ты красивая, дура. Ну и одна стояла у фонтана, будто ловила на живца. Какого рожна ты там стояла?
— Ногу натерла. Хотела присесть, босоножки снять.
— В следующий раз думать будешь, что и где снимать. Там у фонтана одни проститутки стоят.
Танюшка сглотнула слюну — и оттого, что слово «проститутки» казалось ей выдернутым из иной реальности, которая к ней не имела никакого отношения, и еще оттого, что ее в самом деле так дешево оценили. Пятьдесят рублей! Что такое, в самом деле, пятьдесят рублей? Повышенная стипендия, только и всего, такую у них на курсе получала очкастая отличница Соня Крейслер. Ее, кстати, распределили в поселок Кестеньга Лоухского района, и красный диплом не помог. А она, троечница Татьяна Ветрова, отдыхает на море в элитном пансионате в компании людей, к которым так просто еще и не подкатишь, у них у всех личные визитки, как у английских лордов. Значит, была и в ней, Танюшке, изначально особенная порода. Теперь, проходя мимо фонтана, Танюшка всякий раз со страхом и интересом смотрела на женщин, которые сидели у фонтана, ели мороженое у фонтана, пили минералку у фонтана, считали мелочь у этого самого фонтана, и пыталась отгадать, ловят ли они клиентов или просто так ожидают кого-то в счастливом неведении возле того пучеглазого осетра, изо рта которого струя била в самое небо.
Он, этот немного странный парень, появился в пансионате за неделю до их отъезда. Танюшка заметила его однажды в парке после обеда. Высокий, нескладный, рыжеватый, с длинными руками, этот парень отличался от прочих отдыхающих снежно-белой кожей, от одного взгляда на которую становилось зябко. Потом, он был подчеркнуто хорошо одет, то есть вещи сидели на нем так, как будто он в них родился. Пестрая оранжево-зеленая рубашка с пуговками разного калибра, песочного цвета брюки с низкой посадкой, легкие желтые сандалии… Он как будто выскочил из фильма «Дерзкие и красивые», который как раз крутили в курзале. Стоило ей только подумать: «Сижу тут себе», как он подошел к ней так, как будто они уже знали друг друга когда-то давно и вот теперь снова встретились. Остановившись прямо напротив ее скамейки, он продекламировал без вступления:
— Сердце, скажи мне,
сердце, — откуда горечь такая?
— Слишком горька, сеньор
мой, вода морская…
А море смеется у края
лагуны.
Пенные зубы, лазурные
губы.
И на всякий случай тут же уточнил, что это Лорка. Танюшка, конечно, не знала, что это Лорка, но виду не подала.
— Да, да, я знаю.
— Но почему вдруг такая горечь в глазах? — он смешно выпятил грудь. — Если море тебя печалит, ты безнадежен, — это опять Лорка. Хотя, конечно, я понимаю, что вы здесь чувствуете себя не в своей тарелке…
Стоило ему сказать про тарелку, как у Танюшки перед глазами мгновенно встали сосиски с зеленым горошком, и она даже невольно испугалась, что это сильно заметно, ну, что она девушка из рабочей слободки, потом все-таки сообразила спросить:
— Почему?
— Ваше место на подиуме.
Кажется, этот парень произнес те самые слова, которые она всегда хотела услышать. И сама только что поняла, что вот оно — то, чего она действительно хочет.
— Только не хмурьте брови, вам не идет, — парень легко улыбнулся большим лягушачьим ртом. — Да я же не представился! Валентин Таль, ведущий конструктор московского Дома моделей. С вашей внешностью вы могли бы сделать большую карьеру. Вы учитесь, работаете?
— Да, — уверенно ответила Танюшка. — То есть я только что университет окончила. А здесь отдыхаю с мужем и дочкой… — она осеклась, подумав, что, может быть, говорит лишнее.
Однако Валентин Таль только еще больше разулыбался:
— В пятницу я организую показ в местном Доме мод. Вы не согласитесь мне помочь? А то крымские модели слишком уж задастые. Ни на одной не сходятся мои брюки.
— Да. Конечно, — она без колебания согласилась.
Потом, уже вернувшись в корпус, она слегка засомневалась: как Сергей отнесется к тому, что она выйдет на подиум, под обстрел множества ревнивых глаз, в основном, конечно, женских. Хотя она, в конце концов, имеет право сама за себя хоть что-то решить.
Сергей выслушал ее равнодушно, проворчал даже с легким пренебрежением, мол, тоже мне, нашла занятие — на подиуме жопой вертеть, однако сильно не возражал. Потом добавил, что этот худосочный Таль уже второй день сидит на пляже под зонтиком, вероятно, боясь обгореть, и что все бабы на него пялятся, шушукая: «Это же Валентин Таль», как будто он Ив Роше какой. Тоже мне кутюрье московского разлива, так и стреляет глазами по сторонам. Наверное, на пляже тебя и приглядел, а ты и раскатала губу. Хотя, дай-то бог, он тебя научит брюки носить, хватит уже матрешкой разгуливать. Вся Европа на брюки перешла. И на короткие ботинки.
— Да какое мне до Европы дело? — Танюшку по-настоящему злила эта «матрешка». — У нас холодно, восемь месяцев зима, значит, нужны теплые сапоги, а то и валенки, понял!
Майка захныкала, и в ее лепете Танюшка разобрала, что вроде бы подушка воняет.
— Не говори ерунды! Что значит, подушка воняет? — она понюхала подушку. Подушка действительно смердела водорослями, так еще пахло на набережной после шторма, когда прибой выбрасывал на берег бурые водоросли из глубины. Невольно вспомнилось: «Слишком горька, сеньор мой, вода морская…»
— Почему же раньше твоя подушка не воняла, а теперь вдруг воняет?
Танюшку раздражало постоянное дочкино нытье. Вроде бы счастливое у ребенка детство, ей покупают все, что она захочет, — игрушки, мороженое. Попробовала бы Танюшка в детстве так капризничать: хочу — не хочу, сразу бы затрещину получила. На силикатном Танюшке запрещено было чего-то там особенного хотеть, может быть, именно потому сейчас ей хотелось очень многого, причем сразу, буквально завтра, потому жизнь утекала, как морская вода, оставляя после себя только соленый привкус, такой еще оставляют слезы. Хотя плакать вроде повода не было, но привкус-то оставался.
Временами Танюшке становилось за себя стыдно. Разве ее мама Айно имела право немного помечтать — даже не о модных показах, а просто о новой сумке или импортных сапогах? Она как просыпалась в шесть утра, так и не знала больше ничего до самой ночи, кроме проклятой работы на силикатном заводе, а потом в огороде или у плиты, и дрова еще колола сама. Мама. Как там мама? Танюшка вспомнила ее руки, искалеченные кирпичами и ледяной водой, которую приходилось брать на водокачке в самые крутые морозы. Рычаг покрывался льдом, и надо было наваливаться на него всем телом, чтобы он качал воду. У мамы было трое детей. То есть они, конечно, и есть. А мужа у нее не было и уже не будет… И ведь даже позвонить на силикатный никак нельзя, там телефонная будка на остановке одна на весь поселок.
Курортный Дом мод оказался вполне захолустным заведением. Возведенный из стекла и бетона, он, может быть, призван был символизировать устремленность в небо, заоблачные выси, где обитали высокие нравственные идеалы. На деле внутри этого здания, насквозь просвеченного южным солнцем, получалось что-то вроде теплицы, а в коридорах, напротив, царила сырость, вдобавок в каждом углу плакат вещал словами Чехова о том, что в человеке все должно быть прекрасно. Вялые закройщицы и портнихи в халатах и домашних тапочках уныло передвигались между цехами; модели, действительно слишком упитанные и задастые для своей профессии, покуривали в обширной рекреации с надменно-усталым выражением на смуглых лицах. И только Валентин Таль, который пружинной походкой перемещался с этажа на этаж, из цеха в цех, был реально живым человеком в царстве полуденной дремы. Ему подчинялись и под его вкрадчивым напором постепенно оживали для последней примерки и репетиции закрытого показа, на который был приглашен директор Ялтинского швейного комбината. Таль намеревался открыть в Крыму собственное швейное производство, впрочем, Танюшке это было вовсе даже не интересно.
Ей предстояло выйти на подиум только один раз, продемонстрировать золотисто-охристый брючный костюм, который замечательно гармонировал с ее смуглым румянцем и выгодно оттенял угольные глаза. Танюшкину косу Таль решил не трогать, хотя на фоне изысканно-томных и, казалось, до крайности изведенных светской скукой моделей Танюшка выглядела с этой косой как продавщица овощного ларька, которую спешно приодели по случаю. Вдобавок оказалось, что пройтись по подиуму не так-то просто, нужно сперва научиться шагать от бедра, а учиться было уже некогда, поэтому Таль в конце концов только махнул рукой, потому что иногда действительно стоит оставить все, как есть. Зато брюки сидели на Танюшке как влитые, красиво облегая бедра, в отличие от изделий ширпотреба и даже от тех моделей, которые на заказ шила Ольга. Таль объяснил, что все дело в импортных лекалах, Европа перешла на конструирование одежды из мелких деталей еще в условиях послевоенного дефицита и весьма в этом преуспела, а наша промышленность все цеплялась за основные выкройки легкого женского платья, юбок и брюк, стандартизированные до предела, поэтому они на любой фигуре сидели мешковато.
Сергей еще что-то там передернул по поводу послевоенного дефицита, мол, под любую фигню можно подвести политическую подоплеку. Он держал на руках Майку, одетую в то самое голубое платьице, которое быстро мялось, и с Майкой то и дело пытались сюсюкать размалеванные дылды Валентина Таля. С подиума, с высоты своего положения, Танюшке было даже смешно наблюдать за этой мельтешней вокруг Сергея. Она заметила, как оживились эти скучающие девицы, когда появился Сергей, как вспыхнули в их глазах озорные искорки и почти зримо засочились слюной плотоядные кроваво-красные рты. И уже никого не занимали новые модели Валентина Таля, смелые, контрастные, необычные для курортного Дома мод. Девиц интересовал исключительно Сергей. Нет, их будто током шарахнуло. Забыв себя, они почти бились в конвульсиях, пытаясь привлечь к себе внимание этого Аполлона в парусиновых шортах и обычной белой футболке.
— Танечка, ты только не комплексуй, — голос Таля вернул ее в действительность. — У тебя плечи зажаты, и это сильно заметно. Расслабься, руки должны двигаться свободно, как на шарнирах.
Сергей с Майкой вскоре вышли, потеряв к происходящему интерес, и атмосфера наконец остыла. Вскоре Танюшка и сама устала от придирок Таля. Главное, она не понимала, что именно делает не так и как надо делать. Она пыталась старательно копировать движения профессиональных моделей, но получалось, кажется, только хуже. В конце концов ей стало скучно. Вдобавок местные девицы, которые настропалились профессионально вертеть крепкими ягодицами, глядели на нее насмешливо, правда, с оттенком зависти: надо же, какого отхватила коня!
Она слегка опоздала к обеду в пансионат, однако наконец-таки впервые за много дней ощутила настоящий голод, как после тяжелой работы, и умяла столовскую еду с большим аппетитом, заодно доев и за Майкой. Но вот что странно, переодевшись в привычный сарафан, Танюшка неожиданно ощутила себя настоящей матрешкой, провинциальной барышней с претензией на провинциальную же моду. Она еще попыталась поэкспериментировать с прической у зеркала, однако в результате так ничего особенного и не придумала, только заслужила реплику Сергея:
— Попробуй только косу отрежь — я с тобой разведусь.
Танюшка вздрогнула, хотя Сергей, конечно, шутил, насмотревшись на стриженых моделей. Чтобы отрезать косу — такое ей даже не приходило в голову, это же все равно что руку отрезать! Однако впервые Танюшка подумала о том, что может действительно потерять Сергея и что никто не помышляет о разводе, когда выходит замуж, а между тем сколько народу разводится! До сих пор она почему-то была уверена, что Сергей принадлежит исключительно ей, хотя и называет матрешкой да еще подтрунивает, что она в некоторых вещах глуповата. Но разве найдется для него другая женщина ей под стать? А вот теперь оказалось, что вокруг слишком много соблазнов, и главное, что Сергей — лакомый кусок для акул и что его опасно выпускать погулять без присмотра. Она никогда не требовала от него доказательств любви, не искала следов помады на его рубашке, не рылась в его карманах, она просто каждый вечер ждала его дома, готовила ему ужин, стирала носки…
— Танька, а этому Талю все-таки удалось на тебя брюки надеть, — Сергей произнес не зло, даже без обычной иронии. — А я-то уж думал, что ты — безнадежный случай.
Он легко приобнял ее сзади и поцеловал — почти дунул в затылок. Ну разве можно было не доверять Сереге, Сереженьке, который однажды выбрал ее, выдернул из родного дома, а заодно из нищей, заскорузлой жизни. Он, как королевич, вошел в ее светлицу, взял за руку и сказал: «Идем!» Ведь он настоящий королевич, вот и фурии из Дома мод сразу его распознали, пусть даже он и разгуливал в шортах и простой футболке! «Какая же я счастливая! — подумала Танюшка, все еще глядя в зеркало. — И вообще, хорошо жить!».
— Ты устал от моей глупости? — спросила она.
— От твоей — что ты, никогда.
Потом настала единственная ночь, когда они были действительно счастливы здесь, на юге. Она лизала его соленую кожу, и в привкусе моря на языке наконец не ощущался привкус слез, хотя она между тем думала, что делает это только лишь оттого, ее муж нравится всем вокруг. И эти «все» обобщенно представлялись ей в виде девиц с ярко-красными намалеванными ртами и торчащими клыками вампиров, с которых капала кровь Сергея.
Софиты слепили глаза. Подиум, на который выплывали модели, мыском вдавался в зал, и кресла в первых рядах оказывались буквально на расстоянии вытянутой руки. Сделав первые робкие шаги, Танюшка остановилась, но не там, где нужно было остановиться по сценарию, а раньше. Потом, едва совладав с собой, двинулась дальше, пытаясь шагать от бедра. Ориентиром для нее была дырка в линолеуме, на том самом месте, протертом до основания, следовало крутануться и, ненадолго замерев, принять поочередно несколько картинных поз, демонстрируя изделие со всех сторон. Негромко звучала музыка. Валентин Таль говорил в микрофон о преимуществах брючного костюма в деловой атмосфере советского учреждения, что он-де не стесняет движений, подчеркивает достоинства фигуры. В некоторый момент где-то в конце зала вспыхнули аплодисменты, и головы мгновенно повернулись на звук. Жирный дядька в первом ряду что-то нашептывал соседу, не отрывая от Танюшки масленых глаз. В следующее мгновение она поняла, что ей не хочется покидать этот подиум, так бы и стоять под перекрестным обстрелом восхищенных глаз, лучась безупречной красотой. Однако нужно было уйти, и вот, стараясь шагать непринужденно, она поплыла прочь, уловив спиной последний всплеск восторга и легкий шепот: «Какая красавица!» Ее вожделели. Еще немного, пара замедленных движений, и кто-нибудь, несомненно, сорвался бы с места, а следом и все остальные, готовые растерзать ее на клочки, только чтобы урвать себе кусочек прекрасной плоти. За пару минут на подиуме она успела надышаться восхищением, наполниться, как жарким воздухом, восхищением и готова была воспарить к самому потолку, ощутив во всем теле необычайную легкость.
Нырнув в безопасное закулисье, Танюшка перевела дух.
После показа гостей угощали минералкой и фруктами, а модели отправились переодеваться, став в одночасье не интересными никому. Она внезапно ощутила пронзительное одиночество и сдулась, как воздушный шарик. Она была больше никому не нужна. Повесив костюм на плечики, Танюшка заметила, что он все еще хранит ее форму, как вторая кожа, и что будто это она сама остается висеть в гардеробной Дома мод, лучший ее слепок. А ей между тем предстояло вернуться в обычную жизнь, в которой будут очереди за фруктами, рыбой, творогом, стиральным порошком и чем угодно. Чего иного она ожидала? В конце концов, ей никто ничего не обещал, кроме одного выхода на подиум. Зачем тогда ее так щедро наградили красотой? Зачем вообще родятся на свет красивые люди? Разве они не достойны чего-то большего, чем вот так барахтаться в теплой водичке будней? Слишком горька, сеньор мой, вода морская…
Никто не остановил ее, когда она выскользнула гулким коридором в фойе, а оттуда на улицу. Она так и не поняла, куда ушел Валентин Таль и куда делся Сергей, который в самом начале показа маячил где-то возле дверей — она зацепила его боковым зрением. Танюшка решила так, что Сергей давно отправился в пансионат, чтобы забрать Майку с вечернего киносеанса, который устраивали для детей на время танцев, чтобы освободить на вечер родителей. По крайней мере, они с Сергеем договаривались об этом. Поэтому она выскочила на набережную и быстро, стараясь не глядеть по сторонам, чтобы не вышло так, будто она ищет мужского общества, пошла в сторону пансионата, забыв, естественно, шагать от бедра. Со стороны танцплощадки доносилась музыка, лиловые негры, наверняка студенты университета им. Лумумбы, фланировали по набережной под ручку с белыми красотками, действительно белыми, несмотря на загар, на фоне иссиня-черных личностей с фосфоресцирующими глазами и зубами. Ей вослед причмокивали и отпускали реплики в надежде, что она, может быть, оглянется, однако все это было неинтересно. И даже новая волна восхищения, которая вырастала по пути ее следования, уже вовсе ее не трогала, потому что исходила от самых обычных людей, к которым она себя не относила. Ее влекла вперед исключительно неизвестность, а что же сталось с Майкой, где она, и забрал ли Сергей ее с киносеанса. Хотя это была, конечно, очень маленькая неизвестность, все же нехорошо было оставлять дочку на попечение неизвестно кого. Вот именно кого, если не Сергея?
Однако Сергея в пансионате не было, дверь в их комнату была открыта, и там на кровати поверх одеяла мирно спала Майка в сандалиях и голубом платьице. Одна. Танюшка только подумала: «Как странно», ощутив огромное облегчение, хотя в иной момент она бы возмутилась и даже испугалась: как это Сергей мог бросить ребенка в незапертом номере? А если бы Майка проснулась и поняла, что ее бросили? Если бы она отправилась искать родителей по этажам? Однако Майка спокойно спала, посапывая и даже не реагируя на электрический свет. Танюшка осторожно раздела ее, пытаясь не разбудить, и уложила под одеяло. Майка что-то пробормотала во сне, наверное, еще переживая киносеанс. Танюшка уселась на самом краешке постели и легко поправила ее волосы, потом поцеловала в лобик, соленый от морской воды. Сергей, конечно, и не подумал ее умыть.
— Девочка моя, — шепнула Танюшка. — Никому тебя не отдам.
Только сейчас Майка была послушной маминой дочкой, и в этом была ни с чем не сравнимая сладость и одновременно боль. Дочь постепенно от нее отделялась, превращаясь в самостоятельное существо, больше похожее на Сергея, чем на нее саму. И чисто внешне — каштановыми кудрями и тяжеловатым, как у Сергея, подбородком, и внутренним неодолимым упрямством, из которого росло детское еще отрицание буквально всего, начиная с сосисок с зеленым горошком и кончая тем самым голубым платьицем, считавшимся самым нарядным. Призрак будущей конкуренции и борьбы. За что? За любовь Сергея, наверное, потому что уже сейчас Майка не хотела засыпать без папы, буквально выталкивая Танюшку из постели, и тогда Танюшка чувствовала себя пронзительно лишней.
Но куда же Сергей запропастился? Она прилегла рядом с Майкой, и дочка сладко и доверчиво прижалась к ней, к ее животу, как будто они снова стали одним существом, и Танюшка продолжала легко поглаживать ее волосы до тех пор, пока не задремала сама.
Сергей явился около полуночи. Вместе с ним вошел крепкий запах спиртного. Едва зайдя внутрь, Сергей включил в ванной свет, грубо и бесцеремонно ее окликнув:
— Иди скорее сюда!
— Что? Что такое? — она вынырнула из своего забытья, плохо соображая, что к чему.
— Иди сюда, я кому говорю!
— Тише ты, Майку разбудишь.
Сергей длинно и грязно выругался. Таким Танюшка еще не видела его никогда.
Кое-как застегнув халат, она, щурясь, пошла на свет, горевший в ванной.
— Вон, гляди, чем твой показ кончился! — Сергей, намочив в одеколоне уголок полотенца, промокал разбитую губу.
— А-а при чем тут показ? На тебя хулиганы напали?
— Напали, да. Хулиганы голубых кровей, — он сморщился от боли, в очередной раз приложив к губе полотенце. — Этот твой Таль на меня глаз положил. А я сразу в нем голубого подозревал, потому что он на пляже мальчиков слишком внимательно разглядывал…
— Как это? Как он на тебя глаз положил?
Танюшка плохо понимала, о чем вообще говорит Сергей, и как это Таль мог положить на него глаз, когда…
— Нет, он же меня пригласил на показ, меня.
— А то бы я сам к нему пришел! Нет, моя дорогая. Ты только наживочкой была. Рыбешкой-корюшкой. А ловил он щуку, меня то есть. Только не рассчитал, что щука — зверь зубастый, — Сергей говорил отрывисто, то и дело сплевывая в раковину, хотя кровь уже остановилась. — В фойе меня поймал, пойдем, говорит, по рюмке коньяка пропустим, у меня французский. Ну, не отказываться же. И пошло-поехало: какой у тебя классный парфюм, хотя одеколон у меня самый простой, «О`жён», ты же сама и покупала, рубашку попытался мне поправить…
Танюшка, наконец очнувшись и немного вникнув в то, что говорил Сергей, присела на унитаз, потому что больше присесть было не на что.
— Ну, зашли в какой-то кабинет, он коньяк достал, лимончик, и говорит, мол, Луи Арагон, коммунист, лауреат Международной Ленинской премии и так далее, лично уговорил Брежнева освободить Параджанова…
— Какого еще Параджанова? Ты вообще о чем?
— Ну, режиссер был такой, тоже из голубых. За совращение малолетнего сел. Так вот, этот хрен Таль стихи еще начал читать про горький вкус моря.
— Лорки?
— Лорки, вот-вот. Еще сказал, что Лорка в Сальвадора Дали был влюблен и что франкисты расcтреляли его как гомосексуалиста. Мол, все большие художники того… Ну, ты же, Сергей, не малолетка, понимаешь сам, что к чему, и так это еще башку свою хотел мне на плечо пристроить. Я, говорит, твоей жене карьеру устрою…
— Что?
— Карьеру. Дура ты, Танька. Думаешь, модный костюмчик нацепила, и в Москве тебе все двери открыты? Теплое местечко еще надо купить.
Танюшка судорожно сглотнула. Про гомосексуалистов она просто никогда не думала. То есть знала, что где-то такие существуют, но ведь не прямо под носом!
— Он думает, провинциалов так просто зацепить! Мол, из какой-то дыры приехали, так не устроят перед московской заразой. А вот хрен ему! Я его за шкварник схватил, а он меня укусил в рот, губу порвал. Меня чуть не вырвало.
— И что? Что теперь будет? — Танюшка почему-то по-настоящему, панически испугалась, хотя сама не понимала чего.
— Накрылась твоя карьера, вот что. Завтра чемоданы соберем и свалим назад в свою северную дыру.
— Ты его не посадишь? — у нее почему-то брызнули слезы.
— По-твоему, я заявление в ментовку отнесу, что он меня хотел изнасиловать? Оприходовать члена КПСС? Да мне самому потом до пенсии не отмыться. Припугнуть-то, конечно, припугну. Он завтра у меня еще наложит в голубые штаны! Ну все, иди спать. Не вздумай реветь. Нашла тоже повод. Ничего не случилось, поняла? Никто никогда не должен этого знать!
Да, конечно. Завтра они просто уедут, и никто ничего не узнает. Однако какой позор! Она вертелась в постели, пытаясь понять, как же такое возможно, то, о чем рассказал Сергей, пока наконец не поняла, что ее сперва использовали в грязной игре, а потом попросту пренебрегли. Ей предпочли Сергея, и это было ужасно. Ее использовали и выбросили, как что-то недостойное внимания, потому что ее хрупкую фигурку целиком заслонил собой Аполлон в парусиновых шортах. Это ему поклонился большой ценитель красоты Валентин Таль, его хотел заполучить в свою постель.
Ужасно, ужасно. Она лежала, беззвучно шевеля губами. Таль с самого начала говорил о теле и только. Таль не хотел ничего другого, кроме ее стройных ног, на которых так хорошо сидели брюки. Только выйти на подиум, чтобы на короткий миг ощутить себя в центре Вселенной, как та Венера, которая рождалась из раковины. И ведь она поддалась и залипла, ей хотелось повторить все с самого начала, эти восхищенные взгляды и восторженный шепот, ей хотелось каждый день ходить в золотисто-охристом брючном костюме, чтобы больше не быть матрешкой, чтобы соответствовать гордой фамилии Ветровых…
Она не заметила, как уснула. А когда открыла глаза, в окошко ярко светило солнце. Майка лежала с открытыми глазами, может быть, опасаясь спросить, почему сегодня не нужно рано вставать. Сергея в комнате не было, и Майка не знала, куда ушел папа.
Троллейбус на Симферополь отправлялся в три часа дня. Когда вернулся Сергей, они еще успели в последний раз искупаться, как будто ничего не случилось. Точнее, пытались делать вид, что ничего не случилось, хотя Танюшка поняла, что Сергей успел навестить Таля, но ничего не сказал конкретно. Он вернулся странно веселый, и Танюшка будто увидела его заново: он выглядел гораздо лучше всех прочих курортных мужчин. И это подтверждали тетки, цеплявшие его глазами на пляже и даже на троллейбусном кольце. Они разглядывали его даже с некоторой долей удивления, что такое чудо на расстоянии вытянутой руки ходит, разговаривает. Все прекрасное в нем имело объем, название и цвет, однако одновременно в Сергее появилось и что-то неопределенно отпугивающее, как чужие трусы, забытые в раздевалке на пляже.
В троллейбусе она по-прежнему беззвучно шевелила губами: ужасно, ужасно. Зачем-то прижимала к себе Майку, как будто ее кто-то собирался отнять, почти неслышно целовала ее макушку и раза три протирала руки салфеткой в невозможности избавиться от ощущения чего-то склизкого, прилипшего к ладоням. За окном проплывали горные уступы, сбегавшие к морю, поросшие кустарником и низкорослыми деревцами; теперь все это великолепие казалось фальшивым, как театральная декорация. И даже море, которое лежало вдалеке-внизу темной тяжелой каплей, выглядело дешево, как серый искусственный жемчуг. Майку укачало сразу, она дремала на коленях у Танюшки большой тряпичной куклой. Неужели это моя дочь? — странно так думалось Танюшке. — Не чужая девочка, которую мне дали только подержать? Когда она успела подрасти, и что она взяла от меня? Разве только глаза — черные, с искрами в глубине, как некогда говорил Сергей.
Потом поезд, в котором все, включая стаканы, было покрыто легкой патиной грязи, отчалил от пыльного перрона, странное чувство отчуждения только усилилось. Танюшка зацепилась глазом за рыжую девочку-подростка, которая бежала вдоль вагона с корзиной пирожков. На ней была великоватая футболка, застиранная до желтизны, а в ушах болтались огромные золотые кольца, которые она наверняка одолжила у старшей сестры. Какое Танюшке дело до этой девчонки? В том-то и странность, что никакого, как и до множества других случайно подсмотренных жизней. Но так подумалось, что эта девчонка наверняка тоже надеется, что вот пока она бегает к поезду с пирожками, пока. А потом жизнь сама собой наладится, потечет…
— Ешь пирожки, — Сергей выложил на салфетку горку пирожков. — С капустой, тесто тонко раскатано.
Взяв пирожок, Танюшка удивилась, что рыжая девчонка с корзиной все-таки сумела просочиться в их купе, задержаться чуть дольше положенного на чужой орбите. Но разве не так однажды проник в ее жизнь Сергей? Если бы не черная курица со свернутой шеей, лежавшая на крыльце… Тогда, целых сто лет назад. Хотя мог бы просто зайти и уйти, записав в протокол, что ничего существенного не случилось и, как это говорится, оснований для возбуждения уголовного дела нет.
— В ресторан сходим? — спросил Сергей.
— А что, деньги еще остались?
Сергей как-то непонятно хохотнул в сторону.
— Майка спит почти, какой ресторан? — она поправила простыню на дочке.
— Ну, завтра сходим. Не все же пирожками пробавляться.
Их было только трое в купе, но Сергей вел себя не то чтобы странно, он вообще с самого утра был странный, нет, он как будто хотел сказать что-то важное, и Танюшка ждала, что он именно это важное скажет.
— Может, выпить хочешь? — Сергей достал из сумки бутылку крымского портвейна.
— С какой это радости?
— Отпуск кончился. Домой едем. Чем не повод. И закуска есть, кстати.
Он разлил по стаканам золотистый напиток и зачем-то сказал:
— Любое вино хотело бы стать портвейном, если б могло, — как будто так и не решался произнести то самое важное, оттягивал момент.
— Женщины не пьют портвейн, — сказала Танюшка.
— С чего ты взяла?
Вообще, это мимоходом сообщил ей Валентин Таль, поэтому вместо ответа она пожала плечами:
— Ну, так считается вроде.
За окном тянулась выжженная желтая степь, и от ее однообразия слегка уже ныла голова. Танюшка поднесла стакан к губам, терпкий дух проник через ноздри будто в самый мозг, отравил сознание. Она уставилась за окно, но там не было ничего, кроме желтой степи, поэтому она смотрела скорей в пустоту, переживая первый терпкий глоток.
— Пирожком закуси, — сказал Сергей.
— Да, да.
Майка вздрогнула за спиной. Это означало, что она уснула, она частенько вздрагивала во сне.
Сергей опять потянулся к своей сумке и неожиданно вытащил из нее какие-то пакеты, в которых угадывалась одежда.
— Держи! — он протянул ей пакет с чем-то золотисто-охристым.
— Это что?
— Держи, это теперь твое.
Танюшка боязливо вытряхнула на одеяло золотисто-охристые брюки, потом пиджак. Тот самый костюм, который она только вчера с такой неохотой оставила на вешалке в Доме мод.
— Где ты это взял? — она даже слегка испугалась.
— А то ты не знаешь, где. У Таля конфисковал. В качестве компенсации морального ущерба.
— Что?
— Что-что? Корочками своими ему пригрозил. В общем, этот гомик здорово прокололся, у него аж губы побелели. Костюмчик с вешалки снимал, а у самого пальцы так и тряслись. Говнюк, думал провинциалов окрутить, да не выгорело. Я еще второй костюмчик с вешалки прихватил, он мне тоже приглянулся…
— Сережа! — Танюшка почти крикнула. — Ты что же, просто так костюмы взял и ушел?
— Что значит, просто так? Одними костюмами он бы не откупился. Ему до пяти лет светило, да еще с отягчающими обстоятельствами, а в тюрьму этому гомику никак нельзя.
Танюшка поняла, что Таль еще дал Сергею денег. Сколько — спрашивать не стала, не домогалась больше никаких признаний, перед глазами, затуманенными портвейном, плыли лицо Сергея и золотисто-охристый костюмчик, вырванный из лап гомосексуалиста Таля. Нет, не вырванный, купленный позором Сергея и ее собственным позором. И что, неужели она хоть раз наденет его?
— Носи и не даже не думай. Никто никогда ничего не узнает, если ты сама не ляпнешь кому. Не было этого ничего, поняла? Ни Таля не было, ни показа мод! Я этот костюм на рынке купил! А губу раковиной порвал, когда мидии ел. В море наловил и решил попробовать с уксусом.
Какой безнадежный аргумент, как удар молотком по темечку. Как же ничего не было, когда Танюшка до сих пор ощущала пальцы Таля на своем теле — он снимал с нее мерки, объем талии, длину шага брюк от нижней точки среднего шва до пола. Это не могло ей присниться, потому что пальцы на теле не могут присниться, во сне являются только видения и слова. Вот и Сергей мог бы просто сказать: «Это жизнь, мать», как принято было говорить, когда случалась всякая лажа, однако вместо этого он сказал:
— Ты заслужила хорошие шмотки. Нет, в самом деле, я как тебя в этом костюме увидел, просто обалдел. Давай-ка лучше выпей.
Танюшка залила в горло портвейн, поперхнулась, закашлялась.
— Подумаешь, костюмчик конфисковал, — разорялся Сергей. — Да я эту голубую малину несколько лет в прокуратуре крышевал, потому что велено было не трогать! Я сам сперва не верил россказням про пламенных любовников-коммунистов, а вот поди ж ты. Под статью только неугодные попадают. И так было всегда. Гоголя читала? «Нос»? Так вот не нос у майора Ковалева пропал и сам собой по Питеру разгуливал, а самый настоящий хрен. Тоже выдающееся место, которым во все времена карьера делалась…
Она выпила еще. Портвейн убивал болевые ощущения, то есть блокировал самый центр распирающей боли, не позволяя ей иррадиировать в шею, грудь. За окном резко сгустились сумерки, и теперь вместо желтой степи Танюшка видела в стекле только отражения — свое и Сергея, от этого боль вернулась. Тогда Танюшка сама налила себе полстакана и залпом выпила, уже не чувствуя ни терпкого вкуса, ни тревоги, ни страха. И никуда не нужно было спешить. И ей было хорошо вот так сидеть, уставившись в темное окошко, за которым не было ничего, кроме ее собственного отражения. Хотя подспудно она еще искала такую точку, с которой случившееся виделось бы стройным и понятным, однако не находила, но это было уже безразлично. Внезапно она сама прервала затянувшееся молчание.
— Терпеть не могу сумерки! Уж лучше темная ночь, потому что в сумерки мысли всякие подступают, от которых никак не отделаться.
— Гони их прочь, — Сергей рассмеялся.
Кажется, он и подумать не мог, что Танюшку могут навещать какие-то серьезные мысли.
1987. Осень и зима
Картофелехранилище, которое финны строили в промзоне на самой окраине, вырастало инопланетным кричаще-оранжевым монстром посреди серых складских помещений. В них не было ни малейшего намека на эстетику, как говорила Вероника Станиславовна, и после ее долгих пояснений Танюшка наконец поняла, что «эстетическое» попросту означает «выразительное». Но если была даже такая наука — эстетика, то отчего же все вокруг было настолько отвратительно серо? Новое картофелехранилище смотрелось действительно выразительно, как вызов всеобщей безликости бытия, но что конкретно оно выражало, такое выразительное? Какое подменяло собой восклицание? Разве что только «Ах!». Каждый, кто прибывал на этот объект, невольно восклицал: «Ах!» Но зачем такие краски картофелехранилищу? Танюшка привыкла, что все, что относилось к хозяйству, было подчеркнуто некрасивым, как рабочие рукавицы или резиновые сапоги, как серый брезентовый комбинезон, в котором мама ходила на свой завод…
На стройплощадке мокли под дождем фанерные ящики, в которых только вчера прибыло из Финляндии какое-то оборудование, и Раймо Тимпери, начальник строительства со стороны финнов, похожий на быкообразного волосатого викинга, грубо и натужно орал на инженера Михаила Евсеевича Круглова. Михаил Евсеевич в свою очередь, апатично выслушивая Раймо, изредка повторял:
— В сопроводительных документах нет указания, что ящики следует хранить в помещении. Переведи.
Танюшка с грехом пополам переводила. Тогда Раймо в десятый раз указывал на английскую надпись, которая улепляла ящики со всех сторон: «Keep dry!» И орал именно это на манер боевого клича:
— Keeр dry!
— В сопроводительных документах нет указания, что ящики следует хранить в помещении. Переведи.
— Keep dry!
Второй финн, помоложе и помягче, наблюдал за перепалкой с кислым выражением и несколько раз пытался урезонить Раймо:
— Ei huutamalla täällä parane mitään2.
Настало время обеда, и финны, как по команде, хотя никто команды не отдавал, снялись с места, подобно стае синегрудых грачей — все они работали в ярко-синих комбинезонах, — и дружно полетели в бытовку переодеваться, а затем микроавтобус повез их на обед в ближайшее кафе. Можно было и не переодеваться — финны только руководили процессом и не месили бетон, работа была не грязной, но финны все равно переодевались, потому что так у них, наверное, было заведено. Танюшка ездила вместе с ними. Контракт, подписанный финнами, питание переводчика никак не предусматривал, однако финны добровольно брали с собой Танюшку и платили за ее обед не только из любезности, но еще и потому, что она должна была всякий раз справляться у официантки, кипятили ли воду для морса и не заражены ли сальмонеллой яйца под майонезом. Естественно, официантка всякий раз отвечала, что да, конечно же, кипятили, и нет, не заражены. И финны ей безусловно верили.
Работать, в принципе, было не так и сложно. Танюшка выучила, как будет по-фински «болт», «гайка» и даже «дюбель», а все инструкции по сборке для простых советских трудящихся звучали примерно одинаково: «Сюда вставляем болт, с другой стороны болт, а здесь нужен дюбель». Ошибки перевода финны ей прощали за красоту, которая буквально обжигала глаза, как в первый день выразился Раймо Тимпери, и каковой они еще никогда не видели. У Раймо во рту росли настоящие вампирские клыки, и первые три дня Танюшка его по-настоящему боялась, но потом привыкла.
Болтом, Гайкой и Дюбелем звали еще щенков, которых в августе родила приблудная сука Булка. Щенков кормил Раймо, изливая на них странно большую любовь при изначально плохом отношении к людям. Хотя, возможно, только к советским людям, которые находились по ту сторону баррикад, то есть руководили строительством с нашей стороны. Старое овощехранилище по соседству, возле которого роились непонятные полупьяные личности в фуфайках и резиновых сапогах, вызывало у Раймо приступы злой иронии, когда он между делом обличал социалистический строй, сверкая клыками. С советской стороны только Танюшка понимала, что именно говорит Раймо, для остальных его речь представлялась бессмысленным ревом варвара. Когда ее просили перевести, Танюшка отвечала, что Раймо в очередной раз хочет взять на два дня электрическую лебедку. Лебедка стояла в поле видимости, вовсе недалеко от стройки, однако по документам по вторникам и четвергам принадлежала овощехранилищу, а по остальным дням недели — еще какой-то организации, которая, впрочем, ее никогда не использовала. Инженер Михаил Евсеевич Круглов неоднократно объяснял Раймо, что предоставить финнам лебедку, в принципе, можно, но прежде придется походить по различным конторам и оформить кучу бумаг, а так, чтобы по договоренности одолжить на один день, это не наш метод.
— Ymmärtämätöntä, käsittämätöntä3, — ругался Раймо, пытаясь втолковать Михаилу Евсеевичу, что, если финны не получат эту лебедку хотя бы на один день, строительство отстанет от плана на целых две недели, а за это полагаются штрафные санкции, причем штраф платить будут русские, потому что помимо этой лебёдки не предоставили еще много чего другого. И как такое возможно, Раймо отказывался понимать.
Танюшке не нравилось переводить перебранку Раймо и Михаила Евсеевича, потому что всякий раз получалось так, что она сама участвует в этой перебранке, причем получает по ушам с обеих сторон. Однако ругались они каждый день, и Танюшка наконец поняла, что на производстве вообще все дела решаются со скандалом, иначе никак нельзя. Когда Раймо случалось отлучаться на объект, Михаил Евсеевич становился вполне приличным пожилым дядькой. Покуривая по обыкновению в дверях бытовки, он рассуждал, обращаясь будто бы не к Танюшке, а вообще в воздух:
— Вот ты говоришь, с лебедкой мы показатели плана за два дня наверстаем…
Хотя это говорила вовсе не Танюшка, а Раймо. Танюшка только переводила. Но Михаил Евсеевич, наверное, считал, что она сама так думает, хотя Танюшка пыталась вовсе не забивать себе голову тем, что переводила.
— А ты фильм «Коммунист» смотрела? Там еще Урбанский играет, который на съемках погиб.
— Ну… да. Смотрела.
— Ох, сильный фильм… Так вот, Урбанскому нужно было гвоздей для колхоза достать, дак он до самого Ленина дошел из-за каких-то гвоздей. А ты говоришь, лебедку хотя бы на пару дней. Я к Горбачеву не пойду за лебедкой. Скажут тоже: старый дурак в Москву приперся. А без Горбачева, я тебе так скажу, лебедку эту получить практически невозможно.
— Почему?
— Потому что не положено, и баста!
Раймо фильм «Коммунист», конечно, не смотрел, поэтому ему тем более невозможно было ничего объяснить, и он для себя объяснял все нестыковки несовершенством социалистического строя, который воплощал собой Михаил Евсеевич. Вдобавок Михаил Евсеевич не любил щенков, то есть в принципе терпеть не мог собак, и даже безобидную Булку пинал в морду сапогом, когда она, пожав хвост, приближалась к бытовке в надежде перехватить кусок.
— Зачем вы собаку обижаете? — вступалась Танюшка.
— А затем, что она, сука, никакой пользы человеку не приносит, один только вред и беспокойство. На кой ляд она щенков принесла? Кому эти ее щенки нужны? Если через неделю не разберут — утоплю.
Раздавив окурок сапогом, он обычно направлялся в сторону стройплощадки будто бы проверить, не напортачили ли чего рабочие в его отсутствие, хотя, если вовремя подвозили материалы, рабочие трудились слаженно, потому что финские болты всегда идеально подходили к гайкам. И не было случая, чтобы та или иная деталь не укладывалась в предназначенное ей гнездо или чтобы комплектация расходилась с документами — проверять было нечего. Танюшка полагала, что Михаил Евсеевич грозится утопить щенков не взаправду. Потому что разве можно было представить, что он сует носом в ведро этих веселых малышей, которые не подозревают ничего до последней секунды. Наверняка его угрозы были простым стариковским брюзжанием, потому что смерть никак не соотносилась со щенками, а Булка была ручной собакой, ее подкармливали рабочие, не только Раймо. Танюшка даже прикидывала, не взять ли одного щенка себе, да как возьмешь, если они с Сергеем дни напролет на работе. А какой забавный был Дюбель! Покрупней собратьев, Болта и Гайки, как дюбелю и полагалось, каштановый с белыми подпалинами и замечательным коричневым носом, он так и норовил облизать каждого, кто только брал его на руки.
До сих пор Танюшка знала о смерти только то, что рано или поздно предстоит умереть всем, ей в том числе. Из близких людей на ее памяти умерла только бабушка, но Танюшке тогда представлялось, что смерть — это что-то временное и обратимое, как в сказке. И некоторое время еще ждала, что бабушка вернется, хотя видела своими глазами могильный холмик и надпись на памятнике, но ни то, ни другое никак не могло относиться к ее бабушке, живой и теплой. А когда Танюшка наконец поняла, что смерть — это навсегда, самая острая боль успела утихнуть. Далее смерть обезличилась, потому что умирали едва знакомые люди, не считая Геры Васильева, конечно, до него ей было, собственно, мало дела.
Однажды о смерти заговорила Вероника Станиславовна, по ее представлениям, быть мертвым означает примерно то же, что быть отсутствующим: мертвый просто не докучает больше живым, вот и все. Исходя из ее логики, утопить щенков — это сделать так, чтобы они больше никому не докучали. Танюшка вспомнила слова Вероники Станиславовны как раз в тот момент, когда рабочий день заканчивался, а Михаил Евсеевич подозрительно долго курил в дверях, не торопясь закрывать бытовку, хотя обычно он спешил домой. «Жена пельменéй налепила, и внуки ждут», — обычно радостно сообщал он, превращаясь из старого зануды в добродушного домашнего дедушку. Однако сегодня, в пятницу, лицо его не покидало хмурое, недовольное выражение, как будто ему предстояло завершить не больно-то приятное дело и он только ждал, когда опустеет стройка. Он даже не снял спецовку и рабочий комбинезон.
Булка крутилась поблизости, но к Михаилу Евсеевичу не подходила, опасаясь пинка. Неожиданно Михаил Евсеевич вынул из кармана отрезок застарелой сосиски и протянул собаке.
— Булка, — произнес он нарочито слащавым голосом, — а ну поди-ка сюда.
Булка, припав к земле, недоверчиво подползла к Михаилу Евсеевичу, и тот, кинув ей собачье лакомство, сказал еще какие-то несуразные слова, должные обозначать его крайнее расположение к собаке. Танюшка насторожилась.
— Раймо, — она позвала финна, когда тот уже переоделся и собрался отчалить вместе с бригадой на своем микроавтобусе. Она намеревалась только поделиться с ним тем, что заметила очень большую странность, что Михаил Евсеевич Круглов вел себя не как обычно, однако внезапно нахлынуло едкое предчувствие.
— Раймо, — неожиданно даже для себя сказала Танюшка, — Раймо, я хочу Дюбеля отдать своей маме, она живет недалеко, в поселке силикатного завода. Она одна живет, ей щенок будет только в радость, — попутно Танюшка сообразила, как же это раньше не додумалась. — Ты не можешь нас с Дюбелем туда подбросить, потому что мне еще дочку из садика забирать, иначе не получается никак…
Раймо очень обрадовался, сказал «Ai niin» — вот, значит, как. Конечно, Танья, мы тебя с удовольствием отвезем и с мамой познакомимся твоей. Она такая же красавица, как ты? — Да, конечно, моя мама самая красивая! — Ну, тогда поехали!
И они отчалили всей компанией — весело, насколько весело может быть в компании финнов, и Дюбель на руках у Танюшки, забеспокоившись поначалу, пригрелся и сладко, во всю пасть, зевнул, дав добро на собственное похищение. Танюшка еще обернулась, когда машина выехала на шоссе. Булка недолгое время следовала за ними, недолго, насколько хватило ее собачьих сил, и от этого Танюшке сделалось слегка не по себе, потому что на отдалении крючочек собачьего силуэта излучал полную растерянность и живое горе. Что еще могла поделать эта собака, как только не бежать за машиной, которая увозила ее ребенка? Ей было очень больно, и Танюшке от этого тоже было больно, потому что она представила себя на ее месте. — Ну что поделаешь, Булка, — Танюшка вздохнула. — Собачье счастье, оно такое, короткое очень…— Что, — спросил Раймо, — mitä? — Да ничего, ei mitään, налево и прямо.
Еще ее не отпускали мысли о Насте, которая в самом конце августа наконец появилась на силикатном заводе. По-прежнему коротко стриженная, в джинсах и курточке, по-прежнему похожая на подростка, правда, подростка ершистого, к которому еще не так-то просто подступиться. Танюшка знала, что Настя из общежития этой зимой переехала к какому-то адвокату, который жил в Поварском переулке в огромной квартире и был лет на двадцать пять старше Насти. Как можно увлечься таким стариком, Танюшка не представляла, хотя Настя заверяла, что у них это очень серьезно, но замуж она в ближайшее время не выйдет, потому что пускай слегка помучается адвокат — это полезно, хотя затягивать со свадьбой тоже не стоит, все-таки Ленинград, постоянная прописка, не возвращаться же после учебы в наше захолустье… Мама, конечно, расстроилась и даже плакала втихаря, хотя Насте сказала только, что лучше бы она немного помыкалась в общежитии с каким-нибудь хорошим мальчиком, ну, может, даже чуть постарше, лет на пять, но не двадцать же пять. Рано или поздно им бы дали в Ленинграде квартиру…
— Тебе-то дали? — срезала Настя.
— Да у этого адвоката, наверное, уже и зубы вставные…
— Да брось ты, мама. Зачем мне эта молодежь, голодранцы, которые на шее сидят у родителей? И вообще мужики начинают в женщинах разбираться, только когда им сорок стукнет, когда шишек набьют и от алиментов освободятся.
— Твой, что ли, освободился?
— Да. Уже полгода не платит.
Однако было заметно, что Настя все-таки скучает по дому, маминой стряпне, от этого хорохорится еще больше, называет родной городок Мухосранском и пеняет Танюшке на то, что она попросту дура, связала себя семьей по рукам и ногам в восемнадцать лет, хотя с такой-то красотой в Ленинграде знаешь, уже где б ты была? Да еще с финским-то языком. Когда Настя произнесла слово «карьера», Танюшке сразу вспомнился Валентин Таль, его бледная веснушчатая кожа и лягушачий рот… Настя поведала сестре по секрету, что в мае делала от своего адвоката аборт в хорошей клинике под наркозом, потому что ну куда нам дети, мне сперва выучиться надо, да и вообще хочется еще пожить для себя. Только ты маме ничего не говори!
Танюшка маме, конечно, ничего не сказала, однако просто не представляла сама, как это можно целенаправленно явиться в клинику, пускай даже лучшую, и попросить, чтобы врачи убили ее ребенка. Вырезали изнутри и выбросили на помойку. А потом еще с этим спокойно жить. Это же все равно что Майку взять и разрезать на куски, потому что путается под ногами. Ну да, чтобы больше не докучала живым, вот и все. Материнство — это все-таки счастье, если даже Булка это понимает, то почему этого так до сих пор не поняла Настя, такая умная, со своим адвокатом. Тоже мне, чужих людей он защищает за деньги, а своего ребенка не смог… Она попробовала было поговорить об этом с Настей, но та только отмахнулась: «Ай, рожу, если захочется» — и отчалила в свой Ленинград как будто с концами, как будто и приезжала, только чтоб попрощаться.
Пока ехали, Раймо то и дело возвращался к теме афганских партизан, с которыми воевал СССР, поэтому денег, кроме войны, Советам больше ни на что не хватало. И вообще, в СССР хорошо делали только ракеты и танки, все остальное было откровенной халтурой, потому что советское правительство не интересовал уровень жизни простых граждан, их волновали только стратегические интересы на Ближнем Востоке. А к финнам в СССР всегда относились настолько плохо, что лучше было финном и не родиться, все равно сгнобят в тюрьме или вскорости расстреляют. В такие минуты лицо Раймо искажалось, и он начинал говорить, раскатисто упирая на «р» и сверкая клыками. Танюшка слушала и думала, вот хорошо, что Раймо сейчас не слышит Сергей и вообще никто, потому что зачем кому-то знать, что у Раймо мозги промыты западной пропагандой, хотя прежде она жаловалась Сергею, что Раймо антисоветчик, однако если его выгонят из СССР, тогда на стройке действительно начнется откровенная халтура — Раймо рабочим не доверяет, потому что они советские рабочие, и лично отслеживает каждую мелочь. Даже слишком щепетильно, пожалуй.
Мама обрадовалась Дюбелю, это было заметно. Хотя мама всегда радовалась гостям и подаркам, но тут все-таки живая собачка, надо кормить, пока маленькая — к дому приучать, еще переписает все углы. Мама действительно была рада, еще и по-фински поговорила с Раймо, не испугавшись его клыков, и Раймо сказал, что, если бы не семья в Финляндии, он бы завтра же на маме женился и зубы ей вставил. Красивая у тебя мама, Танья, это правда. Se on totta. Танюшка удивилась, что кто-то еще, кроме нее, способен заметить сокрытую мамину красоту, которая таилась в лучистых морщинках возле губ и глаз и открывалась далеко не каждому.
— Kiitos, Raimo. Спасибо, — Танюшка поблагодарила его напоследок, и он подумал, что она благодарит за то, что помог пристроить щенка, хотя на самом деле Танюшка благодарила его за то, что он сумел разглядеть, что у нее самая красивая мама.
Потом день погас, и, засыпая, Танюшка думала о том, что мама наконец не одна, а с Дюбелем.
Потом начались выходные, на которые Танюшка неизменно пекла пироги с брусникой. На сей раз пирогов вышло так много, что за два дня их не успели съесть. Майка раскапризничалась, а Сергей к пирогам был по большому счету равнодушен, не считая их серьезной едой. Поэтому Танюшка решила взять пирогов с собой на работу, в одиннадцать часов в бытовке обычно пили чай. И вот с полной сумкой пирогов, которые по дороге, естественно, немного помялись, но все равно были вполне съедобны, Танюшка подошла к проходной, и охранник по обыкновению потребовал у нее пропуск, потом заинтересованно кивнул на пухлую сумку:
— Чего несешь?
— Пироги.
— А ну покажь, — потребовал он и основательно зарылся внутрь сумки: нет ли спиртного, хотя за Танюшкой вряд ли можно было этот порок подозревать. Узрев пакет с пирогами, он потерял к Танюшке всяческий интерес, однако пироги слегка помял, а один кусок даже надкусил, оправдавшись: «Мне тут без обеда сидеть или как?», уставившись на Танюшку серыми водянистыми глазами, и мятая брусника оставила у него вокруг губ кроваво-красный след. Танюшка еще подумала — что за работа вот так сидеть дни напролет, проверяя пропуска? Здоровый вроде мужик, мог бы на стройке за троих вкалывать. И вообще она плохо понимала, как же функционирует это самое социалистическое производство, которое так ругал Раймо, когда куда ни кинь — обнаружишь прореху, а гвозди приходится добывать вот именно что через Владимира Ильича. Главное, что Михаил Евсеевич сам это понимал, отчего же тогда они с Раймо так люто не любили друг друга?
Перед глазами все еще стояли губы охранника, измазанные свежей брусничной кровью.
Булка подбежала к ней с прижатыми ушами и волочащимся по земле хвостом, ткнулась носом в туфлю.
— Булка, ты что?
Булка вилась возле ног, как будто что-то просила, жалобно глядела снизу вверх влажными круглыми глазами. Танюшка потрепала ее за ушами и рассказала, что Дюбель очень хорошо устроился на силикатном заводе, будет охранять дом. А потом она наконец поняла, что Болт и Гайка не выбежали к ней вместе с мамкой, а это значит, что ее догадка подтвердилась. С упавшим сердцем она зашла в бытовку, где Михаил Евсеевич Круглов спокойно и деловито раздавал указания двоим рабочим на грядущий день, как будто совершенно ничего не случилось.
— А где же Болт и Гайка? — спросила Танюшка с порога, даже не поздоровавшись.
Михаил Евсеевич не ответил и даже не посмотрел в ее сторону. Тогда она спросила громче, внедрившись между рабочими:
— Где Болт и Гайка?
— Какие еще… А-а-а. Да почем я знаю! — отмахнулся от нее Михаил Евсеевич, как от назойливой мухи.
Танюшке на секунду показалось, что его руки измазаны свежей кровью, как и губы охранника.
— Нет, знаете! — настаивала Танюшка. — Вы как раз непременно знаете. Я заметила, как вы в пятницу Булку прикармливали, это чтобы никто ничего не заподозрил, так?
— Дак а чего случилось-то? — спросил один из рабочих.
— А этот гад их утопил, вот что!
— Уверена? — спросил рабочий.
— Уверена, он давно грозился.
— Свисти больше, — сказал Михаил Евсеевич, и по тому, как он это сказал и отвел глаза, Танюшка поняла, что так оно и было.
Что он хладнокровно сунул щенков носом в ведро, сперва одного, а потом второго, и даже представила, как Гайка в агонии дрыгала лапками, а он хладнокровно держал ее за шею своей клешней, не позволяя вывернуться из смертельной хватки. И ведь самое главное, что за это его никак нельзя было наказать. Наверняка в передовиках ходил старый хрыч, и считалось, что он еще благой поступок совершил, утопив в ведре несчастных, которых никто так и не хватился, кроме Танюшки, и которых никому не было жалко.
Она плакала на скамейке возле бытовки, а рабочие курили поодаль и только посмеивались над ней, нашла, мол, кого оплакивать, щенков приблудных. Потом финны прибыли на своем микроавтобусе, и Раймо спросил, чего ты плачешь, Танья, низко к ней наклонившись и погладив по голове. Танюшка рассказала о щенках, всхлипывая и путаясь в словах. Раймо с полминуты молчал, только побледнел, и лицо его изменилось, как нехорошо менялось оно, когда он говорил об афганских партизанах. Потом он зашел в бытовку. Оттуда донеслись звуки возни и какое-то мычание. Вскоре Раймо показался на пороге, держа за шиворот Михаила Евсеевича, ноги которого почти болтались в воздухе. Михаил Евсеевич пытался что-то прокричать, типа «Я протестую» или просто «Спасите», однако ворот фуфайки давил ему на горло, поэтому изо рта выходил почти один хрип. Оказавшись на улице, Раймо ловко закинул Михаила Евсеевича себе на шею — таким же образом, наверное, викинги волокли пленных на свой корабль. Никто и не подумал возражать или пытаться спасти инженера Круглова, только один из финнов робко заметил:
— Raimo…
Однако Раймо только рыкнул в ответ, а один из рабочих, покуривавших в сторонке, заметил:
— Финн, дак какой с него спрос…
Раймо прошествовал со своей ношей через весь двор к старому овощехранилищу, невзирая на сдавленные крики жертвы, и скрылся внутри.
А что было потом, сбивчиво рассказывали рабочие овощехранилища. Якобы Раймо направился прямиком в туалет, рванул дверь, спугнув бухгалтершу, которая как раз там сидела, а затем, схватив Михаила Евсеевича за волосы, сунул головой в унитаз и спустил воду, некоторое время удерживая его за холку. Шум воды слышали все, и все видели мокрую башку Михаила Евсеевича, когда он, отплевываясь, выходил из туалета по стеночке. Раймо вернулся на объект как ни в чем не бывало, только руки тщательно обтер в бытовке туалетной бумагой, которую финны привезли с собой. А Михаил Евсеевич до конца дня на людях не появлялся, не видели его и в бытовке. Рассказывали, что он отправился в город писать в ментовку заявление на Раймо, и Танюшка переживала, чем же все это закончится. А Раймо, казалось, и вовсе не переживал.
— Что там у вас творится? — Сергей спросил с порога, вернувшись домой.
Танюшка ждала этого вопроса, хотя не думала, что слух так быстро распространится. Или не слух, а заявление о хулиганстве в овощехранилище?
— По заслугам получил старый пердун, — она ответила честно. — За то, что Болта и Гайку утопил.
— Каких Болта и Гайку?
— Щенков! Я же тебе рассказывала, что Дюбеля я успела к маме отвезти, а двоих Круглов утопил, за это Раймо его башкой окунул в унитаз.
— Утопил щенков? И все? — в голосе Сергея прорезались жесткие нотки, и Танюшка ощутила себя на допросе.
— А что, по-твоему, мало? Они живые же были, веселые!
Перед глазами у Танюшки все еще стояло видение, как Гайка дрыгает лапками, не желая умирать.
— Щенков всегда топят, — отмахнулся Сергей. — Кому они нужны?
— Скажи еще, чтобы не досаждали живым!
— И скажу. Щенки эпидемию разносят, энтерит всякий, глистов… Это еще не повод совать Круглова башкой в унитаз.
— Как это не повод? Да я бы сама его в унитазе утопила, честное слово. Или бы гранатой взорвала. Нет, лучше все-таки в унитазе. Пускай бы он захлебнулся, как эти щенки.
— Дура ты, Танька, — примирительно сказал Сергей и неожиданно хохотнул: — А я и не знал, что Раймо Круглова в унитаз окунул.
— А чего же тогда спросил?
— А этот ваш Круглов телегу на него в милицию накатал про покушение на убийство, а еще в КГБ заяву отправил про антисоветскую деятельность, так, мол, и так, неоднократно высказывался, ты же мне сама рассказывала.
— Ну-у, да. А ты откуда про КГБ знаешь?
— Да все уже на ушах стоят. Шпиона поймали, твою мать. А он всего-то говнюка в унитазе искупал.
— Что ему за это будет? — со страхом спросила Танюшка.
— Выдворят из страны. Не за унитаз, естественно, а за шпионскую деятельность.
— Что, вот так, по одному заявлению?
— Ну а чего ты хотела? Финны в любом случае под колпаком, стоит кому-то рыпнуться… А этот ваш Круглов вдобавок ветеран войны. Контуженый. Видно, что контуженый, ему давно пора дома сидеть.
— Нет, Раймо хороший человек, с пониманием.
— Только вот незадача, шпион.
— Откуда он шпион-то?
— Про афганских партизан рассказывал? Рассказывал. Как их советские солдаты мочат. Вот уже и достаточно. Хотя ежу понятно, что шпион не стал бы открыто ругать Союз, напротив бы, затаился. Только ты, Танька, молчи в тряпочку и не вздумай Раймо защищать, если тебя спросят.
— А то что?
— А то за границу не пустят. Поняла? Решат, неблагонадежная.
Потом он спросил, что там на ужин, и больше к разговору не возвращался. И Танюшка поняла, что спрашивать бесполезно, все равно ничего не скажет, потому что эпизод с унитазом затронул интересы целой страны. Страна все еще представлялась Танюшке единой и несокрушимой, ею управляла чья-то невидимая жесткая рука, которая могла в случае чего надавать по мордам. И кто бы там действительно вспомнил о каких-то приблудных щенках! Танюшка думала только, что при необходимости ее саму точно так же пустили бы в расход, потому что интересы страны важней интересов отдельного человека. Человечка. Твари.
Потом очень быстро стемнело, и наступила непроглядная ночь. Темная настолько, что даже Майка, проснувшись около полуночи, испугалась и попросилась в постель к родителям. Устроив ее рядом, Танюшка некоторое время еще ворочалась с боку на бок, и ее мысли занимал исключительно Дюбель. Господи, как же хорошо, что она его, хотя бы его одного спасла!
Первую очередь картофелехранилища сдавали в декабре, незадолго до Нового года. Вместо Раймо строительством прислали руководить какого-то сухого, облезлого Тимо, который говорил настолько вяло и вкрадчиво, что Танюшка половину не понимала, Тимо от этого нервничал, и у него дергался глаз.
Вход в картофелехранилище украсили красными шариками, однако они быстро скукожились на морозе. И так же быстро скукожились от холода партийные и городские начальники, которые приехали на открытие, поэтому Круглов скомкал вступительную речь, хотя и репетировал ее целых три дня подряд. Сказал только, что новое картофелехранилище, возведенное по финской технологи, предполагает выбор оптимального температурного и влажностного режима в зависимости от назначения картофеля: продовольственного, семенного, сладкого или для крахмального производства. Танюшка, попрыгивая на холоде, радовалась только, что ей не нужно переводить эту речь, потому что никак не ожидала «крахмального производства» и понятия не имела, как это будет по-фински.
Круглов перерезал ножницами красную ленточку, и все начальники быстро затекли внутрь, где было очень тепло, светло и почти стерильно на финский манер. Тимо, у которого уже заранее дергался глаз, сказал в микрофон, что о том, как правильно хранить картофель, знают только те, кто потратил уйму денег и времени на эксперименты. Финны занимаются уже много лет и готовы поделиться своим опытом и знаниями о правильном хранении овощей.
Танюшка перевела, обратив на себя всеобщее внимание начальников. И после этого уже никто не слушал, что там еще говорил Тимо, а говорил он о том, что картофелехранилище рассчитано на одновременное хранение десяти тысяч тонн овощей. Лица начальников выражали теперь явное недоумение, при чем тут вообще овощи, когда рядом стоит такая красотка в золотисто-охристом брючном костюме, да еще и со смоляной косой.
Танюшка поначалу противилась этому костюму, верней, связанным с ним воспоминаниям, но только до одного странного случая, который в общем-то был никакой не случай и даже вовсе не странный. В самом конце августа, возвращаясь с работы, она заметила во дворе женщину — светловолосую, в строгом, почти мужском черном костюме. Женщина просто прогуливалась во дворе, как будто ожидая кого-то, однако Танюшка обратила на нее внимание еще издалека. Было в ее облике что-то нездешнее. Пепельно-светлые волосы лежали густой шапочкой, причем она нарочито резко поворачивала голову, уверенная, что волосы лягут по-прежнему хорошо. Уже у самого подъезда женщина решительно приблизилась к ней и спросила: «Простите, который час», — хотя у нее на запястье были крупные часы, усеянные блестящими камешками.
— Шесть часов, — ответила Танюшка, немного смешавшись под ее пристальным взглядом.
— Это замечательно, — насмешливо ответила женщина. — А вам янтарные сережки к лицу.
И, резко развернувшись, она зашагала прочь. А Танюшка почему-то долго смотрела ей вслед и думала, что брючный костюм — это вообще-то стильно. И еще ей почему-то подумалось, что эта женщина каким-то образом связана со смертью. Может быть, ее черный костюм отдавал трауром, особенно в летний день. Однако было в ее облике что-то еще, притягательное и одновременно пугающее, страшная загадка, похожая именно на тайну смерти. Хотя фу, глупости какие.
Уже дома, бросив на кухне сумки с продуктами, но так и не переменив свое цветастое платье на домашний халат, Танюшка некоторое время вертелась перед зеркалом, постепенно проникаясь мыслью: «Какая же я матрешка!» Следующим утром она достала из шкафа золотисто-охристый брючный костюм, подумав: «Почему бы и нет?»
Когда по поводу пуска первой очереди картофелехранилища пили шампанское, к Танюшке прибился дядька с большим красным носом, который, видно, так и не отошел с мороза или, напротив, оттаял и покраснел в тепле. Спросил:
— Так вы здесь работаете?
— Да, переводчиком.
— Это прекрасно. Нам крайне необходимы переводчики.
Кому «нам», Танюшка так и не поняла, потому что позвал Тимо, чтобы поговорить с представителем Вологды о строительстве такого же овощехранилища.
Потом Михаилу Евсеевичу вручили какую-то грамоту за доблестный труд, а он в ответ произнес речь о том, что в скором времени все население республики будет обеспечено картошкой, а там, глядишь, и капустой, дай бог только вторую очередь запустить. — Ну, это только через год, vuoden kuluttua, — ответил Тимо. Глаз у него больше не дергался, потому что он подналег на шампанское, и ему было уже откровенно плевать, что там и как переводит Танюшка. А она, в свою очередь думала, что целый год — это же кошмарная уйма времени. И весь этот год ей придется каждое утро ездить на окраину, переводить перебранку финнов с Михаилом Евсеевичем, и ей вдруг сделалось скучно, и свет ярких ламп будто бы слегка померк. По соседству вновь возник этот дядька с красным носом.
— Как же это вы в овощехранилище работаете, синьора Вишенка? — вкрадчиво спросил он. — Место не больно-то веселое.
— Выбирать не приходится, — нейтрально ответила Танюшка.
— А нам переводчики о-очень нужны, контакты с Финляндией будут только расширяться…
И он странно застенчиво растворился в группе таких же начальников в серых костюмах, как будто не хотел, чтобы их кто-то заметил вместе, хотя они просто разговаривали.
А через несколько дней Танюшку искал по всему картофелехранилищу испуганный Михаил Евсеевич Круглов:
— Татьяна Батьковна, тебя из «Проммашимпорта» ищут. Чего еще натворила?
1991. Конец лета
— Да это же Горбачев сам велел своим вассалам навести порядок. Ему-то самому не с руки, он же демократ, — Сергей вел машину уверенно и легко, из-под колес на каждом повороте летела желтая пыль. — Когда только эту дорогу приведут в божеский вид? Позор, по ней еще финны ездят! Того и гляди подвески полетят!
И он еще долго разорялся по поводу дороги, ведущей к желанному дому от пропускного пункта Вяртсиля-Ниирала. Танюшка слушала вполуха, радуясь, что возвращается не просто домой, а по большому счету на родину, только теперь это заезженное слово неожиданно обрело для нее подлинное знание. Теперь, если бы у нее спросили, а что же такое родина, с чего она начинается, она бы ответила совершенно искренне, что родина — это деревянный домик на силикатном заводе, во дворе которого сидит лопоухий добряга Дюбель, кусты калины у забора, мама возле печки и Майка, которую на время Танюшкиных командировок по линии «Проммашимпорта» оставляют на маму, и она этому очень даже рада. Вот, говорит, я с самого начала хотела, чтобы Майка у меня на силикатном жила. У вас там в городе топят через пень-колоду, всю зиму мерзли, а моя печка не подведет, и полдня ребенок во дворе на свежем воздухе.
— Мама, ну какой свежий воздух? Завод с утра до ночи чадит.
— А то у вас в городе не чадит? Одни выхлопные газы. А у нас всякую дрянь деревья сразу же поглощают и перерабатывают на кислород. Ты что, в школе не проходила?..
В общем, как только Танюшка перешла работать в «Проммашимпорт», сразу же начались командировки в Хельсинки, и Майку нужно было куда-то на это время пристроить. Забрав дочку из садика, Сергей вез ее прямиком на силикатный, а утром ни свет ни заря заезжал, чтобы отвезти в садик, и как-то все это устроилось в конце концов. А того красноносого дядьку — кстати, у него и кличка оказалась Нос — из директоров «Проммашимпорта» весьма скоро уволили с повышением. Танюшку он на работу брал, естественно, с прозрачной целью, не подозревая, чья она родственница, однако Петр Андреевич, оценив ситуацию, подсуетился. Нос был отпетый ловелас, к тому же любил заложить за воротник, что на официальных приемах в Хельсинки было совсем ни к чему. И вот как только Нос однажды слишком громко сыграл на рояле и что-то неприличное спел в присутствии официальных лиц из Суоми, а потом ковырнулся с крутящейся табуретки под этот рояль, его поспешно перевели на более почетную должность и назначили персональную пенсию за большие заслуги перед родиной.
Хотя к той самой родине с Дюбелем под кустом калины у забора деятельность Носа не имела никакого отношения. Танюшка давно поняла, что родина выживает благодаря усилиям таких незаметных людей, как мама, которые умеют радоваться уже тому, что новый день наступил, и ничего большего уже давно не ждут. Примерно таким человеком был еще Маринкин муж Володя Чугунов, который так и работал плотником и по-прежнему проживал с Маринкой в старом доме на силикатном. Он построил во дворе теплицу и посадил картошку, чтобы просто было что есть, потому что Маринка сидела на особой диете, а в магазине давно уже вообще не продавали ничего, кроме хлеба и квашеной капусты.
— Сама понимаешь, он теперь получается вроде бы добрый следователь, а все его министры злые, — Сергей продолжал свое.
— Кто добрый следователь?
— Да Горбачев.
— Почему он вдруг следователь?
— Ну, это я образно. ГКЧП призван был предотвратить полный крах страны, к которому мы совершенно точно катились. Когда ГКЧП принялся выполнять поручение, Ельцин объявил их изменниками и путчистами. А Горбачев просто не брал в Форосе трубку. Никто там его не блокировал, это вообще полная ерунда.
— Думаешь?
— Я не думаю. Я знаю. Горбачев всех обманул. Более того — предал. ГКЧП вообще не имел никаких планов, только ждал указаний от Горбачева, а вместо указаний вдруг на тебе — вакуум связи.
— А ты не боишься мне это все рассказывать?
— А чего мне тебя бояться?
— Ну, ты же обычно говоришь: молчи в тряпочку.
— Правильно. Молчи в тряпочку. Но я же могу с тобой соображениями поделиться. Думаешь, ты одна испугалась? Я-то как струхнул, что все, останется моя Танька в Финляндии, еще политического убежища попросит, с нее станется.
— Ну вот еще, — фыркнула Танюшка. — У меня в Финляндии на третий день начинается ностальгия.
И это тоже была правда. Серая громада Хельсинки, которая в первые дни могла ошарашить и задавить каменным великолепием любого выходца из СССР, вдоволь напоить кофе и обрушить на этого наивного простака — каковыми и представлялись финнам советские люди — целую гору настоящих кроссовок, джинсов Levi`s, душистого мыла, ванилина, шампуня и прочего дефицита, включая тетради в клеточку, по мере течения времени к ночи и следующему утру как-то меркла, тускнела, и неожиданно возникало пронзительное чувство собственной ненужности. Вроде бы приветливый город становился угрюмым и равнодушным, и от этого смутная тревога накапливалась внутри, иногда прорываясь внезапным сердцебиением, которое Танюшка объясняла крепким кофе, выпитым под вечер. Ей мешала заснуть луна, желтая и большая, которая нагло пялилась прямо в гостиничное окошко и от которой не могли защитить плотные шторы.
Потом, по мере углубления в тему, ее постигло еще одно разочарование. Прежде она была уверена, что в Финляндии живут поголовно умные люди, ну, если они сумели вывести страну на такие рубежи, что в очереди не приходилось стоять за колбасой, и сыра в магазине было по десять сортов, а в одном гастрономе даже роз накрутили из филе семги, и вообще вокруг было так много всего, — конечно же, это была страна продвинутых людей… И вдруг, когда финская бухгалтерша взялась начислять ей суточные, лихорадочно умножая на калькуляторе семьдесят на четыре, Танюшка вдруг обнаружила, что финны совершенно не умеют считать в уме. Ну и как же это было возможно — вот так взять и построить капитализм, не умея считать? И зачем тогда советских детей мучили этим устным счетом, функциями и всякой той высшей математикой, если она не имела к реальности вообще никакого отношения?
Ей было холодно в стране вечно хмурого неба, даже в самые теплые дни она подолгу лежала в ванне, напустив в нее густой пены и потягивая баночное пиво, к которому пристрастилась здесь же. Дома она, конечно, никогда бы не стала валяться в ванне, дома было некогда, а тут, вдоволь нагулявшись по магазинам, она вдруг понимала под вечер, что шаталась по этим магазинам просто для того, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся внутри. Вдобавок она обнаружила, что при обилии всякого тряпья финны носят в основном спортивные костюмы или что-то вроде того, бесформенную и часто застиранную одежду, одинаковую для мужчин и женщин. Внутри финской толпы Танюшка действительно смотрелась матрешкой из сувенирного магазина, иногда она спрашивала себя, а действительно ли в ней течет та же самая финская холодная кровь, что и в этих белобрысых людях с намытыми картофельными лицами? Однако дело было даже не в этом. Все, что Танюшка, оказывается, до боли любила, — лежало по ту сторону границы, в нищей и разбитой стране. И потерять это страну в одночасье оказалось вдруг очень страшно, и сердце опять билось слишком часто, как птичка в тесной клетке, когда она набирала свой домашний номер. Ей хотелось попасть домой немедленно и на чем угодно, туда, где случился какой-то переворот.
— Ты только вспомни, куда полетели эти переворотчики. Где их арестовали? У Горбачева в Форосе! — Сергей ругнулся сквозь зубы, когда машину подбросило на ухабе. — Революции всегда нужна кровь. Ее обязательно надо было пролить, чтобы создать преступления кровавого режима…
— А что Петр Андреевич? — неожиданно спросила Танюшка. — Что он говорит?
— Отец, конечно, сильно струхнул поначалу. Решил, что головы полетят. Сама понимаешь, те, кто выдвинулся при коммунистах… Однако утряслось. А то ведь уже хотели народное ополчение собрать, дураки. Отец, кстати, теперь предпочитает молчать. Значит, все так и есть, как я тебе рассказал. Наш народ слишком доверчив и клюет на всякую плохо сляпанную легенду…
Они остановились пообедать на полпути в какой-то поселковой столовке. На обед были щи, котлета с картофельным пюре и компот из сухофруктов. Все это показалось Танюшке несказанно вкусным и пахло родиной. Она ела и думала: «Я дома. Я ем». И широкие обветренные лица рабочих, которые тоже зашли на обед в эту столовку, стали вдруг близкими, своими, как лица соседей по дому. Танюшка долго катала во рту шарик влажного ржаного хлеба…
— Не растягивай удовольствие, — торопил Сергей, — Майка тебя заждалась. Только проснется и — ну когда мама прие-едет.
— Мы прямо на силикатный поедем?
— Да, сначала на силикатный. Успеть бы до ночи.
— Завтра же воскресенье.
— Да Майка же ждет!
Проселочная дорога наконец кончилась, начался асфальт, и машина пошла ровнее. Как будто по этой причине сердце тоже забилось ровнее, и неожиданно потянуло в сон. Танюшка поняла, что сегодня она точно выспится за несколько бессонных ночей, и луна ей больше не помешает, желтая и страшная, глядящая прямо на нее с сумеречного августовского неба. Сергей что-то еще говорил про грядущую приватизацию буквально всего ради повышения эффективности, якобы институт частной собственности на средства производства поможет стране выйти из крутого пике. Но главное — не допустить прихода коммунистов к власти… Танюшке невольно вспомнился день, когда Сергей получил партбилет, потому что надо быть членом партии, ну, надо так надо, а теперь, наверное, будет не надо, однако это было уже глубоко все равно, на горизонте уже маячили трубы силикатного завода, навстречу поплыли улочки, улепленные частными домами в окружении кустов калины и сирени, засуетились дворовые псы, спугнутые поздними гостями. Танюшка, очнувшись, различила, как глухо и настороженно потявкивал за забором Дюбель.
— Приехали. Вылезай, — коротко скомандовал Сергей.
Резко заскрипела калитка. Куры загоношились в курятнике. Дюбель радостно заплясал на цепи, так и норовя лизнуть Танюшку в нос. Сергея он почему-то не считал за своего, хотя в последнее время они встречались по два раза в день. Дюбель замечательно смердел псиной, и это был простой домашний запах, который приятно щекотал ноздри после стерильной Финляндии, в которой пахло разве что кофе и специями.
А через неделю, когда поистрепались ликование и родные запахи, новые по возвращении, когда с самого утра начиналась все та же будничная маета, связанная с заключением каких-то договоров на поставки неизвестно чего в обмен на местный лес, опять проросла внутри гулкая пустота, которую можно было забить разве что подготовкой Майки к школе, покупкой школьной формы, прописей и прочего, что отсутствовало в свободной продаже и чего в Финляндии, естественно, не было, то есть оно было, но не по советскому стандарту. В «Проммашимпорте» только и говорили что о грядущей приватизации, шушукались, что собственность будет распределяться не по заслугам, а за счет личных связей, родственных и неформальных отношений. Предполагали появление настоящих олигархов, сильное расслоение населения, но все эти разговоры Танюшку почему-то трогали мало. Может быть, потому, что в собственных родственных связях она была уверена, что Ветровы-то уж не выронят лакомый кусок изо рта. Может, она просто еще не совсем понимала, что значит собственность. Силикатный завод тоже собирались приватизировать, и мама по этому поводу выражалась достаточно просто, что вся эта ихняя приватизация давно известна и называется просто: хищение госсобственности в особо крупных размерах. Танюшка, конечно, удивилась, что мама знает такие выражения. А потом решила, что она или переняла эту формулировку от Сергея, или по телевизору слышала. Она теперь вечерами не отрываясь смотрела все подряд.
Вдобавок ко всему «Проммашимпорт» взял второго переводчика, работы, мол, поприбавится в связи с расширением сотрудничества и торговли. Всякая писанина, требующая срочного перевода, действительно пошла лавиной. На работу взяли молоденькую выпускницу отделения финского языка Тойни Виртанен, которая вылетела из гнезда с красным дипломом и по этому случаю очень сильно воображала, так и норовя Танюшку за дело и без дела поддеть. У Тойни почему-то всегда были грязные, плохо расчесанные волосы, хотя когда-то же она должна была их мыть, а папа у нее был шишкой в министерстве торговли, поэтому проблем с моющими средствами наверняка не было… И мысли ее посещали какие-то грязные, что-де Танюшка пролезла в «Проммашимпорт» по блату, за красивые глаза, а сама толком ничего не умеет, даже путает слова «suuri» и «iso», хотя оба одинаково означают что-то большое, но «suuri» гораздо больше, и всякий образованный филолог должен это понимать… «Большой запас сухостойной древесины пойдет на производство срубов», — не такой уж большой запас, чтобы сказать «suuri». Тойни написала докладную записку по этому поводу, и тут Танюшка растерялась. Прижать эту маленькую дрянь было нельзя, за ней стоял папаша из министерства торговли, с которым никто ссориться не желал, а разницу в этих словах Танюшка и вправду прежде не замечала, хотя все переводчики совершают ошибки — маленькие, большие или даже очень большие. Люди же они, в конце-то концов!
А потом вдруг выяснилось, что запас этого самого сухостоя оказался таким большим, что его буквально некуда девать и что его хотели получить еще Эстония и Кандалакша, так что он был именно «suuri». Дело не стоило выеденного яйца, однако у Танюшки на почве этих разборок разболелась голова. К концу рабочего дня боль сосредоточилась в затылке, и даже шея заныла так, что больно было повернуть голову. Наскоро покидав пожитки в сумку, Танюшка спустилась по лестнице.
В вестибюле топтался Володя Чугунов, мучая в руках авоську, с которой не расставался. Он везде ходил с авоськой на тот случай, что неожиданно на что-то нарвется — на молочные продукты или мясные полуфабрикаты. И взгляд у него постоянно был ищущий. На сей раз он явно искал ее, Танюшку. Она через силу кивнула, поморщившись от новой волны боли.
Володя, поймав ее за локоток, как будто она собиралась от него ускользнуть, начал откуда-то с середины внутреннего монолога, который, очевидно, отрепетировал здесь же, в вестибюле, или еще по дороге.
— Как там в Финляндии, а? Ты только честно мне расскажи, почему ты там не осталась сама?
— Да что ты спрашиваешь такое? Как это не осталась сама? — каждое слово гулко отдавало у Танюшки в голове, поэтому она говорила раздраженно, хотя ей действительно не понравился Володин вопрос. — У меня здесь дочка маленькая, разве я ее брошу?
— Нет, я вообще спрашиваю, что там хорошего, в этой Финляндии? Безработица, говорят. А без работы ты вообще никто, под забором будешь ночевать.
— Володя, ты вроде неглупый человек, — Танюшка кое-как собралась с мыслями. — Кто тебе сказал, что под забором.
— Понимаешь, я просто боюсь…
— Не бойся. Плотники всегда нужны.
— Я не про это. Зарабатываю я хорошо, а живем мы все хуже. В общем, Маринка в Финляндию собралась.
— Пускай съездит, теперь вроде с диабетом пускают.
— Нет, она насовсем собралась. Ну, когда этот ихний президент Койвисто ингерманландцев на родину пригласил. А мы как раз на чердаке бабушкино свидетельство о рождении нашли, вот она и намылилась. Документы, мол, в порядке, а тут есть уже совсем нечего стало. А у нее диета…
— Это она давно решила? — Танюшка немного удивилась. Маринка никогда не рассказывала, что хочет в Финляндию. Хотя пару раз просила достать ей гречку. Гречка вроде полезна диабетикам.
— Говорю, когда свидетельство о рождении нашла, в августе то есть. А там написано, что у бабушки родители финны и что она в Ингерманландии родилась. Маринка, предположим, по-фински разговаривает. А я? Нужен я там кому? Там же депрессия, я в газете читал.
— В какой газете?
— «Ленинская правда».
— А-а-а. Ну а тут ты разве кому-то нужен, — Танюшка чуть не сказала «дурак», — кроме своей Маринки? Ну и там будешь ей нужен. Без тебя-то она как?
— Она другого себе найдет и будет с ним по-фински разговаривать, поэтому мне кровь из носу с ней ехать придется. Вот я у тебя и спрашиваю, можно ли там, в Финляндии, жить или совсем край, жилья не найти, работы тоже.
— Ты больше «Ленинскую правду» читай, правильная это газета.
— Да ты чего, я же серьезно.
— Я тоже. Ладно, я в воскресенье к Маринке сама зайду, расспрошу, что да как.
— Ты только меня не выдавай, что я к тебе заходил. Придешь — она сама тебе все расскажет, она уже на чемоданах сидит.
Попрощавшись с Володей Чугуновым на улице, Танюшка еще некоторое время смотрела ему вслед, как он бредет к остановке и авоська уныло болтается в его руке лопнувшим воздушным шариком. Со спины он походил на обиженного мальчишку, которого не взяли не рыбалку, — невольно такая картинка вспомнилась из учебника русского языка, по которой еще писали сочинение.
Недалеко от дома Танюшка решила зайти в аптеку, купить что-нибудь от головной боли. На дверях аптеки висел тетрадный листок, а нем большими буквами значилось, что в аптеке забастовка и что по вопросу приобретения лекарств обращайтесь в райисполком. «Да, сейчас я разбежалась, в горисполком пойду», — от досады голова у Танюшки чуть не раскололась. Аптека в их районе была всего одна, а дома был только аспирин, Танюшке он почти не помогал. А ведь нужно еще приготовить ужин и собрать Майку в школу — форму аккуратно в шкаф повесить, почистить ботинки, Майка вечно швыряла одежду как попало, и Сергей ее не ругал за это, он вообще разрешал Майке все, что только она хотела…
Дома на кухне неожиданно обнаружился Петр Андреевич. Он пил с Сергеем виски — бутылку Танюшка как раз привезла из Финляндии и припрятала на всякий случай. Сейчас и был такой случай — Петра Андреевича она не видела с самого возвращения, а к ним домой он не заходил вообще пару лет. Майку они усадили к телевизору, и она затихла, довольная, что смотрит взрослую передачу, хотя ничего в ней не понимала. Однако ей нравилось казаться взрослой.
— Ребенка покормили? — спросила она через головную боль.
— Не боись. Этот ребенок сам найдет, что поесть, — ответил Сергей.
— Тогда налейте и мне. Голова раскалывается — сил нет.
— Случилось что на работе? — спросил Петр Андреевич.
— Ничего особенного. Одна малолетняя засранка выдернулась. Ее, конечно, тут же заткнули, но крови мне успела попортить.
— Нашла о чем переживать, — Сергей протянул ей виски на донышке стакана. — Ты бы знала, какие письма в прокуратуру пишут. «До каких пор на телевидении будет выступать эта журналистка? Не было ни одной передачи, чтобы она не шлепала губами. А партнера ее на пушечный выстрел к телекамере нельзя допускать…»
— Это они о ком? — Танюшка пригубила виски, закусив кусочком копченой колбасы, которая соблазнительно лежала на тарелочке. Наверное, ее принес Петр Андреевич.
— Неважно. Я так, для примера. А то еще грозятся вывести всю прокуратуру на чистую воду. Сидите, мол, там, бездельники, а мы-то знаем, какие у вас оклады…
— В прокуратуру всегда все кому не лень писали, — сказал Петр Андреевич. — Сейчас тем более агрессия поперла. Страх и ярость как защитная реакция на крушение привычного мира.
— Какой страх-то? — спросил Сергей.
— Страх, что тебя опередят, что тебе не достанется, что придут и отнимут, — этот страх у нас на генетическом уровне.
Танюшка вздрогнула, примерив слова Петра Андреевича на себя. Она ведь именно этого и боялась, что вот пришла в «Проммашимпорт» эта штучка Тойни Виртанен, чтобы отнять у нее работу, оклад и загранкомандировки. Значит, нужно эту штучку разжевать и проглотить, запив виски, чтобы и духу ее не оставалось.
Боль слегка рассеялась, но голова побежала.
— А у нас есть что посолиднее, чем закусить? — спросила Танюшка.
— Я вам целую курицу принес, — ответил Петр Андреевич.
— Так это же еще приготовить надо. Майку чем накормили?
— Колбасой и накормили. Уплетала за обе щеки, — хохотнул Сергей. — Да не суетись ты. Майка проголодается — сама придет.
— А вкусная колбаса, — сказала Танюшка, хотя вовсе не собиралась этого говорить. — С виски хорошо идет. Я виски только в Финляндии впервые попробовала, замечательная вещь.
— Ты смотри мне, не увлекайся, — заметил Сергей.
— Я у себя дома. С работы пришла. И голова у меня трещит, а в аптеке забастовка как раз, таблетки от головы не купить. Что еще делать?
— У бати вообще-то один вопросик есть. Именно к тебе, между прочим.
— Это правда? — Танюшка искренне удивилась. — Петр Андреевич, какой же у вас ко мне вопрос?
Петр Андреевич безотрывно глядел на нее ярко-синими глубокими глазами, и ей неожиданно стало неудобно под его пристальным взглядом. Спохватившись, что пауза затянулась, Петр Андреевич наконец достал из кармана сложенную вчетверо газетную вырезку:
— Вот. Мне нужен дословный перевод этой статейки.
Вырезка оказалась из газеты «Калева», которая выходила на севере Финляндии, в Оулу.
«Председатель Совета министров и председатель Госкомлеса причастны к продаже леса по заведомо низким ценам», — гласил жирный заголовок на всю полосу, под которым красовались фотографии этих самых председателей.
— В общем, статья о том, что наше политическое руководство продавало финнам лес ниже себестоимости,— сказала Танюшка.
— Ну, я именно так и предполагал, — ответил Павел Андреевич. — А подробно сможешь перевести? И в письменном виде желательно.
— Только не сегодня. Настроения, честно говоря, переводить нет никакого после этой малолетней швабры Виртанен. А мне еще и курицу готовить. Спасибо, кстати, за курицу.
— Да не горит. Точнее, два дня еще подождет, то есть я про эту статью говорю, — уточнил Петр Андреевич.
Его голос был вкрадчивым и густым, навевал странное умиротворение. Его хотелось слушать безотносительно к тому, что именно он говорил. Просто слушать, проваливаясь в полузабытье и переживая легкое головокружение от выпитого виски.
— В общем, Танечка, если ты к завтрашнему вечеру успеешь перевести, я к тебе после работы заеду.
— Ну так а чем тебе эта Виртанен так навредила? — вклинился Сергей.
— К словам стала придираться. Вроде ерунда, а неприятно.
— Послушай, Танечка, — сказал Петр Андреевич. — Ты для себя уясни одно: кто бы там к тебе ни цеплялся и чего бы ни говорил, смотри на него как на насекомое. Вот и все.
Танюшка кивнула, а сама подумала, что это насекомое еще и жалит больно.
— Слышала, Ельцин признал независимость Прибалтики, — почему-то сказал Сергей, и Танюшке показалось, что это давно вертелось у него на языке.
— Ну, к этому все и шло, — спокойно ответил Петр Андреевич.
— Ага. Только теперь в Ригу так просто не съездишь, визы введут, нужно будет через консульство оформлять, — Сергей говорил с досадой, как будто расставаясь с чем-то очень дорогим.
— Подумаешь, Рига, — сказал Петр Андреевич. — Есть места и получше. Наездился, считай, в свою Ригу. Хватит.
В этот момент Танюшке показалось, что они говорят о чем-то таком, что известно только им двоим.
— Что вы имеете в виду? — спросила она Петра Андреевича, невольно тряхнув янтарными сережками.
— Что это при социализме мы в Ригу ездили, как за границу, и пора об этом забыть. В другие страны будем ездить. В Швецию, например. Разве плохо однажды проснуться в Стокгольме?
Виски они допили, и Танюшка пережила легкое сожаление, что бутылка так скоро кончилась.
Танюшка сокрушалась, что не зашла в магазин возле дома, полагаясь на гастроном возле проходной силикатного завода. Там выбор был побогаче, однако как раз сегодня на силикатный как бы случайно завезли портвейн и колбасу, потому что после смены на заводе выступал председатель горисполкома. Нет, вообще дурацкая была идея купить Маринке гостинцы в магазине! Портвейн ей наверняка нельзя, вино тоже — все-таки диабет, с бутылкой водки к подруге приходить как-то неприлично. А что еще принести? Палку колбасы? Хорошо, пусть будет колбаса, потому что без гостинцев ходить в гости теперь вообще неприлично, тем более педагогам зарплату задерживают, а если и дают, то не густо. Танюшка едва дозвонилась на эту кафедру, у них еще телефон спаренный с социологами, и они долбали в стенку кулаком, чтобы соседи подняли трубку.
Сергей всегда напирал на то, что в очереди стоять полезно, потому что именно в очереди можно узнать подлинные настроения народа, а также новости, которые не освещает пресса. Это самая что ни на есть оперативная информация.
— Нам зарплату не выдают с июля! Обещали сегодня, ну и где она? Вот, мужу вчера выдали аванс…
— Да, а как жить, если я одна работаю? Как жить, кто мне ответит?
— А как детям объяснить, что я не могу купить им конфет? Что я ботинки им не могу купить, пускай босые ходят?
Других новостей в очередях давно не обсуждали. Жаловались еще, что теперь и жаловаться некуда, чтобы свои кровные, честно заработанные получить. Танюшка думала, куда же могли подеваться деньги, однако этого тоже не знал никто. Даже Петр Андреевич, который обычно знал гораздо больше того, что положено было знать остальным.
— Одна буханка и два батона в руки! — зычно оповещала продавщица. — Колбаса по полкилограмма!
«Колбаса по полкилограмма», — информация ползла от головы очереди к хвосту.
— Я что, не по-русски объясняю? В одни руки два батона, а не четыре! Закусывать, что ли, нечем?
— Да-а, раньше машины спиртного хватало на два-три дня, — гундосил дед в фуфайке и резиновых сапогах. Танюшка помнила его еще из детства. — А сейчас три машины водки в день плюс вино. И не хватает, едрит твою…
— Где там три машины? — тетка в малиновом плаще тяжело колыхнулась всем телом, и очередь, войдя в резонанс, ответила колыханием. — На похороны водки едва-едва наскребли. Без водки разве кто упокоится? Никто не упокоится.
Танюшка слушала и думала, сколько же у людей терпения. А сколько терпения было у мамы, чтобы добрую треть своей жизни в очереди простоять. И может ли статься так, что когда-нибудь очередей не будет? Петр Андреевич, когда за переводом заехал, пытался просветить ее по поводу того, как работает рынок и что такое программа «Пятьсот дней», но она слушала плохо, вернее, слушала, но не понимала, потому что вот именно просто слушала его густой, приглушенный голос, ей очень хотелось его слушать. Он обволакивал все ее существо, и ей даже становилось трудно дышать, она чувствовала себя как утопленница в стоячей зеленоватой воде. Хотя утопленницы как раз ничего не чувствуют, они же утопленницы. Скорее, как Офелия с картины какого-то английского художника. Ну, есть такая картина, на которой она лежит вся в цветах, выставив лицо и руки из ручья, и уже ничего не соображает, что там вокруг творится. И время остановилось, исчезло и, кажется, уже никогда не потечет. Воды ручья застыли, ветер утих, не колышутся ветви ивы, цветы не роняют свои лепестки. Жизнь еще не потухла, но и смерть не приходит. Ручей до того мелкий, что Офелия не может в нем утонуть, а только лежит и предчувствует свою смерть. Но почему Офелия не уцепится за ветку ивы? Ведь еще можно выбраться в жизнь. Почему она не хватается за своего Гамлета? Или ждет, что он первым протянет руку, а он медлит предложить ей помощь. А может, Офелии нравится умирать среди торжественной изумрудной красоты, и она сама наслаждается собственной смертью? Она хочет уйти прекрасной, чистой и непорочной, чтобы не померкла ее красота…
— Эй, красотка, ты здесь стоишь или как? — Грубый возглас выдернул ее из забытья.
— А? Что?
— Я говорю, ты в очереди стоишь? Колбасу будешь брать? Чего застыла-то, как девушка с веслом?
— Да. Полкило колбасы и батон.
Получив желаемое, она поспешила к Маринке, которая ее, наверное, уже заждалась. Танюшка очень давно не была в этом доме, с самых похорон Маринкиной бабушки. Володя Чугунов, конечно, основательно его подлатал, заново обшил стены и потолки, заново отстроил веранду, но все равно это был тот же самый старый дом, в котором половицы скрипели при каждом шаге и по ночам, как рассказывала Маринка, на чердаке слышались шаги. Скорее всего, это ходили коты, но кто там знает наверняка…
Маринка испекла пирог с яблоками, поэтому в доме уютно пахло выпечкой. Маринка сделала Танюшке выговор за колбасу, Танюшка только отмахнулась: «Еще скажи, что у тебя холодильник до отказа набит».
Потом они пили чай с пирогами, и Володя Чугунов после каждого глотка набирал воздуха, чтобы выпалить скороговоркой: кому есть дело до чужой беды? Сколько можно издеваться над людьми? Кто сможет им помочь?.. Он рассказал, что завод будут преобразовывать в какое-то ЗАО таким образом, что рабочие получат шиш, кое-кто уже и ружья готовит, охотников в поселке человек тридцать, а в банде этих захватчиков всего-то восемь человек, и что он якобы видел письмо, в котором директору советуют привлечь вневедомственную охрану МВД для предотвращения вооруженного конфликта. Менты, естественно, встанут на сторону бандитов, они давно уже и так говорят на одном языке… А рабочим уже раздают какие-то подписные листы, велят заполнить их в течение трех суток, а рабочие, естественно, не заполняют, потому что из тысячи двухсот рабочих обещают трудоустроить всего семьсот, а как до дела дойдет — останется трудяг четыреста пятьдесят, остальные никому не нужны. На заводе уже началось движение протеста, образовался стачком, рабочие сказали, что не уйдут с предприятия, хоть ты режь…
— Главное, у вас сознание наконец проснулось. То самое, пролетарское, — с усмешкой вставила Маринка.
Танюшка не могла не заметить, что Маринка сильно похудела, осунулась, глаза ее окружала густая синеватая тень.
— Я только одного не понимаю, чего тогда ты еще ерепенишься, — Маринка обратилась к Володе, — того и гляди работы лишишься, есть совсем нечего, лекарств нет, жилья нам придется ждать еще лет сто…
— Так ты уже подала документы в консульство? — Танюшка поняла, что задавать наводящие вопросы бессмысленно, потому что, соскочив со своей диеты, Маринка того и гляди помрет, без лекарств тем более, а доставать всякий дефицит Володя Чугунов далеко не мастер.
— Еще две недели назад. Мне обещали быстро вопрос решить… — и неожиданно с жаром, как будто пытаясь оправдаться, она начала выговаривать, что самое главное — не загнуться, дотянуть до отъезда. С диабетом жить вообще можно, вон, некоторые даже и детей рожают, а тут того и гляди загремишь в ящик, и будешь ты, Володька, один куковать на силикатном, домик тебе по наследству перейдет, и лет через пятьдесят тебя самого отсюда вперед ногами вынесут, потому что ничего другого тебе уже не купить в эти ближайшие пятьдесят лет…
— Да разве я говорю что? — Танюшке наконец удалось ее прервать. — В Финляндии люди неплохо устраиваются, нет, если речь о том, чтобы просто выжить… Володь, ты даже не думай, там такого работника, как ты, с руками оторвут. Это у нас не строится ни фига, а в Финляндии много всего строят, особенно на севере рабочая сила нужна…
— Что я там забыл, на этом севере? Оленей в тундре гонять?
— Темный ты человек, Володька. Знаешь, как там, на севере, красиво! Особенно в Оулу.
— Тогда чего ж ты сама туда не уедешь?
— Во-первых, я пока что без лекарств не помру и на кашке продержусь, если что. Потом, муж у меня юрист, а кто его там в прокуратуру возьмет?
— А плотник, значит, черная кость? — Володя треснул ладонью по столу, расплескав чай.
Форточка была приоткрыта на несколько сантиметров, и неожиданно в эту щелку буквально протиснулась ласточка и заметалась по кухне туда-сюда, туда-сюда.
— Ласточка, — сказала Танюшка. — Это к счастью.
Вообще-то у приметы был противоположный смысл, однако никто не сказал об этом.
Ласточка стала биться об оконное стекло.
— Может, выпустишь ее? — Маринка осторожно попросила Володю. — Ей давно пора на юг. Наверное, заблудилась.
— Сами мы заблудились. — Распахнув окошко настежь, Володя взял полотенце и выгнал ласточку наружу.
Уже почти стемнело. На автобусной остановке переминались с ноги на ногу двое рабочих с завода. В рукавах у них было что-то спрятано. Танюшка разглядела, что это стальные трубки. И трубки эти, видимо, не давали им покоя, поэтому рабочие все время доставали их, крутили в воздухе и прятали обратно. Танюшка на всякий случай отошла подальше.
— Девушка, вы нас не бойтесь, — сказал один из рабочих и тут же обратился к другому: — Может, завтра дадут зарплату?
— А сам-то как думаешь?
— Думаю, не дадут нам завтра зарплату. Это я так, на всякий случай сказал, — и он опять повертел в воздухе трубкой.
Танюшка думала об этих рабочих с обрезками труб, уже лежа в постели в ожидании сна, немного взвинченная разговором. Близилась полночь, и небо за окном было грязно-желтым от огромной луны и огней новостроек, а мысли все лезли в голову, и какая-то за ними росла непонятная тревога. Хотя повода для волнения вроде бы не было, несмотря на утренний инцидент в туалете, когда малолетняя метелка Тойни Виртанен порвала колготки о ржавую трубу и немного поцарапала ногу. Танюшку угораздило как раз в этот момент поправлять прическу у зеркала, а Тойни в нее вцепилась, мол, я тебе денег дам, а ты пойдешь мне новые колготки купишь и еще йоду принесешь из аптеки или зеленки, потому что труба ржавая, и у меня может случиться столбняк, я хромаю… Танюшка, конечно, вспылила, а не пошла бы ты сама, милочка, за колготками в коммерческий ларек, подумаешь, царапина. Йод, кстати, в любой аптеке покуда есть, купишь, не рассыплешься. Тойни ей в ответ прошипела, что это, может, на силикатном заводе среди пролетариев принято, чтобы раненая девушка сама в аптеку ходила, только я к такому обращению не привыкла. И вообще с голыми ногами появляться в обществе неприлично, я эпиляцию недели две назад делала.
— Да ты на всю голову раненая, — отрезала Танюшка.
Тойни в крик, что Танюшка может заявление по собственному желанию писать, потому что ее так или иначе скоро уволят и она сдохнет где-нибудь под забором. Тогда Танюшка со злости вцепилась ей в волосы и слегка даже встряхнула. И еще подумала на полном серьезе, как приятно было бы утопить эту гадину в унитазе. Однако топить не стала, а только выволокла в коридор из туалета и еще подзатыльник отвесила напоследок, как это принято было на силикатном заводе. Нет, ну а чего вдруг эта пигалица… Хорошо, что их никто не видел.
Сергей, потрясая какой-то бумагой, ворвался на кухню, даже не сняв в прихожей куртку. У него было такое лицо, как будто он раскрыл тайный заговор.
— Вот! — кричал он, некрасиво брызгая слюной. — Вот твоя истинная суть. Дикарка, вахлачка! Ты же не себя, ты меня опозорила на весь город.
— Да что случилось? — Танюшка оторвалась от кастрюли со щами, закипавшей на плите, еще до конца не понимая, при чем тут Сергей.
— Ах, что случилось? Ты… Ты… — он схватил ее за косу и резко притянул к себе. — Ты меня как будто под дых ударила. Вот, читай! Или скажешь, это клевета? И ничего такого не было?
Танюшка дрожащими руками взяла листок. Это была ксерокопия заявления в милицию: «Гражданка Татьяна Ветрова, затеяв в туалете ссору, напала на меня, порвала мне одежду, выдрала клок волос, толкнула на ржавые трубы…» Строчки поплыли перед глазами. Дальше шло подробное описание факта хулиганства в туалете гражданки Ветровой. Побои зафиксировали в травмпункте: число, печать, подпись.
— Менты сперва со мной связались, — кипел Сергей. — Понимают, суки, что несолидно заводить дело на жену зампрокурора города, и вообще они подозревали, не подстава ли это…
С Ветровыми не больно-то хотели связываться, это правда. Танюшка опустилась на табуретку, не зная, что сказать в свое оправдание, потому что да, напала, да, выдрала клок волос. Но она же в первую очередь защищала себя, а эта метелка Виртанен получила по заслугам. Ее, видно, в детстве не лупили ни разу…
— Послушай, все было не совсем так… — она наконец собралась с силами.
— Не совсем? Не совсем так? Значит, все-таки было? — Сергей больно сдавил ей плечи, в глазах его застыла холодная ненависть. — Ты оттаскала за волосы дочь замминистра торговли?
— Я малолетнюю стерву за волосы оттаскала, вот и все. Наподдала ей хорошенько за то, что она велела ей колготки новые купить. Да пусти ты! — Танюшка с трудом вывернулась из его цепких пальцев. — Чего она ко мне пристала? Сама, видишь ли, до ларька дойти не может, потому что у нее волосатые ноги. Вот я так ментам и расскажу, что у Тойни Виртанен ноги волосатые, как у черта! Она получит свое, гадина!
— Ну уж нет. Завтра же заявление напишешь по собственному желанию. Причем задним числом, чтоб не задерживаться. Только так удастся замять скандал. Только так.
Танюшка подумала вскользь, что именно этого и добивалась Виртанен.
— Танька, от тебя же люди шарахаются! — Сергей нервно заметался из угла в угол, попутно задевая мебель. — Помнишь ту черную курицу на крыльце? Ее ведь кому попало не подбросят. И так везде, стоит тебе только появиться, как начинаются сплетни, склоки, подставы, открытая ненависть… Тебя не любит никто. Ну, кто тебя любит, скажи!
Танюшка подумала, что ее по-настоящему любят Майка, мама и Дюбель. И это естественно, разве могут они ее не любить? А вот Сергей, наверное, ее давно уже не любит. А может, и никогда не любил, а так, просто однажды приобрел в дом красивую говорящую куклу.
За окном все еще шумело лето. Сочные листья тополей отливали последней зеленью, но кое-где уже продернулись желтые нити, осень начинала ткать свое пестрое полотно.
1999. Лето
Все-таки Вероника Станиславовна старела очень красиво, оставаясь привлекательной дамой, с аккуратно уложенными платиновыми кудрями и безупречными зубами, которые она так любила демонстрировать в широкой улыбке. Как бы невзначай потряхивая крупными жемчужными сережками, она разглядывала собеседника круглыми блестящими глазами. Так еще птицы смотрят на что-то интересное с бесстрастным любопытством, решая, как с этим поступить.
— Удачи, дорогая, — легко пошевелив ухоженными пальцами в воздухе в знак прощания, Вероника Станиславовна сунула руки в карманы курточки и, не оборачиваясь, зашагала к крыльцу. Каждый ее шаг, уверенный и неторопливый, выражал исключительное достоинство. Эта женщина знала себе цену, она не боялась сплетен, никуда не торопилась, на все имела собственное мнение и взирала на жизнь, плескавшуюся у ее ног, с высоты своей мудрости, выработанной годами счастливой семейной жизни.
Прежде Танюшка даже не задумывалась, изменял ли жене Петр Андреевич, ей такое не приходило в голову. Дом, который Ветровы только год назад, перед самым дефолтом девяносто восьмого, построили в Сонь-наволоке, был полон Петром Андреевичем, вещами, выдававшими его вечное незримое присутствие, даже когда его дома не было. Этим летом Танюшка с Сергеем, бывало, оставались ночевать в Сонь-наволоке, и Вероника Станиславовна стелила им наверху, в мансарде, белье всякий раз было свежим, напитанным вольным загородным воздухом, но все равно пахло Петром Андреевичем, а на ночном столике в мансарде Танюшка однажды обнаружила очки Петра Андреевича и примерила их, чтобы взглянуть на мир его глазами, а в другой раз нашла записную книжку, полную телефонов, имен и каких-то закорючек, похожих на тайнопись, и некоторое время листала странички, пытаясь проникнуть в неизвестную ей жизнь Петра Андреевича, которую он, вероятно, скрывал не только от детей.
После того страшного скандала в «Промашимпорте», который удалось замять силами всех Ветровых, вместе взятых, Петр Андреевич устроил Танюшку в Культурный фонд, головная контора которого находилась в Хельсинки. И это было тем более хорошо, что Танюшка надолго выпала из поля зрения провинциальных сплетников, тугого комка склок, намеков и домыслов. Первое время ей опять было трудно уснуть в маленькой комнатке фондовской гостиницы в самом центре Хельсинки. Она лежала и слушала городские шумы, хлопанье дверей, голоса за стеной, завывание автосигнализации. И все это вместе казалось ей ненастоящим, несуществующим. Мысли ее то и дело возвращались в домик на силикатном заводе. Почему-то она никогда не вспоминала квартиру, в которой выросла Майка и которая считалась их с Сергеем общим домом. Приезжая на родину, она всегда первым делом навещала маму, которая по-прежнему топила печь и носила воду с колонки. Только теперь Танюшка думала, что, может быть, такая простая жизнь именно и спасает, потому что не оставляет времени для сомнений и вообще не оставляет иного выбора.
Дни подгоняли друг друга, Майка переходила из класса в класс и требовала все больше внимания, нарядов и денег. Танюшка знала, что Майка слишком избалована отцом, что слишком привязана к отцу из-за этих ее долгих командировок. Однажды летом она взяла Майку с собой. Майка радовалась только в первый день, а потом сказала, что тут же совершенно нечего купить, а на выставке картин, с которой ты так носишься, мам, совершенно нечего смотреть, я тоже так нарисовать могу и даже лучше. Отчасти она была права.
Тем вечером, простившись с Вероникой Станиславовной, Танюшка вернулась к дому Ветровых с полдороги на остановку, чтобы забрать какую-то мелочь, и услышала через открытое окно, как свекровь ругала мужа за то, что тот давно не посвящает ее в свои дела, а это означает, что у него кто-то есть. А Петр Андреевич отвечал, что у нее паранойя. Когда Танюшка вернулась на дорогу и напоследок взглянула на дом, он смотрелся как освещенное уютное гнездышко, прилепившееся на самом краю поселка, чуть в стороне от других домов. Скорее всего, подозрение Вероники Станиславовны было именно обычным пустым подозрением, в последнее время она вообще много ворчала по ерунде, и если Майку оставляли в Сонь-наволоке, у ребенка всякий раз было очень несчастное лицо. Вероника Станиславовна, напротив, считала, что Майку в свое время основательно испортил силикатный завод, царящие там грубые нравы настоящей деревенской жизни.
— Люди склонны видеть в деревне исключительно идиллию, свежий воздух, здоровое питание и здоровые наклонности, — выговаривала Вероника Станиславовна, легко покачиваясь на веранде в кресле-качалке. В минуты ее откровений Танюшке казалось, что она присутствует на лекции, несмотря на дачную атмосферу Сонь-наволока. — Только почему-то никто не хочет замечать исторической жестокости. Исторически деревня — это кровь и пот, дикость, больные суставы, вообще болезни, которые никто и не думает лечить, темнота, дремучесть, изрезанные ранними морщинами лица…
Когда Вероника Станиславовна заводила про деревню известную песню, Танюшка всякий раз вспоминала маму Айно, ее грубые руки и лицо, покрытое гутой сеткой морщин, хотя маме через несколько дней должно было исполниться всего пятьдесят пять, и она раздумывала, выходить ли на пенсию или еще немного поработать, например, дворником, а может, устроиться на почту, на более легкий труд. Вдоль забора на силикатном заводе сами собой росли люпины и флоксы, за ними давно никто не следил и никто не стриг газоны электрокосой, разве что подсекал траву по старинке серпом или литовкой. Там все иллюстрировало цепкую живучесть природы, корни деревьев кое-где уже успели вздыбить асфальт, положенный еще при советской власти, и яблони плодоносили обильно, невзирая на короткое холодное лето, и калина щедро брызгала красным.
Сергей не пошел на юбилей мамы Айно, его в очередной раз зачем-то вызвали в Ригу, зачем именно он туда ездит, Танюшка не понимала никогда, да уже и не спрашивала, и на мамин вопрос, где Сергей, ответила уклончиво:
— Не знаю. Кажется, в Риге.
— Хорошо, что он везде нужен.
— Тем меньше времени остается для меня.
— Мужчина и должен в первую очередь думать о работе, обеспечивать семью…
Мама как будто уговаривала в первую очередь себя, что с ее дочками все в порядке, что все они неплохо закрепились в жизни, в которой она уже отказывалась что-либо понимать. Мама почти никуда не выезжала со своего силикатного, окопавшись в родном огороде, внешний мир существовал для нее только в телевизоре, и то она предпочитала новостям сериалы, находя в очередной мексиканской героине явное сходство с Танюшкой: «Ты все пытаешь, чего я эту дрянь смотрю. Дак ведь у Марианны глаза чернющие, как у тебя. И мне все кажется, что это ты в телевизоре сидишь. Ты же у меня как артистка, красавица моя». Мама осторожно, даже с некоторой опаской пыталась погладить Танюшкину прическу, залаченную по случаю праздника.
На мамин юбилей из Питера наконец нагрянула Настя. По-прежнему колючая и почти совсем чужая. Едва расцеловав блудную дочь на пороге, мама спросила: «У тебя вроде бы солидная должность. Что люди скажут, если ты все время ходишь в джинсах?» Настя отмахнулась, что сейчас, мол, на это никто не смотрит. А что касается того, что у нее до сих пор нет детей, так зачем вообще нужны эти дети? Чтобы подтвердить свою репродуктивную способность в глазах окружающих? Танюшка подозревала, что у Насти теперь не получается забеременеть, поэтому она и хорохорится. А чтобы просто поплакаться, для этого она слишком гордая. На самом деле Настя детей любила, и вообще она была хорошей сестренкой, жаль, что теперь они редко виделись.
К Насте прилепилась Майка, которая давно не находила, к кому бы из взрослых прилепиться. Настя с Майкой нашли в сарае паяльную лампу и выжгли в заборе дыру, проверяя, сможет ли дракон своим дыханием спалить деревню. Якобы Майка недавно прочла такую книжку и усомнилась именно в этом эпизоде, потому что не может же быть у дракона настолько горячее дыхание.
— Да ты чего, — настаивала Настя, — дракон изрыгает пламя, как газовая горелка. А в деревне тем более сена полно, скотину-то надо чем-то кормить. Деревню сжечь — вообще нечего делать.
— Сейчас такое читают? — поохав над дырой, вздохнула мама.
— Мам, дети только это и читают, — ответила Настя. — Это только мы Шолохова читали.
— Ну, главное, что Майка здорова…
Мама по привычке пыталась подсунуть Майке лакомые кусочки. Однако в гостях у бабушки Айно у Майки тоже было несчастное лицо. Она почему-то боялась Дюбеля, хотя он был добродушнейший пес, притом сидел на цепи. Еще ей не нравился туалет на задворках и почему-то почтовый ящик, прибитый к калитке. Майке вообще много чего не нравилось. Школьные завтраки, математичка с усами, книжки по школьной программе, финский язык в качестве обязательного, финские кроссовки, которые Танюшка привезла из командировки, потому что они были никакие не финские, а китайские. Она все ждала, когда же папа возьмет ее с собой в Ригу, которая представлялась ей отдельным сказочным королевством, но Сергей только отнекивался, что надо еще немного подрасти. А куда еще расти, если Майке стукнуло шестнадцать и ее всерьез ничего не интересовало, кроме разных сортов прокладок.
Танюшка с ужасом думала о том, а сколько же было ей, когда они с Настей нашли на крыльце мертвую курицу. Насте точно было шестнадцать, однако она была далеко не капризной и глупой девчонкой, нет, она была почти взрослой. Как и Танюшка, хотя ей было-то всего восемнадцать, когда она впопыхах взяла и выскочила замуж, вовсе не ломая голову над отношениями взрослых людей. Ну и где же теперь эти девчонки, испугавшиеся дохлой курицы? Куда они подевались? И где теперь королевич Сергей в свитере, расшитом снежными узорами? Ну, Сергей, предположим, сейчас находится в Риге. А Настя, та же Настя, сидит рядом и думает, вероятно, что Танюшка совершенно не ценит своего женского счастья, потому у нее почти взрослая красивая дочь, а у Насти детей, скорее всего, не будет из-за того дурацкого аборта, на который ее отправил старый муж… Может, все дело в муже? Ну он же старый. Так чего проще — найти на силикатном заводе какого-нибудь симпатичного паренька, предположим, даже из грузчиков, а потом преспокойно слинять себе в Питер к старому мужу…
Они долго сидели вдвоем на крыльце. Дюбель, сочно и широко зевнув, отправился в будку спать. Майка, начитавшись на ночь книжек про драконов и рыцарей, тоже угомонилась, мама мыла на кухне посуду.
Наступило молчание, которое само по себе тоже было разговором — по старой сестринской привычке читать по лицу, по одному взгляду. «Смотри, — как бы говорила Танюшка, — если я про тебя молчу, это не значит, что я ничего не понимаю». — «Да, да, конечно, — как бы отвечала Настя. — Вот и не говори ничего. Если только хоть намекнешь, я вызову такси и рвану на вокзал. Поезд на Питер есть в три часа ночи. Я совершенно не хочу это с тобой обсуждать»
— Тут абсолютно ничего не меняется, — вслух произнесла Настя. — Я вот сейчас подумала, вдруг мы сейчас пойдем спать, а утром обнаружим на крыльце дохлую курицу.
— Ты тогда была такой серьезной, — засмеялась Танюшка. — Только если б не эта курица, сейчас и Майки бы не было.
— Почему ты не уйдешь от него? — вдруг спросила Настя.
— Что?
— Я говорю, что все же давно ясно. Какие такие дела у него могут быть в Риге? И почему именно в Риге?
— Катя вон тоже на юбилей не пришла, — ответила Танюшка только затем, чтобы не отвечать на первый вопрос.
— Катя дура. И с самого начала была дурой, если за этого своего Костю вышла, только чтобы у нее был муж. А какой — неважно.
— Катя не дура. Просто доверчивая слишком, — сказала Танюшка, опять убегая от вопроса. — Замуж вышла, чтобы все как у людей, потому что ей так сказали. Теперь пришли к ней эти свидетели Иеговы и говорят, что день рождения праздновать грех, и она опять верит.
— Поэтому и дура, что всякому встречному верит. Она еще этим свидетелям квартиру отпишет. А почему, кстати, день рождения праздновать нельзя?
— Потому что Иоанну Крестителю голову отсекли на чей-то там день рождения. Катя рассказывала, да я точно не помню. Теперь, когда я смотрю на калину, все время его вспоминаю.
— Кого?
— Да Иоанна Крестителя, как будто калина — это его кровь.
— Фу ты, аж страшно стало. Но Катя все равно дура! — Настя со злостью хлопнула о крыльцо ладонью. — Это чтобы к мамке на юбилей не прийти!
— Зато она теперь блаженная ходит, радуется каждому пустяку. Хотя ей теперь и развестись нельзя, религия не позволяет. Костя вышел на инвалидность, дома сидит, а Катя крутится на двух работах, чтобы его с детьми содержать, — Танюшка помолчала, вспомнив Катину жизнь. — Это не так давно случилось, сразу после дефолта. Катя тогда вообще не представляла, как жить, сидела на одних макаронах, ну, еще соленья ей мама то и дело подкидывала… А тут эти стали по домам ходить, давайте, говорят, вместе Библию изучать, а то конец света недалеко, налицо все признаки. Вот, уже рубль упал…
— Ну а ты почему не уйдешь от Сергея? — снова спросила Настя.
— Почему ты вдруг спрашиваешь? Не из-за юбилея же.
Танюшка краем глаза косилась на сестру, опасаясь посмотреть ей в лицо. В это мгновение не существовало ни прошлого, ни будущего, только невыносимое настоящее, которое жаждало как-то разрешиться. Наконец, оторвав взгляд от щербатых досок крыльца, она спросила Настю:
— Да?
— Я просто подумала, что надо было давно тебе рассказать… Но не впопыхах же. А вот все как-то не случалось. А может, чувства твои боялась задеть…
Кровавые капли калины чуть заметно колыхнулись от ветра, который налетел внезапно, как озорник мальчишка, но тут же затих.
— Да уже нет никаких особых чувств, — неожиданно для себя сказала Танюшка. — Общий ребенок есть, хозяйство, ну, все как полагается. Как у всех.
— Да не как у всех. Помнишь, тогда, на твоей свадьбе, я с мужиком из прокуратуры рядом в ресторане сидела… Хотя что ты там помнишь. Ты и не видела никого, кроме своего Сереги.
Танюшка вдруг реально, почти до дрожи, вспомнила, как танцевала с Петром Андреевичем, как слышала в тот момент только свое тело, чувствовала его, как никогда прежде, отпускала его, оставаясь при этом ведомой…
— А Серега надрался так, что из ушей полилось. Так вот, этот мужик из прокуратуры тоже хорошо на грудь принял и рассказал, что вот, мол, Серега женится, а у самого в Риге невеста осталась. Барышня не простая, а вроде бы дочь подпольного миллионера, ну, сама понимаешь, Сереге для карьеры это никак не катило. Вдобавок папаша-латыш ей запретил за русского выходить и быстренько ее за какого-то латышского хлыща выдал, потому что она уже беременная была от Сереги.
— Беременная была? — Танюшка слушала, как во сне, как будто бы все это не имело к ней отношения.
— Тогда Серега тоже решил жениться, ну, как бы в отместку.
— Как бы в отместку? — переспросила Танюшка.
— Да. Этот дядька именно так сказал. Я на твоей свадьбе только бокал шампанского выпила, так что все хорошо помню. Мне еще так обидно стало за тебя…
— Ясно. Да… Спасибо, что сказала, — Танюшка только примеряла услышанное на себя.
— Ты ведь не сердишься на меня?
— Ну что ты… Спасибо тебе.
— Я думала, ты рано или поздно сама поймешь. А ты все не хотела ничего понимать.
Танюшка собиралась добавить что-то еще, но не добавила, а только поднялась и, отряхнув подол, молча прошла в дом.
Сергей смотрел на нее так, как будто она подглядывала за ним в замочную скважину, а ведь она просто спросила, не хочет ли он с ней поговорить. Это продолжалось два дня, а потом он стал делать вид, что совершенно ничего не случилось. Танюшка еще прикидывала, а может, Настя все это зачем-то выдумала, но потом убеждалась все больше, что нет, не выдумала. Она старательно припоминала каждую поездку Сергея в Ригу, с самого начала, еще до свадьбы. Он всякий раз возвращался из Риги слегка чужой, отстраненный, а Танюшка склонна была списывать его отчужденность на то, что Рига — слишком красивый город, после которого родная серятина режет глаз, с ней самой так происходило после возвращения из Хельсинки. Хотя она сама никогда не бывала в Риге, но ей рассказывали, что там очень красиво.
Сергей отправил Майку в Сонь-наволок, потому что, как он объяснил, затяжная Танюшкина меланхолия плохо на нее влияла.
После этого Танюшка оказалась как будто бы в черной яме, когда каждая мелочь становилась чрезвычайно значимой, потому что принадлежала внешнему миру, с которым она потеряла всякую связь. И теперь ей представлялось, что так было всегда, что она существовала внутри своего кокона, только воображая, что у нее есть муж и дочь, и пыталась закрепиться внутри этой иллюзии, — в то время как все вокруг знали с самого начала, что у ее мужа есть другая женщина в Риге. И что эта женщина вышла замуж за какого-то латыша уже беременной от Сергея. У нее кто-то родился? И этот кто-то знал, что Сергей — его отец? Она теперь подолгу просиживала без дела, подолгу изучая бахрому ковра, коробок спичек, сломанный карандаш, солнечный зайчик, игравший на стене. Ей не хотелось подняться, чтобы смахнуть с телевизора пыль или чтобы подмести в прихожей, не хотелось открыть окно, чтобы проветрить в гостиной или вскипятить чайник, чтобы хоть немного взбодриться. Однажды она заставила себя встать и добраться до буфета, в котором стояла бутылка коньяка. Ей было откровенно невмоготу дотянуться до рюмок, выстроенных за стеклом рядком, поэтому она подцепила пробку зубами и отпила прямо из горла. Когда вернулся Сергей, Танюшка полулежала на ковре, опершись затылком о диван, початая бутылка стояла тут же на ковре. Танюшке не хотелось даже напиться, и она остановилась на третьем глотке.
Сергей молча подобрал с ковра раскиданные предметы, какие-то мелкие разорванные бумажки, среди которых оказалась их свадебная фотография. Наконец, усевшись на ковер напротив нее, он сказал:
— Танька, ты, наверно, жалеешь, что когда-то вышла за меня замуж. Но знаешь, что бы ни происходило…
— В данную минуту, — Танюшка, тряхнув головой, посмотрела на него почти разумно. — Я жалею, что не могу тебя убить.
— Танька, ты только себя ни в чем не вини. Ты была мне хорошей женой. Это я во всем виноват.
— Была? Ты сказал, что я была твоей женой?
Сергей в досаде замолчал, потом отнял у нее бутылку, глотнул из горла и наконец выдохнул:
— Все это еще до тебя началось.
— Да, я знаю. Мне рассказывали.
— Кто?
— Неважно.
— Что ж, тогда… В общем, я думал, что с Лаймой все окончательно кончено. Она вышла за латыша еще в восемьдесят втором, помахала мне ручкой и сказала гуд бай. И только потом я узнал, что она на третьем месяце была и что ребенок определенно мой, потому что латыш хоть он и коренной латыш, а вот поди ж ты, оказался никуда не годен.
— Кто родился? Кто? — выдавила из себя Танюшка.
— Мальчик. Назвали Улдис, только имя не я выбирал. И фамилия у него папашина, то есть того латыша. Лайма богатая невеста была, вот латыш и клюнул, у самого-то были одни штаны…
— Твои родители знали?
— Они знали, что Лайма замуж вышла. Про ребенка я им ничего не сказал, хотя отец потом нашел фотографию…
— Ну, вышла Лайма замуж, почему же тогда…
— Потому что ненадолго этого мужа хватило. Он ко всему тунеядец оказался и пьяница, деньги проматывать стал, ну, его и пнули. Лайма еще сюда приезжала, скандалила, хотела даже с тобой встретиться, я тогда, Танька, едва тебя уберег…
И тут Танюшка неожиданно ярко вспомнила ту самую чужую женщину в брючном костюме, которая будто бы караулила ее во дворе. Давно, еще когда она работала в овощехранилище. Густая шапочка пепельных волос, большие часы на запястье, легкий акцент и странное, промозглое предчувствие если не самой смерти, то чего-то невыразимо жуткого, которое вспыхнуло мгновенно, стоило только этой женщине спросить, который час.
— Янтарные сережки, — неожиданно вспыхнула Танюшка. — Это ты ей купил, а не мне?
Потупившись, Сергей ответил:
— Да. В общем, она отказалась их принять…
— Хорошо хоть сейчас не врешь. А мне с самого начала они уши жгли. К вечеру мочки просто горели, дотронуться было больно, но я терпела, потому что думала: муж подарил.
И она наконец расплакалась оттого, что не только сережки, но и все, что у них было с Сергеем, предназначалось не ей, а Лайме, которая носила мужские костюмы и коротко стригла волосы. Она, Танюшка, была только суррогатом, обманкой, призванной временно исполнять роль Серегиной жены, пока Лайма разбиралась со своим латышом и Улдисом, который, как выяснилось, на самом деле тоже был Ветров.
— Но почему?.. Зачем ты так долго?.. — рыдания мешали ей говорить связно.
— Зачем я так долго оставался с тобой? Да затем, что у Лаймы отец из семьи репрессированных, он русских на дух не переносил, а Лайма привыкла жить хорошо, у нее теперь целый особняк…
…в котором наверняка стоит огромный шкаф с дюжиной брючных костюмов, да? Именно затем Сергей так упрямо наряжал ее, «матрешку», в брюки, чтобы она хоть немного походила на Лайму. Именно затем ограбил педераста Таля. Он лепил из нее образ и подобие той латышки, а сама по себе красавица Танька была вовсе ему не нужна.
— Ну, чего ты ревешь в три ручья, как дура? Не порти последнего впечатления. Я тебе квартиру оставлю, да и все остальное, ты будешь вся в шоколаде и еще встретишь подходящего человека. А мне это все барахло теперь на фиг не нужно.
— Да? А что же этот репрессированный папаша? Когда русские ушли, он заткнулся?
— Ее папаша полгода назад как умер, Лайма наконец вступила в наследство, ну и… — не договорив, он пожал плечами и вышел.
— Да. Вам придется развестись, Танечка, — Вероника Станиславовна покачивалась в своем кресле, подставив лицо огненному заходящему солнцу.
— И вы так спокойно говорите об этом? — Танюшка ожидала чего угодно — сожаления, покаяния, грубого отпора, наконец, — но только не ледяного равнодушия, которым ее окатила царственная Вероника Станиславовна.
— Естественно, я давно переживала Сережино раздвоение, то, как мечется между домом и… в общем, ты понимаешь. Я пыталась убедить его, что жизнь уже состоялась, может быть, не так, как ему изначально хотелось, но менять в ней что-то сейчас будет мучительно больно для каждого, — на каждой фразе она перебирала в воздухе пальцами, как будто плела невидимую паутину.
— Что-то я не заметила, что Сергею мучительно больно, — сказала Танюшка.
— Но он же гордый. Ты что, его не знаешь? Потом, ужасно упрямый, если уж он уперся… В конце концов я смирилась. И тебе настоятельно советую мирно с ним развестись. Ты такая красивая, Танечка, рано или поздно все у тебя наладится…
И она еще долго, потряхивая жемчужными сережками, продолжала бесстрастно выговаривать о преимуществах женской свободы, которых она сама, увы, была лишена, о том, что пройдет каких-нибудь полгода, уляжется первая боль расставания, к Танюшке вернется уверенность в себе, а это синоним успешности, можно будет заняться саморазвитием, только ни в коем случае не стоит переживать вину за происходящее, это далеко не конструктивное чувство… Майка, естественно, пока что останется в Сонь-наволоке.
— Пока? С чего это вдруг Майка останется в Сонь-наволоке?
— Ну, у тебя же командировки, а домик на силикатном… ну, ты сама понимаешь…
— Что понимаю? Что грубые нравы силикатного калечат детскую душу? Да там, по крайней мере, все по-честному. И нищета честная, и морду бьют тоже честно, за дело. Выражаются, может, не столь красиво, как вы, Вероника Станиславовна, зато предательство называют предательством, а не как-то иначе…
— Надо же, — Вероника Станиславовна наконец оторвала взгляд от пылающего заката, и на ее мизинце алым сверкнул бриллиантик. — А ты умеешь складно выражать свои мысли. Только я в свою очередь уже высказала все, что хотела, Танечка. И давай закончим на этом, дорогая. Я постараюсь поддерживать с тобой дипломатические отношения. В конце концов, Майка…
— Майка останется со мной! — Танюшка даже притопнула ногой. — Да она ваш Сонь-наволок на дух не переносит, вы разве сами не замечаете? Майка! Майка, иди сюда немедленно! — она позвала дочь, как собаку.
— Майка поехала с дедом за покупками, — вновь обратив взор к закату, произнесла Вероника Станиславовна. — Не стоит их ждать раньше ночи, наверняка затащила деда в кино, а тот и рад, любит возиться с внучкой, он даже мне никогда не уделял столько внимания. Так что удачи тебе, дорогая, — и Вероника Станиславовна в знак прощания едва заметно пошевелила в воздухе холеными пальцами.
Только теперь, после пережитого высокомерия свекрови, которая наверняка с самого начала ожидала, что рано или поздно Сергей оставит Танюшку ради Лаймы или кого-то другого, только теперь внутри прочно обосновалась пустота. Причем эта пустота гудела надрывно и расширялась во все стороны, в некоторый момент Танюшке даже почудилось, что она абсолютно ничего не весит, как воздушный шарик, и вот-вот ее сорвет ветром с места и унесет вверх, вверх, в холодную серую глубину.
Она не помнила, как села в Сонь-наволоке в автобус, и обнаружила себя только на площади в районе вокзала. Она стояла у перехода, неизвестно зачем желая перейти улицу, и так подумала, что если сейчас взять билет и рвануть неизвестно куда, ее хватятся разве что в понедельник на работе, а больше никому и дела не будет до того, что она вдруг исчезла. Наверное, именно это и стоило предпринять, однако Танюшку охватило известное нежелание вообще что-либо делать, ей не хотелось даже переставлять ноги, но она заставила себя добрести до скамейки, приютившейся под декоративной елочкой. Мимо тянулись минуты, слипавшиеся в вязкое неопределенное время, а с высоты грозил ей шпиль вокзала, многозначительный, как указательный палец, и ко всему равнодушный.
Почти стемнело, горели фонари. Танюшке в голову почему-то упорно лезло воспоминание, как они много лет назад провожали Настю на учебу в Ленинград и как мама принесла ей к поезду гренки с сахаром, вымоченные в молоке и поджаренные на чугунной сковородке. Настя тогда сморщила нос, а потом однажды призналась, что это одно из самых дорогих событий конца детства и родного захолустья. Потом Танюшке почему-то вспомнилось, как Катя строчила на ножной швейной машинке — давно, когда еще в школе училась, а Танюшка сидела рядом на полу и смотрела, как крутится большое колесо и как ходит ремень. Еще — как они покупали Сергею полосатую рубашку в первом кооперативном ларьке, Танюшку тогда еще поразило, что пуговки на груди и на рукавах разной величины, она долго ахала и восхищалась этими пуговками. Но почему в памяти остается подобная ерунда, а значимые моменты выветриваются — так еще ветер уносит за собой мелкий мусор с брусники, разложенной во дворе на покрывале?
На другом конце скамейки кто-то зашевелился, и только теперь Танюшка заметила парня с бутылкой пива, который пытался обратить на себя ее внимание. Когда Танюшка наконец отреагировала, он, запинаясь, слепил:
— Ну чё, красавица, пива хочешь?
— А давай выпью, — безразлично ответила Танюшка.
— Тогда сбегай до ларька, а то у меня на донышке, — и он потряс бутылкой в воздухе.
— Не-а, не пойду. Ноги не идут.
— Денег дай, сам сгоняю.
Танюшка не глядя залезла в кошелек и протянула парню какую-то купюру, он тут же проскользнул мимо и воровато скрылся за елкой. Она решила, что он уже не вернется, однако парень вскоре возник у скамейки с огромной пластиковой бутылью и одноразовыми стаканчиками.
— Правильно, чего мелочиться, — сказал он, протягивая ей стаканчик. — Меня зовут Гера, кстати.
— Гера?
— Гера. В честь космонавта Германа Титова. Слыхала о таком?
— Да.
— Тогда в космос все хотели улететь к едрене фене отсюда. Я дак и сейчас хочу.
— Зачем?
— А достало все. Только позавчера аванс получил, и уже нет его.
— Сам пропил, небось.
— Ну да. Пропил. Потому что ни на что другое этих денег не хватит. Зуб даже новый не вставить. Мне на днях выбили в драке. Держи стаканы, я налью. Только крепче держи.
— Ну, руки пока что не дрожат, — при виде откупоренной бутылки Танюшка странно оживилась.
— Ну, давай за знакомство! А ты чего тут сидишь-то, такая красивая?
— А некуда сегодня идти.
— Н, так пошли ко мне, мать как раз в рейсе, она проводница у меня, а я на ночь глядя вышел подышать, гляжу, красивая такая сидит.
Первый глоток пива отдавал блаженством, несмотря на горечь. Танюшка даже зажмурилась и тут же выпила еще. Пиво хорошо ударило в голову, приглушив самую острую боль, шпиль вокзала качнулся, и неожиданно она обнаружила, что ей очень легко разговаривать с этим Герой, по крайней мере, можно быть собой, матрешкой, вахлачкой и как там еще в сердцах называл ее Сергей.
— Жена еще в прошлом году ушла, — сказал Гера. — Говорит, руки у меня из жопы растут, поэтому и заработать не могу прилично. Нашла себе какого-то дальнобойщика, а у него в каждом городе на трассе наверняка еще по такой же бабе.
— Скучаешь? — Танюшка пыталась поймать глазами и зафиксировать шатавшийся шпиль, но это не удавалось.
— Не знаю… Поначалу сильно обидно было. Я к ней вроде бы прикипел, притерся. Конфет покупал с каждой получки, чтобы она знала, что я ее люблю. А ей, оказывается, новая шапка нужна была. Норковая. А это половина моей зарплаты. А жить потом на что?
— Налей-ка мне еще.
— Дак, может, ко мне пойдем? Тут недалеко, на Шотмана. У меня сало есть, вот такой шмат! На прошлой неделе у хохла одного купил.
Танюшка подумала, что ей совершенно все равно, куда идти, лишь бы заглушить эту рвущую, саднящую пустоту внутри, от которой откровенно хотелось выть на луну или даже на белесый шар фонаря, выкатившийся на небо в просвете елей. Она еще раз взглянула на шпиль. Теперь он торчал упруго, грубо зримо, как штык, или что там еще торчало у Маяковского.
— А пошли!
В подъезде разило застарелой мочой.
Герина квартирка на первом этаже больше походила на подвал со слепыми окошками, кое-как обставленный мебелью конца семидесятых. Стол на кухне прикрывала порезанная вдоль и поперек клеенка, на которой еще прочитывались фигурки волка и зайца из «Ну, погоди!». Последнее обстоятельство резануло особенно больно. Может быть, потому, что в детстве ни одна девочка не мечтает пить пиво в компании едва знакомого Геры, да и вряд ли сам Гера мечтал стать пьяницей, когда вырастет, и те люди, которые выпускали эту клеенку, никак не думали, что на ней будут грубо кромсать сало в качестве закуски к целому жбану «Клинского»…
— Ты кем хотел в детстве стать? — спросила Танюшка.
— Да космонавтом же, ё… — Гера кромсал сало огромным ножом, который подспудно навевал мысли об смертоубийстве.
— А, ну да. А я артисткой, — сказала Танюшка, чтобы стряхнуть морок. — Или манекенщицей на худой конец. И в результате работаю знаешь где?
— Где ты работаешь?
— В этом… овощехранилище. Ну, на Заводской.
— Я там однажды подрядился лук перебирать. Знаешь, что самое противное в жизни?
— Что?
— Это скользкий гнилой лук. А хорошо, видать, тебе там платят.
— С чего ты взял? — Танюшка слегка поморщилась при воспоминании о гнилом луке. Когда-то его лежали целые горы возле старого овощехранилища.
— Ну, ты вся из себя такая.
Он потянулся к ней через стол обеими руками, не больно-то чистыми, как смогла заметить Танюшка, и еще подумала, как же он такими руками резал сало.
— Ты только давай не кочевряжься, — сказал Гера, когда она едва заметно отшатнулась. — А то я не понимаю, чего девки на вокзале сидят нога на ногу.
— На вокзале девки за деньги себя предлагают, — сказала Танюшка, — а не наоборот.
Ее не покидало ощущение гнилого лука.
— Ну, нет у меня денег, я же сразу сказал.
— А тогда катись-ка ты колбаской! — Танюшке вдруг захотелось съездить Гере по роже, но она только ударила его по руке.
— Э, ты чего?
— Ничего. Где туалет? Тошнит меня, понял? — она вскочила и метнулась в санузел, дверь которого выходила в крошечный коридорчик, заваленный всяким хламом.
Переждав пару минут возле изъеденного ржавчиной унитаза, она тихонько выскользнула в прихожую, а потом, схватив сумку, в подъезд. В нос опять ударило застарелой мочой, и ей действительно стало плохо. Наконец оказавшись на воздухе, она загнулась возле электрощитовой и освободила желудок от пива, которое теперь, как ей показалось, тоже отдавало мочой и гнилым луком. Гера не стал ее преследовать. Когда он спохватился, было, наверное, уже слишком поздно.
Вернувшись на вокзал, Танюшка поймала такси, хотя таксисты на вокзале драли втридорога и вечер еще не перетек в ночь, однако она поняла это, только когда вернулась домой. Большие часы в гостиной показывали всего половину одиннадцатого. Сергея не было, и она решила, что он уже не вернется, скорее всего, некоторое время пересидит в родительской квартире, а там… Впрочем, все равно. Ну и пусть. Она залезла в душ и минут сорок стояла под очень горячими струями, как будто пытаясь согреться, хотя холод был не снаружи, а внутри. Потом, едва обтерев тело, рухнула в постель и почти мгновенно провалилась в черный липкий кошмар.
В понедельник Петр Андреевич неожиданно заехал к ней на работу. Спокойный, подтянутый, упакованный в светло-серый костюм с блесткой, напоминавший Танюшке футляр для дорогого колье, он сообщил, что с Майкой все в порядке и что она вернется домой, как только все утрясется. А что значит, утрясется? Разве может что-нибудь вот так взять и утрястись? Танюшку буквально колотило, еще немного, и она бы расцарапала свекру лицо и порвала светло-серый костюм, однако Петр Андреевич принялся спокойно растолковывать, что для Майки это лето очень важно, пускай хорошенько отдохнет… Его голос звучал ровно, как морской прибой, и Танюшка неожиданно ощутила себя покачивающейся на волнах в легкой лодочке на морской глади. И будто бы даже повеяло морским бризом с привкусом соли и водорослей.
Потом внутри опять вспыхнула звенящая пустота, и Танюшка прислонилась к стенке, чтобы устоять на ногах.
— Тебе надо развеяться, — произнес Петр Андреевич, легко подхватив ее под локоток. — Если ты в сентябре будешь в Хельсинки, может, сходим куда-нибудь пообедать?
Он сказал это тихо, вплотную приблизившись к ней, и она почувствовала на ухе его теплое дыхание, от которого стало немного щекотно, и она еще плотней вжалась в стенку.
— Ну так как? — он повторил, пожалуй, слишком настойчиво.
Она просто не нашлась, что ответить, растерялась, боясь даже повернуть к нему голову. Тогда он мягко пожал ей руку, попытавшись скрестить свои пальцы с ее, и, так и не получив ответа, коротко простился и зашагал прочь по гулкому коридору.
Она наконец спохватилась, что, может быть, показалась ему невежливой. Нет, вообще, зачем она так просто отпустила его? Вспыхнув от неловкости, Танюшка поспешила в вестибюль и застала его у зеркала, когда он поправлял галстук, может быть, нарочно оттягивая свой уход.
— Петр Андреевич! — Танюшка почти крикнула ему. — А вы что же, разве будете в Хельсинки?
— Я был бы страшно рад тебя видеть, — он ответил неопределенно и еще улыбнулся ей напоследок.
Хлопнула дверь. В этот момент ей почудилось, что на самом деле все не так и страшно и, может быть, действительно каким-то образом утрясется. И ей самой даже удалось улыбнуться.
Медленно поднимаясь по лестнице, она думала, как же и зачем Петр Андреевич разузнал, что в сентябре ей предстоит командировка от фонда в Хельсинки, причем недели на две, ей нужно будет сопровождать художественную выставку. И что тогда забыл в Финляндии сам Петр Андреевич? И как она сможет с ним связаться? Куда позвонить и что сказать? «Здравствуйте, Петр Андреевич. Я в Хельсинки. Давайте сходим куда-нибудь пообедать»? Легкий холодок пробежал у нее по спине. Она остановилась, чтобы восстановить дыхание.
Вернувшись в свой кабинет, Танюшка позвонила в Сонь-наволок. Трубку сняла Вероника Станиславовна, и Танюшка попыталась сказать ей как можно более ровным тоном, что ей очень хочется поговорить с Майкой.
— Она сейчас отдыхает, — таким же ровным тоном ответила Вероника Станиславовна, и Танюшка представила, как свекровь при этом легко пошевелила в воздухе пальцами, и на мизинце блеснул бриллиантик.
— Что значит, отдыхает? Валяется на диване? Ну так пусть встанет. Ничего, не рассыплется!
— Ты успела нахвататься ужасного жаргона, — сказала Вероника Станиславовна и повесила трубку.
Танюшка звонила еще и еще раз, но трубку никто не брал. Это было хуже всего — не знать, что там творится на самом деле. Хотя ничего особенно плохого там не могло твориться — с точки зрения юридических органов. Но если ребенка все время держат в жестких рамках, требуют подчиняться, подчиняться, подчиняться, как именно требовала Вероника Станиславовна… Она никогда не обнимала Майку, не гладила ей волосы, хотя к Майке, конечно, прикоснуться бывало сложно. Майка была колючей и непременно говорила: «Ну ма-ам!», но все равно Танюшка пыталась прикоснуться к ней мягко, мимолетно, со всей неизлитой нежностью…
1999. Осень
Народу тут так и кишело. Набережная была заполнена толпой, а вокруг в оранжевых палатках варили кофе, жарили пончики, жарили свежую рыбу, предлагали мороженое, взбитые сливки и какие-то пирожки. Людская река медленно куда-то текла, будто с заданной целью. Танюшке казалось именно так, что эти люди точно знали, куда направлялись, — к счастью, каким бы простым оно ни представлялось. В Финляндии счастье заключалось в изобилии рыбы, картофеля, мясных и молочных продуктов, по крайней мере поначалу. Потом рождалось подозрение, что во всем этом что-то не так, что это вовсе даже не счастье, а просто картошка, рыба, молоко и мясо…
Холодное море, уже остывшее, да и не прогретое как следует за короткое лето, дышало ровно, но грозно, и зеленоватые волны, лизавшие гранитный берег, настойчиво напоминали о грядущей зиме. Почему-то, глядя на волны, Танюшка думала, что скоро опять зима и нужно будет купить Майке теплые сапоги, хотя Майка терпеть не могла финскую обувь…
Истошно вопили огромные чайки размером со среднюю собаку, требовали угощения или просто человеческого тепла, которого хотелось абсолютно всем в этой сумеречной стране, усаженной мандариновыми палатками, накормленной и в целом довольной самой собой, но все равно сумеречной даже в солнечный день, который непременно содержал в себе фиолетовый оттенок холода. Где-то здесь обитала Снежная королева, которая до того заколдовала беднягу Кая, что тот стал избегать живых теплых женщин, увлекшись холодным интеллектом игры в ледяное лото, потому что тепло всегда мимолетно, а холод вечен. Он не обманывает и ничего иного не обещает, кроме морозных узоров на стекле как высшего совершенства…
— В этом месте причалил пароход из Питера, и Александра Федоровна впервые ступила на финскую землю, — Маринка, толкая впереди себя коляску со спящим Матти, вещала, как заправский экскурсовод, даже в статусе молодой мамаши. — Одновременно с воздвижением колонны площадь вымостили камнем. А сразу после революции матросы сбросили с колонны шар с двуглавым орлом и еще крыло ему сломали, так что восстановили этот памятник только в 1971-м…
Танюшка слушала вполуха, она сто раз бывала на рыночной площади, правда, внимания не обращала на колонну с орлом. Теперь этого орла было даже немного жаль, потому что он столько претерпел, правда, выглядел опять неплохо и, кажется, даже возгордился и обнаглел, как чайки, обитавшие на рыночной площади. И так казалось, что он вот-вот истошно заорет, требуя угощения и человеческого тепла.
Маринка приехала в Хельсинки ради нее, и Танюшка была ей за это благодарна. Маринка жила далеко, в Оулу, и не лень же ей было тащиться в Хельсинки, схватив в охапку ребенка, а заодно и Володю Чугунова, который в прошлом году по случаю рождения Матти взял большой кредит и начал строить дом, поэтому они приехали всего на два дня, заодно походить по магазинам, накупить подгузников и дешевого детского тряпья на какой-нибудь барахолке, потому что в Хельсинки, естественно, выбор больше.
На Маринке был бесформенный джинсовый сарафан, надетый поверх теплого свитера, и туфли на низком каблуке. Беззащитные белесые реснички трогательно торчали из-под густой выбеленной челки. Маринка здорово поправилась и заметно посвежела. Она по-прежнему не была красавицей, но странным образом превратилась в весьма симпатичную даму, по финским меркам очень даже привлекательную.
— Здесь можно недорого перекусить, — Танюшка кивнула на ближайшую палатку, со стороны которой аппетитно тянуло пончиками.
— Никакой выпечки на набережной, не смущай меня, — отрезала Маринка. — Только кофе в приличном заведении со скатертями. Мы же не студенты, в конце-то концов!
Она была глубоко права. Она успела стать частью финского народа и научилась себя уважать. Она гордилась своей — чужой — страной и тем, что Володя Чугунов теперь участвует в строительстве новой родины. Когда Маринка рассуждала о чем-то подобном, Танюшка с грустью думала, что в Финляндии люди — это и есть страна, и они чувствуют ответственность за свою страну, а в России люди не имеют к стране почти никакого отношения, потому что страна — это очень большая абстракция, если уж выражаться словами Вероники Станиславовны, потому что так было всегда, что страна в целом великая, а люди в ней болтаются сами по себе, кто как может, маленькие люди в большой стране. Хотя Ветровы как раз не относили себя к маленьким людям… Впрочем, Танюшке вовсе не хотелось думать о Ветровых, тем более сейчас, когда она наконец встретилась с Маринкой.
Они направлялись в кафе «Musta kana», в котором через час к ним должен был присоединиться Володя Чугунов. И пока они неторопливо шли через площадь к улочке, украшенной выносными клумбами в деревянных ящиках, на всем протяжении пути головы прохожих как по команде поворачивались им вслед, но Танюшка не сразу и сообразила, что все смотрят на нее. За унижениями последнего времени она забыла думать о себе, вообще забыла, что она красивая, ей уже давно об этом никто не напоминал. В прошлом месяце, увидев свое отражение в огромной витрине универмага, Танюшка подумала, что как-то стерлась, поблекла, стала одной из многих. И в тот момент ей было все равно. Теперь же она встрепенулась и даже немного приосанилась, стараясь держать голову прямо, приподняв подбородок по старой привычке и глядя на прохожих немного свысока.
Кафе «Musta kana» оказалось местом странно отвратительным, хотя ничего особенно плохого в нем не было на первый взгляд. Высокие деревянные стулья, стилизованные под старину, крахмальные скатерти поверх массивных столов, за которыми сидели посетители с раздутыми водянистыми животами и картофельными лицами, на которых читалась сытость. В углу квадратный дядька с раскрасневшейся рожей плотоядно пожирал мясо, отделяя зубами волокна с огромной кости. Может быть, именно откровенное чревоугодие неприятно поразило Танюшку, и она поспешила усесться спиной к этому дядьке.
— Давай как следует пообедаем, — предложила Маринка. — Если пончиками перекусить, через час придется еще перекусить пончиками.
Танюшка неопределенно пожала плечами, она уже давно не испытывала голода.
Официант как будто только их и ждал. Совсем молоденький мальчик с гладко прилизанными жидкими волосами услужливо спросил, чего дамы желают. Не добившись от Танюшки вразумительного ответа, Маринка заказала две пасты на свой вкус. Матти в синей панамке в горошек все это время беспробудно спал, откинувшись на спинку коляски. Танюшка старалась на него как можно реже смотреть, потому что зрелище спящего ребенка то и дело отсылало ее к Майке, как будто только вчера дочка вот так же сладко спала в коляске, и ни малейшей тучки грядущего расставания еще не было на горизонте. Куда же ухнуло это время? И что же теперь в остатке? Кафе «Musta kana» в сердце Хельсинки, Маринка и малыш Матти, который совсем недавно откуда-то проклюнулся в мир. Персонажей прибавилось, а внутри свербела все та же пустота. Но почему? Ведь можно представить, что она уехала в Хельсинки в очередную командировку, а Майку оставила на это время у бабушки с дедушкой, как случалось уже не раз…
— Я думала, что быть мамой — это абсолютное счастье, — говорила Маринка, уписывая макароны, — и что самое главное — родить. А потом ты вдруг обнаруживаешь, что только теперь-то все и начинается. Что теперь ты накрепко привязана к малолетнему чудовищу, но при этом ты его до того любишь, что и дня без него не мыслишь…
— Какое же Матти чудовище? Очень тихий малыш.
— Ага. Это он днем задувает, а ночами только держись!.. Ты пробовала замороженный йогурт?
— Замороженный йогурт?
— Да. Вместо мороженого. Мне мороженого нельзя, поэтому я ем замороженный йогурт без сахара. Хочешь попробовать?
Танюшка опять пожала плечами.
— Значит, хочешь.
— От него не толстеют?
— Тебе-то чего переживать, не на подиум же… — Маринка осеклась, как будто припомнив что-то важное. — Слу-ушай, а давай мы тебя на конкурс красоты отправим. Я в газете видела объявление, да вот куда-то сунула, специально же хотела тебе показать…
Она принялась рыться в коляске прямо под Матти, который только сладко причмокивал во сне, не проявляя никакой жизненной активности.
— Через год отдам в детский сад, — сказала Маринка, выудив из-под малыша мятую газету. — Второго-то вряд ли уже рожу… Вот. Конкурс красоты «Мисс Хельсинки», в самом конце октября. Кастинг начинается на следующей неделе…
— Да там девчонки будут совсем молоденькие…
— Чего? Да с кем тут тебе соревноваться? Ты вокруг-то погляди. Тебе только на подиум выйти — и даже рта раскрывать не нужно.
— Тем более в конце октября я уже дома буду.
— Да брось ты, мать, кто там тебя дома ждет? Тем более виза у тебя на полгода. Негде жить, так к нам в Оулу приезжай, тут всего одна ночь в поезде…
Танюшка прикинула, что в конце октября планировалась очередная выставка и гастроли вепсского хора…
— В общем, я бы на твоем месте даже не раздумывала, — Маринка любовно поправила под Матти плюшевое одеяльце. — Красавица ты наша, ты же одна такая на миллион, и если этот твой Серега своего счастья не понимает, тогда… тогда он круглый дурак, вот!
— Не такой уж он дурак. В Риге у этой его Лаймы целый фамильный особняк, у директора банка отсудила, может быть, кстати, и с Серегиной помощью, я точно не знаю.
— Да? А статус у твоего Сергея какой будет? Не гражданин. Правда, если он отцовство докажет, станет отцом гражданина, что вообще-то смех на палке, между нами, девочками…
— Ладно, я как-то уже смирилась…
— Смирилась она. Не монахиня, чай, чтобы смиряться. Бороться за себя надо, поняла? Вот как я. Мне сказали, что нельзя рожать: сдохну. А я решила, что сдохну, но все равно рожу!
— Ты вообще молодец, Маринка. Серьезно. Я тобой просто восхищаюсь.
Все это время Танюшку не покидала смутная непонятная тревога, из-за которой ей кусок в горло не лез.
— Тебе нравится йогурт? — не отставала Маринка, может быть, намеренно пытаясь зацепить Танюшку простыми радостями и выдернуть в жизнь.
— А, да-да, — на самом деле она так и не поняла, нравится ли ей замороженный йогурт.
Маринка тем временем рассказывала, что прошлой зимой они ездили в Кеми посмотреть на ледяную крепость. Если честно, ничего особенного, катание на оленях, глинтвейн для сугреву, везде очень холодно, даже в гостинице, вдобавок саамов в крепости изображали вьетнамцы.
Потом наконец появился Володя Чугунов. Очень странно было видеть его отцом семейства. Он стал будто выше ростом и шире в плечах. Впрочем, он дни напролет работал топором, поэтому метаморфоза была понятна, и еще было понятно, что Володя, безусловно, счастлив. Нет, вообще Маринка и Володя были оба счастливы, и это состояние хорошо прочитывалось по их физиономиям. Танюшка пыталась вспомнить, а была ли она сама когда-нибудь вот так по-дурацки безоглядно счастлива? И еще она думала, неужели возможна вот такая тихая любовь у людей, прилепившихся друг к другу вроде бы случайно — в троллейбусе познакомились, вовсе не романтично.
— Ну что, девочки, хорошо погуляли? — с улыбкой спросил Володя. Танюшка обратила внимание, что у него, кажется, новые зубы.
— Еще последние покупки, и можно ехать домой, — ответила счастливая Маринка.
— Ну тогда пошли? — Володя подхватил Маринкины сумки с покупками, а она, рассчитавшись и не позволив Танюшке заплатить за себя, аккуратно развернула к выходу коляску с Матти.
— Газету не забудь! — напомнила Маринка, и Танюшка торопливо сунула газету в сумку.
На улице, уже когда они пересекали площадь и головы прохожих опять дружно оборачивались им вслед, Танюшка обернулась сама на это кафе, может быть, желая наконец понять, откуда происходила эта непонятная тревога на фоне безусловного счастья семьи Чугуновых.
Кафе «Musta kana» — ну конечно, это же была «Черная курица».
— Ужасно хочется выпить. Как вы думаете, я сопьюсь?
Танюшка знала, что кокетничать сейчас совершенно не к месту, поэтому, увидев его в фойе фондовской гостиницы, сказала именно это. Вдобавок она порядком продрогла. К вечеру похолодало, кожей чувствовалась настоящая осень, а на ней был только шерстяной пиджачок, который она на днях купила на барахолке.
— Не думаю, — он только улыбнулся в ответ. — Здесь недалеко есть хороший итальянский ресторан, там и выпьем. Кстати, спасибо тебе большое, что приехала.
— У меня же командировка. Я думала, это вы сюда приехали.
— Я здесь уже вторую неделю, устраивал кое-какие дела, однако о делах потом. Ну, ты готова?
— А можно, я только переоденусь?
Его взгляд, полный нежности, — совершенно точно полный нежности, — обезоруживал, поэтому она слегка стушевалась, и эпизод с переодеванием ей был нужен в основном для того, чтобы попытаться вытравить из себя смесь обиды, злости, стыда и горя, образовавшуюся в результате недавней драмы. К тому же Петр Андреевич был главой ненавистного ей семейства Ветровых, хотя лично он ничего плохого ей не сделал. Да и если разобраться, Майка тоже была Ветровой, поэтому полностью разорвать отношения все равно бы не удалось.
— По-моему, ты и так замечательно выглядишь, — он оттолкнулся плечом от косяка расслабленно и даже немного лениво. Теперь он стоял к ней так близко, что его дыхание щекотало ей щеку. — Но если это необходимо, то я согласен еще немного подождать…
Танюшка вздрогнула, потому что сейчас в голосе Петра Андреевича промелькнули до боли знакомые нотки. Так, немного иронично, еще разговаривал Сергей, и в сумерках гостиничного фойе Танюшке даже почудилось на какое-то мгновение, что рядом стоит Сергей, который все осознал, раскаялся и решил вернуться. Она еще успела спросить себя, а хочет ли она этого, чтобы Сергей вернулся и чтобы все у них было по-прежнему. Чтобы он в седьмом часу приходил со службы, снимал костюм и рубашку, бросал их где придется и надевал футболку и треники. А она пыталась быть хорошей женой, занималась стиркой, готовкой и прибирала все, что он разбрасывал, его рубашки висели в шкафу тщательно отстиранные и отглаженные так, как это возможно только в бутике. Она делала это не ропща, хотя сценарий повторялся изо дня в день… И теперь все с самого начала? Она тут же ответила себе категорически — нет, хотя дело было вовсе не в рубашках.
— Нет-нет, то есть я совсем недолго. Вы подождите, пожалуйста, по-до-ждите, — последние слова она проговаривала уже, поднимаясь по лестнице на второй этаж. Вдобавок ей еще до жути хотелось в туалет, и она, добравшись до своего номера, впопыхах оседлала унитаз и наконец перевела дух.
В конце концов, если Петр Андреевич приглашал ее в ресторан, в этом не было ничего особенного, они же все равно останутся родственниками. И почему бы просто не пообщаться, раз уж оба оказались в Финляндии. Нет, это очень даже хорошо. Только насчет того, что она замечательно выглядит, так это совершенная неправда. Питалась она кое-как, спала из рук вон плохо, гуляла мало, а тут еще обнаружила в косе седую прядь. Гераклитов огонь добрался и до нее, теперь она потихоньку сгорала каждую минуту своей жизни. Горела, когда расчесывала волосы перед сном, завтракала, стояла под душем, бродила по магазинам, подстегиваемая глупой надеждой, что вместе с новым платьем начнется новая жизнь или, по крайней мере, хоть что-то сдвинется в прежней. Не сдвинется, она сама прекрасно понимала это. Теперь, оставшись в одиночестве, она сама пристрастилась разбрасывать одежду где попало, потому что это больше никого не волновало.
Сегодня она решила надеть вельветовые штаны — новые, только на днях купила в магазине «HM», с ними хорошо смотрелась ее золотистая блузка с крупными шоколадными цветами, а на плечи она накинула курточку вместо пиджака, потому что, когда они будут возвращаться назад уже ближе к ночи, наверняка еще больше похолодает, влаги натянет с залива. Осень в этом году ранняя, на севере Финляндии ночами уже заморозки… Ей почему-то вспомнилась тонкая корочка льда, которая покрывала лужицы в выбоинах на проселочной дороге — там, далеко и давно, еще на силикатном заводе, когда они с сестрами бегали в школу.
Она появилась в фойе, старательно делая вид, будто ничего особенного не происходит:
— Я готова.
По дороге Петр Андреевич рассказывал, что его неожиданно заразила здешняя атмосфера неспешной основательности во всем, в том числе в оформлении всех и всяческих бумаг, хотя финны склонны списывать местную бюрократию на тяжкое наследство Российской империи… Ресторан оказался буквально за углом, странно, что Танюшка прежде не обращала на это заведение никакого внимания. Может быть, потому, что из-за вынесенных на веранду летних столиков ресторан с улицы больше напоминал пиццерию. У самого входа Танюшка засмотрелась на воробья, который нагло склевывал с тарелки остатки чьей-то трапезы. Этот просто берет то, что плохо лежит, — подумала она вскользь. И воробей с добычей тут же вспорхнул и растворился в сиреневом воздухе.
Внутри пахло перцем, базиликом и еще какими -то изысканными специями. «Вот вам укроп, вот розмарин, вот рута»4, — почему-то невольно полезло в голову. И, как ни странно, Танюшка вдруг ощутила откровенный звериный голод. Она давно уже избегала кухни, ей претило стоять у плиты, потому что все это напоминало ей о недавней семейной жизни, разбившейся вдребезги.
— Это будет моя первая настоящая еда с тех пор, как все случилось, — сказала она, усаживаясь за столик на двоих возле самого окошка. — Мне просто не хотелось есть.
— Мартини для начала? — спросил Петр Андреевич. — Тебе же хотелось выпить.
— Пожалуй, да. Мартини бьянко.
— Со льдом или с лимоном?
Танюшка пожала плечами. Алкоголь бы нужен ей только для того, чтобы забыть, что человек, который сидел напротив, — это отец Сергея и дедушка Майки.
— И давай сразу закажем горячее, — сказал Петр Андреевич. — Здесь хорошо готовят шашлык из индейки. Ты, наверное, проголодалась.
— Меня не так давно угощали пастой, — зачем-то сказала Танюшка, тут же пожалев об этом, ей действительно хотелось есть.
— О господи! Надо было догадаться, — он с досадой даже хлопнул ладонью по столику. — У тебя здесь кто-то есть?
— В смысле? А, нет-нет! — Танюшка слишком рьяно затрясла головой. — Я встречалась с подругой.
— Боюсь, я рад это слышать, — ответил Петр Андреевич. — Хотя мне и не хотелось у тебя ничего выведывать.
«Ну, и чего еще тебе надо? Как будто ты до сих пор ничего не поняла», — мысленно спрашивала себя Танюшка, пока Петр Андреевич делал заказ смуглому мачо в крахмальном фартуке, кое-как объясняясь по-английски и тыча пальцем в меню.
— И я, представь себе, не знаю, как доходчивей тебе все объяснить. Ты ведь уже взрослая, Танечка, — отпустив мачо, сказал Петр Андреевич.
Она почти приклеилась к стулу. Живот скрутила резкая судорога. Скорей бы, что ли, принесли мартини, чтобы запить эту жуткую невозможную неловкость.
— Как там Майка? — спросила Танюшка.
— По слухам, все в порядке.
— Почему по слухам?
— Говорю, я здесь уже вторую неделю, — Петр Андреевич смотрел в столешницу, будто страшно смущаясь своего признания. — Купил домик в Лахти.
— Домик в Лахти? — Танюшка искренне удивилась.
— Да, это мой домик. Хочешь, поедем туда вместе?
— Как же я могу поехать? Выставка открывается через два дня.
— Ну вот через два дня и поедем. В конце концов, Майка унаследует этот домик. Тебе разве не интересно посмотреть?
— А вы уже задумываетесь о смерти?
— Почему?
— Ну, что Майка унаследует…
— А, со смертью я давно примирился. Рано или поздно, надеюсь, еще не слишком скоро, меня сорвет с ветки и унесет, как старую листву. Когда я смотрю на деревья, становится совсем не страшно.
— А в Риге Майке домик не отпишут? — съязвила Танюшка.
— Это исключено. Лайма довольно жадная дама, к тому же с характером. Ты не бойся, я Майку Сереге не отдам. Да и не сможет он ее в Ригу забрать без твоего согласия. Это же теперь заграница. А вот в Лахти на каникулы я ее привезу.
— Невероятно! Вы говорите так, как будто бы я Майку уже переписала на вас. А ведь она моя, моя дочь!
— Танечка, не кипятись, — Петр Андреевич осторожно накрыл ее ладонь своей. — Признаться, я долго боролся с искушением притронуться к тебе.
Он смотрел на нее, улыбаясь одними уголками губ. Кончики его пальцев касались ее руки чуть повыше запястья, и теперь она ощутила, что цепь замкнулась и возник электрический ток. Она ждала, что он еще что-то скажет, но он молчал и гладил ее запястье. Они долго смотрели друг на друга, и она думала, что он принадлежит к тем немногим, которые руководят судьбой — своей в том числе и чужой. Их никогда не затянет воронка жизненных обстоятельств, они сами устраивают эти обстоятельства и направляют течение жизни. Они знают, когда притормозить и когда рвануть вперед.
— Со мной тебе совершенно нечего бояться, я тебе обещаю, — наконец произнес Петр Андреевич, подтвердив ее догадку.
И вот наконец вернулось ощущение легкого рокота волн от одного его голоса, и хотелось, чтобы он говорил еще и еще, постепенно обволакивая все ее существо. Легкая лодочка плясала на зеленых волнах, и ветер уносил ее все дальше от пристани в холодное море, туда, где хозяйничали оголтелые чайки, разрывая стылый воздух пронзительными криками, полными тоски и отчаяния. Когда принесли мартини, она приняла его как последнюю дозу яда, призванного навсегда покончить с этой непреходящей тоской. Только недавно она размышляла о том, что tuska все-таки происходит от русского слова «тоска», потому что тоска — это на самом деле очень больно.И даже хуже. Палец порежешь — поболит и пройдет, а тоска не отпускает…
— Петр Андреевич, — сказала она. — Вы, может быть, объясните мне, что все это значит и зачем вообще этот домик в Лахти. Зачем?
— Ты заставляешь меня быть откровенным, а я уже давно этому разучился… Ты не против, если я закажу что покрепче? — он действительно умело уходил от прямых ответов, как, наверное, и полагалось прокурору.
— Заказывайте что хотите.
— Сколько еще лет потребуется, чтобы ты наконец поняла, что я тебя люблю? — сказал Петр Андреевич, глядя за окно. — Мне очень странно произносить сейчас эти слова. И очень хорошо, что я говорю их в чужой стране, где никто меня не понимает. Здесь все происходит как будто в отдалении от реальности, поэтому проще. Я тебя люблю, вот и все. С первого дня, как только Серега привел тебя за руку в мой дом, как только я увидел тебя, хрупкое чудо с цыганскими глазами. И это было больше, чем просто восхищение твоей свежестью и красотой. Я залип по-настоящему, как пацан. И злился на себя за то, что вот так по-глупому вляпался. И ревновал тебя к Сереге. В самом начале, когда вы еще жили у нас, я по вечерам прислушивался к звукам, которые долетали из вашей комнаты, и даже из-за этого пристрастился на ночь глядя слушать «голоса», только чтобы не слышать твоего голоса, понимаешь? Я помог Сереге с этой вашей квартирой, только чтобы отдалить тебя от себя, я думал, что это пройдет со временем. И сам же потом мучился оттого, что больше не могу видеть тебя каждый день…
Она смотрела на него, чуть отстраняясь из чистой боязни его откровения, но желание, таящееся в его взгляде, завораживало. Танюшка облизала пересохшие губы:
— А как же Вероника Станиславовна?
— Вероника Станиславовна… А что Вероника Станиславовна. Она давно не женщина, а мраморная статуя, отполированная научным коммунизмом или еще какой херней. У нее на все есть готовые ответы, она никогда не ошибается и руководствуется исключительно разумом. В последние годы, когда я просыпался рядом с ней в постели, я чувствовал, как от нее исходит настоящий холод, и даже прислушивался, дышит ли она…
— Господи, как страшно вы говорите…
— Да ерунда все. Самое главное, что я теперь наконец это сказал тебе. А ты, может, все-таки что-нибудь съешь? Смотри, как тут все вкусно.
— Да, конечно,— Танюшка с некоторой боязнью взялась за вилку, потому что ей казалось странным и неудобным есть во время объяснения. И еще она мучительно пыталась вспомнить, как же ей объяснялся в любви Сергей. И не могла.
Еда показалась ей воистину вкусной, а может, через пищу к ней постепенно возвращался вкус и цвет самой жизни. Петр Андреевич с полуулыбкой наблюдал, как она ест — осторожно, будто боясь обжечься. В некоторый момент она вдруг ощутила запах его парфюма — густой, с чувственными нотками мускуса, потом обратила внимание на его темно-вишневый галстук, который попадал в цвет… Непонятно чему, но чему-то в цвет, хотя ей совсем не хотелось размышлять об этом, вообще ни о чем. С каждым глотком мартини в нее вливалась давно забытая простая радость оттого, что она просто живет на свете.
— Мы потанцуем? — спросила она только потому, что ей захотелось его объятий.
— Ну наконец ты обнаружила свою истинную суть.
Он протянул ей руку, и в этот момент она поняла, что обречена.
— А ты здесь самый шикарный мужчина, — сказала она, с любопытством оглядывая смуглых мачо из числа официантов, которые смотрели на нее с откровенным вожделением и думали, наверное, что она подцепила старичка, чтобы опустошить его карманы.
— И этот мужчина вконец рехнулся, — ответил Петр Андреевич, аккуратно, даже с некоторой боязнью обнимая ее за талию. — И не вырывайся, я все равно не отпущу тебя, никогда не отпущу.
— Признайся, ты что-то подсыпал мне в мартини, — Танюшка чувствовала жар его тела, пробивавший броню серого пиджака. — Голова у меня побежала… Знаешь, а мне всегда нравилось, когда ты появлялся в свитере, есть у тебя такой серый, грубой вязки. В этом свитере ты мне казался почти родным, хотя мы ведь и так родственники… То есть не родным, а почти что моим. Ну я не знаю, как еще сказать.
— И не надо больше ничего говорить, Танечка, — кажется, он легко поцеловал ее в висок. — Все уже сказано.
— Нет, я еще скажу. Когда ты в костюме, я тебя немного боюсь. Ты выглядишь, как настоящий прокурор, и мне кажется, что ты вот-вот начнешь меня обвинять.
— Я не буду тебя обвинять. Я сам во всем виноват. Потом, считай, я больше не прокурор.
— Почему?
— Решил подать в отставку. Может быть, еще займусь коммерцией.
— Да? А зачем?
— Боюсь, тебе это не слишком интересно. И вообще давай не будет сейчас об этом.
О чем еще они говорили в ресторане, она точно не помнила. Свет луны пробивал плотные шторы насквозь и вырезал из темноты их тела. А он говорил, что это ее тело светится в темноте. Ей не хватало воздуха, она почти задыхалась и лежала с закрытыми глазами, думая, что, может быть, напрасно она пришла сюда, к нему в гостиницу. Он говорил, что в ее теле есть особая скрытая эротичность, неосязаемая, когда она одета, но от этого еще более притягивающая. Она слушала, не понимая, что он имеет в виду. Он говорил, что у нее жадное тело.
— Это плохо?
— Нет. Очень хорошо.
Ее закрытые глаза слегка подрагивали темными ресницами, когда он касался ее, она выгибалась спиной, а иногда прикусывала губу, но сразу отпускала ее, растягивая губы в болезненной улыбке так, что чувствовалась напряженная сила ее подбородка. Стоило им соединиться губами, как они тут же отрывались друг от друга, а потом соединяли языки, тяжело и нервно дыша, почти обжигая друг другу легкие.
— Что же это такое? Почему так? — говорила она. — Почему я так сильно чувствую тебя?
Он повернулся к ней, и в свете огромной луны она наконец увидела его так близко, что не выдержала и вцепилась зубами в его плечо, укусила почти до крови так, что он вскрикнул.
— Как же я люблю тебя! — произнесла она, ощутив себя свободно и легко. Теперь в ней было гораздо больше жизни, чем до того, как она почти угасла совсем.
— Ты представляешь опасность, — сказал он.
— Для кого?
— Для тех, кто находится рядом. Сложно пережить близость такой, как ты.
— Это правда? — она приподнялась на локте, желая разглядеть каждый штрих, каждую морщинку на его лице. Три поперечные морщины на лбу, резкая складка между бровей, похожая на шрам. Она прикоснулась к ней, желая прорисовать контур кончиками пальцев, и ее волосы скользнули ему на лицо.
— Неправда, — сказала она. — Это не ты, а я сейчас умру,
— От чего?
— От любви.
— Неужели ты меня любишь?
— Конечно. Я тебя люблю, — она сама удивилась, с какой легкостью произнесла эти слова.
— Скажи еще раз.
— Лю-блю, лю-блю, — нараспев повторяла она, готовая рассмеяться от невозможного счастья, которое закружило ее, почти лишив разума.
Она крепко обхватила и сжала его бедрами, налившимися силой. Она втянула его в себя, все еще повторяя: «Люблю, люблю», потом, раскачиваясь в такт этому единственно оставшемуся слову, сжималась и разжималась внутри. Все остальное потеряло смысл. Они лежали потные, изумленные и растерянные на скомканной простыне, и к ним только-только возвращалось сознание.
Среди ночи она поняла, что заскучала по зеркалу. Она очень давно не разглядывала в нем свое тело и плохо представляла, как оно сейчас выглядит. Выскользнув из-под одеяла, она осторожно просочилась в ванную, как будто стесняясь своего намерения, и застыла у зеркала. Кожа ее стала будто еще тоньше, и сквозь нее просвечивали синие ручейки вен. За последний месяц она чуть похудела, живот стал абсолютно плоским и даже немного втянулся внутрь, но ребра уже не просвечивали, как некогда, сразу после Майки, а плечи округлились и раздались, именно поэтому ей пришлось покупать новый пиджак — обновы прошлой осени уже не сходились на груди. Грудь… Две каплевидные жемчужины были на тон светлей смугловатого живота и плечей. Этим летом ей не пришлось загорать, потому что оно выдалось на редкость сырым и холодным, ей постоянно было зябко, от этого она обрела привычку втягивать голову в плечи, однако сейчас ей захотелось распрямиться и раскинуть руки в стороны, будто собираясь взлететь. Чего уж там, она была ослепительно хороша своим крепким, раскрытым женским телом, яркий цветок ее губ пылал новой страстью, распущенные волосы змеями струились по плечам к животу, внутри которого еще жила ритмичная дрожь. Теперь больше не нужно было сглатывать слезы, сдерживать плач, подавлять даже смех и радость. Она наконец ощутила свою чувственность и безусловную любовь, которых не знала прежде.
За завтраком она наконец почувствовала легкую неловкость. Ей казалось, что все вокруг знают, чем она занималась прошлой ночью с этим седовласым, хотя и моложавым на вид человеком, более того, ей почему-то представлялось, что всем безусловно известно и то, что они с ним вроде бы родственники, или что по крайней мере ее возлюбленные мужчины — уж точно родственники. Она не желала сопоставлять их. Сергей исчез из ее жизни, почти что умер. Теперь она любила Петра Андреевича, вот и все. И никого больше это уже не касалось. Тем более она не пыталась выспросить, а как там дальше. Через два дня они должны были уехать в Лахти вдвоем, а там уже пусть будет как будет.
Все-таки она не до конца понимала, как такое возможно, что они уедут вдвоем, то есть это событие совершенно выпадало из привычной картины мира. Однако он сказал, что в России ей пока не стоит появляться, нечего там делать на пепелище, потому что ее жизнь теперь продолжится здесь, и его новая жизнь начнется рядом с ней, вне зоны досягаемости старых привязанностей и связей. Он не говорил, что они когда-нибудь поженятся, а она и не спрашивала, потому что это было не важно. Ей вообще просто нравилось, как он говорит, как поправляет галстук, как пьет кофе и как водит машину. Она почти растворилась в нем, перестала существовать как единица. Он велел ей оформить отпуск за свой счет на две недели по крайней мере, пока что на две недели, и она сделала это в головной конторе фонда, написав в заявлении «по семейным обстоятельствам». И по тому, как дамы из фонда смотрели на нее, старательно делая вид, что они ничего не знают, она решила, что они давно в курсе и что долго будут еще обсуждать этот ее кульбит, потому что больше в Финляндии обсуждать нечего.
Как только закрылась выставка и ящики с работами отправились на родину, очень далекую теперь родину, о которой она даже не вспоминала вот уже много дней и ночей, и мелкая пыль из-под колес микроавтобуса растаяла в остывшем воздухе, он сказал, что все, Танечка, собирайся, нам тоже пора, и она безропотно сложила в чемодан вещи, одежду, которую теперь редко меняла, потому что днем ей было все равно, что на ней надето, а вечером и ночью она была голой, и ей это нравилось. Однажды он заметил, что у нее грудь того же оттенка, что и лицо, и что это встречается очень редко. Она мельком подумала, откуда же столь тонкое наблюдение, и поняла, что у него было множество женщин, но не удивилась открытию. Она уже знала, что за ширмой счастливой семейной жизни может скрываться что угодно. Главное, что теперь он всецело принадлежал ей, а она ему. И разве могло быть как-то иначе?
Уже успело стемнеть, когда они наконец добрались до этого домика, который вдобавок оказался не в Лахти, а где-то в предместье, в деревне, в которой не было ничего, кроме почты, пивной, церкви и кладбища, на котором давно никого не хоронили, потому что люди предпочитали умирать где-нибудь в другом месте. Так он, по крайней мере, ей сказал, а что уж там имелось в виду… Ключ оказался под ковриком у входной двери, и это было не удивительно, потому что воровать в доме было пока что нечего, там оставалась только некоторая мебель от старых хозяев, слишком громоздкая и старомодная, поэтому хозяева и решили оставить ее здесь. А сам ключ оказался с какой-то очень хитрой резьбой, и она почему-то подумала, что это хороший знак, который означает, что какой бы сложной ни казалась их ситуация, она в конце концов разрешится, и дверь сама откроется в новую жизнь. Возле дома лежало озеро, веранда выходила к самой воде, и, наверное, дом подтопляло в половодье. Однако пока впереди была только осень, а за ней долгая глухая зима, но даже об этой зиме не хотелось думать.
В прихожей большая картина напротив двери была затянута серым полотном.
— Что там, на той картине? — спросила она, едва оглядевшись.
— Это не картина, это зеркало, — ответил он.
— Тут кто-то умер? — она вздрогнула.
— Нет. Хозяева просто прикрыли зеркало от пыли, у них и вся мебель в чехлах. Старый дом, ничего не поделаешь. Многое придется переделать, реставрировать.
— А ты разве не чувствуешь, что в нем есть что-то жуткое?
— Нет, — он рассмеялся. — Тут просто холодно. Но в понедельник придут рабочие и наладят отопление.
Ей было действительно холодно. Согревшись под душем, она поспешила в постель, которую он застелил на старом диване в гостиной. В комнате пахло пылью и, наверное, старым деревом, как еще пахло в доме на силикатном заводе. Прикрыв глаза, она подумала, что по ночам здесь, наверное, слышно, как трещат стены.
— А здесь есть печка? — спросила она.
— В соседней комнате сохранилась изразцовая печь, правда, ею давно не пользовались.
— Нужно будет завтра попробовать растопить. Я очень люблю живой огонь.
— Это может быть опасно в старом доме. Достаточно одного уголька… Потом, надо сперва прочистить дымоход.
— Сколько всяких условий, условностей… Зачем же ты купил такой старый дом?
— Это результат одной давнишней сделки.
— Какая странная сделка. Ты покупаешь дом — и что?
Танюшка слегка задумалась, что, если он состоял на государственной службе, о какой же сделке могла быть речь?
— Есть вещи, о которых тебе совсем не обязательно знать. Ты же помнишь… Хотя, скорее всего, ты не помнишь…
— Чего я не помню?
— Да ерунда, забудь. И больше, пожалуйста, не спрашивай меня ни о чем. Хотя бы потому, что я купил этот дом только ради тебя.
Танюшка знала, что несколько дней назад он выключил свой мобильник. Сказал, что имеет право на личное пространство. Он не скучал ни по дому, ни по работе и не испытывал желания с кем-то общаться. Но незадолго до переезда, еще в Хельсинки, он включил телефон. И как оказалось, напрасно. На него хлынули сотни эсэмэс, которые он читал, все больше и больше хмурясь, потом раздался звонок — настолько требовательный, что его нельзя было проигнорировать. Едва ответив «да», он почти прокричал в трубку:
— Зачем ты мне звонишь?
И Танюшка услышала, как кто-то на том конце кричит в ответ:
— Петр, я звонил тебе целый месяц! Куда ты, черт подери, пропал?
— Я в Финляндии по личному делу, ты же знаешь. И просил тебя всем передать, чтобы меня не беспокоили, — он старался говорить подчеркнуто деловым тоном, однако голос то и дело срывался. — Занимайся своим делом, и все. И научитесь там наконец обходиться без меня!
Танюшка прежде никогда не слышала, чтобы Петр Андреевич на кого-то кричал.
— Не обращай на них внимания, — чуть остыв, сказал он ей. — В России всегда одни проблемы. И всегда приходится кричать.
Они провели два дня в старом доме, вылезая из постели только для того, чтобы поесть, накинув пледы на плечи. Танюшка еще пристрастилась сидеть в кресле-качалке, которое обнаружилось в той комнате, где была остывшая печь. Она перетащила кресло в гостиную и залезла в него, завернувшись в плед, как в кокон. Она раскачивалась, потягивая вино, и думала, что вот же наконец тихое пристанище, приют, похожий на старинную шхуну, списанную на покой, в которой можно укрыться от житейских бурь. А за окном мокрая осень шумела рыжими, красными, бурыми листьями, безжалостно кидая их прямо в черное застывшее озеро, и только сумрачные ели держались стойко, как стражи. Странно, что было не видно птиц, только однажды утром сорока мелькнула за окном. Кто-то ведь жил в этом доме до них, сидел в кресле-качалке, может быть, так же потягивая вино…
— А кто жил в этом доме? — спросила она.
— Сумасшедшая старуха. Ее увезли в дом престарелых, а дом дети продали мне вместе с мебелью. Я решил пока от нее не избавляться. Ты не против?
— Мне здесь нравится, — ответила она.
И это была правда, хотя каждый новый день был похож на предыдущий и ничего нового не привносил в их существование, застывшее, как черное озеро. Разве что однажды пришли рабочие, наладили отопление — кажется, в подвале был котел, — и в доме сразу стало тепло, и появилось ощущение вот именно что настоящего дома. Еще она обнаружила в кладовке настоящее лоскутное одеяло, похожее на пестрое от листьев полотно осени, она застелила им диван, и в комнате сразу стало радостно. Особенно интересно было рассматривать лоскутки, наверняка оставшиеся от одежды, которую некогда носили бывшие хозяева этого дома, — красные, желтые, бордовые, в горошек и цветочек. Она представляла себе, что лепестки в цветочек — это клумбы, в горошек — это идет снег, синие лоскутки были озерами, а желтые — веселыми пятнами солнца…
Потом Петр Андреевич сказал, что ему придется отлучиться дня на два в Хельсинки, но ты тут не скучай, я нашел целую коробку книжек, наверное, финская классика, тебе лучше знать. Проголодаешься — сходишь в лавку, это сразу за погостом, заодно прогуляешься. Место тут пустынное, хулиганов нет. Конфет только много не покупай, конфеты у них невкусные. А я вернусь самое позднее в пятницу утром.
— А что делать, если ты не вернешься?
— Я вернусь, глупыха. Соскучиться не успеешь.
Легко потрепав ее по щеке и поцеловав в лоб, как ребенка, он сел в машину, и, когда дорога опустела, она подумала, неужели все это правда? Неужели теперь так и будет, что ей придется ждать в пустом доме, когда он приедет, и рассматривать лоскутки, а когда он приедет, они залезут в постель на несколько дней, пока ему опять не случится уехать, и она опять будет ждать его возвращения. Но ведь так не может продолжаться вечно.
Одевшись потеплей, потому что воздух уже выстыл, она решила осмотреть окрестности, хотя всю деревню можно было обойти за пятнадцать минут, однако ее интересовал старый погост сразу за церковью, нацеленной черным шпилем в самые облака. Наверное, это была очень старая церковь, как и все в этой деревне. У дороги, ведущей вдоль озера, росли корявые вековые ивы, а в траве прямо под ними еще белели лепестками какие-то запоздалые маленькие цветочки, стойкие и смелые, если выдерживали первые ночные заморозки. За все время путешествия вдоль озера ей не попался навстречу ни один человек, только со стороны шоссе пару раз доносился гул проезжавших мимо лесовозов.
Кладбище как бы врастало в дорогу или, напротив, вырастало из нее. Самые старые памятники, еще 18 век, стояли прямо на обочине. Она присела возле одного и разобрала, что здесь покоится совсем молодая женщина вместе с новорожденным ребенком, прожившим всего два дня, и эта скупая надпись, выбитая на камне лет сто пятьдесят назад, почему-то резанула, как будто чужая боль до сих пор не утихла, а так и висела в воздухе. Ей попалась еще пара старинных памятников, а дальше потянулись могилы уже двадцатого века, видно, что лет пятьдесят назад жизнь била здесь ключом — судя по количеству умерших, но потом, в восьмидесятые, почему-то остановилась… Вокруг стояла оглушительная тишина. Ей вдруг представилось, что если выйти на какой-нибудь мост через озеро, как в той известной картине «Крик», и широко открыть рот, то никакого крика не получится, или если получится, то немой, потому что мирок вокруг окончательно оглох, ни шороха, ни всплеска. Кошка мелькнула в траве и, приседая, так же бесшумно шмыгнула в кусты, бросив на нее злобный взгляд, каким обычно деревенские встречают чужих.
За кладбищем начинались одинаковые аккуратные домики, крашенные охрой, с белой оторочкой окон и крыш. Домики выглядели обитаемо, но во дворах было пусто. Интересно, если привезти сюда Майку… Есть ли по соседству другие дети? И что Майка будет делать здесь? Не выдержит и двух дней.
Танюшка повернула назад. Обратная дорога пролетела совсем незаметно и показалась в два раза короче, как будто деревня морочила ее, растягивая и сокращая свои тропинки. На крыльце она заметила свежие рекламные газеты. Значит, почтальон узнал, что в доме кто-то поселился. Она подобрала газеты и оставила их в прихожей на полке для обуви — на тот случай, если все-таки попытается протопить печку, хотя прежде надо было где-то раздобыть дров. В холодильнике она обнаружила какие-то полуфабрикаты, приготовила их и съела без аппетита, почти что силой затолкав в рот. Книжки, которые рекомендовал ей перед отъездом Петр Андреевич, оказались пустыми детективами, поэтому она предпочла им рекламные газеты, обнаруженные на крыльце, в них сообщалось, какие товары и где можно купить со скидкой, а также расписание увеселительных мероприятий в Лахти — по крайней мере, это была хоть какая-то зацепка за утраченную реальность.
«Lopeta aamupalansyöminen, syö lounaaksi pelkkää salaattia ja juo vettä joka ilta ennen kilpailua», — вещала передовица рекламного приложения, то есть откажись от завтрака, в обед питайся одними салатами, а вечером выпей воды. Таким образом жюри советовало готовиться к грядущему конкурсу красоты. Ниже реклама кричала: «Edulliset kauneus-kilpailumekot», обещая продать по дешевке платья для конкурса красоты. Помешались они все на этом конкурсе «Мисс Хельсинки».
Она накинула курточку и вынесла на веранду кресло-качалку. Тусклое солнце, притупленное вечерней дымкой, зависло над озером, подкрашивая небосвод клюквенным соком. Она сидела на веранде долго, даже после того, как тело уже полностью покинуло домашнее сонное тепло, кресло мерно покачивалось и поскрипывало под ней, звуков так и не проявилось, ватная тишина постепенно заволакивала сознание. Она тщетно пыталась побороть в себе горькое чувство никчемности, коварно поднявшееся со дна, стоило только ей остаться в одиночестве. Бокал вина только усугубил меланхолию, она как будто вышла из-под гипноза, в котором безвылазно пребывала последние две недели. Что же такое она сотворила со своей жизнью? И как такое могло случиться, что она стала любовницей собственного свекра? А если кто-то узнает, это же вообще полный кошмар, только она не хотела разбираться в этом кошмаре, ее затянул черный, слепой омут страсти, в котором она барахталась, понимая, что ей все равно не выбраться, оставалось вот именно что только барахтаться…
Там же, в кресле-качалке, нашел ее Петр Андреевич, когда уже стемнело и воздух остыл. Она не спала, ей давно нужно было перейти в дом, она совсем окоченела от холода, но то ли вяло текущие мысли, то ли сам холод заворожили ее, и она безвольно покорялась их обезболивающей, убаюкивающей власти. Он взял ее на руки и перенес в гостиную на диван, уложил поверх лоскутного одеяла. Она не сопротивлялась, продолжая так же бессмысленно смотреть в пустоту. Он согрел чаю и усадил ее на постели, подложив под спину подушки.
— Как же ты напугала меня, моя девочка. Я приехал, а дом пустой, я не знал, что и подумать…
— Я целый день скучала одна, без дела… — оттаяв, наконец произнесла она.
— Потерпи еще немного, скоро все это кончится.
— И что начнется?
— Совсем другая жизнь, достойная тебя. Сергей не смог обустроить ее, потому что не понимал, каким владеет сокровищем, — он согревал ее пальцы в своих ладонях, дышал на них, поочередно расцеловывая каждый пальчик. — Запомни, если я даже оставляю тебя одну, то делаю это только ради тебя, ради нас с тобой.
— Это все очень сложно пережить. И тем более сложно, если я не понимаю, что происходит.
Он снял с нее куртку и укрыл пледом.
— Через месяц тебе придется съездить в Россию, — он произнес странным, почти деловым тоном. — Может быть, в последний раз.
— Зачем?
— Развестись с Сергеем. Ты ведь до сих пор его жена. Думаешь, я не понимаю, что такое творю? Гад я последний. Но я тебя люблю и ничего не могу с этим поделать.
— Сергей знает про нас?
— Нет. Никто не знает.
— Но как же тогда все устроится? Ты же говоришь, что все устроится? — она приникла к нему, зарылась лицом в его рубашку, желая исчезнуть.
— Все устроится очень просто. Ты поедешь в Россию, поставишь свою подпись в бумагах — Сергей уже подал на развод. А заодно подашь документы на переезд в Финляндию, пока сюда еще пускают. У твоей мамы в паспорте написано «финка»? У нее сохранилось свидетельство о рождении?
Танюшка наконец вернулась в реальность. Желая окончательно прогнать морок, она оторвалась от подушек, спустила ноги на пол и переспросила, чтобы убедиться, что ей не послышалось:
— Так ты хочешь, чтобы я подала документы на переезд?
— Пойми, в России мы больше оставаться не сможем. Я разведусь, но чуть погодя, чтобы не было так заметно…
«И у Вероники Станиславовны наконец появится время для саморазвития», — не без злорадства подумала Танюшка.
— …выйду на пенсию. А здесь займусь коммерцией, для этого есть все предпосылки.
— А я? Что буду делать я?
— Да все что угодно. Но пока надо просто пересидеть, затаиться. Мне, как ты понимаешь, тоже не нужна общественная буря. Потом мы сможем уехать в Италию или Испанию, куда захочешь. Финляндия — не подходящая страна для тебя, здесь слишком мрачно и скучно.
Она поразилась, до чего же бесстрастно он смотрел на нее в этот момент.
— А как же Майка? — опомнилась Танюшка, в последние дни она почти не вспоминала о ней. — Она что же, останется с твоей женой?
— Майка скоро окончит школу. А там сама решит, где и с кем ей оставаться. Нельзя силой привязать ребенка к себе, будет только хуже.
— Вот именно это я давно хотела сказать твоей жене!
— Танечка, Таня! Но что же делать, если все оно так случилось? Конечно, я страшно виноват перед тобой, перед женой, перед Серегой, — он опустился на колено на коврик перед диваном, не отпуская ее руки. — Но сколько же можно мучиться и обманывать других и себя? Я уже три года как не живу с женой, просто не могу себя заставить, она мне неинтересна, и все это время мучился от любви к тебе, — в его глазах мелькнула дикая, безумная искра. — Я был одержим тобой, когда вы с Сергеем ночевали у нас, я потом зарывался лицом в простыни, на которых лежала ты, и ненавидел собственного сына. А когда узнал, что он хочет оставить тебя, не сумел справиться с этим…
— И ты думаешь, мы еще будем счастливы? — в ее голове крутилась тысяча вопросов, но этот выскочил первым.
— А разве мы сейчас не счастливы? Да я не могу надышаться тобой! Не знаю, сколько еще лет я пробуду с тобой — пять, десять, двадцать. Но все они будут твои, только твои…
— Но ведь прошлое нас не отпустит. И что мы, в конце концов, скажем Майке?
Он наконец оставил ее руку, поднялся с ковра и несколько раз нервно прошелся по комнате.
— Зачем сейчас думать об этом? Как-нибудь оно все само утрясется… Нет, ты мне скажи: Серега думал, что скажет Майке? О чем он вообще думал?
— О другой женщине. Это дело нередкое. Отец тоже оставил нас, когда я совсем маленькая была… И ты поначалу был мне как отец. Пока я не почувствовала в тебе еще другую, не отцовскую нежность.
— Все образуется. За это ведь не сажают. Пройдет год, другой… Главное теперь — оформить развод, чтобы разрубить наконец этот узел.
— И когда же мне ехать в Россию?
— В самом начале ноября, когда я закончу в России свои дела — выйду на пенсию и продам старую квартиру. Для этого мне придется оставить тебя здесь в одиночестве дней на десять.
— А мы не можем поехать вместе?
— Нет. Этого никак нельзя делать.
— Но ведь в фонде все равно уже знают.
— Что знают? Никто ничего не знает наверняка. А догадки — ну, это просто догадки, никаких доказательств. Я уеду дня через два-три…
Она открыла рот, как ребенок, которому дают микстуру, но так и не придумала, что ответить. Если раньше ей было очень трудно оторваться от него, то теперь попросту невозможно. Он был тем человеком, которому ей хотелось целиком довериться.
И все-таки он уехал, оставив ей достаточно денег, которые она могла потратить в Лахти на свои удовольствия, правда, она так и не нашла, на что их потратить, только один вечер просидела в баре допоздна, тупо уставившись в окошко, мимо которого праздно гуляющие фланировали в гавань и обратно. Она совершенно не брала в голову, как выглядит в одиночестве на высоком стуле, пока к ней не подсел белобрысый парень с кольцом в носу. Здесь не такое уж и плохое пиво, сказал он, хочешь попробовать, правда, я уже отхлебнул немного.
— Jätkä on rakastunut,— ответила она, смерив его почти презрительным взглядом. В том смысле, что парниша влюбился.
— Make emimmi.Onpas sillä pitkät sääret, — ничуть не смутившись, сказал он. Мол, сладкая девочка, ноги-то какие длинные.
— Sikapitkät, ага, вот ведь какое свинство, — хмыкнула она, явно ощущая свое превосходство.
— Ihan kuin mimmeilla videoissa. Да, как у этих дамочек на видео.
— Videoiden mimmit ovat viimeinen asia, mihin varsinaisesti halusin itseäni verrattavan! — выдала она и сама удивилась, что смогла слепить по-фински такую длинную отповедь: эти дамочки на видео — последнее дело вообще, не вздумай меня с ними сравнивать!
Парень спокойно ответил ей, что я так думаю, ты явно не местная, иначе из-за тебя тут все давно бы передрались. Кто-нибудь прыгнул бы с крыши, другой — повесился, а третий кого-то пришил. В общем, смотреть на тебя просто замечательно. — Ну так смотри себе, только с вопросами дурацкими не приставай. — Да? А ты будешь участвовать в конкурсе красоты? — Я же просила, с дурацкими вопросами… — Это, кстати, совсем не дурацкий вопрос. Ты сама откуда? — Из России. — А, тогда тебя еще не возьмут. Русских на конкурсы вообще не любят брать. — Ну, это мы еще посмотрим, как они меня не возьмут! — Танюшку почему-то сильно задело последнее замечание про русских, хотя еще пять минут назад она и не думала ни о каком конкурсе. А финн основательно на нее залип и вдруг начал жаловаться, что этим приключением готов даже испортить все свои отношения с близкими людьми, потому что все равно его никто не любит, и каждый новый день ему только хочется плакать…
«Ты в этом не одинок», — думала она во время его слезливого монолога.
Она чуть не опоздала на последний автобус, едва отделавшись от белобрысого кавалера. Правда, он, может быть, именно этого и добивался, чтобы она опоздала на свой автобус.
Выскочив на своей остановке и все еще куда-то торопясь, Танюшка стремглав кинулась аллеей, плотно засаженной елями, к дому, который посреди осенней непогоды казался ей настоящим спасением от плачущих финнов, любопытных глаз и чужого воздуха вообще. В доме оставались некоторые вещи как доказательство того, что все это ей не снится и что ее одиночество кончится не позже двадцать восьмого октября. Она знала уже по предыдущей жизни, что Петр Андреевич бывал предельно точен. (Она так и не смогла одолеть привычку даже про себя называть его по отчеству.) Из его вещей в шкафу оставался светло-коричневый костюм в шоколадную полоску, в котором он был похож на гангстера. В самом начале осени он носил его с бурыми штиблетами, недоставало только гангстерской широкополой шляпы и пистолета за поясом, хотя грабить банки было давно уже не модно, и Танюшка понимала это. Теперь, когда он уехал, она иногда прижималась к этому костюму, но примерить на себя не решалась, потому что он бы наверняка это не одобрил, как ей почему-то думалось. Может быть, потому, что костюм был каким-то образом связан с его статусом, властью, которой он обладал над людьми, в том числе и над ней, хотя власть над ней была совсем иного рода. Но все равно, даже сейчас прикасаясь к его костюму, она ощущала себя так, будто трогает святыню, и еще — как будто за ней наблюдают, хотя дом был пуст, и в его тишине слышно было, как потрескивают стены. Она так ни разу и не решилась позвонить ему в Россию, хотя он купил ей сотовый телефон и забил свой номер, однако звонить разрешил только в случае атомной войны. Потому что не было никакого смысла звонить и жаловаться, что ей одиноко, это уже заранее было понятно. И что она будет безумно скучать — это тоже было понятно, вдобавок еще и весьма банально.
— Дождись уже двадцать восьмого и не создавай неудобных ситуаций — ни мне, ни себе.
— Да? А сам ты разве позвонишь не можешь? Из укромного места.
— Хорошо. Ближе к приезду я тебе позвоню, — пообещал он, однако так до сих пор и не позвонил, и вот уже гаденькое, холодное беспокойство поселилось внутри. Хотя она знала, что он вернется. Она ему верила.
Ей предстояло убить еще дня два-три, и она все-таки решилась. Конечно, это была почти безумная затея — участвовать в конкурсе, на который гостей будут пускать исключительно по приглашениям и на который будут приезжать на роскошных машинах. Однако раз уж она решила, отступать было некуда.
Автобус в Хельсинки катил через поля и перелески, украшенные бурыми, кирпично-красными тонами, принаряженные поздней осенью накануне глухой зимы. Она предварительно позвонила в оргкомитет конкурса, ей ответили, что кастинг уже закончен и что усиленно идет подготовка в Выставочном центре Пасила. Танюшка знала, что от вокзала в Пасила ходит электричка, а там рукой подать до этого Выставочного центра, в котором Культурный фонд однажды проводил семинар по книгоизданию… У нее было достаточно денег, чтобы поселиться в фондовской гостинице недалеко от вокзала, номер пришлось снять за свой счет, потому что она же была в отпуске.
Едва забросив чемодан в комнату, она поспешила на электричку, стараясь не проникаться привычной депрессией Хельсинки, которая парила в воздухе и неизбежно затекала внутрь вместе с дыханием. Яркая осень не могла побороть вечного уныния города, мрачного, как подземелье троллей. Серые громады зданий наступали со всех сторон, хмурое небо давило на плечи…
Найти оргкомитет конкурса не составляло труда: в фойе Выставочного центра табличка вещала, что он находится в студии 117. Выпив в буфете кофе, чтобы взбодриться — пришлось встать очень рано, чтобы успеть на первый автобус, — она прошествовала прямиком туда, гулко цокая каблуками в пустынном коридоре, и звук ее шагов отдавался под куполом черепной коробки, потому что она очень переживала, что сейчас ей скажут еще раз, что кастинг уже окончен. Хотя какая разница, если разобраться? На конкурс красоты все приходят со своими зубами, ногами, волосами и т.д. И уходят ровно с тем, что пришли. Тогда какой же в этом может быть смысл, разве что кто-то скажет, что ты самая красивая. Танюшка, в принципе, и так это знал, и все-таки потянула на себя дверь студии 117.
Обычные столы и стулья, разве что расставленные слегка хаотично, как будто между ними бегали и играли в ляпы. За одним столом сидел мешковатый дядька с остатками волос над ушами, который как раз в этот момент завтракал или обедал кофе с гамбургером.
— Moi! — она поздоровалась, улыбнувшись буквально до ушей, стараясь держаться как можно увереннее.
— Moi! — он поспешно сглотнул кусок и, похоже, обжегся кофе.
Она сказала, что хотела бы участвовать в конкурсе красоты, хотя знает, что кастинг закончен, но может быть, все-таки еще не поздно…
Он несколько секунд смотрел на нее с полуоткрытым ртом, не мигая и почти не дыша, потом усиленно замотал головой: Ei, ei! — в том смысле, что нет, еще не все потеряно, еще возможно втиснуться в стройные ряды финских красоток. Он лихорадочно вытер о свитер масляные пальцы, неловко смахнул со стола остатки гамбургера, полез за ними под стол и наконец отправил в мусорную корзину. Кто ты, расскажи о себе, попросил дядька.
Она сказала, что работает в Культурном фонде, поэтому сейчас постоянно живет в Финляндии. Она пришла доказать всему миру — ну, пускай сперва всей Финляндии, — что она самая красивая и что если кто-то этого не понимает, то…
Дядька, которого звали Антти Пуронен, сказал, что красавицы сейчас как раз занимаются в тренажерном зале и что она может к ним присоединиться, но сперва надо заполнить анкету участницы, это не займет много времени. Рост-вес-возраст, девяносто-шестьдесят-девяносто, хотя нынешние девушки гораздо объемнее, это и понятно, здоровое питание, витамины, белок… Ты пойдешь под номером 17. — А ничего, что мне уже тридцать пять? — Да тебе не дашь и двадцати пяти.
Ну, это был явный комплимент.
Он проводил ее гулким коридором в тренажерный зал, попутно продолжая что-то еще объяснять и смешно подпрыгивая на каждом шагу то ли от восторга, то ли просто подпитывая хорошее настроение. Tanja, Tanja, olethan hiton kaunis, en tietänyt, että sellaisia on olemassa. Танья, Танья, да как же ты чертовски красива, я и не знал, что такие бывают на свете…
Из-за двери доносилась музыка. В зале обнаружились высокие девушки в голубых тренировочных костюмах, с сильными лошадиными крупами, длинными волосами и снежно-белыми зубами. Почти все белобрысые, с хвостами на затылках, что только усиливало их сходство с молодыми кобылками. Все они ритмично двигались под музыку, раскачиваясь, как на ходулях, на своих длинных-предлинных ногах. Антти Пуронен жестом велел тренеру остановить музыку и принялся объяснять, что в конкурсе будет участвовать еще одна красавица. Пожалуй, он объяснял слишком долго, девушки уже давно все поняли и смотрели на Танюшку вроде бы с искренними улыбками, однако ее в этот момент охватило страшное одиночество. Она внезапно ощутила себя совершенно чужой и почему-то вспомнила детство на силикатном заводе. Ей остро захотелось домой, то есть на силикатный, в старый спортивный зал, в котором баскетбольный мяч гулко отскакивал от деревянного пола… Девушка с ледяными глазами протянула ей ладонь. Она хотела подружиться, но Танюшка это не сразу поняла, наконец, спохватившись, вцепилась в протянутую ладошку, будто ища спасения из полыньи. Девушку звали Аста, и она посоветовала ей попросить у Пуронена еще один костюм, когда он наконец закончит речь, — здесь все выдавали наготово, не опасаясь ошибиться в размере, потому что девушки были все, как по одной болванке.
Но вот что странно: натягивая в раздевалке эластичный голубой комбинезон, она поймала себя на том, что вот уже полчаса как не думает о телефоне, молчавшем где-то в недрах сумки, которую она везде таскала за собой, плотно прижимая к телу на тот случай, что если не услышит зуммер, то хотя бы ощутит вибрацию. Спасибо, Аста, сказала она, вернувшись в зал, как будто бы за совет попросить костюм, хотя на самом деле — за то, что сумела отвлечься. И потом, когда они обедали в баре Выставочного центра, — а конкурсантам действительно разрешалось съесть в обед только овощной салатик с креветками и выпить воды, — она уже думала, как хорошо, что ее все-таки взяли на конкурс, иначе она бы просто свихнулась от одиночества в деревне, в которой мертвых больше, чем живых. Или бы набрала в давке дешевого пива и пробавлялась оставшиеся дни пивом и пиццей, деградируя душой и телом. А тело распускать нельзя, это она уже поняла. Если не строить свою кристаллическую решетку, то и жизнь не строится, вот.
Ты где живешь, спросила Аста. — Пока что в гостинице Культурного фонда. — Ты русская? — Да. Разве не заметно? — Заметно. Русские очень красивые. У тебя есть мальчик-друг, poikaystävä? — Poikaystävä… Да, пожалуй, есть мальчик. Хотя не такой уж он мальчик, а вообще мужчины, когда влюблены, они все как мальчики. Причем глупые мальчики. Аста засмеялась, широко раскрыв рот, в котором росло не меньше ста зубов. — А у меня бабушка была русская, из Питера, сказала Аста. — Вот это здорово. А у меня бабушка ингерманландка, из-под Гатчины.
Танюшка спросила, что еще нужно будет делать на этом конкурсе, кроме дефиле в купальниках и вечерних платьях. Аста сказала, что будет творческий конкурс и проверка интеллектуальных способностей, но это, собственно, не важно. И вообще все остальное тоже не важно, потому что первое место все равно получит Мия Теппонен, не стоит даже надеяться, потому что ее папаша жюри давно купил. Он очень богатый лесопромышленник, и у него никого нет, кроме дочери, а жена умерла несколько лет назад, повторно он жениться не хочет, потому что Мия новую мамочку не примет, она сама рассказывала об этом только вчера вечером. Аста скосила глаза на рыжую дылду с надутыми красными губами, которая уминала салат за соседним столиком. Изо рта у нее торчала веточка укропа. — Тогда зачем ты сама участвуешь в этом конкурсе, спросила Танюшка. — Но ведь есть еще второе место, за него обещан средиземноморский круиз.
После обеда их учили ходить так, чтобы двигались обе руки. Обычно женщины машут только одной рукой, во второй у них сумка, поэтому, даже если этой сумки нет, рука по привычке висит неподвижно. И пока они вышагивали по подиуму, стараясь работать обеими руками и выбрасывать ногу вперед от бедра, а не от колена, Танюшка не могла отделаться от навязчивого воспоминания: Крым, дом моделей, дефиле в брючном костюме, дырка в линолеуме, в окрестностях которой нужно было заходить на поворот… Она невольно запнулась на гладкой поверхности, почти рухнув на Мию Теппонен, вышагивающую впереди. Та отстранилась, прошипев что-то вроде: эта рюсся ходить на каблуках не умеет. Хотя в Финляндии на каблуках как раз ходили только русские, финки шныряли по улице в тапочках или растоптанных мокасинах.
Мия вообще не умела ходить пешком, она передвигалась на огромном блестящем лимузине, который занимал целых три места на стоянке возле Выставочного центра, и Аста рассказала, что эту машину ей подарил папа на восемнадцать лет. Танюшка подумала мимоходом, что Мия всего на два года старше Майки. Ну и что эта рыжая шмакодявочка могла знать о жизни? Уж точно она полагала, что жизнь — это праздник, и что впереди ее ждет такой же праздник, и что старости не будет вовсе… Но разве Танюшка когда-то не думала точно так же, что уж у нее-то уголки губ никогда не стекут вниз, потому что она привыкла улыбаться каждой мелочи, потому что жить все равно радостно — только потому, что впереди еще много-много светлых дней… И тут же ей стало немного жаль Мию, потому что у этой глупой рыжухи все главные разочарования были еще впереди. Ей даже захотелось подойти к ней, погладить по голове и сказать что-то вроде того, что знаешь, девочка, ты только ни за что не сдавайся, что бы там с тобой ни случилось…
В этот момент ей показалось, что за ней кто-то внимательно наблюдает.
Потом тренировки плавно переросли в сам конкурс, она даже опомниться толком не успела, как все началось. Часа за полтора до начала им нужно было состряпать на свой выбор национальное блюдо, которое должно было потом продегустировать жюри. Им выдали колпаки и фартуки и отвели на кухню ресторана Выставочного центра, где на столах уже были разложены самые простые исходные продукты — мука, яйца, соль, овощи, крупы, филе рыбы и мяса. Танюшка приготовила курник с треской, причем никто из присутствующих не знал, что пирог называется по-карельски kurniekka, но она так и попросила объявить, что это самый настоящий kurniekka, хотя настоящий наверняка выпекался из ржаной муки и рыбешки помельче.
Из кухни девушек отвели в душ, а затем на макияж — визажист решил оставить ее ресницы нетронутыми и только слегка припудрил нос. В гримерной каждую конкурсантку нарядили в длинное платье — ей досталось, пожалуй, самое скромное, без бантиков и выкрутасов, цвета молочного шоколада, с разрезом вдоль левого бедра. Аста в бледно-голубом платье с ледяными блестками выглядела как Снежная королева, Танюшка еще подумала, интересно, знают ли финны эту сказку, или же она популярна только в России…
Когда Антти Пуронен, упакованный в черный костюм ведущего, в котором он смахивал на пингвина, причем основательно облысевшего, попросил Танюшку представиться и рассказать о себе, у нее наплывом перед глазами потекли картинки советского детства, дом, в котором она выросла такой, какой выросла, бабушка возле печки, бормотавшая «Lisää, lisää», добавляя соли в щи или кашу, крутящееся колесо швейной машинки, мама во дворе у поленницы в фуфайке и сером платке… И вдруг по тишине, воцарившейся в зале, она поняла, что ее внимательно слушают, тогда она еще решила добавить, что, несмотря на скудость жизни, дети никогда не ложились спать голодными, потому что мама работала день и ночь, отказывая себе во всем…
Пуронен смахнул слезу. И это были настоящие слезы умиления, которые старательно пытался спрятать, уйдя в глубь сцены и пытаясь сделать вид, что разговаривает со звукооператором.
Когда прошло первое волнение, Танюшка огляделась и с небольшим разочарованием поняла, что конкурс проходит в далеко не шикарном помещении. Зал скорее можно было назвать ангаром, в котором были установлены эстрада, рекламные щиты и ряды стульев. Остальное пространство, разделенное передвижными ширмами, занимали кофейни быстрого обслуживания с гамбургерами и пирожными и винные бутики, которые наверняка уже успели сорвать на конкурсе немалый куш. Финны же не могли отсидеть в зале полтора часа просто так, чтоб не перекусить. В какой-то момент она даже подумала, а с какой стати выделывается тут, демонстрируя себя со всех сторон в вечерних нарядах, шляпах и купальниках. Перед кем? Однако все вокруг вели себя так, как будто происходящее имело глубокий скрытый смысл. Или даже не скрытый, а абсолютно явный, состоящий в созерцании той самой красоты, которую присутствующие явно не находили в себе. Но почему так происходит, когда частичка красоты с рождения присутствует, наверное, в каждом человеке… Додумать эту мысль до конца она не успела, потому что начался конкурс рукоделия, когда надо было правильно пришить к пальто пуговицу с четырьмя дырочками, и это показалось ей достаточно нелепым, потому что она еще со школьных уроков труда знала, что такие пуговицы пришиваются тремя-пятью стежками в каждую пару отверстий, а не крестом. При этом нитка должна быть двойной и не слишком длинной. Быстро и аккуратно пришив к пальто свою пуговицу, она еще некоторое время наблюдала, как мучились молоденькие красотки, сперва пытаясь вдеть в иголку длиннющую нитку, а потом путаясь в ней и ругаясь на иглу почти вслух, исколов все пальцы…
Потом нужно было назвать формулу воды и прочесть наизусть стихотворение финского поэта, лучше классика. На счастье, она помнила еще со студенческих времен «Качели богов» Эйно Лейно, однажды ей даже пришлось читать на университетском поэтическом вечере:
Kenen korkeat
jumalat keinuunsa ottavat kerta,
eivät ne häntä yhdessä kohden pidä,
he heittävät häntä välillä
taivaan ja maan —
siksi kuin järjen valon häneltä
vievät5.
Она плохо понимала каждое слово в отдельности, потому что стихотворение было написано на старом, весьма витиеватом финском, однако общий пафос был ясен: Лейно говорил о том, что меченные богом люди не задерживаются долго на земле. В зале опять зааплодировали. Она невольно поймала восхищенный взгляд Асты и несколько ревнивых — со стороны ее конкуренток, которые наверняка думали, откуда, мол, эта русская знает финскую классику. А вот вам! — теперь она почти ликовала.
Лысеющий пингвин Антти Пуронен дохнул в микрофон, который издал препротивный скрипящий звук, а затем объявил перерыв, чтобы жюри могло спокойно принять решение, kaikessa rauhassa, да. В перерыве конкурсанткам разрешили спуститься со своего пьедестала к простым смертным финнам, которых обносили шампанским и мелко нарезанными фруктами. Танюшка наконец ощутила, что в зале прохладно. Открытые плечи красавиц в бальных нарядах успели обрести фиолетовый оттенок, и это особенно стало заметно, когда выключили софиты и пространство ангара прошил мертвенный свет диодных светильников. Ее платье изумрудной зелени с золотистыми прожилками, надетое специально для финала конкурса, в диодном свете слегка светилось. Большинство мужчин в зале были в смокингах, хотя Танюшка не была уверена, что это именно смокинги, ну, такие строгие черные пиджаки, которые обычно надевают на торжественные приемы. Между ними терлись фотографы и корреспонденты, одетые, по традиции, кое-как. Народу как будто бы все прибывало, собравшиеся сдвигались теснее, и между ними приходилось протискиваться. Толпа медленно передвигалась по кругу. Танюшка краем уха улавливала какие-то совсем непонятные разговоры о курсе акций и еще о чем-то. Она смотрела на мужчин в смокингах, женщин в сверкающих платьях, расшитых стразами, — конкурсанток и обычных дам, под одеждой которых четко читались толстые складки жира, однако это их, похоже, ничуть не смущало. Пошарив глазами по залу, она нашла Асту. Аста стояла с бокалом шампанского возле рекламного баннера. Ее кожа выглядела алебастрово-бледной, а волосы отливали серебром. Аста казалась до крайности одинокой, хотя и пыталась флиртовать с каким-то курносым толстяком, впрочем, здесь все мужчины были толстыми и очень похожими друг на друга. Только пара очкастых интеллектуалов с откровенно подбритыми лбами исподтишка посматривала на девиц, которые вели какую-то примитивную беседу, зато щеголяли фантастически длинными ногами в разрезах серебристых платьев.
Фотовспышки сверкали. Откуда-то тянуло луком, скорее всего, от гамбургера, которым какой-то потный толстяк, наверняка журналюга из желтой газеты, закусывал шампанское. Под баннером, призывающим не превышать скорость на дорогах, особенно зимой, потому что дома ждут дети, мужик лет сорока, с редеющими светлыми волосами, отдававшими в рыжину, с белесыми глазами что-то жевал, не в силах проглотить, и при этом нагло пялился на нее. Когда она прошла мимо него, ненароком задев в толчее плечом, он вроде бы пробормотал ей вслед, что она что-то обронила. Ни черта она не обронила. На ней не было ничего такого, что могло бы отвалиться. Она просто хотела выбраться из этого сарая на воздух или, по крайней мере, найти более просторное место. Она повернулась к мужику спиной. Жилка билась у нее на шее, плечи подрагивали. Слезы застили глаза, и это были слезы одиночества, которое вдруг особенно ярко прорезалось в толпе. Слева ее ловко обогнул официант с целым подносом бокалов, и ей захотелось поддеть этот поднос так, чтобы бокалы разлетелись вдребезги к чертовой матери или к едрене фене, как деликатно выражались на силикатном заводе, чтобы хоть как-то разрядить это финское занудство. Асту она совсем потеряла из виду.
Журналюга из желтой газеты, от которого все еще несло луком, настиг ее в кафешке, когда она присела, чтобы перевести дух. Tanja, начал он, Танья, ты так хорошо рассказала о своем советском детстве, в котором вам было совсем нечего есть, но вы все-таки выжили, потому что мама вкалывала с утра до ночи и еще сама колола дрова… Вроде бы он говорил все так, как она сама вот только что сказала со сцены, и все-таки совсем не так, потому что скудное существование в СССР все-таки было детством, а детство редко задумывается над тем, что где-то есть кусок пожирнее, в детстве свои радости и свои сокровища, спрятанные у мамы в заветной шкатулочке… — Tanja, у вас в доме не было газа, потому что вы финны? Это вас так унижали? — Ei, ei, конечно, нет, она решительно замотала головой, я же совсем не это имела в виду. — Ты сказала, Танья, что у вас не было газа и что мама сама колола дрова большим топором. Это так? — Kyllä, так, но значит совсем другое… — Что другое?
Она не могла толком объяснить. Когда она наконец избавилась от этого журналюги, ее как-то случайно вынесло к Асте. И Аста сказала ей, что тот самый мужик с рыжеватыми волосами, который пытался к ней приклеиться возле баннера, — и есть лесопромышленник Теппонен, который купил жюри. Осмо Теппонен. — Ну и наплевать, сказала Танюшка. Наплевать на этот конкурс. Я только буду очень рада, если тебе дадут вице-мисс и ты поедешь в круиз. — А ты сама разве не хочешь в круиз? Если честно, ты здесь не только самая красивая, ты еще и самая умная из всех нас. Я тобой восхищаюсь. Почему ты плачешь? — Потому что меня впервые в жизни назвали умной, Аста. И вообще ты очень хорошая, Аста. Ты как настоящая подруга…
Антти Пуронен, поднявшись на сцену, снова дохнул в микрофон и, переждав секунды две, пригласил красавиц подняться на сцену для объявления результатов конкурса и награждения победителей. Первой на подиум взлетела Мия Теппонен, задорно тряхнув рыжими кудрями, готовая к абсолютному триумфу. Аста и Танюшка поднялись на сцену, взявшись за руки, и пристроились с самого краешка к дуге мосластых и зубастых красавиц. Танюшка еще подумала, что такими зубами можно запросто замкнуть электрическую цепь, прикусив обрывки проводов, и при этом остаться в живых. Такие зубы преспокойно выдержат двести двадцать вольт…
Антти Пуронен принялся долго говорить о том, что перед жюри стоял очень сложный выбор, потому что каждая девушка ослепительно хороша по-своему и что, если бы разрешили, он бы по очереди женился на каждой… В зале раздался грубый гогот, который, впрочем, быстро заглох. Потом всем участницам вручили наборы косметики «Lumene», комплекты бижутерии, японские швейные машинки, корзины с цветами и плюшевых мишек. Однако конкурс есть конкурс, продолжил Антти Пуронен, ничего не поделаешь, и третье место на этом конкурсе жюри почти единогласно отдает… Он назвал какое-то имя, Танюшка не расслышала толком, да и на эту девушку с мощными бедрами она и не обращала большого внимания. Совершенно ничего особенного, типичная финночка со скуластым лицом, чуть раскосыми глазками и жидковатыми волосами, наверняка в роду были саамы, потому жюри и решило уважить национальное меньшинство… Когда улеглись аплодисменты и счастливая обладательница третьего места, которая и сама была ошарашена, подставила голову, чтобы на нее надели корону, довольно криво, кстати, надели, может быть, корона была ей просто маловата, — Антти Пуронен опять дохнул в микрофон, чтобы объявить вице-мисс конкурса. В паузе по залу поползло напряжение, и даже Танюшка нервно сглотнула, крепче сжав холодную ладошку Асты, которую так и не отпустила до сих пор.
Ее пробил холодный пот, когда Антти Пуронен сказал, что второе место на конкурсе «Мисс Хельсинки» жюри присудило Мие Теппонен! Он выкрикнул это имя, пытаясь вложить в свой возглас как можно больше восторга, однако в ответ раздались редкие хлопки, которые тут же захлебнулись, и воцарилась оглушительная тишина. Антти Пуронен попытался прорвать тишину, прокашлявшись и снова назвав имя вице-мисс: Мия Теппонен.
Мия Теппонен наконец снялась с места и, двигаясь как сомнамбула, немного даже приоткрыв рот, приблизилась к Пуронену, чтобы тот надел ей корону. Она наклонила голову, и волосы с плеч соскользнули на одну сторону рыжим водопадом, обнажив шею, как под удар топора. Ей требовалось улыбаться, однако она стояла совершенная растерянная, вроде старшеклассницы у доски, и что-то там лепетала, будто бы в свое оправдание. Пуронен, стараясь держать марку, попросил ее нагнуться пониже, потому что попросту не мог дотянуться до ее макушки, тогда она покорно присела на одно колено, вот уж точно как будто желая положить голову на плаху. Потом он помог ей подняться и проводил на почетное место.
Похоже, никто так и не понял, что случилось и почему игра пошла не так, ведь конкурс — это же просто игра, именно так и настраивали девушек, чтобы они сильно-то не сокрушались, даже если и не займут призового места. Хорошо провели время, получили дорогие подарки, ну…
Пуронен опять выскочил к микрофону. Он явно нервничал, и это было заметно по тому, как он то и дело поднимался на носочки, будто желая взлететь. Увы, пингвинам это не удается, поэтому эти его попытки выглядели смешно и жалко. Терзая в руках какую-то салфетку, Теппонен громко и членораздельно объявил, что первое место и звание самой красивой девушки Финляндии жюри единогласно присудило Танье Ветровой!
Что? Улыбка так и не добралась до ее губ. Только глаза вспыхнули и погасли.
— TanjaVetrova! — еще раз громогласно объявил Антти Пуронен.
Эхо гулко отозвалось под самым потолком, и зал срезонировал: Tanja Vetrova, TanjaVetrova! — покатилось по рядам сперва робкими шепотками, а потом настоящим шквалом голосов, который быстро перерос в протяжный восторженный вой.
Аста подтолкнула Танюшку в спину, чтобы та наконец сделала шаг вперед. Все еще плохо веря себе и тому, что кричали из зала, Танюшка на шатких ногах приблизилась к Антти Пуронену, и только успела наклонить голову, как рыжий комок злости молнией метнулся к ней через всю сцену:
— Saatanan ryssä mä vihaaan sua!! Painu takas Venäjälle!!!
Мия ударила ее по лицу, и она рухнула на четвереньки прямо на пол. Зажмурившись от страха и боли, она услышала, как что-то капает, и, открыв глаза, поняла, что кровь капает у нее из носа. Каждая капля была размером с десять пенни, а на полу красные капли сливались в монетки по два евро. Мия еще успела пнуть ее в живот, прежде чем ее оттащили. Мия кричала, царапалась и лягалась. Танюшка старалась дышать, скрючившись, но воздуху недоставало. Пыталась подняться с колен, но ноги разъезжались, перед глазами все плыло, метались какие-то золотистые искры, может быть, это были просто вспышки фотокамер. Она прищурилась, чтобы видеть четко, но это не получалось. Наконец кто-то помог ей встать и, кажется, наорал на репортеров.
На, вытри лицо, кто-то протягивал ей салфетку. Не волнуйся, ты в безопасности, пойдем в туалет, тебе надо умыться. Тебе ведь не очень больно, Танья?.. Ей наконец удалось разглядеть Асту. Она вцепилась в нее, чтобы удержаться на ногах, и сказала кому-то, может быть, Пуронену, что она не хотела ничего такого, не хотела быть королевой. Так что отдайте корону Мие, мне она совсем ни к чему.
Аста увела ее в туалет. Ей действительно было уже не больно, однако она чувствовала нутром, как из глубин всплывает на поверхность сознания черная щука Тоска. Tuska. Аста включила кран и сунула Танюшкину голову под струю ледяной воды. Танюшка не сопротивлялась, только покрепче зажмурилась и старалась не дышать, потому что ей вдруг вспомнилось, как Михаил Евсеевич топил в ведре щенков, Болта и Гайку, и как Гайка дрыгала лапками в предсмертной агонии… Вырвавшись из крепких рук Асты, она набрала в легкие воздуху и сказала, что Мия — просто маленькая глупая девчонка, не надо ее наказывать, так и передай. — А ты как же? Ты разве не вернешься в зал? Ведь ты королева. — Вернусь, но немного погодя, пусть лицо остынет. Ты иди, я догоню…
Выскользнув из туалета вслед за Астой, Танюшка незаметно пробралась в раздевалку, в которой, на счастье, еще никого не было, затолкала одежду в сумку и, только накинув курточку прямо на изумрудное платье, поспешила к выходу из чертового логова, в котором из каждого угла за ней наблюдали злобные глаза троллей. Кажется, ей что-то кричали вслед, она даже не обернулась. Скорей, скорей, королеве надо смешаться с уличной толпой, пусть теперь толпа работает на нее, она не станет никого обгонять. Было уже очень темно, и даже свет фонарей не позволял четко различать лица на некотором отдалении. Зрители только начинали разъезжаться, и возле Выставочного центра было полно личных лимузинов и такси. Спрятав лицо в воротник куртки, она попыталась перейти улицу и нырнуть в темноту, а там недалеко и до электрички…
Эй, красотка, ее окликнул таксист в фуражке, залихватски надвинутой на лоб, боюсь, тебе отсюда не выбраться. — No, miksi? Почему это не выбраться? — В таком наряде ты далеко не уйдешь, примут за русскую проститутку. Давай подвезу, если деньги есть. — Kyllä, minulla on riittävästi rаhaa, конечно, денег у меня достаточно. — Куда едем-то?..
Когда она сказала, что в Лахти, таксист присвистнул и переспросил, чтобы наверняка, хватит ли ей денег. Она достала из сумочки кошелек и вывернула перед ним наружу. Вот, вот мои деньги. Хватит? Таксист удовлетворено кивнул и дальше всю дорогу молчал. Когда они уже выехали из Хельсинки, она внезапно ощутила в сумке у себя на коленях вибрацию. Телефон! Лихорадочно зарывшись в недра, набитые одеждой и еще неизвестно чем, она нашарила трубку, которая забилась в ее руках, как сумасшедшее механическое сердце. «Да!» — она ответила по-русски. Tanja, oletko sinä? Таня, это ты? Звонил Антти Пуронен, с которым она не хотела разговаривать. Так именно и сказала: извини, но я не могу сейчас с тобой говорить. И больше не звони сюда никогда. Когда они прибыли на место и машина остановилась почти возле самого крыльца, таксист спросил, а чем это такая красотка занимается в этакой глуши. — А вот такой у меня летний отпуск, kesäloma, понял, poika?
Она успела только бросить сумку в прихожей, на всякий случай вынув из нее телефон и положив на стол, на самое видное место, опасаясь пропустись самый главный в ее жизни звонок. Она собиралась принять душ и залечь в постель, как в берлогу, чтобы не вылезать из нее ни завтра, ни уже никогда, если он не вернется к ней. Не мешало бы только выпить вина или чего там еще, что там оставалось в буфете на кухне. По пути к буфету остановилась в прихожей у старого зеркала, королева, отказавшаяся от короны даже не ради любви, а просто так, потому что корона, в конце концов, ничего не решает. В окно прихожей ярко саданул желтый луч, пробежал по стене и затек обратно в окно. Да это машина — там, во дворе. Она кинулась вон, растрепанная, с безумными глазами, распахнув обнаженные руки…
Там, во дворе, действительно была черная продолговатая машина, блестевшая даже в темноте. — Tanja, ее окликнул какой человек. Танья, это ты? Olet kosinä? Она не ответила, пристально вглядываясь в темную фигуру, которая приближалась к крыльцу. Это был кто угодно, только не Петр Андреевич. Кряжистая фигура в черном костюме, белобрысая голова маячила в темноте блеклым пятном. Несмотря на строгий костюм, в этом человеке было что-то от тупой, неотесанной деревенщины. Наконец, когда он одолел три ступеньки и оказался рядом с ней на крыльце, она поняла, что это же Осмо Теппонен. — Мне очень жаль, сказала она. Осмо поправил галстук и пригладил волосы. — Tanja, sinä et ole syyllinen, сказал Осмо Теппонен, ты ни в чем не виновата. — Да? А зачем ты тогда приехал? — Может, мы в дом пройдем? Холодно тут стоять, oikein kylmää, да.
Она провела его прямо в гостиную и плюхнулась на диван, не собираясь соблюдать какие-то там приличия. Осмо откуда-то выудил початую бутылку виски, зубами поддел черную пластиковую пробку, отхлебнул прямо из горла. Потом, приблизившись к ней, протянул ей бутылку. Глотни, быстрее вернешься в чувство. — Olen kunnossa, я в порядке. — Ага, а то я не вижу, в каком ты порядке. И он расхохотался громко и по-крестьянски грубо, клыки у него во рту резко выпирали вперед. «Вампир», — подумала она и наконец сообразила спросить: Mitä sinä täällä teet? Ты что здесь делаешь? — А ты вот посиди и подумай. Istu ja ajattele, какого рожна я сюда приперся. Я следил за тобой, seurasin sinua, буквально с первого дня. — Зачем? — Потому что я люблю тебя, дура. Rakastan sinua. — Mitä, чего? — Да ничего. Вы, русские, только и умеете переспрашивать mitä, mitä. Может, мне уже по-русски сразу сказать, что я тебя люблю? Он повторил по-русски «лю-блю», смешно вытягивая губы трубочкой на «ю».
— Ты что, по-русски понимаешь? — спросила она по-русски.
— Да. Я с русскими дело имел в лесу.
— А, ты же лесопромышленник.
— Вот. Именно. Juuri. Лесо-про-мыш-ленник. И твоего Пекку знаю.
Она не сразу поняла, кого он зовет Пеккой.
— Откуда? Mistä sinä tiedät? — она вскочила с дивана.
— Olet hänen lutkansa, — отпив из горла, он снова перешел на финский и сказал, что она шлюха этого Пекки, у него нет сомнений. Пекка трахает ее.
— Тебе-то какое дело? — она по-прежнему говорила по-русски, чувствуя огромный, обжигающий стыд всем телом и всей душой.
— Я тебя лю-блю, — он снова старательно вытянул губы трубочкой. — Не мучай меня.
И он, то и дело отхлебывая из бутылки, что-то еще говорил о том, что, как только увидел ее, ни одной ночи не мог спать спокойно и что это он сделал ее королевой, переступив через обещание, данное собственной дочери. Потому что Мия — просто глупая избалованная девчонка, ничего, она переживет, потом я куплю ей там, чего она захочет, и подороже, но вот тебя, Танья, я никак не мог выпустить из рук, потому что я тебя люблю. Тебя бы даже без моей помощи выбрали королевой, потому что ты и есть королева. Что какие-то там девчонки рядом с тобой? Котята, вовсе ничего. В прессу, кстати, драка не попадет. Мне самому скандала не надо.
— Прости, но я-то тебя не люблю, — в ответ сказала она.
Тогда он подошел к ней вплотную и влепил пощечину — так, что она откинулась на спину на диван. Думаешь, я стерплю унижения от русской шлюхи? Да кто ты такая, Танья, чтобы мне отказывать?
— Отвали, урод! — Она двинула ему ногой в живот, и он загнулся с мычанием.
Потом, через силу распрямившись и все еще держась за живот, он что-то еще такое говорил про Пекку, Петра Андреевича. Танюшка не поняла, что именно, потому что язык плохо слушался его. Наконец, справившись с голосом, Осмо сказал, чтобы она не строила на Пекку большие планы, потому что она нужна Пекке только для того, чтобы закрепиться в Финляндии. Ты разве не понимаешь, в чем дело? Откуда у него деньги? Он же прокурор, который их всех обул. — К-кого их? — Да этих ваших председателей, Госкомлеса и этого… Совета министров, что ли, ну, которые лес по дешевке сбывали еще лет восемь-десять назад, я сам у них покупал. Эти ребята неплохое состояние тогда сколотили и даже кое-какую недвижимость приобрели, а Пекка их к ногтю прижал. Они все переписали на него, только чтобы не сесть, иначе у них бы все равно все забрали. Чего побледнела? Выпить хочешь? На, глотни. Ota, ota! Ты же финка, тебе гражданство рано или поздно дадут, вот он и решил к тебе примазаться…
Танюшка несколько раз глотнула прямо из бутылки. Теперь она ясно вспомнила тот вечер, когда Петр Андреевич попросил ее перевести статью из какой-то газеты. Ну, мало ли что там кто просил переводить, эта история ушла в никуда, никого не посадили за спекуляцию. А Петр Андреевич построил дом и вот в Лахти еще прикупил… Она не любила думать про деньги, тем более про чужие, но тут вдруг, несмотря на виски, оценила абсолютно трезво, что прокурорской зарплаты никак не хватит на дом в Сонь-наволоке и на домик в Лахти. При этом у него же и старая квартира осталась. Все правильно, дождался, когда рухнет рубль, у него же нюх должен быть на такие дела…
Осмо снова ударил ее по лицу, правда, легко и почти не больно. Другой рукой он подтянул штаны. Я хочу, чтобы ты наконец очнулась и поняла, что старый хрыч тебя попросту окрутил. Сегодня ты еще плохо соображаешь, ладно. Я тебя сейчас оставлю, а завтра за тобой вернусь. И мы с тобой отсюда свалим куда подальше, здесь темные дни наступают, депрессия, kaamos — полярная ночь…
Она плохо помнила, как именно он ушел и что еще сказал на прощание. Но когда она осталась одна, потянулась к телефону, который лежал на столе по-прежнему мертвый, и, не думая больше ни о чем, набрала его номер. Трубка ожила в ее руке, как механическое сердце. Нет, как ее — настоящее, вырванное из груди сердце.
Строгий равнодушный голос произнес, что телефон абонента выключен или находится вне зоны действия, вне ее любви и всей жизни. Тогда она потянулась к початой бутылке виски, которую Осмо оставил на столе, в ней еще оставалось чуть больше половины. Она почти не ощущала терпкого вкуса, глоток за глотком проскальзывали в ее горло легко, не обжигая гортани. Ей стало очень жарко, как будто она наглоталась пылающих углей, и пламя только разрасталось внутри, как в печке, готовое вырваться наружу. Не выпуская из рук бутылку, она выскользнула на крыльцо, как была, в том самом изумрудно-зеленом платье, даже не сообразив накинуть на плечи плед. Ночной заморозок обжег открытые руки, но ей это понравилось. Ее горячее дыхание вырывалось из груди клубами белого пара, превращаясь в крупицы инея, которые тут же оседали на кружеве, пущенном вдоль выреза ее платья, на волосах. Она спустилась к самой воде, подернутой тонкой корочкой льда, серебрившейся на черном, непроглядном зеркале озера. Ей все еще было жарко. Она, не отрываясь, осушила бутылку, теперь ей захотелось кричать — громко, чтобы расколоть черное немое зеркало. И она попыталась крикнуть, балансируя на хлипких мостках, вдававшихся в камышовый залив, схваченный изморозью. Бутылка выскользнула у нее из рук, и она зачем-то потянулась за ней, хотя виски оставалось только на донышке. Она устремилась на всплеск и, не удержав равновесия, рухнула в воду.
Дыхание мгновенно перехватило, сердце так и заплясало в груди, а голову сдавил будто железный обруч, который потянул ее за собой на черное илистое дно. Возле берега было неглубоко, и она могла бы еще уцепиться за мостки, но руки потеряли чувствительность и отказались повиноваться. Сознание еще прояснилось на какие-то секунды, и она успела подумать, что быть мертвым — это же примерно то же, что быть отсутствующим. Мертвый больше не докучает живым, вот и все. Потом перед глазами закрутилось, стрекоча, колесо швейной машинки. Катя шила ей новое платье, и ей только захотелось сказать, что не надо, Катя, у меня уже есть новое зеленое платье, очень красивое, да. Мама во дворе колола дрова. Вот еще четыре полешка, доченька, и печку растоплю, холодно нынче в доме, очень без тебя холодно… Дюбель радостно плясал на цепи. Настя? А где же Настя? Зачем же вы с Майкой дырку прожгли в заборе? А это чтобы проверить, может ли дракон сжечь деревню… «Решения XVI съезда партии в жизнь!» — силикатный завод выпустил из трубы белое облако дыма. Мышцы груди сократились, вызвав сначала выдох, а потом вдох, и вместе с последним дыханием в гортань вошла вода. Она закашлялась, тело еще могло сопротивляться, еще дрожало несколько секунд, но потом дыхание становилось все реже, замедлился пульс, и она замерла в черной ледяной воде, как мертвая царевна в своем хрустальном, ледяном гробу.
***
Сообщение о ее звонке пришло только в районе границы, когда возобновилась сотовая связь. Где-то полтора часа он стоял в очереди на таможне — была пятница, и, несмотря на поздний час, желающих пересечь границу оказалось с избытком. Он звонил с границы, как и обещал, чтобы сообщить, что все в порядке и что он вернется ближе к утру, но она не ответила, наверное, уже легла спать.
В шесть утра пустой дом был все еще полон ею, следами ее недавнего присутствия — куртка, брошенная на полу в прихожей, флакончик духов возле зеркала, сумка на диване, распахнутая зевом в потолок, как лягушка в своей брачной песне, сбившийся коврик и подушки, в беспорядке разбросанные там-сям, раскрытая книжка на столе, пачка газет в углу, сиротливое кресло-качалка возле холодной печи, плед, до сих пор хранивший контуры ее тела… Постель не была застелена, как будто бы она спешно бежала из дома только вчера, при этом не забрав ни вещей, ни документов. Он искал ее на веранде, как и в прошлый раз, но нельзя же было провести на воздухе морозную, почти зимнюю ночь. Он звал ее: «Танечка, Таня», уже охваченный тревогой. Потом, когда над озером взошло солнце, он заметил золотой зайчик, плясавший недалеко от берега, возле мостков.
Лучик отражался в кулончике, застывшем в ложбинке у нее под шеей. Длинные волосы венчиком расплылись вокруг лица, как водоросли, прихваченные льдом. Алебастрово-бледный лик и голые плечи оставались над водой, а под легкой корочкой льда светилось изумрудно-зеленое платье в золотых прожилках, как чешуя мертвой русалки.
Прежде чем поднять тело из воды, он еще долго смотрел на нее, опасаясь разрушить ее застывшую красоту.