Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2018
Родион Вереск (1984) —
родился в г. Саранске. Прозаик, поэт. Окончил факультет журналистики
Санкт-Петербургского государственного университета. Последние годы живёт и
работает в Москве. Стихи и проза публиковались в журналах «Нева», «Урал»,
«Волга», «Сибирские огни», на литературных порталах «Сетевая словесность»,
«Мегалит». Участник Форумов молодых писателей в Липках (2010, 2011, 2012) и
Совещаний молодых писателей в Москве (2009, 2013).
Снежки
Снежок, летящий в зыбком пространстве фонарного света, — это почти космическая картина, иллюстрация какой-нибудь статьи о кометах, метеоритах, о тёмном вакууме, в котором «тело движется равномерно, прямолинейно». И кругом — холодная чернеющая бесконечность, подсвеченная вдалеке тускленькой туманностью.
— Э! Нет, ну вы совсем, что ли, офонарели?! — голос Натальи Авдеевны звучит так, будто она сейчас взорвётся. Такое бывает только тогда, когда её по-настоящему вывели из себя. — Ну, Маркин, ну, Маркин! Прямо в рожу мне попал!
Она снимает очки и стряхивает с них варежкой снег, затем достаёт платок и начинает протирать поблёскивающие стёкла. Кругом, словно неуправляемые кометы, летят и летят снежки. Как же там было, в этой песне-то, которую мы недавно разучивали?
«Она снежки солила в берёзовой кадушке».
Славка Маркин — маленький, писклявый, юркий, только и уворачивается от холодных тяжёлых снарядов, которые уж если попадут за шиворот, так заставят немного потанцевать.
Славку я последний раз видел лет пять назад. Он смахивал снег с лобового стекла. Предложил подбросить до города. Я сказал, что мне в город не нужно. А потом отошёл в сторону и наблюдал за тем, как он в наполовину распахнутой куртке закончил чистить стекло, обошёл машину, положил скребок в багажник, вернулся, открыл дверцу, завёл мотор и вырулил на шоссе, которое, как всегда, плохо расчистили после снегопада. Вроде бы уже тогда у него была своя фирма, и про него говорили: «Маркин-то! Гендиректор теперь!»
Чпок! Что-то твёрдое ударяет по затылку. Звук глухой, и я тоже на несколько мгновений глохну. Смотрю кругом — и вижу фонарные столбы, идущие друг за другом в горку, поле, на краю которого чернеют покосившиеся сараюги, новые дома, светящиеся окнами, — там далеко, за полем, за тысячами кубометров холодного ветреного воздуха, а прямо перед собой вижу смеющуюся рожу Ирки Демидовой, закутанную в шапку и шарф. Вот кто, значит, пустил мне снаряд в башку!
Ирка звонила мне как-то, когда была проездом в Москве, возвращаясь из отпуска. Помню, я долго объяснял ей, как нужно ехать ко мне из Домодедово, и она вышла из метро сердитая, раскрасневшаяся, ругающая Москву на чём свет, но не забыла громко чмокнуть меня в щёку, а потом, когда мы ужинали на тесной съёмной кухне, заявила:
— Ты вообще не изменился! Как будто вчера выходил к доске на математике. Не мог сосчитать, сколько кубических сантиметров в одном кубометре.
— Ты охренела, Демидова?! — ору я. Нагибаюсь, зачерпываю в рукавицы липкий мерцающий снег, леплю тугой, почти идеально ровный шар и, догнав Ирку, швыряю его что есть силы, прицелившись в шею. Ирка визжит.
— Ты же ей за шиворот наложил! — говорит Иркина подруга Света — большая, толстогубая, похожая на снеговика в своём большом белом пуховике и пухлых, шуршащих друг о друга сапогах.
Раздаётся дружный хохот. Славка пустил Ирке вдогонку ещё один снежок и сиганул за спину Натальи Авдеевны, да так ловко, что, отстреливаясь, Ирка попала ей прямо в грудь.
— Демидова! Вот от тебя-то я такой подлянки не ожидала! — Наталья Авдеевна наклоняется, зачерпывает снег и швыряет в Иркину сторону снежок, который попадает точно по макушке Светиной головы. Все визжат и смеются.
— Рома, привет! Это Света Соловьёва, твоя одноклассница! Узнаёшь? — Я, конечно же, узнал её по густому, грудному голосу, выходящему как будто из дальних-дальних глубин. — У нас будет встреча класса, в этом году особенная, пять лет! Ты приедешь?
Кажется, в этот момент я стоял в очереди у магазинной кассы, наблюдая за тем, как там, за широким стеклом витрины, начинается дождь, а я вышел без зонта, и теперь мне предстоит вымокнуть из-за двух бутылок пива и буханки хлеба.
— Нет, Свет, не приеду.
— Почему?
«Я не всех хочу видеть», — надо было сказать, но я сказал:
— Работы слишком много. Даже в выходные работать приходится.
— Понятно, ну как у тебя дела? Нравится тебе в Москве?
Светка стала учительницей. Не побоялась нищеты, в которой жили наши учителя, издёвок, жёваной бумаги в замочной скважине. Я всегда слышал в её голосе учительские интонации. Семья её была скромной и бедной, и её младший брат, бывало, донашивал за ней куртку или спортивный костюм.
— Ромыч, давай Миху завалим! — кричит мне Толик, набивая карманы снежками, словно магазин пулемёта.
Миха — рассеянный долговязый очкарик, который всегда опаздывает на уроки, а на переменах разворачивает хрустящую фольгу, в которую завёрнуты бутерброды с сыром или колбасой.
— Я тебя самого сейчас завалю! — кричит Миха и тут же получает снежком в лоб.
От кого — уже неважно. Миха уверен, что от Толика, и гонится за ним, но поскальзывается и падает почти плашмя. Гром хохота. Смеётся даже Наталья Авдеевна, снова отряхивающаяся и вытирающая лицо. Глядя на эту сцену, я почему-то вспоминаю стихотворение из далёких первоклассных времён:
Весне
и горя мало,
Умылася в
снегу
И
лишь румяней стала
Наперекор
врагу.
Весна наступит уже через три недели, а пока есть этот зимний вечер с фонарями, дорога в гору, автобусная остановка позади и ватага школьников, возвращающихся со своей учительницей из театра.
У Михи недавно родилась дочь. Встретил его, когда приезжал навестить родителей. Он шёл с женой, катил перед собой коляску.
— Рома, привет! — сказал он, останавливаясь.
— Привет, Миша! — ответил я на ходу. — Извини, я пойду, у меня поезд.
Я шёл и вспоминал увиденное мной полминуты назад: Миха, всё такой же долговязый, с такой же причёской «под горшок», в новых очках, в футболке. Лёгкая, будто демонстрирующая стеснение улыбка… На коляску и жену я даже не взглянул. Разве я мог представить, что у Михи когда-то будет жена?
Меня чуть не сбивает с ног Славка. За ним гонится Людка — рослая, длинноногая, злая. Она несколько раз побеждала на лыжных соревнованиях — бегает, как страус, — у Славика, похоже, нет никаких шансов спастись. Он хватается за меня, пытается заслониться мной, как щитом, и в этот момент Людка швыряет снежок. Достаётся и мне, и Славке. А Людке мало — она настигает его и отвешивает пинок. Славкино тело, которому придали ускорение, движется по прямой и падает в сугроб. Я беру горсть снега, подбегаю к Людке и даже не кидаю, а просто сую ей за шиворот. Такое ощущение, что я только что выколол глаз тигру. В следующее мгновение я бегу, бегу, бегу по скользкой, укатанной дороге, сворачиваю на тропинку и слышу сзади настигающий Людкин топот. Мы уже почти добежали до школьного крыльца. Длинное здание школы стоит тихое, пустое, с рядами чёрных, потухших окон.
Потолок
ледяной, дверь скрипучая…
Светится только одно окошко около входа. Там ночует сторожиха — сгорбленная бабулька с серебристыми зубами, которая может двинуть палкой от швабры или сломанной вешалкой, если попадёшься ей под горячую руку. Людка всё-таки догоняет меня и валит в жгучий обволакивающий снег.
— Довыпендривался, Шестаков? — она наваливается на меня, как гончая собака, прижимает мои руки к земле и горячо дышит, отчего мне тоже становится жарко, а потом отпускает их и закидывает меня снегом.
Я чувствую ломоту на зубах, будто я съел что-то очень холодное. Отомстив, Людка слезает с меня и бежит назад, туда, где осталась шумная компания. Я слышу, как издалека доносятся голоса и чьи-то визги, но слышу их словно сквозь землю. Снег мягкий-мягкий. Я раскидываю руки и смотрю в тёмное беззвёздное небо. Оттепель. Где-то рядом с веток капает талая вода. Там, за школой, раскинулся посёлок, с пятиэтажками, стоящими перпендикулярно друг другу, с ухабистыми дворовыми дорожками, остовами качелей и скамеек, ржавеющими под снегом машинами, источающими лёгкий бензиновый запах. А ещё дальше, за последними домами, за складами, около которых чернеют угольные кучи, за кустами и редкой берёзовой рощей, снова начинаются холмистые поля, где снега по пояс.
«Рома, у нас вырубают березовую рощу! Будут строить десять многоэтажных домов и торговый центр. Мы устраиваем акцию протеста!»
Почерк у Людки был крупным, размашистым. Я хорошо помню его, потому что одно время мы сидели за одной партой на уроках русского. Сейчас Людка пишет мне в «Фейсбуке» — одно сообщение за другим. Мелкие электронные буквы сыплются, словно крупнокалиберные снежки.
«Ого! А торговый центр-то зачем? Что, у вас там торговых центров, что ли, мало?»
«Нас застраивают со всех сторон. Город всё ближе и ближе. Лыжню хотели уничтожить, но мы её отстояли. Мы в воскресенье митинг ещё один проводим против уплотнительной застройки. Приедешь поддержать?»
«Нет, Люд, не приеду. Я работаю в это воскресенье».
Город всё ближе. В ясную погоду его хорошо видно с наших холмов, и когда-то мне представлялось, что узкое шоссе однажды превратится в летящую автостраду с яркими фонарями, развязками и светящимися бензоколонками, а вокруг будут подъёмные краны, из-под которых одна за другой поднимаются многоэтажки, многоэтажки, многоэтажки, и наш старенький посёлок затеряется в массиве растущего города и навсегда растворится в нём, как и то отдаляющееся время метких снежков растворится в другом времени.
— Шестаков! Ты чего там разлёгся? Горло давно не болело?
Хруп-хруп-хруп. Это подошла ко мне Наталья Авдеевна. Я часто думал о том, почему у неё такое странное отчество. Неужели её отца и вправду звали Авдей? И нравится ли ей, как звучит её имя и отчество, и знает ли она, что за спиной её часто называют «Авдося»? Очки у неё поблёскивают в свете единственного горящего перед школой фонаря. Она хватает меня за руку.
— Давай вставай! Не валяй дурака! Мне вас всех ещё по домам разводить — я что, к утру домой приду?!
Она всегда очень смешно сердится. Вроде бы и кричит, но совсем не страшно. Я встаю, отряхиваюсь и выхожу к школьному крыльцу. Навстречу мне выскакивает Толик.
— Ромыч, ты куда делся? Пойдём ещё Миху в снег макнём!
— Я тебе сейчас макну! — гаркает Авдося и отвешивает Толику подзатыльник. Из водосточной трубы, бегущей по школьной стене, капает вода.
Толик учился с нами до 9 класса, затем ушёл куда-то в ПТУ, где-то работал, с кем-то жил. Мы не ссорились, мы просто разошлись. Однажды я узнал его в водителе маршрутки, рядом с которым просидел всю дорогу от города до родительского дома. Мы оба сделали вид, что не узнали друг друга. Я убеждал себя в том, что, наверное, спутал его с кем-то, ведь я не видел Толика много лет, и пропасть, отделяющая меня от него, разрослась настолько, что его новое появление в моей жизни казалось невозможным. Но это всё-таки был он. Мы сидели рядом, и впереди была всё та же хорошо знакомая дорога, с наполовину стёршейся разделительной полосой и остовами борщевика по обочинам. Был, кажется, ноябрь, но ещё без снега. На месте прежних совхозных полей высились подъёмные краны, из-под которых одна за другой поднимались многоэтажки.
Проводив всех, остаток пути мы с Авдосей идём вдвоём. На ней — длинный синий пуховик с капюшоном, вокруг которого топорщатся мокрые клочки искусственного меха. Точно такой же и у нашего завуча — пухлорукой Татьяны Васильевны. Я как-то видел их вместе с Авдосей около раздевалки. Они обе стояли перед зеркалом и застёгивали свои синие пуховики.
— Рома, шарф завяжи! А то простудишься, а мне потом отвечать.
— Почему вам?
— Потому что я отвечаю за вас как классный руководитель. Тебе разве это неизвестно?
— Нет. Я думал, мы сами отвечаем… Каждый за себя.
Она усмехается. Она вовсе не злая, Авдося. Просто очень громко кричит и часто заводится из-за ерунды — резко, неожиданно, словно мотоцикл. Мы идём мимо наполовину заброшенного детского сада, со сломанной горкой и местами поваленным забором, мимо пожарки, у ворот которой вот уже много лет стоит бело-бордовая машина с отвинченными передними колёсами, мимо сараев, где летом кто-то ещё держит кур и коз, а зимой в них тихо-тихо, будто это не сараи, а какой-то сказочный карликовый город. Снег хрустит и липнет к ботинкам, и Авдосины сапоги тоже похрустывают рядом. Наш дом стоит почти на отшибе, у самого входа в посадки, которые все кругом почему-то называют парком.
Как
пойдёшь за порог — всюду иней…
Там, в посадках, темным-темно, как в зимнем лесу, нарисованном на новогодних открытках с шагающим по снегу Дедом Морозом. А дальше, за посадками, за окопами, которые остались здесь с чёрно-белых блокадных времён, в низине, пролегает шоссе, но сейчас не слышно даже его.
Насколько я знаю, Наталья Авдеевна до сих пор работает в школе. Наверное, у неё всё тот же тесный кабинетик музыки, где нет парт, — только раскрашенные в разные цвета деревянные стулья, составленные не то в три, не то в четыре ряда. Репродукции портретов великих музыкантов под стеклом и в алюминиевых рамках. Узкий деревянный шкаф, из которого — только открой — вываливаются сборники нот, тетради, пластинки с записями фуг, сонат, симфоний… Музыка вылетает из-под пластмассовой крышки проигрывателя, продираясь сквозь шипение, сквозь гудение длинных потолочных ламп, и летает, летает по душному классу, пока её наконец не оборвёт оглушительная трель звонка.
А из окон парок — синий, синий…
Паук
1
Паук забрел ко мне утром пьяный и потный: лоб у него весь в мелких капельках, красный, пересеченный почти идеально ровной морщиной.
— Из парилки, что ли? — спрашиваю я, приоткрыв хлипкую дачную дверь.
Он стоит на не менее хлипком крыльце и поглядывает куда-то в сторону, на куст уже отцветшей сирени.
— Коль, пойдем пройдемся.
Как отказать Пауку! Знаю его лет сто пятьдесят. Дача у него тут, неподалёку, через две линии от моей. Дом просторный, «финский», как называют его в округе: деревянный, бордовый, с большой верандой, а участок — такой же, как у всех, шестисотковый, заваленный шлангами, старыми велосипедами, граблями-лопатами, разного рода бочками и корытами, обнесённый сеткой-рабицей, продранной в нескольких местах.
— Ну и? — начинаю я.
Паук кладёт руку мне на плечо и жарко дышит сладковатым перегаром. Меня он использует как опору, потому что ноги держат его из рук вон плохо. Как он только добрёл ко мне через эти две линии?
— Падла! — выпаливает он. — Кинула меня! Сегодня, в шесть утра.
— Ты что, время засекал? — усмехаюсь я.
— На первую электричку повалила, в город! — тяжело выдавливает он из себя. — А тебе всё ха-ха! — он крепко вцепляется в моё плечо и тянет вперёд.
Мы идём, как два олуха, по нашему огромному садоводству. Снизу, из-под горы, слышен шум проходящей электрички, которая привезла из города очередную порцию дачников с сумками-тележками и свёрнутыми в трубочку газетами, в которых — ребусы и кроссворды. Когда-то давным-давно мы с Пауком и другими дачными пацанами бегали вниз, к линии, подкладывали на рельсы мелкие камушки и монеты. Камни хорошо было класть под товарняки, которые стирали их в порошок. А под электрички шли старые советские копейки — их у Паука было видимо-невидимо. Кажется, из дедовой копилки. Под колёсами они превращались в длинные блинчики, которые потом можно было отлично пускать по воде. А ещё там, у линии, остались развалины старой финской деревни, рядом с ней потом и выросло садоводство. Пара фундаментов и кусок низкого станционного перрона, поодаль от нынешнего. Деревня находилась ниже, у самой железной дороги, а дачи потом выстроили на холме — вроде бы потому, что земля здесь суше.
— Это та, которая чернявенькая?
— Чернявенькая, мать её…
Пару раз я видел Паука в обнимку с хрупкой брюнеткой. Она даже сюда, в лес, приезжала на высоких каблучищах.
— Паук, ну и хер с ней! Что — другую не найдёшь, что ли?
Баб у Паука всегда хватало. Не то чтобы он был Аленом Делоном. Как раз наоборот: вечно растрёпанный, с этими неизменными белокурыми вихрами, а потом и с такой же светлой, похожей на иней щетиной. Лицо простое-простое, при этом сам — широкоплечий, высокий. Настоящий викинг. Ещё и фамилия — Паукконен.
— Найти-то, Колюня, может, и найду. Только та, другая, снова меня кинет. Бабы — они же все одинаковые!
— Все — да не все, — направляю я Паука в нужный проулок. — Ты выпил-то сколько?
— Да выпил немного… Литрушку, что ли?
Паук может и больше. Что я, не пил с ним? Однажды, когда нам было лет по четырнадцать, он напоил меня крепким и горьким пивом. На тех самых гранитных финских развалинах около рельсов. Ему-то хоть бы хны, а мне было так плохо, что я сначала долго блевал куда-то себе под ноги, а потом Паук вёл меня через дачи точно так же, как сейчас пру его я. В конце, почти перед самым домом, я попросил его сгинуть и взошёл на наше тогда уже хлипкое крыльцо. Твёрдой, как мне казалось, походкой. Мать открыла мне навстречу дверь и упёрла руку в пояс.
— Где был? — спросила она мертвенно.
— Мы с Пау… с Максом на озере… блинчики пускали…
— А почему кроссовки заблёваны?!
Я успел лишь краем глаза взглянуть на свои кроссовки, как тут же получил оглушительный подзатыльник. Как будто это была не мамина рука, а слоновье копыто. Она втолкнула меня на веранду, и я увидел нашу соседку Соню — тётку с двойным подбородком, которая иногда заваливалась на наш участок на своих толстых ногах и говорила, говорила, говорила — медленно, размеренно, как какая-нибудь учительница начальных классов.
— Нашёлся! — всплеснула она пухлыми тестообразными руками.
— Блинчики они, значит, пускали с Максом! — мама взяла меня за плечи и сильно тряханула: — Умойся для начала!
Передо мной была раковина, в которой мы обычно моем овощи.
— Это с каким Максом? — оживилась Соня, — С Паукконеном, что ль? Хо-о-о!
Пока я отмывал джинсовую куртку, которую тоже немного задела блевотина, Соня всё не унималась.
— Это кто же им продал-то?
— Да кто угодно! — упавшим голосом отвечала мама, — Думаешь, у них документы спрашивают?
Я умыл лицо и, вытираясь кухонным полотенцем, посматривал то на маму, то на Соню.
— Зря ты его с ним отпускаешь, — зашептала вдруг Соня. — У него родня-то из репрессированных…
Мама недобро взглянула на Соню и ответила:
— Мне что, взаперти его держать на чердаке?
2
— После литрушки тебя только на чердаке запереть! — говорю я Пауку, когда уже виднеется его дом.
— Я всё утро себя продержал взаперти! Вот только к тебе и выбрался! Твою мать! — он спотыкается.
— Аккуратнее на поворотах! — поддерживаю я Паука, и мы благополучно вваливаемся в его двор.
— А зачем мы сюда пришли? — удивлённо вскидывает свои белые брови Паук. — Мы же пройтись хотели…
— Забей, давай тут посидим лучше. — я указываю на широкое добротное крыльцо. — Электрички послушаем.
— А чё их слушать-то? — Паук тяжело опускается на ступени. — Нет, ну вот, Колюнь, ты мне объясни. Я говорю ей: я устроюсь на работу, только позже, осенью. А сейчас — дай мне отдохнуть немного. Я ведь только-только универ наконец закончил… А она мне: ты лентяй! Больше не буду тебя содержать!
— Она тебя содержала?
Он кривит морду и машет рукой.
— Ну, стрелял я у неё пару раз пятихатку. Ну, в маршрутке ещё пару раз заплатила за меня. Было дело! — поднимает он палец к небу. — Но вот пока мы тут жили последнюю неделю, в магаз я всё время бегал. И жрали мы с нашего огорода.
— Да… — говорю я многозначительно, хотя за этим «да» абсолютно ничего не стоит, и я понятия не имею, как продолжить разговор.
— И ещё она мне говорит: выбрось вот это корыто! И этот драндулет выброси! — он указывает на прислонённый к стене дома велосипед, у которого проржавела рама. — Это, видите ли, хлам!
Я молчу, давая ему выговориться.
— А это корыто — бабушкино. Она его из Казахстана привезла, когда им с дедом сюда вернуться разрешили. И велосипед этот — дедов. Он меня на нём на рыбалку возил, когда я мелким был. Что я, выбрасывать его буду?
— Так хоть в сарай поставь…
— Ай! — машет он рукой. — Там места нет.
— Ну, выкинь что-нибудь другое и поставь на его место велик. Ездить-то на нём хоть можно?
— Шины спущены. А так он на ходу! — вскидывает руку Паук.
— А когда твои бабушка с дедом из Казахстана вернулись? — вдруг спрашиваю я, не найдя, чем бы продолжить разговор.
— В шестидесятых где-то… — нехотя говорит Паук и тянется к пачке с сигаретами. — Ну, когда возвращаться уже можно было.
Он закуривает, и едкий вонючий дым затмевает запах сирени, которая на участке у Паука ещё не отцвела.
— А раньше они где жили?
— Когда раньше? До депортации?
— Ну да.
— Вообще, дед мой откуда-то из-за Приозерска. Там вроде даже хутор был, который так и назывался: Паукконен. Я хотел подробнее его расспросить: где, чего, но вот не успел. Скоро год уже будет…
Мы молчим. Я вспоминаю, как хоронили деда Паука прошлым летом, в самый разгар белых ночей. Здесь, на ближайшем деревенском кладбище. Последние годы он постоянно жил на даче, в город почти не ездил. Паук звал его «дед Антон»
— Сколько лет было деду Антону?
— Арви его звали, а не Антон. — Паук отшвыривает окурок куда-то в сторону сирени. — Восемьдесят девять ему было.
Арви? Может, и Паука зовут вовсе не Максим, а как-нибудь… хрен знает, как.
— Бабушку-то у тебя Лена звали?
— Правильнее Хелена…
Бабушка у Паука умерла давно, ещё лет десять назад. Рак у неё был.
— А она тоже из Приозерска?
— Она из Токсово. Они поженились перед Зимней войной, и деда чуть не призвали в финскую армию.
— Это как?
— Он же финном был, и гражданство у него было финское. Он просто коммунистом заделался, идиот, и припёрся в Россию, а тут — бабушка. В общем, их загребли. Его — в лагерь, а бабушку — в Казахстан, на другой конец империи. Они уже после войны друг друга нашли и ещё детей родить успели. Фамилию ему пришлось сменить на «Пауков». Потом уже, после возвращения, восстанавливал…
Я смотрю на Паука, с которым в детстве пускал блинчики по воде, нырял в ледяное озеро — оно даже к середине июля почти не прогревалось. Вода всегда была в нём проточная, как почти во всех озёрах в округе, потому что они соединяются между собой подземными речками, ручьями, текущими среди сосен и валунов. Паук был здешним до кончиков своих светлых волос, но я никогда бы не подумал, что в нём однажды откроется неизвестная бездна, глубокая, как то самое озеро, в которое мы ныряли. Он такой же вихрастый и щетинистый, каким я привык его видеть. А виделись мы только на даче — в городе его для меня как бы не существовало, да и жили мы там далеко друг от друга.
— А я думал, вы всегда здесь жили. — я тоже тянусь за сигаретой, хотя давно бросил.
— И я так думал, когда был мелкий. Бабушка с дедом никогда ничего не рассказывали. У бабушки от этого рак и был. — Паук хмурится, отчего морщина на его лбу как будто становится ещё глубже.
Я закуриваю и вспоминаю это ощущение из ещё недавней юности: рот обволакивает горячее и горьковатое, а когда ты затягиваешься, кажется, что опустил нос в костёр.
— Участок им этот дали потом уже, в конце семидесятых. Дед выстроил дом. — Паук хлопает ладонью по бордовой деревянной стене. — Говорил, он чем-то похож на тот, что на его хуторе стоял.
Мы опять молчим. Я вспоминаю пухлорукую Соню, которая до сих пор иногда забредает на нашу веранду, её медленную, размеренную интонацию… Она довольно сильно постарела и даже почти не красит седеющие волосы. И подбородок у неё — даже не двойной, а тройной, по-моему.
— Макс, — обращаюсь я к Пауку по имени, кажется, впервые в жизни. — Тебе двадцать шесть лет. Ты наконец закончил универ. Найди работу, займись делом, женись, бабы всегда к тебе липли…
— А! — машет он рукой. — Все они одинаковые!.. Ни одна из тех, что у меня были, не могла меня понять. Они всегда говорили, что я шалопай, что я небритый, что я сам не знаю, чего хочу. А я, может, ничего и не хочу. У меня, может быть, как у бабушки, рак скоро будет…
— Бред несёшь!
— Я бред несу?! — меняется в лице Паук. — Ты сейчас, Колюня, очень не прав!
Он встаёт, пошатываясь, и упирает в пояс кулак. Я тоже встаю, готовясь к драке. Мы стоим и молчим, сверля друг друга глазами. Между нами за несколько секунд как будто пролёг глубокий окоп, с дотами и серыми валунами. Я выбрасываю окурок, спускаюсь с крыльца, оборачиваюсь и заканчиваю наш потерявший контроль диалог:
— Ты обижен на весь мир и думаешь, что тебя никто не понимает. Тебе самого себя нужно сначала — «понять, простить, принять».
После этого направляюсь к калитке и выхожу на присыпанную гравием дачную улицу-линию.
— Есть вещи, которые прощать нельзя! — кричит он мне вслед.
3
После этого мы с Пауком не виделись лет пять. В моей жизни произошло очень многое, и я даже чуть не сменил страну, но в конце концов сменил только город. На даче я теперь почти не бываю, но прижмёт — и хочется бросить всё, сесть в самолёт и хоть на полтора оставшихся выходных оказаться в этом каменно-сосновом мире, с огромным количеством рыжей хвои и муравьёв на лесных тропах. Если я приезжаю зимой, мать отпирает промёрзшую веранду, растапливает печь, но ещё долго ходит по дому, не снимая куртки и тёплых дачных штанов. Если летом — моет в раковине огурцы и режет салат, состоящий кроме огурцов ещё из зелёного лука и — иногда — редиски.
— Паук-то твой — в гору пошёл, — говорит она мне, счищая с огурца изумрудную кожуру. — Депутатом заделался.
— Паук — депутатом? — я мою в раковине очередную порцию овощей и открываю бутылку пива, уже успевшую остудиться в тазу с холодной водой.
— Да, машину купил новую, женился…
Мы молчим. Веранду наполняет звук хрустящих под лезвием ножа огурцов.
— И, главное, когда выборы были, нам тут листовки в ящик бросили. Смотрю — морда какая-то знакомая. А потом гляжу — фамилия: Паукконен. Думаю: ба! Вот те и на! Был алкаш алкашом — и депутат!
Паука я встречаю вечером на въезде в садоводство. Вернее, это он меня встречает: останавливается на своём сверкающем внедорожнике прямо у меня перед носом, открывает дверь и лыбится, снимая чёрные очки.
— Колюня? Ты, что ли?
— Паук!.. — улыбаюсь я в ответ.
— Я тебя сто лет не видел. Поехали прокатимся!
Как отказать Пауку! Мы разворачиваемся, выруливаем на шоссе и мчим мимо рыжего частокола сосен, за которыми просматриваются озёра, мимо поблёскивающих на солнце указателей, мимо пустынных автобусных остановок и местами попадающихся валунов, обгоняем грузовики, тракторы и другие тихоходы.
— Дом я тут строю, километрах в двух. — Паук закуривает. Он немного раздобрел, лицо у него слегка округлилось, но сохранило резкие скандинавские черты. Бородка теперь аккуратная, подстриженная, да и сам он стрижен коротко. — Место хорошее. Все коммуникации есть, подход к воде.
— А с этим домом что будешь делать?
— С каким с этим?
— Ну, с дачей-то со своей?
— Я её продал.
— Продал?..
— Ну, последние нюансы уладить осталось, но она уже, по сути, не моя.
Мы сворачиваем с шоссе и взбираемся на холм по наезженной колее.
— Это временная дорога. Когда посёлок достроим, проложим нормальную, асфальтированную. С освещением.
Мы останавливаемся у масштабной кипучей стройки, по которой взад-вперёд снуют смуглые черноволосые рабочие. Широкий, почти имперский размах. Очертания коттеджа уже видны: три этажа, эркер, подземный гараж.
— К осени рассчитываю закончить, — говорит Паук, снова закуривая.
На лобовом стекле машины, сбоку, замечаю хорошо знакомую эмблему: бело-синий медведь под развевающимся триколором. Подступающий к стройке сосновый лес пропускает через себя вечернее солнце так, что напоминает заставку на мониторе компьютера. Где-то не очень далеко, под горой, свистит электричка, и ещё долго слышен удаляющийся перестук колёс.