Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2017
Николай Талызин (1958) — родился в г. Цимлянске. Окончил
Саратовское высшее военное инженерное училище химической защиты. Работает
инженером на одном из заводов Саратова. Призёр ежегодного конкурса «Короткое
детское произведение» (2016), организатором которого выступает детское
издательство «Настя и Никита». Рассказы публиковались в сборниках, журналах,
газетах. В журнале «Урал» печатается впервые.
Пряники для кобылы
Сидим мы в курилке. На улице ещё темно, зима… Мороз сопли вышибает! Переодеваться в рабочую робу неохота, в цеху свежо. Мастер вон уже ругается, бухтит, пора, мол, планёрку проводить, а вы ещё всё в чистом. Ну и, конечно, байки-анекдоты мужики травят…
А промеж нас молодых раз-два и не обчёлся даже: Ренат да Серёга. Все остальные молодые в менеджерах, юристах-экономистах и супервайзерах. На завод хрен заманишь даже достойной зарплатой: здесь же вкалывать надо. Про молодёжь я вот к чему: Василь Васильич уже восьмой десяток разменял, а всё трудится. Вдовец, дети-внуки разлетелись, вот он и прирос к заводу. Слава богу, здоровье ещё позволяет ему у станка стоять.
А мастер шумит, что вот-вот рабочий день начнётся… И вдруг затих. Пошлые анекдоты, пустые рыбацкие и охотничьи байки закончились… Василь Васильич заговорил.
— Эх вы, братцы. Скоро юбилей Великой Победы, а вы всё про баб и водку на рыбалке…
Кто бы другой это сказал, сразу же бы осекли:
— Хорош нам политинформацию читать, телевизор нашёлся!
А Василь Васильичу никто возразить не посмел. Даже мастер перестал гнать бригаду переодеваться.
— Так вот, братцы, — продолжал Васильич,— это было где-то лет через двадцать после майской Победы. То есть в середине шестидесятых, быть может, чуть раньше…
«О! — подумало большинство бригады. — Я даже не родился в это время. А я только в школу пошёл, а через пару лет мне на пенсию…»
Василь Васильич, сделав паузу, продолжал:
— Был у завода подшефный совхоз или колхоз, я уж точно и не помню. И каждый год завод посылал на помощь селянам нас, рабочих, заводчан, на уборку урожая.
Отдел кадров отбирал, сколько требуется людей с тракторными правами, кто работал механизатором, водителей да и просто разнорабочих. Наш станочный цех как бы основное производство, поэтому редко кого от нас отправляли, обходились работниками служб предприятия и участков обеспечения.
Однако в этот год меня и Иваныча послали на помощь селянам. Я-то родом из деревни, только что устроился на завод, а Иваныч служил ездовым в артиллерии, то есть с конями в войну управлялся. О войне, о боях никогда Иваныч никому не рассказывал. Да и вообще молчун был. Мы даже не знали, женат ли, есть ли дети, внуки. Сам в себе, короче. Бирюк. Так его и звали.. Ну да ладно…
Приехали мы на село, председатель расселил нас в спортзале сельской школы. Кому раскладушку, а кому и просто тюфяк с соломой на пол. Мы не в обиде. По-русски отметили местным самогоном новоселье, а наутро — на работу! Не позорить же рабочий класс перед крестьянством!
Рано утром, чуть свет, да и рассвета-то ещё нет, повёл нас местный бригадир к месту новой нашей работы. Идём еле проснувшейся толпой, поднять-то подняли, да не разбудили… Бредём мимо какого-то забора, сараи слева. По запаху я, как бывший сельский житель, сразу определил: конюшня.
И тут!.. О чём я вам и хотел рассказать! Тут… Словом не расскажешь. Какое-то не лошадиное, даже не земное ржание! Рёв лошадиный… Никогда такого не слышал. Мы-то, как бы с похмелья, сразу и не поняли, переглянулись. Что-то случилось неестественное, не поймёшь.
А Иваныч остолбенел… Встал — и ни шагу… Бледный какой-то, и лицо вытянулось, только зубы оскалились. Мужики ему — что, мол, испугался, что ли?
А он, израненный фронтовик, на забор, через забор, бегом в конюшню. Всё, думаем, спятил наш Бирюк!
Василь Васильич прервал свой рассказ, смахнул с лица как бы пыль или назойливую муху, взглянул на мастера. Тот молчал. И Васильич, пару раз глубоко вздохнув, продолжил:
— Колхозный бригадир тоже растерялся и двинулся в обход через ворота на конюшню. Мы следом. В предрассветной серости стойла стоял на коленях Иваныч прямо в конском навозе и причитал:
— Ласточка моя, думал, не свидимся. Родная моя. Дожили…
И ничто не нарушало тишину надвигающегося утра, даже ещё не проснувшиеся воробьи молчали, не нарушая их разговора — старой кобылы и израненного фронтовика. Мы смущенно стояли, машинально лаская коней в соседних стойлах. Старая кобыла, которую Иваныч называл Ласточкой, положила свою огромную морду на неширокое плечо своего друга, пытаясь подломить одну из передних ног. Но, видимо, из-за солидного, по лошадиным меркам, возраста ей это не совсем удавалось.
Знаете, говорят, что только человек может переживать и плакать. Слёзы бывают только у человека. Врут! По морде Ласточки катились огромные капли влаги. Лошадь плакала… Почти у всех мужиков тоже подступили слёзы.
— Пойдём, Иваныч.
— Пойдём… Бригадир, я потом вдвойне отработаю. Отпусти меня сегодня, будь добр. Хотя бы до обеда…
Мы ушли на битву за урожай, а Иваныч, как потом рассказывали местные конюхи, весь день чистил свою Ласточку, сам водил её к реке на водопой, выгуливал по заливному лугу. И о чём-то говорил с нею, говорил, говорил… Потом сходил в сельпо, побрехал с продавщицей, требуя три кило самых свежих пряников.
Вечером Иваныч явился в школьный спортзал с закуской и выпивкой. Но не с местным самогоном, а с настоящей «Московской». Оббив сургуч с пробки, налил по, как он говорил, фронтовых сто граммов. Крякнув и занюхав горбушкой, наш Бирюк начал своё повествование. Первое и единственное.
— Служил я ездовым в артиллерии. За годы ярости и горя много сгинуло жеребцов и кобыл. А тут, уже ближе к Победе, дали мне ещё не объезженную, молодую Ласточку. Помучили мы друг друга, но притёрлись, примирились. Отчаянная кобылка, ничего на войне не боялась. Но чтобы найти с ней общий язык, знаете сколько сахара ей скормил! Всё своё нехитрое солдатское имущество на колотый рафинад сменял. Сладкоежка эта Ласточка. Но меня за полверсты узнавала: ржёт, радуется.
Так и стали воевать. И уж весна, вот-вот победа! А тут фрицы откуда-то прорвались, шарахнули, я и не знаю чем. Батарея вдребезги! А мы, ездовые, как заряжающие трудились, расчёты-то неполные. Что дальше было — не знаю или не помню. Очнулся, страшные боли в ногах: перебило мне кости. И кто-то меня волочит, да так грубо, неаккуратно. Хочу крикнуть, мол, санитар, будь человеком, чай ещё не труп тащишь. Глаза еле продрал сквозь спёкшуюся кровь. А меня не санитар волочит… Это меня капризная и строптивая кобылка за поясной ремень зубами схватила и тащит. От жуткой боли в ногах я несколько раз выключался. Очнусь, а она меня волочит. Хочу сказать ей: «Тпру-у, стой…», а язык присох. И она, моя Ласточка, не отпускает ремень, тащит мои перебитые конечности, а я болтаюсь, как сноп овсяной…
Отвалялся я в госпиталях. Срослись мои молодые кости. А победа уже без меня была завоёвана. Где Ласточка? Разве найдёшь? Тут-то людей теряли… Вот так мы и расстались-потерялись.
А сегодня… Она как заржёт! Вот моя спасительница! Моя Ласточка. Почуяла меня, узнала…
Мы выпили. Говорить ни о чём не хотелось. Мужики вытерли рукавами мокрые глаза и тихо разошлись. Якобы спать. Но не сразу уснули… Война! Будь она неладна…
Иваныч работал на веялке на току. В дальние бригады его не посылали. Вечером он забирал из душной конюшни свою Ласточку и уходил в ночное с ней одной. Наверное, им вдвоём было хорошо. Было о чем поговорить, что вспомнить израненному фронтовику и старой кобыле.
Закончилась уборка, мы вернулись на завод. А Бирюк, Иваныч, на работу не вышел. Уволился. Говорят, что уехал в село, к своей Ласточке.
После рассказа Василь Васильича планёрки не было. Все разошлись по своим станкам молча, смахивая с глаз ладонью предательскую мужскую слезу. Да нет. То ветер колючий сопли вышибает…
Пока не рассеялся
махорочный дым…
А кто-то ещё помнит то время, когда вместо домофонов старики у подъезда «козла» забивали? А? Лавки-скамеечки, самодельные столики. Бабушки-старушки всё про всех знали…
А наши ветераны курили «Беломорканал», «Север», наиболее «продвинутые» — «козью ножку» с самосадом! Эх, аромат самосадный… А кто уж совсем попроще, тот по-фронтовому: самокрутки из газеты «Правда» или «Труд» с ядрёной махоркой! Надо сказать, и махорка имела свой изумительный запах, не то что теперешние сигареты.
А как могли хромые, безногие, сутулые и кряхтящие старички материться!
— Мать перемать! Богу душу мать! Туды твой корень! Бога креста мать! Ядреный ёшкин кот!
А тут последняя кость в домино:
— Козлы с «яйцами»!
— Горбатого лепишь, Петрович!
Эх, было время! Бывало, перегуляешь, загуляешь, то бабули до дома направят, а уж потом всякого-такого про тебя да и про всех расскажут.
А деды в День Победы домино отложат, пивка из трёхлитровой банки отхлебнут. Было время: пиво настоящее, из бочки, — в банки! Правда, всего два сорта: «Пиво» и «Пива нет». Но наши ветераны и самогончиком подогреются или, коль сгоношатся, то и водочкой «Московской» с белой головкой.
И звенят медали… Одна медаль звенеть не будет, а от двух и звон не тот…
— Слухай, Митрич, я компенсацию получил как репрессированный.
— И хто ж тебя, дурня, репрессировал?
— Как кто? Товарищ Сталин.
— Ух, Николай, хорош брехать-то. Тебя же за что бы он стал — как ты сказал? — репрессировать? Ты чё, политик?
— Митрич! Петрович… Было дело. По пятьдесят восьмой пятилетку оттарабанил… Конечно же, за дело! А этот пьянь, то есть президент наш, указ подписал о компенсациях политзаключённым. Я и попал под этот указ. Не хотел сначала получать. А потом пошёл и взял. Вон телевизор приобрёл новый. А чё, нас больше обворовали…
— Мыкола, с какой стати ты политический да ещё и репрессированный? Растолкуй-ка!
— Да чё рассказывать-то. Всё как у всех: война, военкомат. Добровольцем не берут: года не вышли. А в сорок четвёртом наконец-то года сошлись. И пошёл, совсем сопливый, гнать гада фашистского на Запад!
Карпаты, Татры ли, географию я не ахти как знаю, оторвались мы от своих. Наступали шибко, а немец драпал ещё скорее. Но, сволочь такая, ядри его мать, ещё огрызался остервенело. Короче, тылы в горах затерялись ли, отстали ли… Жрать охота! В свои осемнадцать-то лет кому жрачка не в охоту? Это теперь чайку с размоченным сухариком да спать. А тады-то хрен уснёшь с пустым пузом. Полевой кухни нет, о сухпае только мечтать доступно. А тут наш старшина, во, твою корень, пройдоха был, два мешка чёрных, то бишь ржаных сухарей добыл. Ах, как жрать охота! Бурчит в кишках. А сухарики хоть маленько отволгли и слегка заплесневели, но дух их! Обалдеть!
Да чё там! Спёр я эти сухари. Не, не все. Только один мешок. А вот слопать-то и одну горбушку не удалось. Застукали, чё стибрил.
Наутро уж и особист туточки. Тылов нет, кухня отстала, а этот здеся! Командир, замполит, особист — «тройка» в сборе. Замполит кричит: «Это дело политической важности, батальон без пищи оставил!» Особист только подначивает. А командиру только и осталось, что приговор подписать по пятьдесят восьмой. Расстрел по военному времени, но чиркнул: пять лет…
Вот и стал я изучать географию под конвоем: промелькнули румынские и молдавские горы, мазанки украинские, степь донская, леса русской равнины, тайга, тундра. Пять лет в шахтах воркутинских! Освободился, ещё лет несколько уголёк на-гора выдавал. Люди на Севере душевные, работа хочь и тяжёлая, но достойная для работяги. Хотел там остаться, но мать, родные степи позвали назад…
Это счас я на скамейке с вами, а то и на пенсии работал на заводе шофёром. Пока эти недоумки не развалили всё. А тут Борис Похмелыч указ о компенсациях! Во, блин, дурень! Больше некуда деньги государевы девать? Ну, купил я телевизор… А работы не стало ни у детей, ни у внуков…
Скрутили самокрутки с махрой. Самая толстая у Митрича, который долго слюнявил газетный клочок, многократно ровнял цигарку, пропуская меж пальцев… Запалил, сизо-голубой дымок пополз по двору… И старый Митрич глухо, часто откашливаясь, заговорил:
— Я тоже в южных горах воевал. Сапёром был. Так же, когда фриц шибко драпал, потерялся со своим сапёрным батальоном в ущельях. День, два, три проходят, а наших нет. А вокруг бродят недобитые румыны, банды бандеровцев, немцы, отставшие от своих, да и просто бандиты всякие, коих война в тех краях наплодила… Поговаривали, что и власовцы там, и под нас, казаков, подстраивающиеся красновцы. Как их отличить: они все в форме нацистов. Ах да, у красновцев и власовцев были георгиевские кресты. Обидно, что сейчас ко Дню Победы ленты раздают и георгиевскими называют… Да то наша гвардейская лента! Как на гвардейском дивизионном знамени нашем! Били мы тех георгиевцев в пух и прах, да и к ядрёной фене!
Так вот, заблудился наш сапёрный батальон. Связи нет, жратвы тоже. А тут наши разведчики медведя завалили. Настоящего, косолапого. Он на буковых и грецких орехах жирнючий из жирнючих! Вох нажрались мы медвежатины, сколько только могло влезть.
А у меня уже было три ранения в живот. Половину, а быть может, и больше кишок врачи отмотали, да и от желудка осталось треть. Плохо мне стало от жирного мяса, обожрался, опоносился…
А комбат собирает нас, тех, кто от Сталинграда идёт. Мало нас осталось, всё молодняк в основном. «Сходите, проложите маршрут, со своими свяжите меня». Уже три группы ушли в разведку безвозвратно. А я стою, жмусь, весь зелёный. Комбат заметил, отставил меня. Так вот живой и остался, что опоносился с жирного дикого мяса. И четвёртая группа не вернулась… Вечная им память!
Курнули. Дух самосадный заполнил весь вечерний двор. Помолчали. Мяч пнули, что пацаны под лавку запулили, хорошо, что не в окно…
Дед Денысыч без медалей, лишь с колодками. На правой стороне одна полоска ленточек от полученных боевых наград, а на левой аж шесть красных и жёлтых колодок. Тяжёлых ранений больше… Зато живой, хоть и без орденов.
— Я тоже в сапёрах служил. И с особистом приходилось, будь он, нехристь, неладен, встречаться. Ясно, что не квас с ним пили…
Как погнали наши со Сталинграда эту чумную орду, только поспевай! Батареи ушли вперёд, а снаряды возить некому. Так нас с сапёрного батальона сняли: трактористов, шоферню, механиков, всех, кого за баранку можно усадить. Загрузили — и вперёд по степи. А фриц-то ещё силён был! Не огрызался, а вгрызался в нашу родимую землицу. Да и самолётов было у фашистов тьма!
Вот мы и рулим колонной к нашим батареям. А тут: «Бабах!» Бомбы тучей, спереди и сзади, горят наши «ЗиСы» и полуторки. Я-то в степи вырос, каждую балку, ложбинку знаю. Свернул в посадки, рядом с большаком защитка была. Хоть и редкие деревца, и то защита какая-никакая.
А с небес всё сыпет и сыпет огонь и металл! Вперёд — проезда нет, рвутся снаряды в наших машинах. Назад — горят кузова. Я бибикнул: «За мной!» Здесь каждая тропка, каждый просёлок мне известен. Промеж балок, из-за пролесков довёл машину до батареи. Но только я один… Все братцы мои сгорели….
А вот особист здесь! Не сгорел! Не отстал! Все слегли, а его ни один чертяга не берёт. «Опоздал, — говорит, — на два часа, под трибунал!»
Командир батареи, старлей, сорвиголова, послал его к ядрёной фене: «После боя на Колыму или в штрафбат, а сейчас, — говорит, — таскай ящики к орудиям!» Это и мне, и особисту. Таскали снаряды оба.
Отбили атаку немцев. Но удержаться трудно. Батарея, или, вернее, что осталось от неё — три орудия, — сменила позицию. Особист погрозил и комбату, и мне, затем исчез по своим делам надолго.
Вот так немец со своим контрнаступлением жизни нам спас. А на особиста я зла не держу: у них своя работа на фронте была, хотя часто нам непонятная.
Посидели фронтовики ещё чуток. Самокруток больше не крутили… Смеркалось… Побрели Митрич, Денисыч и дед Коля, что из «репрессированных», по домам.
Ушли навсегда…
И нет во дворах лавочек-скамеечек. Нет сладкого махорочного дымка… Только строгие домофоны и видеокамеры. Да вонь выхлопных газов от бескрайних автостоянок…
Непримиримые друзья
«Вжик-вжик-вжик», — старенькая «Победа» не хотела заводиться.
«Вжик-вжик», — аккумулятор не справлялся со стартером, которому предстояло запустить тяжёлый двигатель «ГАЗ-20».
Василич вытер лицо промасленной тряпкой, обозначив по высокому с залысинами лбу боевую раскраску индейцев племени сиу. Обе руки уже были заняты ключами и отвёртками. Пассатижи лежали на воздушном фильтре. Всё… Не схватывает двигатель.
Скрипнула калитка двора напротив. Шаркая стоптанными кожаными тапочками, к Василичу не спеша торопился Емельяныч.
«Слава богу, — подумал автомобилист-любитель, — услышал, глухопёрый…»
— Ну и чё?
— Митрий, не берёт…
— А клеммы подтянул, почистил?
— Да подтянул, Емельяныч, чистил.
Емельяныч снял клеммы с аккумулятора, достал небольшой клочок наждачной бумаги из глубокого кармана вельветового пиджака.
— Кто ж так чистит, Василич? Расстреляли бы тебя в сорок втором.
— Митрий, дай я сам, — Василич ободрился.
«Вжик-вжик…»
— А бензонасос, карбюратор проверял? Есть уровень? Топливо поступает? Эх, Василич, на фронте ты бы прожил всего одну кампанию. Никчёмный ты, поэтому и стал живодёром.
— Митрий, ты бреши, но думай, что мелешь…
— А чё, Василич, правда глаза режет? Я-то воевал, а ты в тылу энкаведешничал. Ах, да ладно, майор НКВД, слушай команду гвардейского сержанта Красной Армии! Садись и плавно жми на газ. Да я же сказал: плавно! Как же ты, такой бестолковый, майорские звёзды на погоны получил? Вот-вот. Стоп! А теперь жми на стартер.
«Вжик!» — двигатель взялся и ровно заработал. Емельяныч вытер той же грязной тряпкой подбородок и нос, вводя в боевую раскраску индейцев сиу новый орнамент.
— Спасибо тебе, Емельяныч, — я-то уж весь здесь замучился. Ну, никак не берёт. А обещал за внуками ехать.
— А мои с Севера позавчера приехали, дрыхнут ещё. Пойду им удочки и лисапеды налаживать.
— Прости, если чё не так сказал в пылу…
— Эх, Василич, казака словом не обидишь. У нас по делам судят. А не как у вас, хохлов, за слово зацепляетесь.
— Сам ты хохол!
— Не, я казак Побединский. А ты хохол Гололоб.
— Чё ж ты брешешь, Емельяныч? Я русский — Гололобов! Это ты на «-ский»: Побединский. Погоняла польско-хохляцкая.
— Во, Василич, ты с зеками пообщался, даже прозвище и фамилию с погонялой путаешь. Мы честные земледельцы, батраки, казаки Побединские. А был бы хохлом, то по-ихнему «победа» — «перемога». Был бы Переможский, Переморчук… А ты Гололоб! Хохол! Только под нас, казаков, подделался — Гололобов. Дописал себе фамилию.
— Хорош брехать, Емельяныч, ехать мне пора. Благодарю за помощь. Если, что — зови, помогу!
— Звать на помощь энкаведешника? Пошёл ты…
— Какие же вы зловредные, казаки.
— Не вреднее хохлов…
Я вышел за калитку. Улица, казалось, ещё не проснулась. Где-то щелкал скворец, высоко в голубом небе резвились ласточки.
— Здрасть, деда Саша!
— Привет, Николашка!
— Вези, Василич, своих внучат. Им веселее вместе будет.
***
Длинные тени тополей и акаций закрывают нашу улицу от знойного донского солнца. Вечереет. Повечеряв молоком и бабушкиным печевом, выбежал за калитку. На скамейке у двора старушки-подружки беззубыми ртами пытались лузгать семечки.
— Вот что-то здесь покалывает…
— И я чувствую, стало как-то не так. Болит иногда…
— Маня, ешь кургу!
— А от чего это?
— Да чёрт его знает! Ты ешь, да и всё.
— Не курга, а курага.
— Да чё вы, понятно, по-нашенски сказать не можете: урюк!
— И ты хороша, Павловна. По-нашему: абрикосы…
Мой дедушка, которого все зовут Емельянычем, сидит на корточках перед гаражом Гололоба.
— Василич, у тебя нет сазановских крючков? Восьмёрка-девятка с коротким цевьём? А я тебе дам на перемёт с длинным, на чехонь.
— На чехонку у меня есть, только я не такие ставлю.
— Да видел я твои перемёты, поводки короткие. Ты думаешь, что рыба сверху воды ходит? Как штурмовик, будет пикировать на твой крючок? Да и цевьё короткое. Чехонь любит, чтобы был не один червяк, а пучок. А на твой крючок одного хрен нанижешь.
— Но, Митрий, я ловлю. Вон уж сколько насушил: и себе, и для своих.
— Да ты же мент! Стибрил с рыбнадзором где-то.
— Как ты можешь, сосед?
— А чё ты ни разу с нами на рыбалку не съездил? А?
— Да пошёл ты…
— Морда хохляцкая…
— Эх, а сам-то кто?
На улице непроглядная темень. Где-то на Московской светит одинокий фонарь. И стрекочут кузнечики. Ночь…
***
— Митрий! Я сегодня свободен. Давай свожу вас или в балки Терновские, или на Сухую. Собирай внуков.
— Эх, спасибо, Василич. Двадцать лет живём рядом. Никогда не ездил на твоей «Победе» и не поеду. Сломаешься в степи, как я внуков вызволю?
— Да нет! Ты же помог наладить машину. Ездил к своим, всё нормально.
— Василич, хошь обижайся, хошь нет. Ты же машину взял по блату, ты же её не заработал. Вот она и не ездит. А мы на лисапедах. Вот взял мотопед, налажу, и поедем. Гуськом, тихо, но верно.
— А что ты меня всё время попрекаешь? Да твоя супруга сама из раскулаченных.
— А ты — охранник тюремный, энкаведешник! Пороха настоящего не нюхал.
— Я служил, куда меня партия посылала.
— А у меня семь дыр в пузе, меня туда посылали…
— Я с четырнадцати лет у станка. Школу рабочую прошёл.
— Василич, я родителей не помню. Курить начал в пять-шесть лет, как в батраки к калмыкам взяли…
Дед Митрий достал из нагрудного кармана сложенную в книжечку газету, из бокового кармана жестяную коробочку из-под монпансье. В ней он хранил ядрёную махорку. Скрутил, долго слюнявя, толстую самокрутку. Прикурил, откашлялся и глубоко затянулся. Поперёк улицы легла серо-голубая непроглядная полоса махорочного дыма.
— Емельяныч, не обижайся.
— Да ладно, Василич, прости, если чего лишнее сбрехнул…
— Давай потише, внуки идут, услышат…
***
— Митрий Емельяныч! Как же так? Я всё-таки вечернюю одиннадцатилетку окончил, плюс командирскую школу. А ты-то и читать не умеешь. А вот эта телега ехать без тебя не хочет!
— «Победа» — хорошая техника! Зря ты на неё, Василич. Просто у тебя руки растут не оттуда.
— А у тебя оттуда?
— Василич, я хоть писать не умею, но к технике приспособлен. В начале тридцатых, когда колхозы образовывали, нас в Ростов посылали учиться на трактор. Кто мог писать-читать, тот, чтобы не забыть, записывал. А мне всё на память легло. Другого выхода не было. Поэтому и в войну не погиб, продырявило лишь несколько раз. Да ты не поймёшь, не воевал…
— Хватит попрекать! Я тоже служил!
— Штрафбатников стрелял?
— Никого я не стрелял. У меня другая служба была.
— Да. Был у нас ваш: особист. Если бы не немец со своим наступлением, то он и меня бы… А так ему недосуг стало. В бой нас послали…
— Митя, что было… У тебя же самого сват был энкаведешником.
— Орловых не тронь! Они и при старом режиме были знатными и учёными. И сват уже в Ленинграде академию окончил. Он для фронта самолёты делал! За него я отвоевал, за двоих. А Иваныч здесь, в тылу, за десятерых отработал.
— И всё равно у него погоны, как у меня.
— Василич, имей совесть! Никогда тебе с Орловым не сравняться. У тебя погоны жандармские, а у Иваныча — инженерные. Война ему на плечи звёзды накинула… Что? Ты будешь с ним грамотой тягаться?
— Молчу, Емельяныч, молчу… Когда нас с ним сюда перевели, то твоему свату Орлову доверили самое трудное и ответственное дело: организовывать переселение станиц и хуторов с зоны затопления ГЭС.
— Вот и я говорю: погоны погонами, а люди разные…
***
— Здорово дневали! Емельяныч, ты дома?
— Слава богу! Иду, Василич. Как здоров?
— Нужда к тебе, Митрий: бредень прохудился. А мои на выходные на раков едут…
— Давай смотреть. Так он спрел! Я же тебе говорил, вешать на сквознячок надо сушить.
— Я сушил.
— Бестолковые вы, хохлы!
— Сам хохол! На «-ский»: Побединский!
— Но не Переможский! А от русской «победы». Штопай сам свой хохляцкий дырявый бредень, Гололоб!
— Да ладно, Емельяныч, не обижайся…
— А кто обижается, я за челноком, расправляй пока.
Через несколько минут дедушка Митрий приносит челноки и нити.
— Василич, я ж тебе показывал, как вязать сеть. Два челнока тебе давал.
— Митрий! Что-то у меня не получилось. Да и челноки куда-то запропастились… Стой, Емельяныч! Нить у тебя никудышняя.
— Какая есть добрая.
— Счас принесу, — через пару минут Василич вынес огромную бобину капронового шнура.
— Василич, шнур знатный! Но где ты его достал? Стырил? По блату?
— Емельяныч, друзья помогли.
— Значит, по блату…
— Ох, ты зануда! Вяжи уж. Хочешь, и тебе дам?
— Продашь?
— Дам.
— Не возьму. Куплю. Смотри, вот так челноком заводишь, перекидываешь нить, затягиваешь узел. Понял?
— Понял, давай.
— Да кто ж так вяжет? Тебе челнок для чего? Чтоб ячейки были ровные, одинаковые. А ты что делаешь? Никчёмный ты, Василич…
— Подожди ты, Емельяныч. Счас приноровлюсь.
— Ох… Нет. Давай, завтра сделаю и отдам. Когда твои приезжают? Горе ты луковое…
— Тише, Митрий, внучка идёт…
— Да и мой внучок Николашка на лисапеде едет. Только ему камеры поклеил. Представляешь: три дыры! Словно магнит в заднице, все гвозди собрал.
***
— Николаша! Дед дома?
— Не! За сеном уехал для кролов.
***
— Мыколка! Деда Гололоба не видел? Что-то два дня машину не выгоняет…
— Дедушка, он же утром уехал, не видел разве?
— Не слышал…
***
Вот так и жили два соседа-пенсионера: гвардии сержант Побединский и майор НКВД Гололобов. Жизни им не хватило, чтобы решить: кто из них хохол. Так и не убедили друг друга, что в годы войны оба приближали нас к Великой Победе. Так образованный Василич и не научился заводить свою старенькую «Победу» без Емельяныча… И бредень вязать он не умел…
А дедушка Митрий? Он так и не выучился ни писать, ни читать… Не завёл нужных знакомств. И за всю жизнь только что и стащил с винсовхоза, так пару кистей винограда ради приехавших с Севера внуков. Сторожил он там виноградники летом. Но виноград был винных сортов, очень кислый…
***
— Деда Гололоба не видел?
— А Емельяныч дома?
Два антагониста не могли прожить друг без друга ни дня…
***
Прошли десятилетия…
Могила Дмитрия Емельяновича поросла степной травой… Где похоронен дед Гололоб, я не знаю. Он был старше моего дедушки…
Редко, но я иногда бываю в доме дедушки Побединского, там живёт мой крёстный, которому уже идёт восьмой десяток лет и зим…
В доме Гололоба сменилось несколько хозяев. И уже никто не помнит старую «Победу»…
Станица, которая ещё до моего рождения стала городом, давно не казацкое поселение… Много пришлых, каждая вторая семья — смешанная… Не слышно мягко-шипящего говора казаков… Никто не спрашивает, хохол ли ты? или кто? Может, так и надо…