Образы Свердловска-Екатеринбурга в уральской поэзии
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2017
Андрей
Расторгуев — поэт, переводчик,
публицист, член Союза писателей России. Кандидат исторических наук. Живет в
Екатеринбурге. Постоянный автор журнала «Урал».
Укоренившись в умах советских людей, отточенная формула Александра Твардовского «Урал — опорный край державы» теперь утверждена и на гербе Свердловской области. Подспудно с этой фразой, конечно, сохранилось и то, что следует за нею в поэме «За далью — даль»: «…Её добытчик и кузнец,/ Ровесник древней нашей славы,/ И славы нынешней творец…» Однако воплотившийся в этих строках индустриальный и державный пафос, безусловно, хорош не для всех времён и случаев жизни.
Между вчера и
завтра
Дискуссия о том, что могло бы, к примеру, привлечь в Екатеринбург и на Средний Урал туристов или показать молодежи возможности для самореализации, продолжается не первый год. А вместе с новым содержанием идёт и поиск новых символов и образов, зримых и словесных формул. Но, может быть, такие образы и формулы или хотя бы заделы для них уже созданы предшествующими и нынешними уральскими писателями? Может быть, посмотришь написанное ими за те без малого триста лет, что насчитывает история создаваемой здесь литературы1, — и поймёшь, в каком направлении искать дальше?
Существенно облегчить такой анализ могла бы серия, антология или хотя бы библиографический список произведений об уральской столице. Но, как бы странно это ни звучало незадолго до трёхвековой городской годовщины, их нет, а сплошной обзор требует много сил и времени. Так что для начала попробуем обратиться к объёмной поэтической антологии «Екатеринбург», изданной в 2003 году к 280-летию города2. Как отметили авторитетные составители, в неё вошли избранные стихи авторов, которые связаны с нашим городом биографией и творчеством, причём впервые «в столь полном и систематизированном объёме». Тоже, разумеется, не только о Екатеринбурге — но и о нём тоже. На них — и по смежности на стихах об Урале — и остановимся.
Века веками, а если судить по этой антологии, то поэты стали фиксировать свои впечатления от Екатеринбурга меньше ста лет назад. И одной из первых таких попыток стало хрестоматийное стихотворение Владимира Маяковского «Екатеринбург-Свердловск», написанное в январе 1928 года. Перечитывая его, можно обнаружить едва ли не полный комплект ставших затем традиционными представлений. Посреди снегов и лесов «из воли Урала, труда и энергии» между вчера и завтра возникает «новый город — работник и воин». Освещённый электричеством «новорóжденный город Свéрдлова» строит «полунебоскрёбы», по «широченному проспекту» можно пронестись на санях мимо «бирж и трестов», но чуть дальше — темнота, нарушаемая лишь курительными трубками исетских заводов.
Советские хрестоматии, правда, насколько помнится, это стихотворение часто давали в сокращении. Или акценты делались прежде всего на индустриальном пафосе. А Маяковский здесь между тем и короткий исторический очерк набросал, где нашлось место и рудам с изумрудами, что потом переливались «на грудях коронованной Катьки», и расстрелу последнего царя, и колчаковщине. Сегодня, пожалуй, в символический капитал города не включена только последняя.
Так что Маяковского, наверное, можно считать и родоначальником — или как минимум одним из них — поэтического обращения к исторической составляющей уральского образа. Говоря, что у бывшего Екатеринбурга «нету традиций бульвара, дворца, фонтана и неги», он, возможно, просто имел в виду промышленно-провинциальный характер города. В том же, однако, можно увидеть ещё одно подтверждение популярности сопоставления уральской столицы с той, которая тогда уже звалась Ленинградом и формально столицей тоже не была.
Ну, а Георгий Троицкий прямо называет город «сереньким зеркальцем сурового Санкт-Петербурга». С одной стороны, вроде бы именно Екатеринбург, поскольку это имя вынесено в заглавие стихотворения. С другой — вряд ли автор, родившийся в 1910 году, помнил о нём с такой ясностью, с какой живописал.
Картина в зеркальце хоть и мрачновата, но сильна: «В деревья чёрные метелицы играют…/ В звериных шкурах хитрые бродяги/ Глухое золото, как с каторги, приносят…/ Здесь холод пота, памяти и браги…/ Буран идет беспаспортным со степи./ Шинелью пахнет это государство!/ …Демидовщина плавится и пышет./ Шумят коврами мягкие закаты…/ …Прощай в снегах, о, город грузной горечи,/ Форпост волков, метелицам открытый! –/ Гранит звенит, и вырастает спорящий/ С тобой, пудовое драгунское копыто!»
«Клеймён характер.
Выкован народ…»
Троицкого, в свою очередь, можно считать родоначальником нелицеприятного отношения к Екатеринбургу, которое, судя по стихам, написанных в 1990-е годы, возродилось к концу века. Нашлось в его текстах место и Свердловску, но опять же своеобразно: альтер эго автора описывает город, следуя за проституткой, которую ведёт в милицию «добродушный парень в серой форме…/ Мимо розовой громады Горсовета,/ По дороге утренних гудков…» Гудками здесь индустриализация и ограничивается, зато вновь находится место расстрелу Романовых: «…Белый дом, где вымер знаменитый,/ Никому не кланявшийся род…»
Словом, было за что исключить молодого поэта из Уральской ассоциации пролетарских писателей (УралАПП) как «идеологически чуждый элемент», а потом и репрессировать. Хотя книга его стихов в 1934 году в Свердловском госиздате всё-таки вышла.
Был исключён из ассоциации — уже Российской (РАПП) — и Сергей Васильев, о котором сегодня ведомо настолько мало, что даже годы жизни не установлены3. Но в его стихотворении, включённом в антологию, природно-исторический вектор представления Урала только обозначается: «…богат/ Лесами и железом./ Богат он новым и забытым днём…»
Что традиционная для Урала образность сказов Бажова начала тиражироваться едва ли не сразу после их первой публикации, подтверждает посвящённый ему сонет, автор которого, Юрий Верховский, в начале XX века примыкал к символистам, а в Отечественную войну был эвакуирован в Свердловск: «Клинок уральский — восхищенье глаз, —/ В лазурном поле мчится конь крылатый…» Весьма стёртой, несмотря на справедливость высказывания, представляется и экспрессия строчек Владимира Назина, что стал свердловчанином в 1969 году: «Планету…/ собой заслонила Россия,/ прикрывшись уральским щитом…/ ни разу из стали Урала/ ещё не ломались мечи».
А вот метафора всё ещё относительно известного сегодня Степана Щипачёва навскидку выглядит довольно свежо. Обращаясь к временам, когда Урал «…был началом песни…/ …когда ещё ни в одном перстне/ не сверкала его душа» и «горнозаводчик Никита Демидов/ чугунные ядра не лил царю», он называет его «неграмотным гением».
Свою ретроспективу несправедливостей истории даёт в антологии коренной свердловчанин Владимир Сибирёв, активно творивший в 1960–80-е годы: «Вам мог бы и камень поведать/ Печали уральской земли,/ Как в кузнице пленного шведа/ Героев Полтавы секли./ Пока с упоеньем во взоре/ Татищев радел для Петра,/ От голода, пыток и хворей/ Сходили на нет мастера…» Напоминает он и о «транзитной» составляющей городского образа: «…Солдаты побудку трубили./ И узники с голых досок/ Шли прямо в ворота Сибири,/ Открытые лишь на восток…»
Привязка стихотворения к декабристам, проследовавшим в своё время через Екатеринбург, сводит эту сторону городского бытия лишь к одному популярному в советское время эпизоду. Процитированные строки, однако, можно отнести ко всему каторжному конвейеру, звеньями которого были Московский и Сибирский тракты. Как это сделал, например, современник Сибирёва Борис Карпенко: «…Дорога многое видала –/ по ней к байкальской стороне/ Россия русая шагала/ с тузом бубновым на спине…»
К историческим пластам обращается представленным в антологии венком сонетов «Достоинство» и Любовь Ладейщикова, обнаруживая в «тектонике Урала» собственный фамильный, родовой след. Он тоже впечатан не без усилий: «Впаял Урал в котёл тысячелетий/ Скуластый облик северных широт,/ И докембрийский рудный срез соцветий,/ И след змеиных золотых пород,/ Полярный холод и башкирский мёд,/ Прямой огонь и горечь междометий,/ Кандальный труд и свист тяжёлой плети./ Клеймён характер. Выкован народ…»
Гнёзда хрусталей
То ли свердловским поэтам, несмотря на все их попытки, всё-таки не удалось художественно воплотить пафос индустриализации. То ли составители антологии решили, показывая эту сторону их творчества, обойтись без перебора. Но так или иначе, а этот самый пафос, по ощущению, остался практически за бортом сборника.
Традиционная для советского времени тема «перековки» крестьянина в рабочего, или, говоря по-современному, традиционного же общества в индустриальное, при этом вполне представлена. Эту задачу выполняют, к примеру, строчки Николая Харитонова: «Завод — не родина, не мать…/ Но мне, родившемуся в поле,/ Его живая полутьма/ Дороже сонного раздолья…/ И вот…/ Весёлый гул машин,/ Жара пылающих изложниц/ Положат замкнутость души/ На лезвие завóдских ножниц…»
Хотя машины гудят весело, а поэт вроде бы всегда следовал принципам социалистического реализма4, от необходимости положить душу под ножницы как-то поёживаешься — пусть они вроде бы только размыкают её. Другие отобранные составителями стихи тоже встраиваются в традицию, скорее, не певцов промышленной революции, а Есенина, который противопоставил жеребёнка и паровоз.
Таков, например, текст уральского классика Николая Куштума о кедре, что вырван из земли взрывом аммонита и теперь плывёт в «бесноватом» речном потоке: «…А на его разбитых сучьях,/ Неотличимый от коры,/ Качался выводок барсучий,/ Что бегством спасся из норы…» Строитель же, виновный в этой маленькой трагедии, угрызений совести не испытывает. Он тоже влюблён в жизнь — но и в труд тоже. И в весёлом мотиве, который он запевает, выслушав горное эхо, различается «Радостный,/ Знакомый/ Салют строительной поре…».
С аммоналом рифмует Урал и другой признанный уральский поэт — Елена Хоринская. Но её сверстники, съехавшиеся из разных мест, находят родные черты всё-таки в здешней природе: «…На горы взглянешь — вспомнишь Сибирь:/ Те же кедры вокруг;/ Увидишь лугов зелёную ширь –/ Воронежский вспомнишь луг…» А горные снеговые папахи, возможно, близки выходцам с Кавказа. Ну, и конечно, стихотворение Людмилы Татьяничевой, что цитируется немногим реже той самой строфы Твардовского: «Когда говорят о России,/ Я вижу свой синий Урал./ Как девочки, сосны босые/ Сбегают с заснеженных скал./ В лугах,/ На ковровых просторах,/ Среди плодоносных полей,/ Лежат голубые озёра/ Осколками древних морей…/ Земные огни самоцветов/ В торжественном сумраке гор…/ Но главная сила Урала –/ В чудесном искусстве труда…/ Мартенов и домен дыханье/ И ветер больших скоростей…»
Мартены уже отошли в историю, самоцветы изрядно поредели. В остальном же этот набор остаётся каноническим, и лучшего варианта для гимна, потребуйся он Уралу, вряд ли найдёшь. Хотя по степени поэтической свежести он явно уступает менее известным, но оттого не менее достойным звания классических строкам Ксении Некрасовой. Разные стороны уральской жизни у неё не просто стыкуются, а срастаются воедино: «…Колебля хвойными крылами,/ лежал Урал на лапах золотых./ Электростанции,/ как гнёзда хрусталей,/ сияли гранями в долинах./ И птицами избы/ на склонах сидят/ и жёлтыми окнами/ в воду глядят…»
Именно гармонию труда и природы Ксения Некрасова подчёркивает и в стихотворении о шахтёрском посёлке «на берегу тишайшей Ирбитки». Живущий в нём забойщик — то есть вроде бы что ни на есть пролетарий, крушащий земное чрево, — на отдыхе мастерит из дерева: «…он выточит его и выкрасит/ в растёртый на олифе малахит/ и на зелёный фон/ птиц розовых посадит…». И именно этим «…дом его отличен/ от тех домов,/ где занимаются слесарным производством/ или цветы и овощи разводят…».
Соединявший лирическое и социальное начала Василий Макаров, уехавший в конце 1920-х годов на Магнитострой и ставший одним из зачинателей тамошнего литературного движения5, предстаёт в антологии автором ещё одного из вариантов классического набора образов природного Урала: «…голубоглазый край,/ …где нет ни роз, ни соловьёв…/ Зато там есть весёлый березняк/ И тополей приподнятые плечи,/ Далёких гор сияющий костяк/ И чуть лиловый златокрылый вечер…»
Не находит соловьёв на Урале и Парфен Бастан, вместе с войной прошедший не только гитлеровские, но и сталинские лагеря. «В этом мрачном краю», на его взгляд и слух, «Только синие горы/ За лесом встают,/ Только сосны шумят,/ Только рельсы звенят,/ Только чёрные трубы/ Дымят и дымят…/ Только лютые вьюги/ Тянут песню свою…» Однако, чтобы примириться с этим краем и остаться в нём до последнего дня, такому человеку оказывается достаточно берёзового сока и голубых цветов, которые расцветают по весне на крутых скалах, «…Как глаза у святых,/ Как прозрачные крылья/ Человечьей мечты…»
Устами той же Людмилы Татьяничевой антология напоминает
одну из расхожих шуток про уральский неласковый климат, подводя под неё
художественную основу: «…Повелел хозяин камнерезу/ Вырезать из камня
виноград…/ Что он видел?/ Белые метели,/ Островерхий синий Таганай,/
Сосны и нахмуренные ели…/ Знал он только горькую рябину,/ Красную, как ветреный
закат…»
Уральский снег оказался способен отогреть Ефима Ружанского, оставшегося в Свердловске после эвакуации: «…Уральские
холодные снежинки/ Мне душу согревают до сих пор!» Не за весенние цветы, а
за нежелание опадать по осени любит свердловскую сирень Лев Сорокин.
Знаком дикого, нехоженого Урала для Якова Андреева становятся «золотые
кувшинки/ На чёрной таежной воде». Самое памятное отбирает на дорогу,
уезжая в Израиль, Рина Левинзон:
«…Две берёзовых тени на счастье,/ золотистое облако ржи,/ ясность дней, и
туман, и ненастье –/ всё в котомку мою положи…»
«Необъяснимо
стойкая трава…»
И всё-таки природа остаётся за городской чертой и, скорее, окружает город, лишь в небольшой степени проникая в него. А Екатеринбург—Свердловск — творение человека, его черты и приобретает. Или пробуждает в человеке желание видеть его соразмерным себе.
Отголоски этого желания, что передаётся олицетворением «работник и воин», можно увидеть во всё том же стихотворении Маяковского. Ту же пару, неизбежную для этого города, своего каменного сверстника, видит и Владислав Занадворов, погибший под Сталинградом: «Я знал тебя, город, в мерцании сварок,/ В кольце голубом автогенных лучей…/ Без жеста ненужного, твёрд и спокоен,/ Ты каждую полночь уходишь во мрак,/ Встаёшь на рассвете, подтянут, как воин,/ Как будто кварталы сжимаешь в кулак…»
У автора классической «Уральской рябинушки» Михаила Пилипенко частица человека столь же традиционно для Урала передаётся металлу: «Говорят, половину на плавку идущего жара/ Печь берёт у сверкающих глаз сталевара;/ Что тогда лишь получится сталь хороша,/ Если сильная вложена в плавку душа…». У Леонида Шкавро «из родных сталеваровых рук» на замену уходящему за горизонт светилу выходит новое «высокое солнце». Чем, естественно, сбивает с толку окружающую среду: «…И безмолвно глядели/ на город/ из-за плеч угловатых его/ в фиолетовых шапочках/ горы,/ в полусне не поняв ничего…»
А Владимир Торхов попросту отзывается на известие о том, что на Уралмаше изготовили искусственное человеческое сердце: «…пустое железо задумчиво грызли/ большие машины…/ но встретил я девушку в цехе лекальном,/ она закрепляла в станке шлифовальном/ больному/ обычное самое сердце!..»
Да и вовсе, оказывается, без индустриальной тематики уральские люди вполне могли обходиться. Например, тот же ветеран советской поэзии Николай Куштум в описании снежной ночи: «…И снежинок юркий рой,/ На лету кружась, садится/ На трамвай номер второй,/ Будто он для них возница…» А его «Апрельский вечер» и вовсе чем-то напоминает описание утреннего Петербурга в пушкинском «Евгении Онегине»: «…Закутавшись в тулупы, углевозы/ Везут тепло для жактовских домов./ Апрельский ветер провода колышет…/ Везут с реки к столовым хрупкий лёд…»
Яков Танин поэтизирует советские хрущёвки: «На улице Посадской славно дышится/ по вечерам, когда ничто не движется…/ И люди спят в квартирах секционных,/ Плутают сны в просторах заоконных./ Необъяснимо стойкая трава,/ объёмное дыханье источая,/ на плоскости газонов изначальной/ растёт, на свежесть предъявив права…»
Отнюдь не о заводах вспоминает Белла Дижур, уехавшая из Свердловска в начале 1980-х: «…Я помню каждый булыжник,/ Заснеженные аллеи,/ В пурге Верх-Исетский пруд./ …Бодрость прогулок лыжных,/ В прохладных залах музея/ Осколки солнечных руд…/ …медленные трамваи/ Плывут, как во льдах корабли…»
Правда, то, что Григорий Варшавский в своих словах, положенных на музыку Евгения Родыгина, упомянул ВИЗ и Химмаш, отнюдь не помешало многим горожанам полюбить получившуюся в итоге песню. В конце концов, это просто устоявшиеся названия городских районов, такие же, как Втузгородок, Уктус или Вторчермет, ныне прочно связанный с именем Бориса Рыжего. И Владимир Денисов, упоминая «задымленный центр Урала», имел в виду лишь состояние атмосферы, хоть и вызванное индустрией.
Впрочем, судя по стихам, которые составили в антологии раздел «Новые имена», у поэтов, вошедших в литературу в 1990-е, светлых мест в Екатеринбурге было гораздо меньше. Именно тогда вместе с возвращённым городу прежним названием из-под долгого спуда вышла и усугубилась традиция, заложенная Георгием Троицким.
Под разноцветным
небом
Здесь символом старого стал уже другой, советский топоним. «Болезненным воздухом», всё ещё воспринимая город как закрытый Свердловск, дышит Андрей Санников. По всё ещё Свердловску гуляет перед Новым годом Вадим Месяц — и тоже ощущает себя неуютно: «И по лавкам и вокзалам круглый день,/ и на почтах, прокопчённых сургучом,/… земляки пугливо жмутся за плечом./ И по рынку рёбра конские в мешке/ громыхают, как Юровского шаги…/ И не вспомнить, где посеял медный грош,/ только к ночи воротясь со стороны,/ если звёзды снова ждут, что упадёшь,/ лишь бы броситься всей стаей со спины…»
Юровский — это, на всякий случай напомню, один из
цареубийц. Парижу, где казнили Марию-Антуанетту, ничего, а Екатеринбургу от
содеянного с Романовыми ещё долго будет зябко. Как и автору уже в другом его
стихотворении: «…в каждом доме скрипят под ногами доски;/ почему каждый храм
сторонится прямого взгляда/ и высокою тенью ложится в пустые воды…/ одна
отрада,/ что кому-то достанется пресный глоток свободы;/ …вот и хлопают двери в
великой моей Сибири…»
Совсем по-иному, в отличие от предшественников, глядит на взаимоотношения индустрии и природы Елена Тиновская: «Многоярусный корпус завода/ И глухую ограду его/ Окружает дурная природа,/ Произросшая из ничего./ Только ветер ордынский подует,/ Пыль подымет и лист понесёт…»
Такой пейзаж, конечно, вряд ли может кого-нибудь привлечь на Урал — скорее наоборот. Вот и сама автор этих строк теперь живёт в Германии, в отличие от героя другого её стихотворения, включённого в антологию: «…Средь населения/ сталелитей-/ ной промышленности, машиностроения,/ глупых смертей –/ здесь ты и лёг под ракитой корявою/ да под крестом,/ с нежною песней, с зарёй кровавою/ в небе пустом».
А для Максима Анкудинова город — это его улицы: «Языческая улица Есенина/ белое небо сизыми облаками,/ зеленые небоскрёбы — Екатеринбург./ И длинная улица Белинского,/ длинная песня одиночества –/ тоже Екатеринбург./ И огненная Малышева,/ и продажная Ленина…» Здесь вроде бы как-то без лишней депрессии, хоть радости тоже маловато. Но Юлия Крутеева возвращает на круги своя: «…Кружатся дворы по-звериному воют и ухают/ Шатаясь подъезды дохнут в переулки сивухою/ И лифты взмывают из грязи да в дебри небесные/ И падают вниз безнадёжные и бесполезные…» И даже когда большие дома становятся пускай бумажными, но всё-таки журавлями, «их песня не радует».
Свежую песню, которая бы не хуже прежней легла переименованному городу на душу, с таким мироощущением вряд ли напишешь. Тем более что такая задача сама по себе в любое время остаётся нелёгкой. Вот и у Романа Тягунова, который, по словам его знакомцев, не чурался утилитарности, вроде бы не очень получилось: «…Нам улыбается Запад/ И рукоплещет Восток:/ Город, построенный за день, —/ Сердце железных дорог…»
А вот одна из проб Александра Кердана: «…Хотя я слышал много раз,/ Что рай совсем не здесь./ Но я мой город без прикрас/ люблю таким, как есть…» С ещё бóльшим погружением и в манере, свойственной для авторской песни, попыталась сыграть на контрасте Раиса Абельская: «Мой сумрачный город меня сторонился,/ Глядел исподлобья, заденешь — бранился…/ И стали глаза мои серы,/ Как серое небо его./ …И стали черны мои думы,/ Как тени от крыльев его…/ Вот город мой к небу лицо запрокинет,/ Забудет воронье своё колдовство,/И станут глаза мои сини,/ Как синее небо его…»
Пласты и образы
Похоже, готовых, афористичных слоганов, которые просятся на билборды и растяжки, митинги и мемориальные доски, никто, кроме Маяковского, Твардовского и Татьяничевой, в своих текстах так и не сформулировал. Во всяком случае, из тех уральских поэтов и в тех стихах, что 14 лет назад вошли в поэтическую антологию «Екатеринбург». Собственно, никто из них и не обязан, особенно сегодня. И всё-таки же, пускай отчасти, на тот момент и с несколько другой целью, эта антология, безусловно, представила целый ряд образов Екатеринбурга—Свердловска, которые за без малого столетие вошли в традицию.
Индустриальный город, отделяющий себя от окружающей природы и противостоящий ей. Город заводов, на которых человек может реализовать свои творческие возможности. Работник и воин, намного превосходящий человека размерами и мощью и подчас подавляющий его. Город, просто неуютный и неприспособленный для обычной жизни. Средоточие мест, соразмерных человеку, в которых он ощущает себя самим собой и которые достойны доброй памяти, пробуждают добрые чувства.
Город-цареубийца. Город, прервавший свою историю, зависший между вчера и завтра. Город, хотя бы местами сознающий связь времён, зачастую горьких, и родство, например, с Санкт-Петербургом. Город исторического и транспортного транзита, сурового климата и людей.
Весьма вероятно, что из приведённых цитат можно добыть и другие, не менее существенные образы и смыслы. Скорее всего, они есть и в тех стихах и у тех авторов, которые остались за пределами этой антологии. За время, минувшее после её выхода, написаны новые тексты, и в них Екатеринбург, не исключено, показан с какой-то новой стороны.
Все эти формулы накладываются друг на друга, пересекаются, дополняют, спорят. Но, так или иначе, их можно уловить, зафиксировать, разделить, уложить в систему. И, возможно, понять, чего недостаёт в их переплетении. Или воспользоваться как источником движения к тому представлению Екатеринбурга, который особенно необходим в преддверии его 300-летия. Хотя при всём многообразии исторических, временных и судьбинных пластов вряд ли это представление может быть единственным.
1
Зачинателем литературного творчества в Екатеринбурге считается выпускник Киево-Могилянской академии Кириак
Кондратович, один из помощников Татищева, прибывший на Урал в конце 1734 г.
См., напр.: Екатеринбург литературный: энциклопедический словарь. Екатеринбург,
2016. С. 164.
2
Екатеринбург: Антология поэзии. Екатеринбург: «Архитектон»,
2003.
3 Екатеринбург литературный… С.79.
4 См.: там же. С. 396.
5 Там же. С. 216.