Семейная хроника
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2017
Владимир Дудин (1929) — родился в деревне Стариково (Пермский край). Окончил Московский энергетический институт. Работал инженером-конструктором в КБ паровых турбин Свердловского турбомоторного завода. В журнале «Урал» печатается впервые.
Тридцатые годы
Начинать, так начинать с начала, заметил чех Карел Чапек. Русский человек добавил: доброе начало — уже полдела. И вздохнул: лиха беда — начало…
Это все присказки. Но за поговорками да отговорками только время зря затягивать. Начинать давно пора. В 80-е еще годы начали у меня копиться заметки, записки, наспех набросанные воспоминания о разных моментах жизни. Иногда и на многих страницах — на оборотной стороне светокопий чертежей. В свободную ли минуту, в обеденный перерыв ли, а то порой посреди работы над чертежами вдруг встанет перед мысленным взором пережитое событие, встреча, разговор или поездка — рука сама тянется к листку бумаги, а в руке у конструктора всегда карандаш. Сам себе удивлялся — тяга писать была непреодолимая.
И накопилось за двадцать почти лет толстая охапка бумаг, бумажек, бумажечек, схем и рисунков. Выпросил в техархиве просторную синюю папку с завязками якобы для хранения взятых чертежей, упаковал в нее свой архив, унес домой. Думалось — вот выйду свободным человеком на заслуженную пенсию, сяду, разберу все по хронологии. Ведь самому интересно!
Шестой уж год свободный человек — нет, и вправду пора начинать.
По хронологии, от корней родословного дерева — а родословное дерево у меня есть. Весьма и весьма развесистое! Составил и изобразил его мой отец — Виталий Иванович Дудин. Отец ушел в мир иной в 1973 году, похоронен на кладбище города Балаково, недалеко от родных мест. Досталось мне от него скромное наследство: пишущая машинка марки «Торпедо», вывезенная отцом из Германии в 48-м году, полсотни страниц машинописи — воспоминания отца — и толстая тетрадь в желтой обложке «под кожу крокодила», тоже из Германии, с черновыми записями его о прожитой жизни.
В желтой тетради отец много чего навспоминал, не все и перепечатал. Признаться, впервые я здесь прочитал, какая многочисленная у меня родня, сколько жило и сейчас живет людей нашего роду-племени.
Я всего лишь одна из веточек могучего дерева, корни которого в родных краях, на древней пермской земле, там, где течет река Иньва.
От Иньвы к югу — река Чермоз, еще южнее — Обва. До Ильинского рукой подать. Севернее Ильинского, всего в 35 километрах, деревня Подволошино — мамина родина. Ближе к Иньве, в 16 километрах от Подволошино, — деревня Стариково, родина отца. И я там родился в свое время…
Ефим Васильевич, прадед мой со стороны отца, был, как я догадываюсь, работником на ямском дворе в Стариково. Отец пишет только, что дед Ефим родом был из дальней деревни Тукачево (от себя добавлю — она километрах в 25 на север от Иньвы, в дремучих лесах) и в Стариково пришел в зятья в крепкую семью с земельным наделом. Когда мы в 41–46 годах жили в Старикове, я бывал в ямском дворе. Там жил в одиночестве слепой двоюродный дед Павел Ефимович, или дядя Паша, как его все звали, на пенсии от колхоза. Громадный дом с пристройками достался ему от отца Ефима.
Имя прабабушки, жены Ефима, неизвестно. Отец нигде ее не называл, запомнил только смерть деда в 1919 году — будучи пятилетним мальцом.
Со стороны мамы имя прадеда Матвей — отец ее Роман Матвеевич, мой дедушка. Оба коренные крестьяне и, судя по исконно русским именам, пришлые в деревню. Не со строгановских ли солеварен подался крестьянствовать Матвей?
Мама говорила, что я похож на ее деда — такой же поджарый. Она запомнила его совсем стареньким. С лежанки у печи редко сходил. А как примется табак в ступке длинным пестом тереть, сестры Тоня с Аней балуются — с полатей шапку на пест накидывают. Отец Роман Матвеевич увещевал — нехорошо, девки, шутите. Матвей табак нюхал, и сын Роман от него эту моду взял. Сам помню, как дедушка себе табак тер. Мама как-то сказала — больше всего я похож на деда Романа, лицом и мастеровитостью, все умею делать. Все не все, но многое.
Иван Ефимович нелегкую прожил жизнь со своей женой Степанидой Андреевной. Год за годом — и семейство уже из восьми человек. В 1892-м родился Николай, в 1894-м — Мария, в 1898-м — Анна, в 1901-м — Григорий, в 1904-м — Афанасья, и в 1907-м — Виталий, будущий мой отец.
О Николае Ивановиче у отца много сказано. Дядя Коля с тетей Шурой приютили нас в 41-м на станции Менделеево, когда мы втроем приехали в эвакуацию. Дядя работал в «Сельхозснабе», их сын Алексей был в военном училище. Я познакомлюсь с ним в 45-м, он — бравый гвардии капитан, вся грудь в орденах — приедет в Стариково вместе с отцом в отпуск. А дядя отвезет нас в Стариково на казенной машине, устроит на житье. В годы войны он изредка навещал, проезжая мимо по делам, всегда помогал, чем мог. Помню, привез отличную печку-буржуйку. С тетей Шурой мы встретились только после войны.
Марию Ивановну, тетю Машу, впервые увидел году в 43-м. Ее сын и мой двоюродный брат, или, по-деревенски, братан Володя, учился в Крохалеве в начальных классах в том самом здании бывшей церковноприходской школы, где учились когда-то отец и мама. Школа стояла в дальнем конце села, где начинались дороги в Подволошино и Кырдым. Как-то весной я шел после занятий в Подволошино переночевать у дедушки-бабушки. Некий паренек увязался за мной, сказался Володей, назвался братаном и затащил на Кырдым — деревня была за речкой, вдоль по крутой горе — показать своей семье. Наслышаны были, откуда мы приехали. Тетя Маша приняла очень радушно, пыталась поить-кормить, уговаривала остаться ночевать. Я застеснялся, смутило большое количество новых братьев и сестер — с Володей, кажется, пятеро — ушел из родственных объятий. Запомнилась девочка Шура, и на Кырдым заходил еще не раз в эту весну и в 44-м, из 7-го класса.
Осенью 41-го месяц ходил в школу в Крохалево мимо дома тети Анны Ивановны в деревне Евсино. Познакомились комически неожиданно. Шли с ребятами домой, видим, у крыльца Евсинской начальной школы орава мальчишек и, похоже, драка. Подошли посмотреть. Двое забияк мутузили друг дружку и вопили на всю улицу. Ребята показали на одного задиру мне — это же твой братан Витька… Вдруг из избы напротив выбежала худая женщина, набросилась с руганью на драчунов и на всех вокруг — убирайтесь, окаянные! Спокою от вас нету! Ухватила Витьку за шиворот, тащит в избу. Тут кто-то ей на меня показал — вот, тетка Анна, племянник твой, вакуированный, звать Вова! Тетя вмиг смягчилась, ведет и меня в избу. Там муж Демьян Иванович, девочки побольше и поменьше, кто-то в люльке. Тетя порасспрашивала, дядя помалкивал, Витька сбежал подраться. Мимо их дома за военные годы проходил бессчетно, а гостевал два раза. Больно суровой показалась тетя, как ни иду, все с детьми ругается, разгоняет ватаги. Школа-то напротив, на переменке вывалят школяры, не игра у них, а ад сущий.
Григорий Иванович и Любовь Симоновна, дядя Гриша и тетя Люба, их мальчишки — деятельный Колька, стеснительный Серьга, проказник Аркашка. Мы жили с ними в соседних домах дедовой усадьбы, у нас двухэтажный отцовский, они вместе с бабушкой Степанидой в нижнем. Посреди — первый деда Ивана дом, уже дряхлый и нежилой. О военных годах жизни в родном гнезде — рассказ во второй книге.
Афанасья Ивановна, тетя Афанасья, жила в Крохалево в семье Беляевых. В октябре 41-го, после месяца пешего хождения за 9 километров в 5-й класс Крохалевской семилетки, я поселился у них на квартире. Муж тети Василий был на войне, где-то на флоте, в избе мы жили вчетвером — тетя, сын Толька и я в боковушке за печью, а на печи дед Роман, отец Василия. Усадьба была громадной, в одной из построек жили дочь деда девушка Тоня и сноха деда, жена второго сына — имя ее забылось напрочь, — с двумя тихими девочками. Сноха работала учительницей начальных классов. Врезалось в память страшное — весной 42-го мы увидели из окна, как по дороге к дому женщины вели сноху под руки, она билась в рыданиях, заламывала руки, царапала лицо, рвала раскосмаченные волосы, еле шла… Пришла на дедова сына похоронка. Дед Роман словно сразу постарел, уменьшился. Задумчивее стала добродушная тетя Афанасья. За всю зиму, пока жил у них, от Василия не было ни одного письма. На следующий год мне в квартире отказали. А с Толькой мы учились в параллельных 5-х классах, и в 6-й он не пошел, стал работать…
Виталий Иванович, мой отец, и Анна Романовна — моя мама. Живы только в моей памяти.
Про отца вкратце — ликвидатор неграмотности, работа на шахте в городе Кизеле, сельхозкурсы в городе Усолье, затем дома хлебопашество, комсомолец, кандидат в члены РКП(б), в 27-м году участник Уральской сельхозвыставки в Свердловске, первая премия, в награду — 24 пуда сортовых семян овса, избран председателем Крохалевского сельскохозяйственного кредитного товарищества, организатор машинных товариществ в деревнях Евсино, Крохалево, Аксеново, Кырдым, Афонино, Подволошино… А в Подволошино девушка Нюра Кылосова живет, со школы знакомая… В июне 1928 года — комсомольская свадьба!
Опередим время: Пермь, 1996-й год, разговоры с мамой.
— Мама, а как вы жили в Подволошино, до твоей свадьбы?
— Хорошо жили до колхозов, что уж тут говорить. С 26-го года начали крестьяне в ТОЗы — товарищества по совместной обработке земли — объединяться, полно американской и прочей сельхозтехники появилось. В 27-м, кажется, дедушка твой Роман Матвеевич жатку-самосброску быстро освоил, ловко с ней управлялся. Сам чинил, если что-то сломалось. Мы, девушки, я с Тоней, соседские тоже, только удивлялись, глядя, как быстро и хорошо жнет отец.
— Ты говорила, отца еще в школе запомнила, по его озорству. А в девушках как ты с ним познакомилась?
— Да на ликвидации неграмотности… Комсомолец, гармонист, весь из себя с фасоном… Брюки-галифе очень тогда модные были, так сам себе шил, представляешь?.. Председатель, уже величина в районе…
— В церкви не венчались?
— Он же почти партийный тогда был: как можно!.. В Юсьву возил в загс. Степанида очень огорчалась, не принимала новые времена…
— Ну и как в Стариково зажилось?
— Здесь у братьев хозяйство кре-е-епкое было, хоть и считалось середняцким. Иван Ефимович возил почту ямщиком на перекладных, из Юсьвы до Майкора и обратно, в работах на поле мало участвовал. Гриша всем командовал, он да мы, три женщины, отец твой за агронома, соседи с нами в ТОЗе…
Надо пояснить — ТОЗы нанимали в аренду сельхозмашины с машинной станции, какие нужны для полевых работ по сезону. Крепкие мужики и свою технику заводили. Отец пишет — купили конную жатку, в 27-м конную молотилку и веялку, два железных плуга. Серпы и цепы забросили, косы-горбуши заменили литовками, бороны усовершенствовали… Было что отбирать у мужиков в колхоз… А еще Дудины построили теплый скотный двор, завели на своем поле девятипольный севооборот, сеяли высокоурожайными семенами.
Отец ушел в армию в ноябре 1929 года, в возрасте 22-х лет. В те годы служили с 20 лет, видимо, у отца была отсрочка как у партийного.
И бабушка Степанида немедля свозила меня крестить в Юсьвинскую церковь. Церковь в Крохалеве, куда было ехать в два раза ближе, уже перестроили под школу-семилетку. Я буду учиться в ней в 41–44-м годах. Никто из домашних об этом и нагадать не мог ни на каких картах.
Просмотрел готовые листы, спохватился — забыл сказать о бабушке Лизе и дедушке Романе, маминых родителях! Надо исправляться… Сейчас к месту сравнить двух моих бабушек. Бабушка Степанида, в общем-то, была обычной старухой. Помнится, такой — грузной, неспешной, очень набожной. То у печи возится, то прядет у окна, подслеповато в него посматривая, то слышно, на помост меж избами вышла, зовет грубым голосом разлетевшихся внуков: «Колька!.. Серьга!.. Аркадько-о!.. Где вас, леших, носит? Куры в огороде, подите выгнать!..» Три сорванца очень бабушке досаждали управляться с ними, тетя Люба день-деньской на работе. Поэтому вряд ли она их любила…
Бабушка Елизавета показалась мне с первого раза совсем другой, и вправду была другой — небольшого роста, сухонькая, улыбчивая, ласковый говорок, по хозяйству споро управляется, что у печи, что в огороде. Мама в свои последние годы стала очень на нее похожа. Впервые я побывал в Подволошине, когда мы с мамой ходили записываться в школу и ушли туда сказаться о приезде, переночевать. Новая бабушка мне сразу понравилась приветливостью, но долгих разговоров у нас с ней и дедушкой Романом не получилось. В тот вечер в деревне провожали на войну мужиков, все торопились в общую избу к столу.
У бабушки Елизаветы родилось одиннадцать детей, выжило трое… а прожила она 94 года.
Добавлю еще для полноты облика дедушки — он был очень похож на кого-то из стрельцов с картины Сурикова «Утро стрелецкой казни». Так мне всегда казалось: высокий, скуластый, черноволосый, в черной же бороде пряди проседи. Могутной, в народе про таких сказано. Свою усадьбу в два больших дома с пристроями сам выстроил. Я уже говорил, как мама удивлялась его умению обращаться с сельхозмашинами. Правы были люди, поставив в бригадиры деда-хозяина…
Мы живем в Гатчине
В начале весны 32-го года приехал в отпуск земляк и сослуживец отца Егор Крохалев, пришел в гости, сказал маме — собирайся, увезу тебя с мальцом в Гатчину, бумагу от полка для колхоза я привез, отпустят.
Начали собираться. Сначала в Стариково, затем уехали в Подволошино. Здесь мама связала мне в дорогу свитер и шапку. Дедушка Роман Матвеевич валеночки скатал. Сохранился талон выбытия из комсомольской ячейки — Кыласова Анна Романовна уехала к мужу 23 апреля 1932 года. По весеннему почти снегу выехали на санях из Подволошино лесными дорогами к селу Ивановскому, затем до столицы строгановской — села Ильинского на Каме, оттуда до станции Григорьевская и в Пермь, навестить попутно маминого брата Гришу, он учился на курсах счетоводов.
Как ехали в поезде до Ленинграда, запомнить я, конечно, не мог — мал был, и сознание еще не включилось. Со слов мамы, очень был непоседа и общительный, всех веселил, разгуливая по вагону. И куда все подевалось со временем? …
В Красногвардейск приехали в конце апреля. Исторически это город Гатчина, резиденция царей Павла I и Александра III. Расположена в 45 км от Ленинграда, на железной дороге в Псков. После революции Гатчину переименовали в Троцк, в честь Вождя мировой революции и Председателя Реввоенсовета республики Льва Троцкого. В 28-м Вождя и Председателя Сталин вышиб в Турцию за антипартийные дела, Троцк стал Красногвардейском. Перед войной — снова Гатчина. Местные жители упрямо называли ее только так во все времена. И мама, пока мы там жили, сразу переняла и всегда так называла.
Грязная весна 32-го, хмурое низкое небо, лужи. Пришлепали к красным казармам. Возле крыльца к дверям наверху, в столовую, спуск наискось в полуподвал. В каптерке сегодня выдают пайки, я пришел с мамой, буду помогать нести продукты домой. От дверей наверх и далеко под окнами казармы толпится очередь. Заняли, ждем. Женщины с рогожными кошёлками, корзинками, кто и с ведром пришел. Выносят мешки, селедку в сетках, буханки черного хлеба. Внизу уже давка, визгливая ругань — не то перерыв объявили, не то спер кто-то под шумок рыбину.
1933-й — голодный год… в народе страшные разговоры про голод на Украине, нет зерна для хлеба, мор начался. Власти молчат. Военным паек пока есть, но что — чечевица вместо гороха, половину нормы мяса селедкой заменяют.
— Иди, Вова, в столовую, погрейся, долго еще ждать нам…— отсылает меня мама.
Та же весна 32-го года, семьи командиров и сверхсрочнослужащих вселяются в новый дом, съезжаясь из общежитий и частных домов.
Дом высокий, деревянный, вход посередине фасада, за дверью лестница наверх, по бокам двери в коридоры первого этажа. Наверху, налево по коридору, наши две справа комнаты, дальняя угловая, с окнами на две стороны, и вход в ближнюю, с одним широким окном. Напротив, через коридор, общая кухня, здесь большая, конфорок на шесть-восемь, дровяная плита, водопровод с кранами, окно на задний двор. Рядом с кухней умывалка и уборная. О другом, правом крыле дома не помню.
Перед домом пусто и просторно, есть где бегать ребятне. У торцов дома каменные остатки крылечек, бывшие двери заколочены. Наверное, дом переделали из какого-то старого, видно по бревнам. Справа сараи, помойка, редкий песок за забором, провода и столбы электропередачи. Какое место Гатчины, так и не знаю.
Комнаты наши насквозь голые, светлые, свежая побелка еще местами не просохла. Мы с мамой приехали вселяться. В угловую отец уже внес и поставил посреди квадратный стол, уехал за кроватями и прочим. Мама ходит по комнате сияющая от счастья, намечает, где что ставить. Своя мебель вряд ли была, скорее расставим то, что отцу выпишут со склада, казенное…
Лагеря 34-го года. Наверное, Левашово. Солнечный летний день, край леса, сзади палатка под соснами. Стоим с мамой в группе женщин и командиров у широкой дороги, ждем начала представления. Сегодня полковой праздник!
За дорогой по полю скачут на лошадях красноармейцы влево и вправо, соскакивают, что-то делают с лошадьми, снова скачут вдаль. За суетой конников строем идут взводы, доносится песня марширующих. Где-то справа духовая музыка, блестящие трубы оркестра. Взводные колонны уже слева, заходят в лес. Красиво поют.
Вдруг все оживились — началось! Мама показывает влево — вон скачет! Оказывается, вдоль дороги расставлены тонкие деревца, с разрывами шагов по 10–15. Длинный ряд, от конца до конца поля. Вижу — скачет по дороге к нам красноармеец, в руке узкое, блестящее — сабля, догадываюсь. Взмах руки — деревце срублено, падает на землю, еще взмах — другое ложится… промчался мимо, комья из-под копыт, лошадь коричневая, головой вверх-вниз мотает… Следом скачет молодец, в обеих руках сабли, рубит налево и направо, деревца так и валятся, мелькают…
Гул восхищения вокруг… Я подаю голос:
— Мама, а зачем деревья рубят?
— Глупый, это вешки, их для праздника нарочно поставили, нам показать, что умеют красноармейцы… Смотри, пушку везут!
Оркестр оглушающе грянул марш Буденного.
Наше путешествие
на Урал
Начало августа 34-го года. У отца на службе отпуск. Он спланировал — по литеру красноармейца для мамы, выданному по двум удостоверениям от полка (они сохранились), и по законному литеру отца мы поедем на родину. Навестим бабушек-дедушек. Но не сразу на поезде и до деревни, а поплывем не спеша по Волге и Каме на пароходах, даже сперва до тети Тони доплывем, она в Березниках.
Приехали на дачном поезде в Ленинград — огни, громадные дома, трамваи трезвонят. Вокзал, надо пересесть на поезд дальнего следования, чтобы довез до города Рыбинска. Он на реке Волге, там сядем на пароход и поплывем далеко-далеко, до самых Березников… Купе поезда, светлый день. Мама на столике у окна чистит огурцы к завтраку, свежий запах шибает в нос, зеленые шкурки падают из-под ножика на газетку. Выглядываю в окно — поезд дугой идет по высокой насыпи, паровоз вдали входит в арки моста, стелет черный дым над вагонами. Вдруг грохот, гулкий перестук косо и близко мелькающих железных стоек — я отшатнулся в угол, зажмурился… Отец говорит уважительно: «Волга…» Уходит в коридор, к окну напротив. И я тянусь к окну — сквозь пролетающий перекрест стоек вижу далеко внизу гладкую серую воду, неоглядно широкую, крохотные лодочки… Голова закружилась, и страшно, и любопытно, все невиданное.
Глухая ночь, мы едем в телеге по берегу, огни дрожат на черной воде, громадные баржи одна за другой. Пристань — белый двухэтажный дом с аркой посередке, с перилами по этажу. Проходим насквозь, за оградой большое, все в окнах, тоже белое, пыхтит, пар снизу клубится… Мама говорит: «Пароход…» По доскам сошли вниз, на пароходе — наверх. У нас отдельная каюта, с решетчатым окном, с умывальником в углу за занавеской, две койки у стенок. Меня сразу уложили спать…
«Вниз по матушке по Волге…» — мимо старинных городов Ярославля, еще не Горького — Нижнего Новгорода, мимо Казани. Сколько нового, интересного, знай запоминай… Ни-че-го—шень-ки не помню. То ли проспал, то ли все в каюте сидел.
Пароход у пристани, мы с мамой в каюте у окна. Оно какое-то чудное, вроде стиральной доски с прорезями. Слышно и видно, как мимо народ ходит, с берега звуки всякие залетают. Яркие лучи солнца сквозь щели веером стреляют по полу.
Мама волнуется — где же отец, ушел, и долго нет его, вдруг отчалим, не отстал бы. А он — в двери, втащил на спине громадный мешок, в угол скинул. Мама удивилась:
— Витя, что это, зачем?..
Отец развязал мешок, с трудом перевернул — и по полу разъехалась куча яблок, раскатились крупные желто-зеленые и румяные яблоки! Отец сияет, мама ахнула, руками всплеснула, я и рот забыл закрыть. Волшебное зрелище! — по чистым доскам пола, по солнечным лучам катятся яблоки, красно-полосатые, желтые, светло-зеленые… Мама смеется, удивляется: «Зачем столько?!» Отец рад, дешево купил весь мешок, далеко на базар сбегал. Ползаю по полу, ловлю яблоки, отношу их в угол, на подстеленную мешковину…
Мы с отцом стоим на верхней палубе, за капитанской рубкой — как в густом дыму и пахнет сыростью. Пароход стоит, машина молчит. Все вокруг неподвижно, мы словно утонули в сырой мгле. Невероятная тишина… Из мглы появляется человек в фуражке — капитан. Говорит отцу:
— Туман, не можем плыть. — И тут издали гудки, гудки… Капитан: — Ждать надо, а то столкнемся, много на реке пароходов…
Ушел. Стояли, пока не показалось сквозь муть тумана белое расплывчатое солнце.
Значит, уже сентябрь — яблоки поспели, по утрам туманы.
Низкое закатное солнце над Камой. Наш пароходик как с горки скатился — бойко развернулся против течения и левым бортом причалил к низенькой пристани. Высоченный глинистый берег закрыл солнце. Наискось по откосу длинный подъем. Обоз тянется в гору. Лошади тяжело упираются копытами в глину, волокут телеги с мешками, рогожными кулями, ящиками. Народишко по тропинкам взбирается. Отец подрядил лошадку, меня на мешки подняли, мама сбоку идет, сзади мужички с поклажей. Отец с возчиком разговор заводит, кто мы и откуда, нет ли тут из родных мест знакомых. Лошадка хвостом машет, мне сидеть мягко, уютно, клонит в сон. Выбрались наверх, мама подсела… Я уже сплю…
И теплой тихой ночью наша телега скатила с горы вдоль спящей деревни, возница остановил лошадь у последней избы справа. Приехали… Мама будит меня. В предрассветном сумраке, сонный, вижу — отец стучит в ворота, потом в окно, долго. Пошел к воротам. Они медленно приоткрылись, вышел весь в сером старик, бородатый, всклоченный. Меня внесли в темную душную избу, куда-то под потолок уложили досыпать, накрыли чем-то толстым и шершавым. Последнее ощущение — половиком…
Долго ли, коротко ли гостевали, не помню, придумывать не хочу. Что было, то сплыло. Не знаю, ездили ли мы в Подволошино, то ли дедушка с бабушкой повидать нас приезжали. Может, отец с мамой одни сходили на полдня. Шел сентябрь, самая рабочая пора в деревне — уборка, молотьба, пахота сеять озимые. Колхознику трудно в гости отпроситься, хоть и не было еще строгостей с дисциплиной. Сама земля держала, требовала обихода.
Скоро октябрь, кончается отпуск отца, пора нам уезжать.
На станцию железной дороги — в 41-м только узнаю, что это было Менделеево, — ехали в грузовой машине. Мы с мамой в кабине, отец в кузове, всю дорогу приплясывал от холода. Сквозь кабину дули дорожные ветры, залетали снежинки. Мы коченели в летней одежде. Перед станцией, на спуске к речке, между высоких слева и справа откосов водитель остановил машину, вышел что-то проверить. Мы с мамой тоже вышли, размяться и как-то погреться. Спрыгнул отец:
— Глядите-ка, а ведь уже снег!
Присмотрелись, ахнули — трава на откосах белая…
Мы живем в
Ленинграде
Судя по записи в трудовой книжке отца, он уволен из армии в запас 20 декабря 1935 года. Мама теперь смеется: «Смелая была!.. На последнем месяце беременности в дорогу двинулась!» Конец декабря — мы в Ленинграде. Отец с 3 января 1936 года начал учиться в Ленинградской высшей коммунистической сельскохозяйственной школе им. С.М. Кирова (улица Комсомола, 4), на партийно-советском отделении. Живем по адресу: г. Ленинград, 14, Саперный переулок, дом 16/36, квартира 63.
Весной, когда мы с мамой начнем выходить гулять, я увижу пятиэтажную серую громадину нашего дома — от Саперного до Гродненского переулка-тупика, — трамваи, мчащиеся по Восстания, удивлюсь тесным нашим двум дворам, врытым в землю пушкам по углам арки входа в первый двор с Саперного, железным воротам.
Вход в квартиру — из первого двора налево, под арку, во второй двор-колодец раза в три меньше первого. Сразу справа дверь на «черную» лестницу, на третий этаж, лифта нет. Площадка, четыре двери… нет, три, слева две и наша в глубине ниши, третья через площадку. Была ли табличка с номером «63»? Не помню, но на двери входа в подъезд висела синяя жестянка со списком ответственных квартиросъемщиков. Запомнилось зимой, выпускали гулять со строгим наказом — только в «нашем» дворе, во втором. Здесь от дверей до противоположной глухой стены десяток детских шагов. Там сарайчик, слева в углу наискось двери входа в соседний дом, справа ворота в арку и выход на Гродненский. Ворота всегда закрыты на висячий замок, все ходят с Саперного, мимо дворницкой и сторожа-дворника.
На Гродненском — или Гродке, как называют мальчики, играющие там, — снег, у мальчиков санки, бегают, возят друг друга. У меня еще нет приятелей, нет санок, скучно и холодно так гулять. На Гродку идти страшно — вокруг всего дома!
Иду домой. По непривычно крутой темной лестнице — на третий, нашу дверь запомнил. Как войдешь, большая кухня, вся справа. По стене раковина с краном, столики хозяек — мама и соседка возле них обед готовят, за ними окно в большой двор. Еще столики. Прямо — вход в коридор, рядом полукруглая топка печи-голландки. Дрова кучками у печи и под раковиной. Их большими вязанками приносит дворник, уже видел. Грохнет, мерзлые, со спины и ждет — ему выносят монету…
Длинный коридор, все двери в комнаты справа. Свет из застекленных низких окон над дверями. Громоздятся сундуки, ящики, шкафчики — только и места свободного, чтобы пройти. Слева, сразу за нишей, где большая плита с примусами, незаметная одна-единственная дверка в уборную. Ванны нет, мыться надо ездить в баню, стирают хозяйки на кухне и здесь развешивают то, что можно.
Наша дверь предпоследняя в коридоре. Справа стена на участке между двумя печами, с дверью комнаты соседей, немного в глубине, поэтому топки печей не выступают из стены. У нас в комнате правый угол возле двери полукруглый, образован печью. Кто и когда топит печи, как-то не запомнилось, но в комнате и во всей квартире зимой тепло. Особенно на кухне, но здесь от примусов и плиты.
Комната наша, как вспоминала мама, была маленькая девятиметровка. Все ленинградские коммуналки переделаны из больших квартир, какие были в доходных домах и нанимались в аренду приличными людьми до революции. Нам досталась, скорей всего, бывшая комната для прислуги… Нет, наверное, все же это была передняя, в которой ожидали приема пришедшие. Когда через год отец делал ремонт и отодрал с правой стены старые, под обои наклеенные газеты, обнаружилась дверь в комнату соседей Цейтлиных. А у них в следующей стенке была точно такая же дверь в их вторую комнату. Выходит, прислуга раньше жила в комнате наших соседей слева, тоже девятиметровке. И печь у них была с топкой в парадном подъезде входа с Гродненского.
Соседей много. Шесть человек Цейтлиных в трех их комнатах, девушки в комнате между ними и кухней. Слева от нас трое — о них ничего не знаю и не помню. Может, потому, что Натан Абрамович, глава Цейтлиных, с ними отчего-то ссорился, и они боялись часто выходить на кухню.
О-о эти кухни… Здесь происходила вся общественная жизнь квартиры. По рассказам мамы, маленьким я был очень общительным, живым и любознательным, каждой дырке затычка. Выйдя к маме на кухню, сразу понравился соседкам. Особенно тем, что песни любил петь, в любое время дня и ночи. Запоминал с радиорепродуктора, его в Гатчине и не выключали, сам умолкал в полночь.
Кто же меня слушал, возясь с готовкой у примусов? Мама, конечно. Ревекка Исаевна, жена Натана Абрамовича. Мама с ней сразу подружились, как и со всеми Цейтлиными. Точнее сказать, тетя Рива взяла под опеку маму. Мудрая городская — питерская! — еврейка и полудеревенская молодка, вот-вот рожать.
Тете Риве уже за пятьдесят. Обе дочери, Женя и Соня, работают где-то на автобазе. На кухне между делом всегда читают новый журнал «За рулем». Старший сын Игорь учится на инженера-строителя, чертит тушью непонятные чертежи на доске у стены — а за ней как раз стол отца, он читает свои тетради. Павлик пока в 8-м классе, мелькает все — в школу, из школы, к приятелям, на каток в Тавричку, на Неву рыбу удить… Про рыбу я уже забегаю вперед, еще только Новый год наступает, продают елки. Про елку как новогоднее дерево особый разговор.
Газета «Известия», 30 декабря 1999 года:
«Большевики были ярыми атеистами, богоборцами, но поди ж ты — и они на первых порах в республике Советов вели себя по отношению к новогодней елке, словно отцы церкви до середины 16-го века. Отмечать Новый год с елкой и всей праздничной атрибутикой они запретили как… религиозный пережиток! Борьба оказалась тщетной, потому что стрелять людей за елки не решились, а потому секретарю ЦК Павлу Петровичу Постышеву пришла на ум мысль переименовать рождественскую елку в… новогоднюю и тем самым ее как бы легализовать. Так и сделали в 1936 году, организовав первую официальную новогоднюю елку с представлением и подарками для детей в Колонном зале Дома Союзов… С тех пор новогодняя елка стала в законе».
Была ли у Павлика в школе елка? Мы в своей комнате поставили елку через год, на новый, 37-й.
Пару слов о Натане Абрамовиче. Седоватый низкорослый еврей с брюхом, из бывших нэпманов, теперь работает швейцаром на Металлическом заводе, вполголоса на кухне ругает всех подряд, но не злобно. Приносит неплохие чаевые — услуживает в столовой для инженеров, среди них много иностранцев. Под каблуком тети Ривы, слушается ее беспрекословно, пьет лекарство и уходит в комнату лежать.
14 января 1936 года родилась моя сестра Римма в роддоме на улице Пестеля. Однажды отец уходит со словами: «Встречайте у ворот!» Выходим с тетей Ривой из-под арки на Саперный. Вдоль дома к нам уже идут мама, отец с большим свертком на руках. Отец улыбается во весь рот, мама усталая, незнакомая. Тетя Рива всплескивает руками, громко радуется, подтаскивает меня: «Смотри, тебе сестричку папа несет!» Я не верю — где же она? Сверток из одеяла?
Я долго допытывался у мамы, почему сестра — Римма? Неслыханное имя, откуда взяли, кто подсказал? В моде были Октябрины, Светланы… Мама после признавалась, что отец настоял, слышал такое имя среди студентов в его партийной школе. Мне было все равно, как зовут, лишь бы лежала и не плакала.
По утрам в дверь кухни звонят пригородные бабы-молочницы — привезли молоко. На площадке наливают из больших бидонов в нашу кастрюлю, молоко густое, с жиринками, пахнет лесом. Бабы все эстонки, неправильно говорят по-русски.
Дворник-татарин вносит на спине вязанку поленьев, брякает на пол возле раковины. Снимает шапку, топчется, от галош на валенках мокрые следы — носит дрова из подвала. Тетя Рива идет в комнату, выносит деньги — у Цейтлиных с дворником договор на услуги. Он им чистит печи, выхлопывает матрасы.
Наша кухня зимой сумрачная, днем в окне бледный свет, к вечеру зажигается электричество. Голая лампочка свисает на проводе в середине потолка, серого от копоти. Натан Абрамович — ответственный квартиросъемщик, устанавливает, кому сколько платить за свет, поэтому часто споры.
У входа в коридор, слева, в нише стены большая плита для приготовления пищи, над ней железный колпак вровень со стеной. Плиту никогда не разжигали, на закопченной чугунной доске с конфорками стоят примусы и выварки для белья. Примусы, то один, а то и три сразу, гудят. Чихают синим коротким пламенем, в кастрюлях бурлит и выкипает еда. Вся копоть и сизый туман в кухне от примусов.
У нас сначала тоже был примус. Вечная с ним забота — прочищать горелку острой иголочкой на конце железной ручки. Оказалось, что эти ручки самый жуткий дефицит — новое для меня слово — в городе Ленинграде, всегда слышу разговоры, как кто и где их достает. Отлично помню, как отец принес новенькую керосинку — а это и вовсе мне новинка! — поставил с торжеством на столик: «Вот, Нюра, это тебе!..» Мама просто замерла от восхищения. Неужели ей на день рождения? Керосинка — наш домашний очаг, на ней все станет вариться-кипятиться. Как на газовой плите, если сравнивать с нынешними кухнями. Был бы керосин. Скоро начнут посылать меня за ним с пузатой бутылкой на веревочке и деревянной пробкой. Лавочка близко, напротив дома — через Саперный перебежать и в полуподвал.
Отец учится ночами. Днем, после занятий в партшколе, он работает на товарной станции грузчиком. Очень нужны деньги на жизнь нас, четверых.
Весна 1936 года. Отец ведет смотреть ледоход на Неве. Впервые иду в город. По Восстания, налево, направо и забыл куда — мы у моста. Река Нева — широченное пространство, расколотые льдины тесно плывут под мост, толкаются, налезают одна на другую, на каменные опоры, грудятся, переворачиваются, уплывают. Издали надвигаются еще и еще, огромными кусками, бело-серыми сверху, серо-синими на изломах. Со следами людей и животных, саней, клочьями сена, всяким мусором. Отец говорит:
— Это ладожский лед идет, с озера… Скоро придем посмотреть, как ловят корюшку, рыбка такая в Неве водится, говорят, очень вкусная…
И правда, не забыл привезти к Неве, наверное, уже в мае. Перешли Литейный мост и у каменного парапета долго стояли, смотрели сверху на рыбаков с длинными удочками, на выхлесты лесок с серебристыми рыбками. Весенняя ловля корюшки — святая ленинградская традиция. Эта рыбка особая — на ней нет чешуи, голая. Жарят на кострах у воды, едят прямо с потрохами. Здесь же и продажа, свежей и жареной. Отец не решился купить попробовать. Или я позабыл?..
Солнечное, теплое 1 Мая 1936 года, идем на демонстрацию. Мама осталась дома готовить праздничный обед, я с отцом приехал к партшколе на улицу Комсомола, на трамвае до Финляндского вокзала и от него недалеко вправо. Колонна партшколы на площади слилась с районной. Пешком по набережной Невы, мостам с флагами, лозунгами, песнями веселых студентов, смешливых студенток дошли до Дворцового моста. Здесь остановка, нам еще не время. За Невой на площадь пред Зимним дворцом проходят войска, катят автомобили, пушки, танки. Вдруг над нами рокот мотора — истребитель.
— Где, где? — ищу я глазами по небу.
— Во-он, улетел уже, — показывают девушки рядом. Отец говорит:
— Видимо, новый скоростной истребитель И-16, очень быстро пролетел…
Стояли так долго, что уже надоело ждать. И посидеть негде. На каменный парапет не влезть, высоко.
И вот вокруг оживление, команда двигаться. Отец в колонне знаменосцев, я у него на шее сижу, держусь за древко высоченного флага. Мимо пробегает начальник колонны, красная повязка на рукаве, увидел меня: «Эт-то что?! Эт-то почему? Его нельзя! Снять немедленно!..» А куда меня девать посреди моста? Еле упросили, поставили отца в самую гущу флагов. Идем с моста налево, по площади мимо трибун у дворца, отец головой показывает, говорит: «Там дядя Жданов, видишь?..» А я только трепыхание красной материи вокруг вижу, боюсь от флага отцепиться. В голове грохот барабанов, гром духовых оркестров, возгласы из репродукторов… Улицами вышли к Неве, сдали флаг — и домой…
В майские дни выходим гулять на Восстания. Много автомобилей, почему-то колонна танков, грозные пушки нацелены из башен. Тогда слухи ходили: те танки фанерные, настоящие не умеем делать… Отец рассмотрел танк, говорит:
— Какие же они фанерные, сразу видно — железные! В городе есть завод, где делают эти танки, наверное, показать народу их вывели…
Иностранная машина— черная, длинная, сверкает лаком, блестит белыми частями. На радиаторе статуэтка прыгающей собаки. Это «Линкольн», самая шикарная машина. Черный брезентовый верх, клаксон сбоку, фары прозрачно светятся. Чудо-автомобиль! На таком возили челюскинцев. Я тогда и понятия не имел, что в конце Гродненского переулка стоит дом, в котором расположено консульство США. Машина была оттуда…
Летним днем сидим с мамой у открытого окна, читает мне сказки о Дюймовочке, о Стойком оловянном солдатике. Слушаю, разглядываю цветок в банке, представляю — вот на этом листочке она живет, на этот спустилась погулять… Нет, вспоминаю сейчас, цветок, не срезанный и в банке, а растущий в горшке, со многими темно-зелеными листьями, скоро зацветет алыми висюльками. Мама его называет «ванька-мокрый», он умеет предсказать погоду и в Ленинграде ценится. Наверно, мама принесла его с Мальцевского рынка. Может, и из Гатчины привезен.
Книжки со сказками нам приносит девушка-книгоноша, были такие добровольцы-комсомольцы, ходили по квартирам, приносили занятым с детьми матерям, что они попросят. Детских книжек еще печатали маловато, книгоноши были передвижной библиотечкой, давали книжки в обмен на те, что носили в сумке.
Лето, окно раскрыто, солнце над крышей напротив, чистые стекла, как зеркала, пускают зайчики. Выглядываю на крики снизу, со двора, — пришли старьевщики-татары. В ватных халатах, черных ермолках, их вопли пронзают двор-колодец до пятого этажа: «Старье берем! Старье берем!..» Иногда им что-то выносят. Жильцы в нашем дворе простые, старое сами изнашивают донельзя. За татарами являются частники-слесаря, колотят в кастрюлю, приказывают: «Лудить-паять, лудить-паять!.. Кому лудить-паять?..» Это дело посерьезнее, кастрюли, чайники, выварки бельевые часто прогорают, дырявятся, надо чинить.
Только ушли мастера — доносятся звуки шарманки, лудильщиков сменили бродячие музыканты. Сразу из многих окон высовываются головы, это редкое развлечение. Шарманщиков двое, один крутит ручку, шарманка — ящик на толстой ножке — издает прерывистые и жалобные звуки. Другой, оказывается, женщина, она поет хрипло: «Мой костер в тума-а-не светит, искры га-а-снут на-а лету…» Мама этот романс иногда напевает, и голос у нее гораздо красивее… Вниз летят комочки бумажек с деньгами. Некоторые у земли разворачиваются, монетки брызгами отскакивают от асфальта. Мальчишки бегают, собирают, кидают в шляпу на шарманке. Мама дает бумажку с медяками, велит бросить. Кидаю, не вижу куда упало, далеко высовываюсь — мама хватает в обнимку, пугается: «Куда ты, выпадешь ведь!..»
Приходили и кукольники. Расставят ширму у стены, созовут барабаном и дудками ребятню, показывают сценки с Петрушкой, с толстопузыми буржуями. Меня уже отпускают посмотреть представление. В крикливых играх мальчишек стесняюсь участвовать, лучше посмотрю в сторонке.
Втроем начали ходить в Таврический сад или, по-уличному, Тавричку. Мама с Риммой на руках, я с корзинкой, в ней припасы для Риммы. Тавричка — городской детский парк — недалеко, по Восстания до Кирочной и направо, от угла уже видны деревья, ограда. У нас вокруг дома только булыжники да асфальт, никакой зелени нет, и листва парка радует глаза.
Тавричка… Под тенистыми деревьями по аллее выходим на солнечное место, мама устраивается на скамье. Я гуляю по песчаной дорожке, разглядываю окрестности. Далеко за кустами, за цветочными клумбами, на берегу пруда Таврический дворец. У него высокие, от земли до крыши, окна, сама крыша треугольником. Мама говорит, что во дворце заседают партийные дяди, решают важные дела. В другой стороне толпятся взрослые с детьми, а там выдают кататься самокаты, модную новинку. Мимо меня лихо проносятся мальчишки — держась за блестящий руль, стоят одной ногой на доске с колесами, другой толкаются. Тоже хочу, ною и хнычу, но у мамы нет денег, в другой раз. В другой раз взяли. Гордо наступаю ногой на доску, хватаюсь за руль — мама, отойди! сейчас помчусь!.. Толкнулся неумелой ногой раз-другой, ободрал косточку лодыжки об угол доски, кровь, рев… Все мамы вокруг утешают, моя утирает ссадину, обещает часто брать самокат, быстро научишься ездить как другие дети. Наверное, научился, езда на самокате стала обычной…
Я — ленинградский
школьник
1-го сентября 1937 года Ревекка Исаевна привела меня в Басков переулок к школе. Почему не мама, не знаю, может, с Риммой была занята или болела. У меня из этой школы нет ни листочка с каракулями, ни рисуночка, ни табеля Володи Дудина с отметками за обучение в первом классе.
И знаю теперь — сюда, в школу номер 193 в Басковом переулке, в 1960 году приведут главаря всех хулиганов этого переулка Володю Путина… нынешнего президента новой России. О том, что семья Путиных в 50-е годы жила в Басковом переулке, напротив школы, и что Володя Путин учился в этой школе, прочел абсолютно неожиданно в одной из книг о президенте России В.В. Путине.
Школа — угловой пятиэтажный дом, дальше сквер, на углу навес над ступеньками входа, железные рифленые столбы. Построили парами, завели в вестибюль, по широкой лестнице направо вверх мимо высокого окна на площадке поднялись на второй этаж. Старшеклассники идут вместе с нами, расходятся по коридору, поднимаются выше. Родители жмутся по стенам. Цветы, банты девочек. Скоро узнаю — школа десятилетка, на четырех этажах в длинных коридорах двери многочисленных классов. Наш класс 1-й а, или 1-й б, 1-й в — дверь почти напротив лестницы.
Широкая комната, парты по четыре в ряд. Посадили сзади, слева, далеко окна. Впереди на стене длинная коричневая доска, плакаты, портреты. Вошла пожилая женщина, приветливо здоровается, улыбается:
— Я ваша учительница, меня зовут… — пишет белым по коричневому, крупно и красиво — «Зинаида Васильевна». Оборачивается, спрашивает: — Кто может прочитать?
Три-четыре руки взлетают, моя раньше всех. Учительница показывает на меня:
— Вот мальчик прочтет, за ним другие, проверим, как вы умеете!
Встаю, громко читаю, голос на кухне выработан. Первая похвала:
— Молодец!
Так началось школьное учение.
Басков переулок недалеко от нашего Саперного — по Восстания пройти мимо Митавского переулка, тупика Гродка, дальше до угла и направо. На большой перемене можно домой сбегать. Но лучше посмотреть, что на других этажах есть.
В коридоре третьего бесконечная выставка рисунков учеников, очень заинтересовала, много раз потом бегал смотреть. На четвертом одна дверь раскрыта, поперек столик, девушка у шкафов ходит, расставляет книги. Библиотека.
— Тебе что, мальчик? — обратилась девушка ко мне. Я робко:
— А можно записаться книжки брать?
— Какой класс?
— Первый…
— Первым не даем, читать сначала научитесь!..
Ну, как ей доказать, что я Жюля Верна читаю?! С обидой ушел на пятый этаж. Здесь десятиклассницы гуляют-пересмеиваются, совсем взрослые девушки. Увидели, улыбаются:
— А-а, первоклашечка!..
Сбежал от насмешек.
Школьные занятия — одна скучища. Буквам меня учить не надо, поэтому каждый день царапаю в тетрадке пером номер 86 палочки и завитки, крючочки и овалы. Чистописание… у девочки, соседки по парте, по этому чистописанию пятерки. Узнал вскоре, что мы и по дому соседи, она из квартиры ниже нас и окнами в малый двор. Пригласила приходить, они с сестрой могут поучить правильно писать и книжки дадут, какие захочу, у них разных книжек полный шкаф.
Пришел. Такие же, как у нас, кухня, длинный коридор. Встретили сестры — вежливые, принаряженные. Старшая учится уже в третьем классе, приводит в школу младшую. Девочки увели меня по коридору в дальнюю комнату, к столу у окна, где они делают уроки. Показали высокие шкафы с книгами, по обе стороны двери в соседнюю комнату. Оттуда послышался женский голос, звал кого-то из сестер. Я выглянул из-за шкафа, удивился — всю их квартиру можно было пройти насквозь не по коридору, а в двери посередке стен! В такой квартире, как наша, они живут одни…
Стал часто приходить. Девочки учили правильно держать ручку, писать без клякс — передавая свой опыт. Перечитал все книжки: Бианки о животных с рисунками Чарушина, стихи Маршака, Сергея Михалкова, про Жилина и Костылина из книжки Льва Толстого, сказки братьев Гримм и Андерсена — много чего. Разные журналы. Не помню родителей девочек, кажется, мама говорила — они оба врачи. Советовала не только книжки брать, но и учиться держать себя прилично, не озорничать, всегда говорить «пожалуйста» и «спасибо».
И еще была у сестер удивительная вещь — грифельная доска. Старшая решает задачи, пишет грифелем серые цифры на черной шершавой доске в деревянной рамке. Ошиблась — стирает мокрой тряпкой, пишет на чистом. Только окончательное решение переписывает в тетрадь. Какая экономия бумаги! Прошу отца купить такую же. Поспрашивал в лавочках — нет, уже такие не делают, до революции были в большом ходу у гимназистов. Так и будем мы изводить на черновики тысячи тонн бумаги, годами, десятилетиями, — и в 21-м веке не остановимся…
В школе появились и увлекательные занятия. По толстым отполированным перилам лестницы спускаться на задницах запретили в первый же день. Боясь немедленного исключения, ездим не на задницах, высоко влезать, а на животах, немножко.
Домой идем с одноклассником, он живет в Митавском. Напротив, в витринах «Агитатора», фотографии из Испании — республиканцы в окопах, пулеметы, горными лощинами танки ползут, развалины Мадрида. Долго виснем на трубах ограждения витрин, разглядываем войну. В кино идет кинохроника, испанские съемки Романа Кармена, приходили с отцом смотреть — интербригадовцы в окопах, бомбежки. В школе пионеры ходят в «испанках», пилотках с кисточкой. Собрания протеста, возгласы «Но пасаран!», сборы вещей и денег для испанских детей.
В ноябрьские праздники нас принимают в октябрята. У нас вожатая, девушка из 10-го класса, в белой блузке, веселая. Ведет нас парами на самый верхний этаж. В актовый зал? Торжественность событий ошеломила, отключила память… Представляю теперь: перед строем красногалстучных пионеров что-то нам говорили, что-то мы обещали… Свойство памяти — всегда запоминается не то, что надо.
На новый, 38-й год сама собой получилась в комнате елка. Точнее — елочка, стояла на подоконнике в стакане от снаряда. Этот снаряд трехдюймового калибра откуда-то принес отец, поставил в угол окна, сказал: «Вот нам всем копилка, будем копить на елку. Бросайте сюда монеты…» И первым бросил, отказался от лишней пачки папирос. Мама бросала в снаряд сдачу от покупок. Я тоже монетку-другую, давал отец, пошарив по карманам. Денег у меня еще не было. Елочка стояла нарядная, украсили самодельными снежинками, раскрашенными коробочками и фунтиками, серпантином. Снаряд-копилка накопил на конфеты, мандарины, бутылку красного вина для мамы и гостей. Теперь его закутали ватой-снегом, из него выросла елочка: «Зимой и летом стройная зеленая была…»
Была ли в школе елка и был ли я на ней — никаких записей нет…
Вероятно, потому, что все впечатления о Новом годе перекрыли и заслонили другие, более яркие и сильные — в зимние каникулы мы посетили Театр оперы и балета имени Кирова, опера «Тихий Дон».
Сидим на балконе, у красного бархатного барьера. Справа от меня мама, дальше отец с Риммой на коленях, другие люди. Все вокруг бело-красное-золоченое. За барьером слева внизу сцена и оркестр, под нами в креслах головы рядами. По сцене туда-сюда ходят казаки в синих штанах с красными полосками, все время поют, но не песни, а о своих делах. Вдруг за сценой шум, выстрелы, казаки забегали, замахали саблями. В одного попала пуля, он зашатался на наклонном как бы въезде наверх, к хате и деревьям у дальнего занавеса, качается, сходит кругами вниз и все поет-тянет что-то жалобное… Наконец упал, фуражка покатилась… Все на креслах внизу и у нас на балконе захлопали, закричали. Радуются — Григория Мелехова убили… Мама и отец взволнованы, переговариваются — не как в книге, но очень хорошая постановка! Одна Римма тихо сидит, ей еще все непонятно.
В антракте мне купили апельсин. Положил на красный бархат перед собой, выглядываю — на сцене построился многолюдный хор, сейчас запоют. И задел апельсин, он исчез! Мама ахнула, я в отчаянном испуге — упал на головы людей в креслах! Вот-вот зареву, мама к отцу: «Встань же, посмотри, что сделалось!» Отец встал, заглянул за барьер — смеется. Запустил вниз руку, поднял — с апельсином!.. Мы с мамой глазам не верим. Я перегнулся за барьер — оказывается, там недалеко от красного бархата есть сетка на гнутых железках, она как лоток вдоль всего барьера. Апельсин упал в сетку… Испуг прошел, с удовольствием слушали хоровое пение, песни донского казачества, если не ошибаюсь.
Приближается весна. В газетах снова страшные заголовки — судят шпионов и убийц из «правотроцкистского» блока. Бухарин, Рыков — опять они? Вроде судили их уже. Раскрыт заговор военных — маршал Тухачевский, другие. Бдительность, бдительность, бдительность! Слухи в магазинах — вредители подсыпают толченое стекло в масло, в хлебе нашли крысиный яд… На уроках не слушаю учительницу, изучаю картинку на обложке тетради — вещий князь Олег на могучем коне. Ребята говорят потихоньку, по секрету: «Из травинок под копытами коня складываются буквы, напечатан вредительский лозунг: “Долой Сталина!”» Как ни пытался среди травинок найти хоть какие-то подобия букв, ни одной не нашел. Все враки.
Любимое наше семейное развлечение — все вместе ходим в кино. Смотрим старые картины — «Чапаев», «Щорс», про Максима, «Мы из Кронштадта», «Детство Горького». Комедия «Богатая невеста» очень понравилась. Удивительно — Римма не капризничает, не ревет, тихо сидит и смотрит на экран, смеется вместе со всеми.
В нашем доме строгости — дворник с вечера запирает ворота на висячий замок. Приходим из кино, надо ему в дворницкую звонить, чтобы вышел. Отец долго жмет кнопку звонка, чертыхается: «Никак не разбудишь: пьяный, наверное». Дворник нехотя выходит, сонный, встрепанный, полушубок на одном плече. Узнает отца, нас, открывает калитку.
17 марта 1938 года отец получил удостоверение об окончании учебы в ЛВКСХШ им. Кирова. Ленинградский обком ВКП(б) направил его на работу в совхоз «Гривцево», Плюсского района Ленинградской области, в должности заместителя начальника политотдела.
Мы уезжаем в совхоз, прощай, Ленинград, город на Неве. Я буду не шкет и не оголец, тем более не гопник с Лиговки. Штиблеты, шкарпетки — что это? Спросят, придется объяснять: туфли и носки. Нельзя будет в школе сказать — «вставочка», надо: «ручка с пером». И с кем я буду играть в перышки? Так, наверное, и не научусь играть в «чику», в совхозе у ребят будут деревенские игры. Буду вспоминать, как бегал на угол Гродки к мороженщику. Или как пил холодный клюквенный морс из тяжелой и скользкой кружки у будки на углу Саперного. Так и не прокачусь на «колбасе» «американки». Будет ли в совхозе кино? — в «Агитатор» я уже пробовал протыриваться без билета, сквозь выходящую с сеанса толпу. А Тавричка, ее парк и гуляние летом, катание с ледяных горок зимой — уже без меня?
Многие ленинградские словечки и понятия уйдут навсегда. Но навсегда останется мой городской выговор, и во всех деревенских школах — а их будет три, одна за другой, — он будет моим отличием от окружающих ребят. И не всегда мне на пользу, особенно по части разных общественных нагрузок.
Ленинградское детство запомнилось накрепко, с него стал считать себя городским человеком, никогда это не выставляя как превосходство над другими. Просто — такой я, бывший питерский-ленинградский, всюду и всегда…
Мы живем в Гривцеве
Гривцево до революции было помещичьим имением, господа жили в трехэтажном доме, где при нас была контора совхоза — к слову, молочно-животноводческого, 850 голов скота, ежедневно отправляли в Ленинград вагон молока, — а в нашем доме жили наемные работники, необходимые для ведения хозяйства. В нашей квартире была домашняя церковь хозяев, в нашей комнате жил при церкви поп с семьей. Хозяева входили в широко раскрытые красивые двери, поп выходил к ним и вел службу. После революции весь дом перестроили на квартиры для специалистов на втором этаже и рабочих в полуподвале.
Напротив входа к нам часто пустовала комната для приезжих в контору. Дальше по коридору справа были две комнаты соседей, молодоженов, ветеринара-украинца и его смешливой жены — она сразу стала подругой мамы, часто стала приходить, рассказывать о Гривцеве, делах в конторе и коровниках. Слева и до конца коридора были комнаты большой семьи ветеринара, пожилого человека. У них были две девочки, одна возраста Риммы, как-то они увели Римму к себе играть. Мама послала меня за Риммой — у них в большой комнате меня удивили стеклянные двери на веранду. Я и не догадывался, что каменная пристройка, видная справа от наших окон, — веранда, на ней можно играть, гулять летом и зимой.
Новая жизнь постепенно налаживалась. Купили гамак, отец вешал его под кленами у дорожки мимо кирпичного склада, уходил в контору. В гамаке целыми днями качалась Римма, другие девочки. Детсад для таких малявок откроют зимой, там, где летом был лагерь. По выходным приходили новые знакомые, увлекали на пикник под соснами, недалеко от дома. Для таких выходов отец купил самовар, кстати, зимой он очень пригождался быстро сделать чай. Располагались, вешали гамаки, мальчиков посылали набрать сухих шишек для самовара, растапливали его, заваривали чай, на расстеленной скатерти выкладывали закуски, пили-ели, расспрашивали о Ленинграде, обсуждали совхозные дела.
Под предлогом сбора шишек я бегал по окрестностям, разузнавая, где же мы теперь живем. На пикник под соснами идти вдоль всего дома, мимо наружной лестницы в квартиру директора совхоза, на дальнем торце. Дальше длинный сарай, дверцами к торцу дома, в нем и наша стайка. От сарая прямо — дорога к воротам в яблоневый сад, между тонкими соснами. Вправо мощенная камнем широкая дорога ведет мимо раскидистых кленов к складу, огибая болотистый пустырь, и у склада кончается. К конторе вдали нужно пробираться тропой сквозь заросли сирени и бузины.
Сосны между сараем и забором сада растут на склоне горы до самой нижней дороги. Если пройти вдоль сарая, перед верандой раскроется зеленая поляна, от нее тремя высокими крутыми травяными уступами сходит вниз к речке чистый от сосен склон. От веранды далеко-далеко видно: речка разлилась в широкий пруд с круглым островком почти у левого берега, на нем высокие деревья, за ним и за соснами слева виднеется мост через Курею. Прямо — кустарник по краю пруда, за ним серо-желтый от нанесенного песка луг, весной его весь зальет половодье. Дальше желтые песчаные откосы крутого берега реки, текущей на повороте к мосту, сосны густой рощей, между вершин проглядывает прямая дорога куда-то далеко в леса. Если взобраться по треснувшим ступеням на веранду, можно увидеть справа от дороги крышу моей новой школы. Точнее говоря, речка внизу — одна из проток Куреи весной. К лету разлив сойдет, и вода сожмется в озерцо с островком.
В саду нам выделили между яблонь две длинные грядки для выращивания овощей. Вскоре после приезда мама посеяла семена огурцов, кабачков, моркови и прочего, что сумели достать. Часто ходит в сад полоть, носит воду для поливки. Появились первые огурчики, пошли с ней снять урожай. Мне очень непривычно — то из-за забора слюнки точил на румяные яблочки, а тут они над головой висят! Невыносимая разница, руки сами тянутся. Мама строго предупредила — ни-ни, и не думай: выгонят из огорода, лишат! Шарим руками под широколистными огуречными плетями — вот они, пупырчатые, пахучие. Мама объясняет — этот «Муромский», там «Неросимые», все хорошо растут, много будет огурчиков, на еду и посолить на зиму… а я все поглядываю вверх, не упадет ли яблочко, вон их сколько желтеет в листве. Да и мама яблоками любуется, показала — эти уже поспевают, а там «Белый налив», до чего крупные яблоки уродились: спрошу у отца, можно ли будет купить, когда собирать начнут. Осенью яблоки собирали все, кто подрядился — за плату теми же яблоками. Приносили к нам на кухню ведрами, продать за деньги.
Незаметно начались школьные дни. В школу идти по тропе мимо амбара и вниз, к складам, через мост и направо в гору. Здесь два-три дома, за ними сосны над глубоким оврагом, мостик к песчаной дороге. Она уходит влево, между лесистой крутой горой и длинным, низким, с черной крышей деревянным зданием школы. Ворота ограды всегда раскрыты, сразу слева крылечко в квартиру учителей. Из своих окон они видят подходящих школьников и все их шалости. В первые же дни мальчики показали мне одну из них — в овраге под мостиком водится масса змей-гадюк, они выползают на солнце погреться. Длинным прутом нетрудно убить пару-две. Дохлых гадюк развешивают на перилах мостика для ужаса и визга девчонок.
Наш учитель — молодой парень Аркадий Иванович, он в школе, помнится, всего второй год. Поэтому часто приходит на уроки второй учитель, он же директор, Александр Иванович, очень высокий и худой. Мама зимой скажет, вернувшись из клуба со спевки хора, которым руководил Александр Иванович, что он эстонец, но по-русски говорит лучше любого русского. Скажу так — говорит очень правильно. И вообще надо сказать — в совхозе работники наполовину русские, наполовину эстонцы. Эстонцы были незаметные, тихие, работящие. Читая Пушкина, увидел напечатанное слово «чухонец», понял — оно вовсе не ругательное, а старинное, из тех еще времен, когда «чухонец бедный» жил на месте будущего Санкт-Петербурга.
Александр Иванович всегда в черном, глаженном до блеска костюме, при галстуке, в черных начищенных туфлях. И имя, и вид учителя — ленинградские…
Газеты что ни день, все страшнее. Снова вредители, враги народа, «взять их в ежовые рукавицы», война в Китае, события у озера Хасан, доблестный пограничник Карацупа со своим псом Индусом уже двести шпионов поймал на реке Амуре… Даже мама включилась в защиту родины — вступила в Осоавиахим.
Приближается новый, 39-й год, все хотим устроить хорошую елку. Место есть — в углу, если унести в большую комнату этажерку с книгами. Отец согласен, даже сделал в сарае из поленьев прочную крестовину, заделал в нее снаряд. Елку привез — еле в двери протиснули! Под потолок, когда поставили! Римма под елкой пешком ходит, запахи по квартире лесные, смолистые. Крестовину со снарядом ватой укутали, Риммины игрушки расставили. Не было у нас нынешних стеклянно-зеркальных елочных шаров, шишек и завитушек, украсили настоящими конфетами — на обертках цветные виды курорта Сочи — и орехами в серебряных бумажках, мандаринами и свечками. Загодя вечерами клеили длинные гирлянды из цветных колечек, коробочки, я раскрашивал их акварелью. Верх елки увенчала красная звезда моей работы, постарался сделать ее объемной, долго мучился, склеивая лучи.
Вместо школьной елки я неожиданно угодил на районную, в средней школе в Плюссе. Отца пригласило начальство, он взял в сани и меня. Смутно помнится очень высокая и разлапистая елка посреди зала — спортзала? — сплошь увешанная игрушками, разноцветными лампочками, столы с веселящимся народом, музыка. Выступления детей у елки. Каким-то образом вышел со стишком и я… Хожу у елки перед сидящими дородными тетями, дядями, отец с ними, рассказываю про медведя — полез на дерево за медом, пчелы его жалят, он головой вертит, отбивается. Стих ли это? — скорее, басня… Но так помнится. Хожу взад-вперед, но голову поворачиваю всегда лицом к сидящим. Тети улыбаются, отец начальнику на ухо что-то говорит — чувствую, не до стишка мне, скорее бы убежать с уставившихся глаз долой. Как-то закончил, поклонился, скрылся в толпе. Насилу сыскали вручить подарок — огромный куль с мандаринами, пряниками, конфетами. Темной зимней ночью ехали домой, сидел в санях-кошевке в обнимку с кулем, радуясь, что все прошло. Стих или басню мы, наверное, разучивали с Александром Ивановичем для выступления на школьной елке, но была ли она? Забылось… И вряд ли я на ней выступил бы…
Дома у елки дым коромыслом, гости собрались за столом — его перенесли в большую комнату, — мама хлопочет, гостьи Люба и другие помогают, радио гремит. Все всем налито, ждем куранты Спасской башни Кремля… Включилась Красная площадь, гул, шорохи, звонки трамваев, гудки автомобилей. Играют куранты, бум-м-м!.. В Москве 12 часов.
С Новым годом!..
С 1939-м!..