Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2017
Павел
Пономарёв (1984) — родился в
Рубцовске. Окончил АлтГПА (Барнаул), магистратуру
филологического факультета. Преподает русский язык и литературу в Алтайском
краевом колледже культуры и искусств. Публиковался в журналах «Урал», «Новая
Юность», «Алтай», «Сибирские огни», «Дальний Восток». Лауреат премии журнала «Сибирские
огни» (2016). Живет в Барнауле.
Волшебство приходит
К матери в родной город Виктор приезжал из сыновнего долга — неохотно и редко. Воспоминания детства выцвели в его памяти отцовой рубахой, пестревшей когда-то на семейных застольях, свадьбах и похоронах. Вылиняв, она разошлась на тряпки, а тряпки истлели в пыль. Об отце Виктор старался не вспоминать, чтобы однажды не узнать в нём себя. Отец, бывало, приходил к нему во сне — хмельной, добрый, с подарками. Садился за кухонный стол, закуривал, улыбался и заискивающим шепотком спрашивал: «Ну что, хомяк, колись, куда мать деньги спрятала?» Витя встречал отца с радостью, доверчиво беседовал с ним, рассказывал об успехах в школе… А проснувшись, из всего помнил лишь пёструю, прожжённую сигаретным пеплом рубаху да стыдливую улыбочку на скуластом лице.
Другой — большой город, в котором Виктор отучился на юриста, нашёл работу, купил двухкомнатную квартиру в новостройке, пусть и в кредит, завёл нужные знакомства, — так и не стал родным. Но, имея надёжный социальный статус, там он чувствовал себя в безопасности. Привычка каждое утро вставать по будильнику, принимать душ, бриться, ехать на личном автомобиле в офис, работать с клиентами, обедать в кафе, возвращаться в квартиру, готовить вкусную еду, смотреть фильмы, спать с проверенной девушкой без обязательств — всё это стало необходимостью. Лишь в мерной череде событий — смене дня и ночи, работы и отдыха, водки и чая — Виктор находил для себя душевный покой. Кем-то и когда-то запущенная карусель жизни, в которой он оказался пассажиром, не вызывала вопросов. Жизнь не казалась ему подарком, но данностью, от которой можно получить немало удовольствий, если найти верный способ существования. Способ был простой — плыть по течению. Выпадение же из привычного графика, как теперь, подобно остановке поезда в горном тоннеле, приводило его в паническое состояние. И когда чуждая среда порождала в сознании мысленных пчёл, больно жаливших вопросами — кто ты? зачем ты живешь? — Виктор напивался в ближайшем кабаке, находил причину для отъезда, сухо прощался с матерью и возвращался.
Почему-то ненужные вопросы возникали именно здесь, в городе детства. Лишь только он касался подошвой вокзальной платформы, — начиналась душевная аномалия, нарастала тревога. Сам ли город своим медленным умиранием, своими пыльными тополиными улочками внушал ему вечную грусть, или причина коренилась в прошлом — он не знал.
В юности будущий юрист не искал комфорта. Он с дерзостью испытывал жизнь, терпеливо принимая от неё первые удары: уход отца из семьи, предательство сверстников, изгойство. Виктор удивлялся всё более обнажающейся бездне мира — то пугающе отталкивающей, то завораживающей своей глубиной. Достаточно было выйти в апрельскую ночь, вдохнуть запах талого льда, объять взглядом черноту крыш и звёздную сыпь в небе, чтобы почувствовать себя счастливым. Он сочинял стихи, играл с друзьями панк-рок, исповедовался дневнику, стараясь не упустить и малой части того волшебства, из чего складывались его дни. Впрочем, волшебство длилось недолго. Тогда же, в юности, Виктор написал стихотворение, которое вряд ли помнил теперь, оно заканчивалось так:
…Волшебство приходит.
Ему наливают штрафную и просят петь.
Оно просит ещё,
Но его уже никто не слышит.
Эти стихи пользовались успехом в кругу его друзей — таких же дерзких, длинноволосых, ищущих. Они распахивали окна в коммуналке, курили в осеннюю мглу, где город ещё мерцал для них тайной, а будущее складывалось из того, найдутся ли завтра деньги на выпивку и удастся ли сберечь кости и волосы по дороге домой.
Теперь ему смешно было думать об этом, ведь жизнь оказалась куда как проще и страшнее в силу своей простоты. Нужно лишь найти уютную конуру, заполнить её полезными вещами, научиться зарабатывать деньги, не высовываться из толпы, не обращать внимания на то, что тебе неприятно, и жизнь пойдёт как по маслу. Важно ещё — не встречать старых друзей, чтобы не повредить зону комфорта. Такие встречи происходили, как правило, случайно и только на малой родине. Бывшие приятели сталкивались где-нибудь в кафе или на улице, завязывался натянутый разговор, из которого следовало, что Виктор предал идеалы молодости, забыл старых друзей, стал офисной тлёй и прочее. Сам же приятель свято чтил прошлое, сохраняя его приметы и внешне — дырявые джинсы, кеды, редеющие, но всё ещё длинные волосы; и внутренне — вымучивая по ночам тревожные мелодии и плохие стихи. То, что он жил с родителями на их же пенсию, не имел ни постоянной работы, ни семьи, — приятеля мало волновало. И совсем не интересовало — будущее. Простившись и отплевавшись после недолгой беседы, каждый из друзей видел в другом полного неудачника, имея при этом немало аргументов в свою пользу.
Виктор гнал от себя воспоминания, но это было непросто, находясь в комнате, где каждая вещь воспринималась сквозь призму прошлого: грустные обои в цветочек, школьный стол (за которым втайне от матери рождались первые стихи), плешивый кактус на подоконнике, окно с видом на гаражи… Невыветриваемый запах детства. Виктору хотелось спрятаться от навязчивых мыслей, от июльской духоты, от крадущегося шороха материнских тапочек по коридору… Но куда?
Он захлопнул ноутбук, сгрёб со стола ключи, зажигалку, бумажник и незаметно вышел из дома.
Пустынные улицы мерцали золотистой пылью, скрипевшей на зубах; асфальт трескался от жары. Город казался чужим. Ноги сами несли его по тенистому тротуару из привычки ходить. Цели не было. Взгляд лениво блуждал по безлюдной площади, окружённой зданиями сталинской архитектуры с арками и выкрошенной мозаикой на стенах, изображавшей не то серп, не то молот. Подростки, сидя на скамье возле фонтана, от скуки и избытка сил кричали необдуманные слова в воздух и высмеивали всё, что попадалось им на глаза. Когда Виктор проходил мимо них в деловом летнем костюме, обтирая лицо и шею белым платком, кто-то из подростков бросил ему вслед: «Тело идет!» После чего раздался взрыв свежего хохота, как если бы фонтан вдруг очухался и выстрелил холодными брызгами в оцепеневшую высь. Но в сущности подростки были правы, и, быть может, Виктор не стал бы с ними спорить — то, что когда-то было живым человеком, стало телом, и оно действительно шло.
Застыв на перекрёстке, отрешённо наблюдая за миганием светофора, Виктор вдруг увидел, что ему кто-то машет с той стороны улицы, и, разглядев того, кто машет, он понял, что оказался в ловушке. Сделать вид, что не заметил, и скрыться в ближайшие дворы было бы проще всего. Но как нарочно перед ним остановился вежливый старичок на «Москвиче» и, пропуская пешехода, ждал, пока тот пройдёт. Виктор переменился в лице, натянул улыбку, кивнул старичку, выпрямил спину и пошёл навстречу старому другу.
***
Они сидели в ресторане «Мечта» неподалёку от главной площади и молча, подыскивая слова, ожидали заказ: два бокала «Балтики-семёрки».
Артём по прозвищу Хайр был человек застенчивый, тихий, не склонный к ностальгическим бредням на тему: как хорошо было тогда и как хреново теперь. Он был рад встретить друга юности, пожать ему руку, чтобы кожей ощутить подлинность не его существования, но своего. Чтобы осознать: «То, что было когда-то мной, я вновь вижу в серых зрачках друга, в шраме на мочке левого уха от сорванной серьги, в его неизменной привычке свинговать пальцами по столу…» Когда жизнь шла под знаменем рок-н-ролла и Артём, попав в западню, вынужден был отвечать на философский вопрос: «кто ты по жизни?», он спокойно говорил — созерцатель, чем приводил в ступор даже матёрых уличных софистов. Может, поэтому били его значительно реже других, несмотря на дерзкий прикид. А если и били, то как-то отстранённо, мечтательно, без азарта и давали на дорожку закурить.
— Музыка тут говённая, — заметил Виктор, глядя в сторону зеркального бара, где одинокая блондинка, сидя за стойкой, скучающе цедила коктейль.
— Не «ГрОб».
— Да уж, не «ГрОб», — согласился Виктор. И, попав на одну волну, друзья вдруг весело рассмеялись.
Принесли холодное пиво. Виктор попросил официанта сделать музыку тише и, когда тот удалился, шутливо сказал Артёму:
— Забавно, забавно… Хайр и вдруг — лысый.
— Лето, я теперь каждый месяц голову брею, — Артём невольно провёл ладонью по голому черепу, где прежде красовался густой рыжий хвост, и добавил: — А ты, гляжу, располнел… и в очках.
— Есть такое… — застенчиво улыбнулся Виктор. — Слушай, ты как насчёт водки? Возьмём?
— Можно. Только у меня это… финансы…
— Забей. Не вопрос.
Виктор поискал взглядом официанта — на этот раз подошла улыбчивая девушка в цветных тату — и прихотливо, водя указательным пальцем по меню, сделал заказ. Он был привычен к ресторанной жизни, где днём проходили деловые встречи с клиентами, а по вечерам — знакомства со скучающими женщинами. Артём же чувствовал себя неуютно в людных местах, особенно если приходилось играть какую-либо социальную роль. Теперешняя мизансцена обязывала играть роль друга-нищеброда, испытывающего неловкость и в то же время радость от встречи с успешным, хорошо одетым приятелем. Понимая это, Артём внутренне удивлялся предсказуемости жизненных сцен, стараясь быть как можно естественнее в общении с другом. Но в «старании быть» — он видел — неуклонно, против воли проступала игра.
— Чем вообще занимаешься? — поинтересовался Виктор, ещё при встрече заметив разбитые туфли и застиранную футболку Хайра.
— Я кукольник, — привычно защищаясь улыбкой, ответил Артём.
— Это как?
— Ну, кукол делаю для театра. Иногда кукловодов замещаю, если роли несложные. Веточек там разных, зверушек.
— Серьёзно?! — удивился Виктор. — Это тот кукольный театр под виадуком, в виде терема?
— Он самый.
Виктор умело разлил водку из пузатого графина. Друзья звякнули рюмками и выпили за встречу.
— Забавно, забавно… — разомлев от спиртного, душевно говорил Виктор. — Я ведь был в этом театре в детстве, с мамой ходил. Крошечный зал с деревянными креслами, чёрная ширма. Картонные избушки с запахом краски… Я ещё понять не мог, откуда гром берётся и вспышка, когда Яга в царевну превращается. Думал, по-настоящему всё…
— Так и есть, — морщась и занюхивая хлебом, кивнул Артем.
Наступила минута того русского благодушия, когда неудержимо хочется спасти мир от зла или задушить друга в объятьях. И если бы не преграда в виде широкого стола, разделявшая, в сущности, чужих людей, свёденных случайностью, то Виктор бы так и сделал — обнял друга.
— На самом деле всё просто: вспышка магния и удар палкой по стальному листу, — раскрыл тайну кукольник.
— Это ты зря, — огорчился юрист. — Вменяю тебе психическую травму детства, нанесённую в зрелом возрасте.
Посмеиваясь, они выпили ещё по одной.
— Знаешь, а я чуть было следаком не стал, — начал Виктор, жуя. — То есть стал на какое-то время. Мне даже корочки выдали. Полазил с месяц по городским трущобам, насмотрелся достоевщины всякой: дети убивают родителей, родители — детей. То квартиру не поделили, то кредиты не погасили, а чаще всего — по пьяни. И уволился. Так спокойнее. Работаю тихо-мирно в адвокатской конторе, на жизнь хватает…
— Не коллектором?
— В смысле? А-а… Нет, это другое ведомство. Долги, что ли, какие есть?
— Алименты.
Виктор не сразу нашёлся, что на это ответить. Он считал, что Артём, как и многие из его прежних друзей, живёт с родителями, работает где придётся, без прицела на карьерный рост. Теперь вот выяснилось, что Хайр кукольник. Нет, творчество, конечно, дело хорошее. Он и сам когда-то пописывал стишки и рисовал чёрной краской на стенах. Но разве этим проживёшь? Тем более если семья. Приходилось по-новому смотреть на человека, как бы друга, успевшего жениться и развестись, который в его памяти всё ещё тряс огненным хайром со сцены и посылал недовольных «дорогой на».
— Когда успел? — растерянно спросил Виктор.
— Долгая история…
— Удивляешь, дружище. Давно в разводе?
— Второй год… Да обычные дела, ничего удивительно. Давай хряпнем, — странно оживился Артём.
Закусив ломтиком колбасы, Виктор снова посмотрел в сторону бара, но блондинки за стойкой уже не было. Бармен услужливо разливал коньяк; два солидных мужчины, вертясь в креслах, громко обсуждали футбольный матч. «Значит, не дождалась, — подумал Виктор. — Возьмёт дешёвого вина, придёт в пустую душную квартиру, снимет с себя одежду и станет мечтать…»
— Ты когда уехал, я ведь тоже решил из города свалить, — торопливо, изредка взглядывая на приятеля, заговорил Артём. — Тусовка к тому времени разбрелась. Кто женился, кто спился, большинство разъехалось по стране. В принципе, понятно: ловить в этом городе нечего, кроме мух.
Виктор понимающе улыбнулся.
— Знакомые позвали меня в Питер. Ну, я и поехал. Романтика, чё. Силы ещё были, амбиции. Думал, художником крутым стану, выставляться буду. Короче, послонялся я год по впискам — без работы, без денег. Набродился по ночным клубам, по музеям, по старинным питерским улочкам — надоело. Чувствую: чужой я здесь. Вернулся обратно. Появился некий ритм жизни. Смысла не было, но ритм появился: поспал, поел, вышел на балкон покурить, с балкона — в комнату. Так и жил. Родители стали намекать: поступай учиться, сынок, хватит маяться, без образования ты никто. А куда поступать? В шарагу идти не хотелось, а для вуза — время ушло, да и желания особого не было учиться. Пошёл рабочим на стройку. На Черёмушках, на месте старого котлована, церковь строили — туда и пошёл. А там прораб — бывший сиделец, рабочие — те тоже ребята на понтах. Короче, общего языка с ними я не нашёл. Они ведь ранимые очень. Если молчишь, не поддакиваешь им, не бухаешь, значит, не уважаешь. Пришлось уйти. Мать, конечно, в слёзы. Отец ходит строгий, пузо почёсывает, не разговаривает. Я из комнаты почти и не выходил. На полке книги стояли, ещё со школы, стал читать. Прочитал «Превращение» Кафки, подумал: как точно написано, прямо про меня. Мне даже напрягаться не надо было, чтобы чувствовать себя насекомым. А тут вдруг Серёга-Дзэн позвонил. Ты его должен помнить, он тебе ещё гриф на басухе отломал?..
— Помню. Больной на голову, — ухмыльнулся Виктор.
— Ну вот, он тогда в театре кукол электриком работал. Остепенился, комнату с какой-то девушкой снимал. Говорит, ты же вроде рисуешь неплохо и браслеты из кожи мастеришь, нам кукольник нужен. Я сперва отказывался, привык дома сидеть. А потом думаю: всё равно работать где-то надо, а тут хоть человек знакомый. Пошёл устраиваться. Мать обрадовалась, отец заначку достал — наливает. Вроде бы наладилось всё. Зимой дело было. Встанешь утром, чаю выпьешь, покуришь в форточку с выражением значительности на лице — и на работу. Выходишь в сумерки, тихо, в соседнем доме окна желтеют, снег под ногами хрустит. Редко когда на троллейбус садился, пешком шёл через весь город… В театре сначала лица куклам обновлял как подмастерье. Втянулся, интересно стало. Полазил по сайтам, почитал нужную информацию, начал сам кукол делать. Вроде берёшь тряпку, пуговицы ненужные, волосы; клеишь, наносишь краску на папье-маше, а из всего этого хлама рождается почти человек. Я всегда даю своим куклам имена, помечаю тонкой кистью на теле — ещё до спектакля. Спектакль — как таинство рождения. Ох, Витя, не передать, что чувствуешь, когда твоя кукла оживает… Обретает дар речи, характер; плачет, смеётся, проходит испытания, нередко гибнет. Даже немного ревнуешь, видя, как твоё детище кривляется на чьей-то потной руке. А ведь странно, да?..
Виктор, подперев голову кулаком, внимательно слушал пьяную исповедь по природе молчаливого и застенчивого друга. Со стороны это выглядело так, будто врач-психиатр терпеливо выслушивает бред пациента, убеждённого в своём здоровье.
— А потом её встретил, Катю. Она после новогоднего спектакля с сыном ко мне подошла, попросила кукол ему показать. Пацан лет шести — белобрысый, застенчивый, за мамкой прячется. Сама она уже не юная была, с такой, знаешь, увядающей красотой. Лицо без косметики, смоляная коса с проседью, серое платье: не то ведьма, не то монахиня. Она мне сразу тогда понравилась, напомнила гоголевскую панночку в возрасте, хе-хе… Ну, показал пацану кукол, объяснил, как ими управлять, какие у них роли. Наверно, детям не стоит показывать изнаночную сторону сказки, да ведь она сама попросила… Как-то мы тогда хорошо, душевно пообщались, будто старые знакомые. Я даже подумал, что неплохо, пожалуй, иметь собственную семью, заботиться о ком-то, растить цветочки на подоконнике. М-да… Обменялись мы с Катей телефонами, знаешь, без напряга, само как-то вышло. Такое со мной редко бывает, чтобы запросто познакомиться с посторонним человеком, особенно с женщиной. Короче, стали мы с Катей встречаться. Сперва встречались на нейтральной территории — много гуляли по городу, заходили погреться в недорогие кафе. Потом она стала приглашать к себе — «на чай», ну, понимаешь… С Сашей, сыном её, подружились. Учил его кукол из тряпок шить, деревья гуашью рисовать. Он ко мне привязался. Бывало, в воскресенье утром придёшь к ним и не заметишь, как время прошло, смотришь — темно за окном. Как-то я тоже её в гости пригласил, хотел с родителями познакомить. Катя долго не соглашалась, отнекивалась, еле уговорил. Пришли ко мне, сидим чинно на кухне, чай пьём с родителями, беседуем: «Снегу-то навалило». — «Весна скоро, растает». — «Сыночка, стало быть, одна воспитываете?» — «Одна». — «Чаю подлить?» И всё в таком духе. Короче, натянутый получился разговор. Катю, значит, проводил, вечером домой вернулся, сел ужинать. Мать с посудой возится, вздыхает. Потом как бы между делом говорит: «Тёма, сынок, а не старая она для тебя? Да и ребёнок у нее». Я ей тогда не то со зла, не то со скрытым намерением ответил: «Привыкай, мам. Женюсь скоро». И женился.
— Забавно, забавно… — пробормотал Виктор с ничего не выражающим лицом и неверной рукой разлил оставшуюся водку.
Они выпили не чокаясь.
— Свадьба больше походила на похороны. Тут особо нечего рассказывать, запомнилось другое. После застолья мы долго шли по мутным сугробистым дворам — я, она и сын. Дул колючий мусорный ветерок. На пути встречались уродливые снеговики с бутылками в паху. Мы смеялись над этим. Саша отводил глаза. Из-под её пальто торчало свадебное платье и цеплялось за сухую траву, когда переходили пустырь. Она шла неровной походкой невесты, словно на каблуках, хотя её туфли я нёс в пакете с остатками еды. Когда зашли в подъезд, долго не могли открыть входную дверь: роняли ключи, смеялись, выясняли, кто из нас пьянее. Потом она уложила Сашу спать, мы остались на кухне. Достали закуску, вино. Катя зажгла свечи. Ну, чтоб как в кино. Мне захотелось её поцеловать, у неё началась истерика. Так, на пустом месте. Она сказала, что её не любят мои родители, что она старая для меня и что я тоже её не люблю. Короче, бред полный. А когда успокоилась, выпила немного вина, задала мне такой вопрос… Нет, сначала пристально на меня поглядела, как прожгла, а потом сказала, неприятно растягивая слова: «А-артём, а-а… ты не думал ра-аботу поменять? У нас ведь теперь се-емья». А мне нравится то, чем я занимаюсь, ну… нравится очень, понимаешь? И всё пошло к чёрту… Она не работала, могла весь день просидеть у телевизора, глядя дурацкие шоу. Готовила отвратительно. Вечно вылавливал из супа её крашеные волосы. По вечерам, когда приходил с работы, она стала вспоминать о своём первом муже-военном. Сравнивала меня с ним, говорила: он хоть и сволочь, но мужик, а ты — баба. Такие дела. Мечтала открыть ателье, — шила, кстати, неплохо, — хотела взять кредит в банке, но бог миловал, с дивана она так и не слезла. Теперь конец, — виновато улыбнулся Артём. — Дальше не так интересно…
Виктор тяжело смотрел сквозь прозрачное стекло графина, вбирая теперь его пустоту. Когда Артём закончил, он шумно вздохнул, выбил пальцами барабанную дробь и с некоторым раздражением сказал:
— Стервой твоя панночка оказалась.
Чуткий официант, оценив важность разговора и убрав папку со счётом за спину, прошёл мимо.
— По-моему, она нездорова. Сашку жалко, — слабо возразил Артём.
— Видишься с ним?
— Нет… запретила. Говорит, сперва алименты выплати, потом подумаю. Знаешь… — Артём длинно посмотрел в открытое окно, в смазанную сумерками листву. — Мне её тоже жалко.
— Щас расплáчусь, — поморщился Виктор, нащупывая бумажник. — Слушай, пойдём отсюда, а?
***
Вечер освежил их лица прохладой. Пьяно мерцали уличные огни, приглушённые густой зеленью клёнов. Синие троллейбусы с табличками «в парк» неспешно увозили дачников в казённый покой. Друзья шли по тротуару в недосягаемое тёмное пятно впереди. Твёрдые углы зданий смешались в танце теней. Проснулись гулкие отзвуки дворов — дребезг стекла, смех, крики, — вызывающие сладкую тревогу: если не убьют, то наверняка превратят беспечную походку в ветер. Границы города растворились. Стена вряд ли будет стеной, если подойдёшь ближе, коснёшься — рука уйдёт в пустоту. Дерево едва ли окажется деревом, если проведёшь ладонью — смахнёшь смертную тень с чужого лица. И звёзды горят над остывающими крышами, над невидимой стрекочущей степью, что за пятью домами, так ярко, голо, бесстыже…
— Здесь я оставил два зуба и свой хайр, когда с репетиции шёл, — Артём жестом музейного гида показывал на скамью под навесом автобусной остановки. — Срезали тупым ножом. Через год новый вырос, как у ящерицы.
— Жёстко, жёстко… Мне кто-то рассказывал из наших. Теперь уже хрен такой вырастет, — Виктор погладил голый затылок друга.
Они двинулись дальше, мигая сигаретными огоньками.
— Я того главного, который со мной беседовал — «я тебя бить не буду, они будут», — на рынке недавно встретил, — весело говорил Артём. — Жалкий такой мужичок с тележкой. Мёдом торгует. Он с дочкой, видимо, шёл. Дочь в зелёнке вся, прильнула к нему, плачет…
— Что — тоже жалко? — Виктор сплюнул в кусты.
— Да нет. Странно всё это. Тогда он на меня смертью дышал, а теперь с тележкой… Я его портрет по памяти нарисовал.
— И как назвал — «Стокгольмский синдром»?
Артём промолчал, выстрелив искрящимся окурком в темень.
Площадь и главный проспект остались позади. Волны дорожного шума всё реже касались слуха, темнее и уже становились тропы, по которым они шли. Квартал за кварталом, вдох за выдохом — слепые фонари, песочницы-мухоморы, погосты мусорных куч, — шесть сигарет в согласном мужском молчании. Горький запах полыни — всюду.
Обойдя переулком цыганские избы, заросшие коноплёй, они почувствовали под собой пустоту и остановились. Пахнуло речной сыростью. Не сговариваясь, друзья спустились по крутому берегу к реке, присели на корточки, опустив руки в прохладную муть. С другого берега чёрной глушью смотрела забока, свисая пахучими ивовыми прядями к лунной воде. Чувствовать спиной цыганские дворы было не так страшно, нежели оказаться на том берегу, где цветёт папоротник и кто-то невидимый шарит в душной траве.
— Дед мне рассказывал, — негромко заговорил Виктор, — когда весной кладбище деревенское размывало, гробы плыли по реке. Целая вереница гробов. Они пацанами с берега смотрели. Теперь ни деревни, ни кладбища того, наверно, в помине нет…
Он достал из кармана пачку «Честера», протянул Артёму. На мгновение бледно осветились их лица, потом погасли.
— Они и теперь плывут, — крепко затянулся Артём, выдыхая дымом: — Ваня-Пионер, Серёга-Чух, Вася-Бильбо, Аня-Лиса…
Речная вода впитывала человеческие имена, как мусор, как степную пыль, как отражения природы (насекомых, ночные звёзды), медленно и равнодушно унося по извилистому пути. И казалось, что два друга — лишь капли этой реки, случайно выползшие на берег, увидевшие свет, уставшие от света, присевшие покурить, шевеля по-рыбьи губами: «жаль, хорошие были ребята», подразумевая: «я тоже когда-нибудь умру».
— Монтана хоть живой? — покашливая, спросил Виктор.
— Живой. Что ему будет. Проспиртован напрочь.
— Может, зайдём?
— А надо ли…
Они встали, задумчиво помочились в воду, глядя на звёзды, и пошли дальше. Монтана жил на набережной в коммуналке, доставшейся от покойных родителей. Идти было недалеко.
Алкоголь сбивает прицел, память уводит в тёмные закоулки прошлого от верной цели: вежливо распрощаться, добраться до квартиры и лечь спать. «Возможно, Хайр прав. Так ли нужно видеть престарелого панка с его причудами?» — подумал Виктор. Но тут же обрушивалась небесная ширма, сыпались звёзды, накатывала благодать, и хотелось разорвать действительность, как тесный мешок, выпорхнуть в дыру птицей — на волю!
«А был ли я когда-нибудь свободен? — рассуждал Виктор. — Может, все эти грёзы юности — обман, иллюзия…»
— Хайр, как думаешь, свобода существует?
— Скоро увидим, — ответил Артём.
— В смысле?
— Забыл, в каком мы районе? Я где-то читал, что смерть делает человека свободным.
В своё время Монтана был легендой местного андеграунда. Объездил автостопом всю страну, пил с Егором Летовым, ночевал в кочегарке Цоя, переплывал Обь, резал вены перед ментами, и ему, конечно, верили.
Пойти в гости к Монтане, захватив шкалик спирта, для юного неформала было то же, что буддисту совершить паломничество к Далай-ламе. Просветление достигалось в считанные часы и сопровождалось музыкальным хаосом народных инструментов, коими была увешана теснейшая комната гуру. Монтана носил жидкую косичку на лысеющей голове, клёпаную джинсу на худом теле, армейские берцы. Любил кормить голубей, здоровался за руку с блатными, читал Бердяева, и мало кто знал, что он был неплохим слесарем на заводе.
Они вошли в чёрную нору подъезда. В нос крепко ударило мочой, в ногах путалось что-то живое и мягкое — подвальные кошки.
— Только бы трезвым его застать, — сказал Артём. — Башню по пьяни сносит — не пообщаешься.
На ощупь, спотыкаясь о ступени, они добрались до пятого этажа. Артём уверенно постучал кулаком в железную дверь секции.
— На лампочку бы, что ли, скинулись, — пробурчал Виктор.
— Ты прям как с Марса…
Дверь открыла пухлая и, судя по всему, нетрезвая женщина в сорочке. Уставилась мутным взглядом на мужчин, прохрипела:
— Кого надо? Чё-то не признáю никак…
— Нам бы Ивана, — вежливо обратился Виктор.
Женщина расплылась в улыбке, обнажив черноту редких зубов.
— А-а, Ваньку! Так он в психушке лежит. На ре-би-али… ре-а-би-ли—тации!
— И давно? — не удивился Артём.
— Давно-о-о! Кукушка съехала у него, вот и лежит. — Дверь резко захлопнулась, обрубив полосу света.
— Ну и гадюшник, — Виктор чиркнул зажигалкой. — Постой, я тут где-то знак анархии нацарапал. — Он стал водить слабым пламенем по стене. — Нашёл! Молодость вечна!..
Артём тихо улыбался в мерцающем свете — словно бы он стоял не в загаженном подъезде, а в церкви — и с грустью вглядывался в причудливый «иконостас».
Спустившись вниз, друзья молча потоптались у подъезда, присели тут же на лавочку покурить. Ждать было некого и нечего, кроме неприятностей. Город накрыла ночь. Со стороны цыганского посёлка выли собаки. Из подвальных окон тянуло ржавчиной и гнилью. Неподалёку смеялись подростки, ритмично выкрикивая слова похожие на стихи. «Нет, не гопники», — Виктор поднял голову, но звёзды, видно, затерялись в тополиной листве. Он закрыл глаза и… полетел, вращаясь в космической невесомости, — прочь от Земли.
— Может, это… по домам? — предложил Артём.
Виктор очнулся.
— Погоди, у меня, кажется, идея есть, — он залез во внутренний карман пиджака и вынул документ. — Удостоверение лейтенанта полиции, — развернул корочки. — Как я тебе?
— Да так, не очень. Не видно же ничего, — прищурился Артём.
— Ношу на всякий пожарный, мало ли, — Виктор поднялся с лавочки.
— И что делать будем?
— Увидишь…
Друзья направились к компании молодых парней, сидевших за столиком в центре двора. Те оказались рэперами.
Место было не самое подходящее для тусовок. В некогда заводских общежитиях, а теперь коммуналках, квадратом окружавших двор, жили в основном спившиеся работяги, уголовники или такие чудаки, как Монтана. Сутулый фонарь, единственный во дворе, нервно помигивал, создавая атмосферу мрачной «дискотеки». Заметив силуэты двух незнакомцев, приближающихся к столику, рэперы на всякий случай притихли.
— Распиваем, молодые люди? — Виктор показал удостоверение.
— Не, мы не пьём, — дружно ответили рэперы.
— А это что? — Виктор взял со стола бутылку, завёрнутую в пакет, и понюхал горлышко.
— Это компот, бабушка варила, — огрызнулся худой с дредами.
— Бабушка, говоришь… Ну что, оформлять будем или по-другому вопрос решим? — холодно, по-ментовски говорил Виктор.
— У нас денег нет, — насторожились рэперы.
— А что есть?
Ребята переглянулись.
— Тема есть, — нашёлся худой. — Вы уходите, а мы продолжаем наш баттл.
Компания одобрительно хмыкнула.
— Да ты крут, чувак! Йоу! Или как там у вас… — Виктор сделал нелепый жест рукой.
Должно быть, в этот момент рэперы ожидали самого страшного. Но Виктор, к их удивлению, простодушно улыбнулся и протянул руку худому. Тот её осторожно пожал.
— Молодец, что не боишься, — произнёс странный мент. — Мы тоже не боялись… Способен заценить мои текстá?
— Что?.. — недоумевал худой.
— Не ссы, нормально получится, — воодушевлённо говорил Виктор. — Короче, я буду читать стихи, а ты будешь держать ритм ртом. Ну как, тема?
— Вообще-то это битбоксом называется, — поправил худой.
— Ладно, битбокс, не сердись. Буду знать. Ну, давай… Начали!
Худой криво усмехнулся, чтобы друзья поняли, что он «по приколу», умело задал ритм, ребята поддержали хлопками, и Виктора понесло:
Волшебство приходит.
Вино выходит без спроса.
Без рук заводится время.
Оно — стихия вопроса…
«Йоу! Йоу!» — обезьяньим криком раздавалось в ночи, и где-то в кустах шныряли испуганные кошки.
***
Обратно друзья шли вслепую, не разбирая пути. Виктор отчаянно жестикулировал, пытаясь выразить какую-то важную мысль об их лихом прошлом, но сбивался и выкрикивал: «Панки, хой!» Артём подшучивал над ним, говоря, что ему, как панку с ментовской ксивой в кармане, ещё не поздно стать рэпером. Виктор отвечал, что не вопрос, йоу, и дико смеялся.
— А не хило я их развёл? — самодовольно восклицал Виктор.
— Да, неожиданно… — с улыбкой соглашался Артём.
Хайр действительно был созерцателем и обладал способностью видеть происходящее со стороны. Он наблюдал двух крепко выпивших мужчин (один лысый, другой полный, в очках), которым следовало бы давно проститься и разойтись по домам. Но что-то их удерживало, связывало, цепляло. Не то усопшая юность, тенью бредущая по пятам; не то болезненное предчувствие завтрашнего дня — страх остаться наедине с собой, безжалостно трезвым.
Вывернув из тёмных дворов, они снова оказались на главной площади. Вокруг было тревожно и пусто. Фонари бледно освещали пространство с мёртвым фонтаном, парадным фасадом Дворца культуры и заплёванными лавочками… Друзья подошли к памятнику рабочему, старинному символу города, и задумчиво смотрели по сторонам. Слева стеклянным ящиком горел лимонно-жёлтый торговый центр, видны были парковочные полосы и часть газона. Справа дорога вела к набережной — в темноту. Вдали, за железнодорожным мостом, чернели поверженные заводские хребты; оттуда же раздавались прощальные гудки уползающих в степь поездов…
Виктор первым нарушил молчание и загадочно спросил:
— Слушай, Хайр, а ты кем себя вообще ощущаешь? Только не говори, что ты созерцатель, я эту фишку помню.
— То есть кто я по жизни? — улыбнулся Артём.
— Нет… То есть — да. Я вот о чём: внутри ты ещё панк или кто?
— Странный вопрос… — задумался Артём. — Думаю, что панк, да. Кукольный панк.
— Ну вот! — обрадовался Виктор и протянул другу ладонь; следом прозвучал ответный шлепок. — А тебе как панку слабо разбить витрину этого стеклянного чуда? — он кивнул на торговый центр.
Артём неохотно повернул голову.
— Зачем… Там люди хлебушек покупают.
— Ты чего? Это же символ, попса! — загорячился Виктор. — Мы раньше книжки читали, музыку настоящую слушали, с «системой» боролись… А теперь люди потребители, зомби. Сечёшь? Они ведутся на рекламу, ходят в этот сарай, берут всякую хрень — жрут, гадят и умирают!..
— Да я и сам так живу, — пожал плечами Артём.
— Ты — художник, Хайр! — Виктор нервно ходил у памятника туда-сюда. — Не смешивай себя с дерьмом. Ты своими куклами детям радость приносишь… это святое! Не то, что я… Я людей обманываю, в долги их загоняю, вот как тебя с твоими алиментами. Если б ты знал, чем я вообще промышляю… Ты бы здороваться со мной перестал. Сечёшь?..
Виктор, покачиваясь, отошёл в сторону, наклонился над мусорной урной, смачно пошарил в ней рукой и извлёк тяжёлую бутылку из-под шампанского.
— Опаньки! В самый раз! — он вытер грязную руку о пиджак.
Артём с тревогой за ним наблюдал.
— Анархия forever! — громко смеялся Виктор, шествуя по цветочной клумбе и удаляясь в кислотный свет. — Панки, хой! А?!
— Ну, допустим… Ты это серьёзно?! — вдогонку крикнул Артём, но Виктор уже подходил к зданию.
Вскоре раздался оглушительный звон, стекло градом обрушилось на асфальт, запищала сигнализация. Виктор на мгновение замер перед красотой зла, в восхищении развёл руками, но тут же опомнился, замахал Артёму, чтобы тот уходил, — и вихрем скрылся во тьме улицы.
Артём проводил бегущую фигуру взглядом, процедил сквозь зубы «дурак», не спеша подкурил сигарету и отправился через площадь.
Больше старые друзья никогда не встречались.
Окно напротив
Каждую ночь в окне дома напротив зажигается свет. Горит ярко, как от светильника, с которого сорвали абажур, — до самого утра. Я смотрю на него из своей конуры сквозь гущу осязаемой тьмы — сковавшей двор, ветви деревьев, похоронившей день.
Стынет чай. От монитора на стол падают холодные блики, обнажая слева край ступенчатой книжной башни, справа — послушную «мышь», полумесяц кружки и стальную полоску чайника, по центру — мой восковой лик. Всё, что за спиной, — съедено мраком.
«Ночь. Город угомонился. За большим окном тихо и торжественно, как будто человек умирает…» Точнее не скажешь. Волоокий Блок. Слишком холодно, чтобы шуметь под окнами, тащить пьяных девок за волосы и выяснять отношения насчет предательской эсэмэски… Сентябрь. Черная ночь, волчья.
Окно напротив ослепло. Так бывает. Совсем черно, тихо. Погасла «точка», относительно которой можно было бы думать, что мир существует. Мир умер, потух. Есть только я и окружающая меня тьма, которой можно коснуться, опасаясь, что пальцы завязнут в чем-то пахучем и липком, как дёготь.
Человек без абажура прилег на кровать, сомкнул очи, задумался. Кто он? Почему не спит по ночам? О чем думает? Непогашенный кредит, тревога за отечество, болезнь… Неизвестно. Почему так хочется знать об этом…
В этот час Интернет вял и непослушен. То окно погасло. Это — горит. Я вхожу в мир, где всегда светит солнце.
Новых сообщений нет. Собственных посланий — тоже. Я никому не пишу, лень, да и с какой стати. Я вижу солнечную жизнь знакомых и незнакомых мне людей. Ночь, а они не спят: делятся мыслями, тоскуют, пускают розовые пузыри, спорят… Я проникаю в чужие миры, наблюдаю.
Человек любит копаться в прошлом. Я тоже. Я — человек. Прошлое — долговая тюрьма, сумерки жизни. В сумерках всегда что-нибудь теряешь — любовь, честь, молочные зубы. В сумерках бывает страшно, но они притягивают, как тихая глубина обрыва. Ты невольно вглядываешься в тени, в мерцающие огни, боишься, но смотришь — до мигрени, до слепоты… Невозможно забыть.
Загляну-ка, что там мои старые приятели, что там мои детские дружбаны. Никогда не делайте этого. Сумерки опасны. Привычно скольжу мышкой. Кто это? Нет, это не он. Это кто-то чужой. Что он слушает?! Зачем эта крашеная девица на его коленях? А ведь я помню запах сладких червивых яблок, что мы кидали с тобой через забор на головы прохожих, а затем прятались в шалаше. Ты хладнокровно раскорябывал свои старые болячки до крови и улыбался, а я смотрел, морщился и думал о боли. О чужой боли…
Жадно отхлебываю чай. Я всегда пью крепкий.
Так, идем дальше. А вот и ты, дружище… Вернее, то, что от тебя осталось. Рябое щекастое лицо умеренно пьющего мужчины средних лет. Пускай ты не стал поэтом, зато детская мечта сбылась: изо дня в день ты возишь на стареньком автобусе людей. Сигналишь, давишь на газ, посылаешь на… — от точки до точки, с утра и до поздней ночи. Женат. Фотографии жены нигде нет. Неспроста ты ее прячешь. Я не поленился представить толстое капризное существо с двойным подбородком: «Миша, иди борщ жрать. Миша, не заглядывайся. Миша, мне бы шубку на зиму присмотреть…» Не ты ли читал мне пронзительные стихи о «пьяных звездах» в сигаретном дыму коммунальной кухни и намеревался бежать в Питер? Да что там… Вечная память.
Я тоже никуда не сбежал. Ничего не добился. Слово-то какое — «добился», будто я должен всю жизнь долбить в чью-то дверь, чтобы мне отворили и угостили конфеткой мира сего. Нет уж, я лучше подремлю, покурю, повращаю глазами. Странные мысли поселились в моей голове надолго, перезревшие слова скребут горло. А некому. И незачем. Хроническая немота и вялотекущая меланхолия. Ночь — возможность бессмысленно вглядываться в темноту и пить чай. За здравым смыслом — к солнцу и тем, кто склонен корчиться под его лучами, играя в настоящую жизнь. Глоток, ещё глоток… Хорошо…
Есть пустынные, сиротливые странички, как брошенные дома с пылью, забытыми вещами и запахом человеческой тоски. Присохшие к «стене» сообщения пятилетней давности без единого смайлика, как строки в газете о пропавшем без вести, навевают тревожные мысли. Что с ним? Умер, отрешился от мира, перебрался в фейсбук…
Ее нигде нет. Пусто. Даже «слепой собачки» — и той нет. Первая любовь самая долгая и болезненная, как кошачий укус. Я привязывал ее к холодному столбу качелей (по мотивам «Рабыни Изауры»), вставлял в рот пахучую тополиную ветку, чтобы молчала. Она не сопротивлялась. Это всего лишь детская игра. Я носил ее на руках и целовал в сладкие конфетные губы. Кто-то мне сказал, что она вышла замуж, родила и уехала в деревню: не то Бобровку, не то Борзовку. Впрочем, один хрен. Но ведь прогресс, информационное общество, все дела. Какой должна быть твоя жизнь, Катя, что даже «слепой собачки» у тебя нет? А если твой муж дурак и пьяница, что почти очевидно… Только бы жила. Живи, Катя. Ведь отсутствие имени в Сети еще не говорит о том, что тебя нет «здесь», где царит ночь и рука тянется подогреть еще чаю…
Иду на ощупь в сортир. Шарю выключатель. Рука в известке. Темно. Нашел. Жмурюсь. Толчок захлебывается водой, шумно отрыгивает, умолкает. Так же на ощупь возвращаюсь обратно. Полстакана заварки, затем кипяток — чай готов. Можно жить.
Тебя я нашел сразу. Стройная блондинка за рулем сияющего авто. Умница. Твое послание считывается безупречно: фитнес, пляж, клубные мальчики. Любой поймет, что ты счастлива, успешна и живешь всей полнотой солнечной жизни. Те же бесстыжие глаза, влажные, как у русалки. Тебе далеко за тридцать, детей нет. С трудом верится, что на этой тонкой руке (утомленной бесконечными селфи) когда-то пестрели феньки, что эти пальцы резались в кровь о жесткие струны. В тебе было достаточно хаоса и темного опыта, чтобы в свои шестнадцать камлать Янкины песни у костра, заставляя меркнуть тихие степные звёзды… Впрочем, я любил тебя. Недолго. А потом наш чердак забили досками, голуби померзли в январскую стужу, и в моем хвосте засеребрился первый седой волос.
Сумерки прошлого сгущаются. Занавес. Театр теней откланялся и разбирает декорации. Я отвожу взгляд от монитора, делаю несколько горьких глотков и вижу — в окне дома напротив снова горит свет. Но теперь он как-то странно мерцает, словно подает мне сигнал.
— Не спишь? — моргает светильник.
— Не сплю, — отвечаю я.
— Вот и мой хозяин не спит. Всё думает.
— О чем же он думает?
— Да кто вас, людей, поймет. То веревку к трубе прилаживает, то чай пьет.
— А к окошку подходил, улыбался?
— Улыбался.
— А песни русские, протяжные пел?
— И песни пел.
— А бутылки под кровать прятал?
— Дурак ты…
— Это почему же? — удивляюсь я.
— Да кто ж со светильником разговаривает, — лукаво подмигнул светильник и погас.
Чьи-то руки снова коснулись выключателя, и комната опрокинулась во мрак. Веки тяжелеют, глаза жмурятся против воли. Я нажал кнопку компьютера и лег на кровать.
***
Когда придут люди, свяжут меня и напичкают лекарствами — будет утро. Они станут убеждать меня, что ночь для сна, а день для работы, что кушать полезно, а бухать вредно, что разум для войны, а война для мира, что две параллельные линии никогда не пересекутся, никогда…
Мышиные песни
Дом Евлохи смотрел на одну из главных улиц большого города. Бревенчатая изба досталась ему от деда с бабкой, а родителей своих он не помнил. Оба спились еще в девяностые, оставив задумчивому младенцу странное имя Евлоха, букет хронических заболеваний и тайну жизни.
В детстве, когда бродившее до времени сознание несколько отстоялось, Евлоха впервые почуял мир. Это была тесная комната с мутным зеленоватым оконцем, чаще холодная и сырая, реже душная и вонявшая дегтярным мылом. Тогда же, в темном углу обретенного мира, он познал счастье. Оно изредка появлялось на порожке в закопченной кастрюле и пахло матерью. Забравшись под банный полок, мальчик упоенно и шумно чавкал счастьем, а после сидел на прогнивших досках и пел мышиные песни.
Дед с бабкой, будучи опекунами, померли. Их увезли куда-то за город и зарыли в землю. Евлоха знал, что за городом есть огромная свалка и старое кладбище, но куда именно увезли его родственников — он не знал. С тех пор Евлоха жил один в доме.
Евлохе было чуть больше двадцати. Он выглядел худощавым юношей с голым, как яйцо, черепом и кроткими голубыми глазами. У Евлохи никогда не было друзей, чужих людей он боялся, а родные все померли. Юноша редко выходил из дома: спал у печи, варил картошку, раздувал красные меха на дедовском баяне и пел песни. Дед кое-чему научил внука, и потому звуки не разбегались по-тараканьи, не шепелявили, а послушно выплывали из-под его тоненьких пальцев, складываясь в цветные картины, которые видел и которым тихо улыбался Евлоха.
Однажды, услышав игру на баяне, его позвала на поминки соседка, у которой умерла дочь. Женщина сказала: «Утешь сердце, Евлоха. Не придешь — ищи меня завтра в сарае на петельке». Евлоха не умел отказывать людям. Вечером у соседки, когда была выхлебана поминальная лапша и выпита водка, он, сидя на лавке, пел мышиные песни, создавая в воздухе невидимые людям картины. Ему говорили: «Чего ты там пищишь, Евлоха?» — и усмехались, хоть и поминки. А он смиренно отвечал: «Я не пищу, я пою». И вспоминал далекое детство с материнским счастьем в кастрюле, духотою, мышиною вонью и оконцем, в котором грезилась новая жизнь, оказавшаяся не такой уж чудесной — из-за людей и лишнего шума.
После смерти стариков первое время Евлоху подкармливали их добрые знакомые, тоже старики, понимая, что он всё равно как дите малое. Но потом и те померли, и пришлось парню кормиться самому. Поразмыслив тогда, походив по скрипучей избе, Евлоха решил, что крепко знает лишь одно дело — петь под баян мышиные песни.
Евлоху стали замечать у главного супермаркета в центре города. Обычно он стоял у входной двери, нарядный, спрятав шею в бабкин цветастый платок, и в дедовских шароварах. Горожане видели в нем дурачка и порой бросали в коробку звенящую мелочь. Когда люди возвращались с пакетами домой, то говорили домашним своим, что встретили сумасшедшего, который не поет, а пищит что-то на птичьем языке. Говорили они так потому, что не знали мышиного языка, да и птичьего не знали и плохо знали родной язык, русский. Потом они громко смеялись, потому что казались себе остроумными людьми, ели купленную еду и садились у телевизора. Лишь однажды напротив Евлохи остановилась бледная девушка в берцах и в шляпке с зеленой вуалькой и полдня слушала его песни. Вряд ли она понимала мышиный язык, просто Евлоха в тот день слегка пританцовывал, и в болезненном воображении девушки казался сказочной птицей.
Так Евлоха и жил в своей избе, кормился, чем Бог послал, а по вечерам, когда упражнялся на баяне, жег церковные свечи, которые изредка приносила ему набожная соседка. Юноша мерил качество своего мастерства тем, как часто из норок выбегали хвостатые ценители: замирали они с робким любопытством или же суетливо вычищали крошки из-под стола. Особенно радовался Евлоха, если какой-нибудь мышонок без страха забирался на его колено и весело шевелил хвостиком, выражая тем самым мышиный восторг.
Как-то осенью, когда Евлоха растапливал печь, избу оглушил злой некрасивый звук, спугнувший мышат и нарушивший тихую ауру жилища, — кто-то стучал в окно. Выйдя во двор, усыпанный лимонной листвой, Евлоха увидел большого черного человека, а у ограды — большую черную машину. Незнакомец спросил:
— Ты Евлоха?
Евлоха ответил, что — он.
— Тогда слушай сюда, — сказал черный человек. — Место тут подходящее. Мы тебе рекламу на забор повесим и раз в месяц будем подкидывать деньжат. Согласен?
— Согласен, — ответил юноша.
Евлоха не умел отказывать людям.
Утром он увидел на заборе плакат с крупной надписью «Эрос» и еще какие-то мелкие буквы и цифры. Евлоха решил поинтересоваться, что означает слово «эрос» и не значит ли оно чего-нибудь плохого. Он разыскал в доме тяжелый дедовский словарь и прочел первое, что встретилось его глазам: любовь. Эрос — значит любовь. Евлоха знал, что любовь — это хорошо. На том и успокоился. К тому же в последнее время от супермаркета его стали гнать охранники, а однажды увели за угол и разбили лицо в кровь. «Будут мне денежки на хлеб да на молоко», — грезил Евлоха.
Когда в другой раз к Евлохе снова пришла соседка, он подумал: «Не помер ли еще кто?» Но оказалось, что никто не помер, а, напротив, соседка была беременна. Она сделала смиренное лицо, какое делала в церкви, и сказала:
— Нехорошо, Евлоша. Ой, нехорошо…
— Что — нехорошо? — удивился тот.
— А вот реклама на твоем заборе — нехорошо. А то, куда она указывает, — совсем плохо.
— А куда она указывает? — встревожился Евлоха.
— На очень нехороший магазин она указывает, — лукаво улыбнулась соседка. — Батюшка на исповеди сказал, что сжечь ее надо.
— Кого сжечь — магазин?
— Да не магазин, а рекламу ту сжечь надо! А не сожжешь — сам сгоришь в геенне огненной, — заключила женщина.
Затосковал Евлоха. И деньги, которые ему действительно раз в месяц привозил черный человек, не радовали, и продукты, купленные на эти деньги, казались пресными и безвкусными, точно вата; и песни мышиные сочинялись реже, так что зверьки совсем было перестали выглядывать из потайных норок. Вроде бы и жил Евлоха, а на деле — плоть свою, распухшую от харчей, носил да спал больше прежнего.
Уже зимой, мучаясь бессонницей в долгую сибирскую ночь, Евлоха запалил церковную свечу и в одной рубахе вышел во двор. Ночь тихо смотрела на него россыпью звезд, точно мертвыми светлячками, приколотыми к черному полотну. Чуть ниже горели окна высоких новостроек, жизнь в которых так и осталась для Евлохи тайной. «Зачем они торопятся, бегут куда-то, смеются резиновыми ртами и мало любят…» — думал он про себя.
Евлоха поднес свечу к нехорошему плакату. Баннер стал неохотно плавиться, ядовито зашкворчал, затем вспыхнул и запылал во всю мощь, освещая пламенем ветхую избу, заснеженный двор и часть злополучного проспекта. Реклама сгорела быстро, а схватившийся огнем забор юноша проворно забросал снегом. В ту ночь ему спалось как никогда сладко. Снились добродушные мышата, дед с бабкой и бледная девушка…
Спустя пару недель в «горячей линии» местного телевидения промелькнула информация о поджоге частного дома с человеческими жертвами на таком-то проспекте. Но высокий серебристый тополь увидел это событие иначе.
Зеваки, отойдя на безопасное расстояние, снимали пылающую избу на телефоны. Соседка охала и причитала у себя в ограде: «Говорила тебе, Евлоша, сгоришь в аду» — и поглаживала круглый живот. Черный человек скучно наблюдал из окна автомобиля, курил, чиркал зажигалкой, думая о новой поставке искусственных женщин. Бледная девушка в берцах и шляпке стояла на другой стороне улицы с вялой улыбкой на губах. Никто, даже серебристый тополь не знал — откуда она взялась. Впрочем, она одна слышала, как из-под развалин догорающего дома мыши пели прощальную песнь своему хозяину. «Панихида», — подумала девушка. И не ошиблась.