Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2017
Георгий Цеплаков — культуролог, кандидат философских наук,
маркетолог, преподаватель. Критические статьи печатались в журналах «Урал»,
«Новый мир», «Знамя», «Russian Studies in Literature» (США). Живет в
Екатеринбурге.
Три мифологии
На картах мира существует три имени для места, о мифологии которого я хочу сформулировать несколько важных тезисов в этой статье. Это место могут называть или Урал, или Свердловск, или Екатеринбург. Первое имя вы без труда найдете на географической карте, второе и третье — на картах политических (времени СССР и сегодняшней политической карте соответственно).
Урал, Свердловск, Екатеринбург… Это больше, чем только названия.
Самое важное: они отсылают к трем различным региональным мифологиям. Да, обозначают (плюс-минус) одно и то же пространство, но при этом за каждым названием скрываются противоречащие друг другу системы конфликтующих идеалов, ценностей и образцов поведения. Так иногда бывает. Поэтому, рассуждая, например, о территориальном брендинге или особенностях художественного мировоззрения региона, нужно иметь в виду: перед нами не один, а несколько региональных мифов, и, соответственно, на выходе должно быть несколько территориальных брендов или региональных типов мировоззрения. Попытка выделить в коллективном сознании и бессознательном Среднего Урала один бренд, один образ, на мой взгляд, обречена на неудачу. Урал, Свердловск, Екатеринбург — это разные знаковые системы для разных аудиторий. И чтобы разобраться с ними, нужна особая сноровка.
Что воля, что
неволя…
Возьмем для начала Урал. Он горный, ископаемый, торфяной, тяжелый. Среди трех топонимов это самый территориально обширный по объему понятия и включает не только то место, которое интересует нас (его называют Средний Урал), но намного большую территорию.
«Я живу на Урале», — звучит куда более всеобъемлюще, чем «я живу в Свердловске» или «я живу в Екатеринбурге». Свердловск и Екатеринбург все-таки — названия города, Урал — название гор и целого региона. И даже насмешливая оценка персонажа одного советского фильма, — «она точно с Урала», — хочешь не хочешь, но выдает в оцениваемой героине не только отсутствие тонкости, но независимость и внутреннюю силу.
В разных (фольклорных, научных и художественных) текстах с названием «Урал» связываются одни и те же характеристики — холод, грубая первобытность, своенравие, свобода и мощь. При этом мифический Урал ничего не дает сам. Его залог — страдательный. Это у него, как правило, берут, и берут силой. И вообще-то, если честно, это не он, а она. Медная гора, неподатливая и твердая порода. Природа, которую решили завоевать.
Отчетливее всего это мифологическое представление оформлено, конечно, у П.П. Бажова, в его малахитово-медной страшноватой сказовости. В центре этой ставшей общим местом мифологии находится себялюбивая, властная Хозяйка-малахитница, в сравнении с коварной искушенностью которой Глубинный Ужас Дж. Р. Р. Толкиена — грубоватый простофиля-подросток из британской деревни. Только в случае с Уралом разбудили страшную «тайную силу» природы не гномы, но люди-добытчики.
Набивший оскомину пункт туристической карты, связанный с Уралом, — место встречи Европы с Азией, — сделал наглядным контраст «цивилизация–дикость». Оказывается, цивилизация не только может дикости противостоять, но одно состояние может рельефно переходить в другое (граница проходит аккуратно по глубинам старательских рудников в Уральских горах). И тут еще неизвестно, что хуже: цивилизация может быть жестокой, металлической, но и дикая природа может быть бесчеловечно неподатливой и отвечает на агрессию агрессией.
Металлом по камню пробовали? Искры летят.
Вот так в случае с Уралом строятся взаимоотношения человека и природы. Насильник (пришлый старатель) явился брать приступом дикую местную амазонку (природу). Но та, коварная, процедила сквозь зубы «ага!» и сама стала насильником, еще более жестоким, с явным намерением «залюбить» обидчика до смерти.
Ох, зря Виктор Пелевин расшифровывал слово «Урал» как «Условная Река Абсолютной Любви»1. Что бы понимал! Это что угодно, но только не любовь! Это какие-то возмутительные странные объятия-схватка алчного охотника с голодной медведицей, битва железа с каменной пещерой. Азартный охотник против кровожадной хищницы. Двустволка и когти, кайло и сталагмиты — плохие орудия ласки, как ни старайся доставить ими удовольствие. Это поняли старатели и промышленники задолго до Бажова, еще в петровские времена.
Но давайте откроем ненадолго «Уральские сказы» П.П. Бажова и зафиксируем известное. Милость (кстати, как и немилость) Хозяйки Медной горы избирательна и непредсказуема. Она покровительствует не всякому. И это никак не связано с дурными или добрыми качествами человека. «Худому с ней встретиться — горе, и доброму — радости мало»2, — характеризует Хозяйку бажовский сказитель. К тому же малахитовые шкатулки, каменные цветки и прочие природные «дары», добытые героями сказов с большими муками, не приносят им счастья. Урал сказов Бажова — это богатая природа, которая явно не хочет, чтобы кто-то лез в ее недра. С заводскими приказчиками у нее разговор короткий. Помните знаменитое: «Хозяйка, мол, Медной горы заказывала тебе, душному козлу, чтобы ты с Красногорского рудника убирался»3.
Уральская природа охотно впускает, но только для того, чтобы подчинить. И неохотно отдает что-либо и не отпускает обратно. А тем, кого отпустила, больше нет покоя душевного. Она властная и негостеприимная, действительно, как дикая царица амазонок.
Сама по себе она губит, и даже если любит, как Данилу-Мастера в «Каменном цветке» и «Горном мастере», то любовь ее — любовь тюремщицы, любовь андерсеновской маленькой разбойницы с ножом у горла. Человек, конечно, может польститься на ее богатства. Но не получится у него эстетски любоваться полудрагоценными и поделочными камешками в духе Оскара Уайльда. Его тут же ждут телесная скованность, безволие, а то и изломанная судьба. «Хозяйка Медной горы, Полоз, его дочери Змеевки — вся эта «тайная сила» действует по-человечески, вполне сознательно: одним помогает, других наказывает, барам и начальству всегда враждебна»4,— пишет П.П. Бажов.
В мифологии Урала (не только бажовского) очень мало человеческого, теплого. Сами горы слишком тяжелые и давят медно-каменной громадой. Для поэта, писателя, обычного человека такая природа — вещь в себе. Она непроницаема, непрозрачна, в противовес Кавказу или Крыму с их возвышенными контрастами — высоко/широко/глубоко. В конце концов, Кавказ и Крым окружены морем и теплым воздухом — дружелюбными человеку стихиями.
И у центральной полосы России есть хотя бы большие реки, леса и холмы, которые соразмерны поэтической душе. Даже Сибирь и та более щедра, сговорчива с человеком благодаря своим рекам и равнинам. Здесь же человек — исторически безвольный крепостной, одержимый страстями слуга природы. Или даже не так: человек — раб природы. Вот формула типичной уральской реальности. Так, например, поэт, воспевающий именно Урал, — наивный фаталист. Он принимает жизнь такой, какая она есть, он безропотно терпит и ждет конца. Представьте себе Данилу-Мастера в плену Хозяйки Медной горы. Ему не отказывают в личной жизни, просто личная жизнь ему предлагается какая-то странная, без других людей, с медью, камешками, ну, на худой конец ящерками. Уральская жизнь — тягучая, однообразная пассивность, тянущаяся скучная, повседневность плена. Что воля, что неволя — все равно.
Урал — себялюбец и замкнут. На своем восточном склоне эти горы скалисты и остры глыбами и складчатыми отвесами. Именно последние — главный отличительный знак местности, а не лес, не реки, не снег и не холмы. И несомненно, эти горы хуже, чем могила или баня с пауками, именно в том самом, свидригайловском смысле. От работы в этих горах здоровье гаснет: «В глазах зелено, и щеки будто зеленью подернулись»5. Весьма вероятно, что у этих одушевленных народным сознанием гор есть какой-то свой собственный замысел, но можно не сомневаться — замысел этот направлен против человека. Для человека, который оказался с Уралом один на один, приблизительно как Робинзон оказался один на один с островом и морем, надежда призрачна. Смерть и унылая вечность — вот что ждет любого, кто решит поверить всем этим Хозяйкам, Синюшкам, Огневушкам да Серебряным копытцам.
Если жизнь ваша розова и безоблачна, как сахарная вата, и если вы хотите острых (даже слишком острых!) ощущений, распробуйте залпом диск с песнями Уральского народного хора, вслушайтесь в рубленую дионисийскую речь полухорий и солистов. Прослушав, вы поймете, что значит жить и петь вблизи от Хозяйки Медной горы. Только я на вашем месте, как и в случае с медленным, вдумчивым чтением сказов Бажова, не стал бы наслаждаться этим видом высокого искусства на ночь.
Она, конечно, выдумка, но кто ее знает.
Недобрая почва
Неслучайно П.П. Бажов выпустил очередное издание своих сказов в военном 1942 году. Эпоха СССР — это время, когда одурманивающее, разлагающее влияние Хозяйки удалось не то чтобы переломить насовсем, но на время ослабить (за счет упорного, сплоченного коллективного труда людей, но об этом — ниже). Советский Свердловск пусть не окончательно, но одолел, подчинил себе, запер уральскую «тайную силу». Это отразилось даже в обиходном и литературном языке. Название «Урал» в советскую эпоху стало обретать неслучайные постоянные эпитеты, которые подчиняли себе и ультимативно преобразовывали разрушительную энергетику названия. И часто становились крылатыми фразами. «Сталинский Урал», «опорный край державы»… В этих определениях скорее слышится промышленная мощь свердловских заводов, чем морок уральской природы. И это совершенно другая мифология.
Однако, когда в беловежском 1991 году название Свердловск было отодвинуто на второй план (область до сих пор называется Свердловской, хотя город стал носить другое имя), СССР был развинчен на части и растрясен, уральское смысловое начало стало резко проявляться в местной и центральной литературе, музыке, театре, изобразительном искусстве.
И в стране, и в особенности регионе уральская «тайная сила» стала неожиданно проявляться, показывать себя людям. Однако показываться она стала не в образе холодной красавицы в зеленом платье, как описал ее Бажов, но в более привычном для жителей большого города виде. В каком же? О том знают в Санкт-Петербурге, или «Санкт-Петербурхе», как его называют в «Уральских сказах».
Как известно, сказ «Медной горы Хозяйка» заканчивается тем, что влюбившийся в Хозяйку рудокоп Степан Петрович помогает найти малахит для «столбов» (колонн) для «самого большого» собора Петербурга (надо полагать, Исаакиевского). Но когда столбы установили в храме, месторождение перестало давать камень, стало бесплодным. «Так с той поры Гумешки на убыль и пошли, а потом их и вовсе затопило. Говорили, что это Хозяйка огневалась за столбы, что их в церкву поставили. А ей это вовсе ни к чему»6.
Это очень важное авторское уточнение. Оказывается, Хозяйка в мифологии Бажова страшится Христовой церкви и Святого Духа. Освящать ее камни вовсе «ни к чему». Бажовский сказитель недвусмысленно намекает на то, что пресловутая «тайная сила» Урала, столь экзотически и самобытно выписанная, — есть банальное бесовское начало религиозной литературы и фольклора, которое нужно побороть. Языческая мифология и обворожительные демоны и монстры сказов Бажова через посредничество Петербурга (а конкретнее: через посредничество уральского малахита в петербургских храмах и дворцах) вполне соотносятся, например, с бесовской фантастикой «Вечеров на хуторе…» Н.В. Гоголя. Они сосуществуют с ними в похожих фольклорно-фантастических, мистических мирах. В «Малахитовой шкатулке», в частности, фигурирует та же царица в том же дворце (комната которого отделана малахитом), что и в «Ночи перед Рождеством». Таким образом, основанный Петром I Екатеринбург имеет с Санкт-Петербургом немало общих «темных мест».
Порассуждаем теперь, какими выразительными характеристиками должно обладать мифопоэтическое поле уральской стихии, непобежденное и ничем не сдерживаемое. Если бы дьявол писал литературные произведения и рассказывал истории, какими бы средствами он пользовался? Какие эмоции бы выражал?
С эмоциями понятно — душевное состояние Данилы-Мастера в плену у Хозяйки или чувства одержимого рудокопа Степана Петровича Бажов нам очень хорошо описал.
Порабощенные «тайной силой» герои испытывают апатию, равнодушие, неоправданную жестокость, гордыню, жадность. В реальности Урала они и должны быть немного садистами: у них просто нет другого выхода. Любое светлое чувство должно причинять им боль. Стоит припомнить в связи с этим классические типы Раскольникова, или Ставрогина, или Ивана Карамазова у Ф.М. Достоевского, Панночку или Солоху у Н.В. Гоголя. Все перечисленные пребывают в похожих душевных муках, и все уличены в явном или скрытом, прямом или косвенном сношении с князем тьмы. Кстати, именно такими показаны и Мастер, Маргарита, Иван Бездомный у Булгакова в финальных сценах его последнего романа. Все перечисленные персонажи не властны над собой, пребывают в мучительном мрачном сомнении, иногда переходящем в агрессию.
Интересно, что набор описанных выше интонаций вновь оживает в уральской литературе в начале 90-х гг. ХХ века. Вспомним ранние стихотворения А. Верникова, Антипа Одова, В. Кальпиди, взглянем на картинки старика Б.У. Кашкина. В принципе, этого достаточно, чтобы почувствовать нахлынувшее карнавальное, ругательное, низовое начало, которое подхватывает и несет, и очень сложно совладать с этим властным, вырвавшимся из берегов вонючим потоком. Вонючий поток — не ругательство, но скучная, тривиальная данность уральской мифологии. Именно она, эта данность, берется литераторами в обработку. И яркая черта: отталкивающее, брутально-смертельное, убивающее начало подвергается носителями уральской мифологии эстетизации, вычурному смакованию, как если бы кто-то соединил, например, творческую энергию Ивана Баркова с творческой энергией Игоря Северянина. Алкоголь в больших количествах, телесный низ и нецензурная брань, наркотический транс — все это сочные признаки словесной стихии специфически понятого уральского начала, которое показалось таким новым для очень многих художников конца 80-х — начала 90-х.
Не могу удержаться от иллюстрации. Примеров можно привести очень много (разной степени качества и глубины), но я ограничусь одним, очень ярким образчиком 1992 года:
Антип Одов
НЕКРОПОЭЗА
Забить ли пенис Ивану в анус?
Налить ли браги в одеколон?
Айда в некрополь где эксгуманность
Дарит обильным объятьем лон
Не экстремитесь есть экскременты
Лаская дряблым их языком
Эксперту веря эксперименты
Отбросьте — этот ли кайф иском?
Прочь куртизанок и куртизанов
Ловя рукою мечту как ртуть
С тел омертвелых срывайте саван
Айда в некрополь где так вас ждут!
Можно спросить: ну и что такого? Подобного рода творчества было в начале 90-х более чем предостаточно в столичных центрах. В чем же здесь уральская специфика?
Однако специфика есть. Если принять во внимание мистически проявляющуюся силу мифа и веру литераторов в метафизику самосбывающихся пророчеств, то это все не шутки: не верите, спросите у К.Г. Юнга.
Дело в том, что на Урале семена эстетического карнавального примитивизма упали на недобрую каменистую почву, принадлежащую всепожирающей Хозяйке и ее темному боссу. Характерно, что раньше, до 1984 г. включительно, ее и его что-то сдерживало (ниже мы поговорим о том, что). И вдруг, ни с того ни с сего она проснулась. И неожиданно стала музой для многих авторов. Конечно, ей и ему уже не обязательно было представать в бажовских образах. Но каждый, кто начал играть по ее обновленным правилам, подходил все ближе и ближе к краю пропасти в непроглядной и обволакивающей тьме.
Многие дошли до самого края. Некоторые одумались. Иные уехали и тем самым спаслись.
Опорный край
— Странная у вас шпага…
— Это арматура!
Сетевой фольклор
Продолжаем разговор. Гораздо больше литературных произведений написано не о разделяющей Европу и Азию возвышенности, но о советском городе и жизни в нем. А это совсем другая мифология. Если Урал традиционно связан с дикой природой, то Свердловск изначально ассоциируется с промышленностью, с советской цивилизацией. От слова «Свердловск», правда, исходит жгучее, почти радиоактивное сияние, которое тоже не сулит ничего хорошего.
Если Урал каменный, то Свердловск железный. Точнее, железобетонный. Как арматурные прутья сцементированы вместе, так и Свердловск может защитить людей от разрушительного природного начала, если только люди сплотятся в дружном артельном труде. Одиночества мифологический Свердловск не терпит. И не случайно Свердловск назван в честь революционера. Он тоже жесткий и непримиримый. Ковать железо несладко. Человека выворачивает наизнанку от монотонной совместной работы. Собственно, и жизнь крепостного, артельного (а позднее советского) рабочего такая же — механическая, упорная. Живет движимый определенным духом коллектив, а личность без коллектива и без наполняющего его духа — неполна.
Житейский обиход Свердловска из поэтических грез и связан исключительно с заводским хозяйством. Мир, в котором обнаруживает себя носитель свердловской мифологии, в отличие от уральского, который живет в плену холодной рудно-малахитовой глыбы, — насквозь техногенный, урбанистический. Общественные отношения обусловлены в этой логике рабочей функциональностью. Ничего личного — одна сплошная заводская стройка. Архитектура конструктивизма завершила гештальт Свердловска.
Sverdlovskisabigindustrialcentre. That’s all, folks.
All, да не all.
Если Урал материален, весом, как монолит, то Свердловск насквозь идеален, изящен, условен и тонок, как все та же арматура для бетонной заливки. Давление его другого рода — так давят системы и абстрактные схемы, так сплющивает петровская Табель о рангах и несгибаемая логика «Государства» Платона. Ведь реальность Свердловска — не просто индустриальная реальность. Если бы здесь делали холодильники, воспетые поэтом Дозморовым стиральные машины или автомобили, то самобытная свердловская мифологическая стихия не проявилась бы. И возможно, специфической свердловской мифологии и символики не было бы.
Но здесь (давайте уж называть вещи своими именами) промышленность для войны. Свердловск — город военный. Никакого потребительства. Он и был долгое время городом, закрытым для иностранцев, поскольку многое, что производилось здесь, не для чужого глаза. Да и в пору своего массового заселения, во времена Петра I, металлургическая промышленность и горное дело тоже развивались во многом с военными целями. Это было не всегда в тогдашнем областном центре, но всегда где-то неподалеку. Свердловская мифология и стоящая за ней событийная действительность начались задолго до советского Свердловска, они были связаны с тяжелым артельным трудом, что, кстати, и описано у П.П. Бажова. В СССР это начало лишь вышло на первый план и приобрело особый духовный статус.
Типичное свердловское мировоззрение и хорошо прежде всего для священной войны. Когда у государства есть внятный, жестокий враг, скажем, такой, как гитлеровская армия, иметь пару-тройку Свердловсков в запасе очень даже неплохо. Этот регион и получил стремительное развитие, признание в годы Великой Отечественной войны. Тогда ни у кого из писателей не возникало вопросов «зачем?». Все было понятно.
Но войны кончаются, а люди в военно-промышленных городах остаются. А в мирное время человеку тяжело от избытка шестеренок. Возникают вопросы. Почему в мирное время военные станки работают лучше, чем направления мирной промышленности? Об экзистенциальных, солидарных, исповедальных, иронических переживаниях в крупном военно-промышленном городе написано и создано огромное количество литературно-художественных произведений. Свердловская школа богата свершениями. Разными: консервативными и новаторскими, серьезными и ироничными. Ксения Некрасова, Борис Марьев, Майя Никулина, Александр Еременко, Евгений Касимов, Юрий Казарин, Роман Тягунов, Максим Анкудинов, Евгений Туренко, Андрей Санников, Борис Рыжий… Это только те имена, которые первыми пришли в голову. Список, конечно, не претендует на полноту.
Официальная военизированная, промышленная реальность позднего советского и в особенности постсоветского Свердловска7 не терпит лирики. Если того же уральского поэта пленяют трава, почва и камни, то поэта свердловского сковывает идея, предназначение. Все функционально и регулярно. Ты не раб природы, ты слуга идеального военного производства. Если ты волочильщик, то изволь волочить, нечего печалиться или радоваться. Если камнерез, изволь резать. На любовь и личную жизнь отвлекаться не надо: после работы — пожалуйста. Но в том-то и фокус, что работа не прерывается никогда: станки продолжают работать всегда, и днем и ночью. Всеобщая мобилизация: все для фронта, все для победы. Но, повторю, эта логика естественна, когда враг у ворот. В ситуации же мирного времени это воспринимается как абсурд, совершенно по-оруэлловски, точнее, по-замятински. Отсюда у обычного человека, не знавшего войны, и может возникнуть бурный протест. Отсюда же — разница в реакциях на мир героя уральской литературы и героя свердловской литературы.
Свердловский лирический герой действует с точностью до наоборот по отношению к своему уральскому собрату: он все же предельно человечен. Он одновременно боец и бунтарь и готов жертвовать собой. Он бессребреник (не для себя же рабочие добывают богатства, а для людей, для страны). И он не смиряется. В ситуации «без войны» он продолжает работу. Он готов даже умереть на работе, ему нужен раскаленный кузнечными мехами воздух вокруг себя. В определенных условиях у него может сложиться другое представление о неволе: сам давящий заводской мир не дает человеку даже малейшего шанса остаться в личном пространстве. Не работать нельзя, но иногда хочется.
Чуть-чуть диссидентства — и вот власть мифического Свердловска воспринимается как кровожадная рассудительная маска, Ваал, мириться с которым преступно. В семидесятые–восьмидесятые, когда военная мобилизация остается в прошлом, это чувство начинает нарастать. Человеку все чаще хочется убежать от власти Военного Завода, самоустраниться, стать незаметным. Он боится быть «съеденным», превратиться в безликого добровольного служителя заводских буден. Его все чаще страшит перспектива отказаться от личной жизни, от поэзии победы в пользу бесконечного общественного труда. Как говорили в позднем СССР: коллектив, безликость поглощает индивида. Нарастание подобных настроений говорит о том, что еще до перестройки свердловский мир мифологических грез и парадигм дает трещину.
Так и возникает в 1980-е в треснувшем свердловском мире свердловская рок-музыка, где вечно кто-то пытается «уйти от любви», старается «править себя острой бритвой», грезит об Америке, «в которой не был никогда», раздражается на коварство и любовь окружающего мира, в котором лирическому герою грезятся военщина, «цвет хаки», вероломство и убийства. Переслушайте на досуге классические творения свердловских рокеров. Эти можно хоть на ночь, хоть с утра — одинаково торжественно, возвышенно и безысходно. Это в брешь в стене свердловского мира протискиваются уже понятное читателю уральское начало и еще не понятное начало екатеринбургское.
Кроме свердловского рока стоит вспомнить в этом контексте и фантастику В. Крапивина, в которой подростки борются с неправильными взрослыми и в буквальном смысле манекенами власти и несправедливости, стараясь сохранить чистоту и личную порядочность. Или пьесы Н. Коляды, в которых герои нервно и трагически реагируют на вращение механических шестеренок свердловского мира, осознавая тщетность протеста в ситуации между молотом и наковальней.
Если вдуматься, вся поздняя советская и даже частично постсоветская эпоха проходила для художников региона между этими двумя полюсами: каменной наковальней Урала и железным молотом Свердловска. Каждый выбирал для себя — терпеть холодную любовь природы или терпеть военно-промышленный гнет. Эти два полюса и определили своеобразие местного мифологического сознания: оно было сверхнапряжено, и если человек и имел возможность выбора, то только между двумя видами напряжения. Из тюрьмы природной в замкнутость военно-заводскую. Туда и обратно. Классические мифы удобно изучать по фольклорным источникам. Современные городские мифы — по массовым, популярным образчикам творчества. В качестве иллюстрации описанного двойного напряжения приведу текст известной в советское время песни, ставшей своего рода символом отношений Урала и Свердловска. Эта песня — наглядная картинка метаний лирического героя между двумя мирами. Урал и Свердловск представлены в ней как два зеркала, развернутые друг к другу. Я имею в виду «Рябину кудрявую» М. Пилипенко.
О чем же в ней речь?
Вечер тихой песнею над рекой плывет.
Дальними зарницами светится завод.
Где-то поезд катится точками огня,
Где-то под рябинушкой парни ждут меня.
Обратите внимание, парни ждут девушку под рябиной (природный образ), вдали от цивилизации, завода и огней поезда. Однако счастливой, романтической коллизии не происходит. Напротив, героиня предается нерадостному размышлению, кого предпочесть: токаря или кузнеца. Классика советского жанра: не Ивана или Петра, а токаря или кузнеца. Очень показательно. Заводская свердловская жизнь не оставляет ей ни времени, ни сил подумать на эту тему:
Днем в цеху короткие встречи горячи,
А сойдемся вечером сядем и молчим.
Но и уральская природа (которую символизирует рябина) не дает ей прямого ответа или совета. Напрасно девушка ищет в рябине человеческого участия:
Ой, рябина кудрявая, белые цветы,
Ой, рябина-рябинушка, что взгрустнула ты?
Кто из них желаннее, руку сжать кому?
Сердцем растревоженным так и не пойму.
О чем вы, девушка! Полно вам!
Ей, уральской природе, вообще не понятны человеческие переживания, у нее своя, гранитная логика. Кварц, слюда и полевой шпат — вот ингредиенты ее любовного напитка. Ни рябина, ни звезды не придут на помощь, их ясность чужая, холодная. Они, как Хозяйка Медной горы, не для любви. Все предопределено, ситуация выбора просто невозможна:
Смотрят звезды летние молча на парней
И не скажут, ясные, кто из них милей.
Миф № 3
Таково напряженное соседство, рядом с которым существует третий городской миф, миф Екатеринбурга. По сути, в контур этого мифа единственно и вписывается расслабленная, комфортная жизнь обычного, среднего человека. Екатеринбург соразмерен личности, сподручен ей. Человеческая личность и природный ландшафт только в екатеринбургском мифологическом пространстве вступают в диалог, причем никто здесь не хочет доминировать. И, конечно, этот городской миф появился, отделился из неформального, периферийного Свердловска после распада СССР. Изначальный, аутентичный Екатеринбург, возникший во времена Петра Великого и Татищева, подобной мифологией еще не обладал в полной мере. Она оформилась только к XIX веку и окончательно сложилась и выкристаллизовалась существенно позже, в конце 80-х — начале 90-х гг. прошлого века. Но давайте по порядку.
Екатеринбург не агрессивен, он как-то интеллигентски гибок, мил и податлив. Если в Свердловске, как уже указывалось, правит бал однообразный индустриальный труд, а остальное — периферия, то в Екатеринбурге, наоборот, в центре не общественное созидание, но индивидуальное творчество.
Пользуясь расхожей философской аналогией, легко увидеть в Свердловске торжество дионисийского начала, в Урале хитрую расчетливость и мощь головных рассуждений ницшевского Сократа, который, как писал сам Ницше в «Рождении трагедии…», в определенных условиях тоже может быть весьма наступательным. Екатеринбург же гармонически аполлоничен и представляет собой мир классической культуры индивидуализма и бытовой истории.
Если идеал мифологического Свердловска — оснащенный военной техникой герой-воин, восстающий против смерти (и периодически испытывающий состояние усталости), если образцовый житель Урала — смирившийся, пассивный теплохладный поселянин, готовый принять смерть и разрушительный плен-тлен и даже покорно ускоряющий свое саморазрушение, то житель Екатеринбурга — активный позер, весельчак, денди и художник. Его ночные светские эскапады и бурное раблезианство сменяются утренним аскетизмом, смирением, стыдом, этикой и трезвыми назидательными рассуждениями. Он любит жить красиво и поесть вкусно. Но все же и держит себя в светских рамках. Он эстет. Он, конечно, совсем не аристократ по крови, но явно претендует на утонченность и образованность, на знание традиций. И парадоксальным образом, с другой стороны, он хочет быть актуальным и не чурается моды. Он вообще парадоксален и эксцентричен. Если свердловский миф плоть от плоти от военного производства, то екатеринбургский — явно от торговли, искусства, светских удовольствий, культуры, науки, красноречия, позднее — подиумов. И художники, и поэты, описывающие Екатеринбург, оттуда же.
А это означает другую опасность — хитрость и двусмысленность. В екатеринбургской эпистеме не принято озвучивать, как в свердловской, всю правду. Дипломатия и светская учтивость легко переходят здесь в уклончивость, витийство и даже неискренность. На людях можно раскланиваться, а за глаза расплевываться. По крайней мере, именно в этом все время героев екатеринбургского мифа упрекают. Носитель екатеринбургской мифологии не наступает, он уклоняется, отодвигается, уворачивается и убегает. Он не бросает смерти и Хозяйке вызов, но сторонится и прячется от нее. Он предпочитает пить шампанское, но ни в коем случае не рисковать.
В этом смысле интересна параллель — сравнение Екатеринбурга с Санкт-Петербургом. Можно предположить, что судьбоносную роль в появлении екатеринбургской мифологии как раз и сыграл исторический выбор имени для города. Кроме небесной покровительницы, св. Екатерины, у него была и вполне земная особа, в честь которой город был назван.
Вот, кстати, что об этом думает голландский славист (а заодно и друг поэта Бориса Рыжего) К. Верхейл: «Из документов следует, что именно Виллем Янсзоон8 придумал название Екатеринбург. Великолепная находка, по целому ряду причин. Использование имени тогдашней царицы было поклоном не только в ее сторону, но еще в большей мере в сторону самого царя. Петр в это время как раз решал вопрос, кто будет его преемником на российском престоле. На первый план он выдвигал свою жену Екатерину — пощечина консервативной России, потому что она была а) женщиной; б) сомнительного происхождения; в) второй женой царя после развода; г) так же, как он, жаждала нововведений»9.
То есть изначально вместе с задумываемым промышленным городом де-факто был задуман и центр светской культуры, который стал носителем некой имперской игры: «Но еще более замечательным в предложении Хеннинга мне представляется эффект символического выстраивания пары. Действительно ли он думал об этом — не знаю. Но изобретательность его не вызывает сомнения, к тому же подобный ход мысли полностью соответствует той эпохе. Петербург — Екатеринбург. Географическая эмблема в стиле барокко. Переплетение династических П & Е как монограммы, олицетворяющей суть новой России. Город, в котором империя являла себя всему миру, — и город, где она незаметно для глаз иностранцев черпала силы из земных недр. Здесь театральное действие, там — необходимая для него работа в поте лица за кулисами. Контраст внутри этой городской пары П & Е заметен по сей день»10.
Когда в начале 90-х гг. оба города из этой пары, и Санкт-Петербург, и Екатеринбург, обрели свои обновленные исторические названия, эта пара заиграла новыми красками. Если в XVIII веке Екатеринбург был глухой провинцией, а Санкт-Петербург стал величавой столицей, то в эпоху президентства Б.Н. Ельцина оба города формально имели одинаковый статус крупных городов русской провинции, основанных в одно и то же время, с разницей ровно в 20 лет. Ясно, что в этом контексте возвращения Ленинграду (названию, так же как и Свердловск, знаменитому военной славой) исторического имени екатеринбургская мифология дала о себе знать и вышла на первый план. В 90-е годы даже появилось народное название «Катер» наряду с распространенным разговорным названием «Питер».
На первый взгляд екатеринбургский мифологический облик похож на мещанское бытование русского купечества с его честным купеческим словом, торговыми традициями, меценатством, философией и проч. Собственно мифология Екатеринбурга и правда напоминает обывательскую философию буржуа в столицах, и в особенности в провинциальных городах XVIII–XIX веков.
Но не только. Любая светская мифология европейских интеллектуалов-филистеров нового времени (а именно ее и воплощает собой Екатеринбург), если выражаться упрощенно, всегда дрейфует между гедонизмом и христианской религией. Когда в Европе и петровской России происходила секуляризация светской культуры, те, кто ее производил, очень хорошо понимали и держали в памяти то, от чего они отмежевываются.
Пространство мифологии причудливо. Светское секуляризованное мировоззрение и есть напряженный метафизический посредник между низменным и высоким в человеке. Посредник между обществом и личностью с одной стороны и между обществом и Богом с другой. Человек, конечно, может забыть о Боге, но Бог-то о человеке (независимо от согласия с мыслью о его существовании) не забывает никогда. И гораздо чаще, чем кажется, секуляризованный человек вспоминает о том, что Бог о нем помнит. Во всяком случае, православные храмы как элемент городского ландшафта не только возможны, но и необходимы в Екатеринбурге. Причем лишь в Екатеринбурге. Ни Свердловск, ни тем более Урал в них не нуждаются.
Екатеринбургское же мифологическое пространство невозможно без этих храмов. Они всегда являлись очень важным противовесом к торговым площадям и местам развлечений. Так уж устроен обычный образованный екатеринбуржец. В отличие от человека свердловского, он не имеет общественной сверхцели. Но он и не поддался цели-обманке, как это произошло с уральским человеком.
А раз так, то ему периодически становится стыдно и за свой гедонизм, и за свою лень, и за свое себялюбие, и за свое так называемое творчество. Он раскаивается. Поэтому и надо ему, чтобы рядом с магазином и театром обязательно был храм, просто чтобы не давал погрязнуть в развлечении и потреблении. А потому, в отличие от человека свердловского и человека уральского, человек Екатеринбурга одержим двумя началами — светской культурой с одной стороны и воспоминанием о христианстве с другой. Заметьте, я не говорю сейчас о религиозности. В построенные храмы ведь вовсе не обязательно ходить так регулярно, как в торгово-развлекательные центры. Но надо, очень надо, чтобы они были рядом. Просто так, на всякий случай.
Посмотрите на карту старого Екатеринбурга. Торговые точки, светские прогулочные зоны соседствуют в нем с православными церквями, которых в этом относительно небольшом городе было более трехсот.
Отсюда ergo: если кто-то из современных горожан хочет, чтобы в Екатеринбурге строилось меньше православных храмов, ему надо бороться не с церковью и ее влиянием, а с тем, чтобы перестали строить торгово-развлекательные центры и центры творчества. Между ними существует и всегда существовала невидимая, но очень крепкая смысловая связь. С одной стороны — светская культура и торговля, с другой — христианский культ. Одно без другого здесь, на этой мифологической территории, невозможно, одно тут тянет другое, как иголка нитку. Потому что одно без другого не может образовывать целостную мифореальность, имя которой — Екатеринбург. Просто потому, что простым людям, которые ходят в театры, музеи и торгово-развлекательные центры, совершенно естественно хотя бы по праздникам вспоминать о храме.
Ну, разумеется, если они не тратят свои творческие усилия для обоснования Свердловска или Урала.
Триумвираты в
архитектуре
Еще об архитектуре.
В современном Екатеринбурге, на улице Луначарского, находится заслуженное, 1950-х годов, здание Свердловской телестудии. То, как оно построено, являет наглядную модель существования триады Урал — Свердловск — Екатеринбург.
Представьте: перед вами три большие, раскидистые голубые ели. Они настолько большие, что почти полностью заслоняют центральную часть и фронтон желтого классицистического здания с коринфскими колоннами.
И наконец, за этим зданием располагается телевышка, совершенно советская, если угодно, конструктивистская и, как это положено телевышкам, — высоченная. Эта тройная композиция — ели, колонны, телевышка — предельно наглядно выражает идею о том, что над местностью здесь царствует давний триумвират: природный Урал, классицистический Екатеринбург, железный Свердловск. Екатеринбург зажат между елями и вздымающимся вверх металлом. Он между ними. Он и есть то человеческое, культурное, что делает нормальную жизнь между елками и арматурой хоть как-то возможной.
Здешняя архитектура и градостроительство вообще многое способны рассказать.
Классичность или даже классицистичность (не от слова «классика», а от слова «классицизм») Екатеринбурга выражена также наглядно в светской архитектуре Малахова и храмовой архитектуре Свиязева, как новаторство Свердловска выражено в конструктивизме и заводской архитектуре, а весомость Урала в природных возвышенностях вроде Волчихи или Шунута. А все это — узнаваемые образы региона (и города).
Так, например, когда смотришь на фото старого Екатеринбурга, поражаешься компактности и практической логике. Тут и огороды, и лошади, и театры, и церкви. И конечно, соразмерные двухэтажные уездные дома. И торговые ряды. Все с классицистическими колоннами. Все рядом.
И этот классицизм не мог до конца изгнать даже пришедший следом советский Свердловск. Правда, порой это принимало причудливые формы. Современные архитекторы любят указывать на эти курьезы. Самый наглядный и бородатый из архитектурных городских анекдотов: здание бани на улице Первомайская, которая построена в середине прошлого века. Этот памятник свердловской архитектуры большой и роскошный, с колоннами дорического ордера. Однако не стоит очаровываться. Посчитайте колонны. Их три. Не удивлюсь, если эта баня окажется единственным в мире зданием с колоннами, у которого их нечетное количество. Такие мелочи, как количество колонн, для Свердловска, вероятно, не были значимы. Баня ведь. При чем тут количество колонн?
Но опять мы видим триумвират: естество, природа, которую моют свердловские горожане в бане, обязательно должно включать и третий компонент: классические колонны.
Мифологическая реальность Екатеринбурга очень любит, ценит и чтит все историческое, классическое и древнее. Древнего тут, правда, не очень-то много. На одной из знаковых площадей относительно недавно (в 1998 г.) установили памятник культурным основателям города — Татищеву и де Геннину. Схематически выделанные фигуры отцов-основателей напомнили многим непросвещенным журналистам Бивиса и Батхеда. Но они просто не в курсе. Если бы они сравнили этот памятник со скульптурными куросами греческой архаики (VII–VI вв. до н.э.), они бы поняли, какой исторической традиции придерживался скульптор. Подкачал разве что классицистический, совершенно не архаический постамент.
«Вы хотите древней истории? — как бы вопрошает скульптор. — Вы жаждете архаики? Вот она, нате». Ну, и конечно, совершенно екатеринбургский мифотворец Д.Н. Мамин-Сибиряк. Вошедшие в массовую культуру «Приваловские миллионы» и «Алёнушкины сказки» наполнены типично индивидуальной, приватной образностью.
Вообще, многие площади и комплексы города включают этот мифологический триумвират. Причем часто он выстраивался со временем, исторически, не планировался архитекторами и дизайнерами. Что указывает, между прочим, на бессознательный и вместе с тем очень значимый в смысловом плане его источник.
Смотрите сами. Плотинка. На ней мы видим остатки старой заводской техники, водонапорную башню, собственно плотину и памятник Петру I, заложенную капсулу времени. Все это олицетворяет свердловское начало (производительный артельный труд). В то же время вода и образцы камней рядом олицетворяют начало уральское. А художественные музеи, памятники писателям и примыкающие к улице Воеводина магазины и кафе — начало екатеринбургское. Точно так же без труда можно разобрать символику площади Труда, Харитоновского парка, площади 1905 года и других центральных значимых площадей и площадок. Как правило, за редким исключением мы везде увидим символику указанных трех мифологических начал, постепенно осваивающих чужие территории.
Третий лишний
Я понимаю, что рассматриваемая здесь мифологическая триада Урал — Екатеринбург — Свердловск на чей-то взгляд выглядит слишком негладкой. Если это обобщение и верно, скажет критически настроенный читатель, то какое-то оно некрасивое. В приведенном выше описании триады можно увидеть пересечения и сходства между разными конфликтами, но никак не получается почувствовать то общее, что объединяло бы все три мифологических начала. Три вершины никак не складываются в гармонический треугольник. Баланса сил, равновесного их синтеза не получается.
Вот, казалось бы, с одной стороны, Урал и Свердловск вроде как сходны в агрессии, упорстве, настойчивом желании переделать мир под свои правила. Но Екатеринбург-то решительно не таков! Он как раз не агрессивен, но увертлив, его сила и обаяние в практическом одиссеевом уме, эстетическом чувстве, податливости и уклонении от конфликтов.
С другой стороны, именно это хитроумие, неискренняя двусмысленность и уход от прямого вызова, равно как и эстетизм, роднят Урал с Екатеринбургом. Однако теперь Свердловск выбивается из ряда грубой откровенностью, богатырской прямолинейностью, энергией простодушной открытости, чистосердечной и наивной заботой об общем благе.
И наконец, с третьей стороны: есть ли общее у Екатеринбурга со Свердловском? Есть! И Екатеринбург, и Свердловск отстаивают интересы человека, они гуманистичны, они являют собой системы защиты человеческого общежития. Но тут уже Урал оказывается третьим лишним. Поскольку уральская мифология изначально настроена к человеку враждебно и в лучшем случае хочет подчинить, использовать некоторых представителей человеческой расы в качестве приманки или прислуги.
И в этой ситуации читатель, конечно, вправе спросить напрямки: как же вообще могло получиться, что все три мифологии сосуществуют в одном месте, хотя и тянут друг друга в разные стороны, как лебедь, щука и рак? Как же так получается, что вместе — война, а врозь невозможно? Странно это всё. Нельзя разве предложить более гладкую схему?
Можно, наверное, но дело не в схеме.
Я ведь не придумал и не нафантазировал такого рода мифологические отношения. Я лишь постарался по мере сил описать и систематизировать то, что многие живущие тут люди сами видят или чувствуют. Получившаяся парадоксальная картинка — отражение противоречий самой символической реальности того места, духовную, культурную и художественную ситуацию которого я исследую в этой статье. И потом, разные мифологии, когда сосуществуют параллельно, на одной территории, вообще редко гармонично взаимодействуют. Как правило (разберите, если не верите, любые исторические примеры), гармония их именно что частична, и они в большой степени всегда остаются непримиримыми антагонистами. Это и определяет самобытность каждой из мифологий. Противостояния заметны гораздо ярче, чем сходства. Так и в нашем случае.
Поэтому, чтобы понять, как взаимодействуют уральская, свердловская и екатеринбургская мифологии, необходимо изучать не только тыловые зоны пересечения, но прежде всего исследовать линии фронта, позиции непримиримой вражды. И тогда мы увидим, что, например, описанное выше сходство Урала и Свердловска — вовсе не сходство на основе сотрудничества. Это, скорее, сходство одинаково сильных противников, двух армий, воюющих друг с другом. Так же мнимо похожи борцы на ринге — оба мускулистые, оба кряжистые, оба в боксерских перчатках. Однако это ведь только внешнее сходство, верно? Цели-то у них направлены на победу друг над другом.
То же самое можно сказать и о сходстве Урала и Екатеринбурга. Это также не подобие союзников, и здесь мы тоже видим борьбу, только на этот раз антагонизм получается в плоскости дискуссий, умозрения и риторики. Схватка здесь тоже налицо, только скорее это холодная информационная война, игра разумов, которые ведут позиционные бои с картами и стрелочками. Не битва воинов в поле, но драматически выверенная схватка дипломатов на переговорах. С неизменным последующим бегством одной из сторон. Екатеринбург заговаривает зубы, отвлекает (понимая, что в прямой схватке с Уралом будет обречен, слишком уж неравны силы). А потом, дождавшись удобного момента, с обворожительной глуповатой улыбкой дает стрекача.
Но если после этого внимательно рассмотреть отношения Свердловска и Екатеринбурга, то альянс между ними не только возможен, но и единственно необходим, ибо и то и другое начало (как я старался показать выше) — разные формы защиты против разрушительного, смертоносного начала, которое воплощает собой Урал. Урал — вовсе не такой пассивный, как может показаться на первый взгляд. Хозяйка Медной горы, наряду со спрятанным в ее недрах глубинным дьяволом, продолжает обижаться. И ее мстительность не становится меньше оттого, что вроде бы активное освоение природы здесь уже не ведется. Она будет обижаться до тех пор, пока люди продолжают жить в этой местности.
Два главных исторических конфликта, о которых и стоит говорить, обсуждая образы города и конфликтологию его брендов, — Свердловск против Урала и Екатеринбург против Урала. Урал обнажает и показывает разрушительную угрозу, которая олицетворяет что-то первобытное, жестокое, демоническое, злое. Свердловск и Екатеринбург пробуют преодолеть это, только каждый своими способами. Но правда ли, что эта угроза существует? Действительно ли Урал опасен? Или все выдумал дедушка Бажов, а все остальные просто находятся под обаянием складно скроенных сказов?
Екатеринбургская
нота
Еще как существует. Это даже не чувствуют, но отчетливо представляют себе и артикулируют большинство литераторов, художников и вообще интеллектуалов региона. Само проговаривание этого — едва ли откровение. Некая призрачная угроза постоянно витает тут, в уральском интеллектуальном воздухе, — пошептаться об этом очень любят на местных собраниях.
В первую очередь это неоднократно описано у многих местных писателей — почитайте пишущих (или писавших) здесь. Вы наверняка почувствуете и схватите определенную минорную интонацию, депрессию, тоску и ироничную безысходность. Не буду даже и цитировать, слишком длинным получился бы список. Но все очень хорошо описывают тягостное, щемящее чувство, некий дамоклов меч, висящий на волоске над пишущим и готовый упасть в любую минуту.
И кого бы мы ни взяли из выходцев со Среднего Урала — театралов ли (Н. Коляда, братья Пресняковы, О. Богаев, В. Сигарев, О. Михайлов, Вл. Зуев), рокеров ли (В. Бутусов, И. Кормильцев, А. Умецкий, А. Могилевский, братья Самойловы, В. Шахрин и др.), поэтов ли (тут может быть длинный-длинный перечень), все до одного описывают один и тот же «глубинный ужас», преследующий человека. Это касается как носителей екатеринбургской, так и свердловской мифологий.
Это явно заметно и со стороны. «Свердловчан объединяет некое экзистенциальное напряжение, вертикальная борьба, незримо протекающая в воздухе»11, — писал в известной статье «Екатеринбургская нота» критик Леонид Костюков.
Он же и приводил несколько показательных фрагментов из поэзии, написанной на Среднем Урале, которые по-разному формулируют эту тревожную ситуацию, хотя не всегда видят картинку целиком. Вот, например, Елена Тиновская пророчески свидетельствует:
Стоял один какой-то звук —
Неназываемая сила
Мой дом по кругу обходила
И затуманивала луг…
Именно деструктивным проявлением Урала, «неназываемой силой» (ср. с бажовской «тайной силой») и объясняется, на мой взгляд, тяга к усиленному обсуждению и иногда даже надрывному смакованию нескольких смертей видных местных поэтов и художников. Уходы из жизни таких замечательных поэтов, как Р. Тягунов, Б. Рыжий, М. Анкудинов, Т. Трофимов, окутываются легендами и большим количеством слухов. Молва и загадки сопровождают часто и отъезды из города, которые многими (в том числе тем же Л. Костюковым) воспринимаются как уклонение, бегство от смерти, переход на новый уровень бытия.
Стоит вспомнить в связи с этим отъезд со Среднего Урала таких авторов, как А. Верницкий, О. Дозморов, Е. Тиновская, Е. Сунцова, А. Касимов, В. Чепелев и др. Понятно, что у каждого из перечисленных авторов были свои личные причины для переезда, однако народное городское сознание, как водится, склонно видеть в этом потаенные смыслы как раз в духе екатеринбургской мифологии бегства от затягивающей гибели… Наконец, в последнее время появляются яркие художественные тексты (чего стоит одна «Повесть, которая сама себя описывает» А. Ильенкова), в которых действуют герои, являющиеся буквальными аллегориями трех вышеуказанных мифологий.
Что можем мы предложить вместо выводов? Финальные тезисы мифологического пространства городской мифологии скорее неутешительны. Жители Среднего Урала живут в ситуации противостояния трех энергий, действующих сил. Общественный, железный Свердловск и несколько безбашенный, но знающий, как взяться за ум, Екатеринбург борются с разрушительным, бесчеловечным Уралом. В момент создания города в XVIII веке свердловское и екатеринбургское начала представляли собой синкретическое единство, поэтому Урал никак не мог одерживать верх. Затем, после событий 1917 года, Екатеринбург с его церквями и неформальной светскостью оказался выключен, оттеснен на периферию. Свердловск долго сопротивлялся уральскому тлену, однако пал, поверженный. Урал фактически начал уже праздновать победу. Однако Екатеринбург обнаружил в самом себе индивидуальное созидательное начало и стал возрождаться. Но очевидно, что в одиночку екатеринбургскому человеку, далекому от традиционно религиозной святости и ее защитных символических механизмов, также не справиться.
В настоящее время идет символическое самоопределение горожан. Жить на Урале как только на Урале нельзя, опасно. Жить в Свердловске уже невозможно (от былой промышленности и героизма остались слезы). Остается жить в Екатеринбурге — но для этого, как хотите, нужно укрепить екатеринбургскую мифологию мифологией свердловской. Важно взять и приумножить все самое ценное от Свердловска как системы защиты. Христианское, индивидуально-светское, творческое должно быть дополнено упорным артельным трудом. Только это объединение ценностей и смыслов, частичное наложение одной мифологической системы на другую и может стать основой регионального целостного брендинга, основой рационально-образного освоения местного художественного пространства. Екатеринбург + Свердловск в описанных в этой статье значениях. И никак не иначе.
Что же мы очень часто видим? Вместо того чтобы надстраивать екатеринбургское начало, наметилась тенденция его обмирщения, обеднения. С одной стороны, Екатеринбург стараются сделать исключительно коммерческим, ограниченно светским городом, игнорируя культовую, сакральную составляющую екатеринбургской мифологии. Это можно проследить в попытках нарисовать не отягощенный конфликтно-ценностным смыслом торговый логотип города (почему-то латинским шрифтом), желание противопоставить храм Св. Екатерины фонтану «Каменный цветок» (последний, как памятник конструктивизма, есть символ победы человеческой артели над уральской природой), сведение истории 90-х гг. к криминальным и поверхностно изложенным художественным «разборкам» в книге А. Иванова «Ёбург». С другой стороны, мы видим старания некоторых лиц и общественных сил изолировать Екатеринбург от свердловского, советского начала (снос или призыв к сносу значимых советских памятников, бездумное переименование улиц со свердловской семантикой, усиление риторики «жестокого советского прошлого», противопоставление дореволюционного Екатеринбурга Свердловску, Романовых — Свердлову и Ленину и т.д.).
Но что останется, если выключить из образного пространства региона христианские и советские контексты? Екатеринбургский индивидуальный человек окажется один на один с уральской стихией. Утвердится атмосфера точно такая, как в корпусе советского пионерского лагеря при выключенном свете перед сном, когда гробы на колесиках, красные руки и черные простыни становятся реальнее, чем начальник лагеря и крестное знамение. Не знаю, как вам, но мне, не только как литератору, но и как маркетеру, очень трудно представить, как в этом мороке можно заниматься радостным творчеством и как этот морок можно положительно брендировать.
1 Его извиняет только то, что он говорил все-таки о реке, а не о горном массиве посередине России.
2 Бажов П. Уральские сказы // Пришвин М. Золотой луг; Житков Б. Морские истории. Рассказы о животных; Бианки В. Рассказы и сказки; Бажов П. Уральские сказы. М.: Детская литература, 1982. С. 513.
3 Бажов П. Уральские сказы. С. 508.
4 Бажов П. Уральские сказы. С. 506.
5 Бажов П. Уральские сказы. С. 507.
6 Бажов П. Уральские сказы. С. 513.
7 Неважно, что город переименован в 1991 году обратно в Екатеринбург, но большинство его центральных улиц носят советские, а не исторические названия. Да многие улицы и появились в советский период. Архитектура, городской ландшафт и многие городские традиции по-прежнему остались советскими, свердловскими. Область по-прежнему называется Свердловской. Только относительно недавно, в 2010 году, переименовали железнодорожную станцию из Свердловск-Пассажирский в Екатеринбург-Пассажирский. По результатам некоторых соцопросов, жителям России в других городах до сих пор привычнее называть город на Среднем Урале Свердловском. А значит, в головах очень многих жителей региона, да и России в целом, свердловская (читай: оборонная, военно-промышленная, артельная) мифология жива до сих пор.
Еще раз оговорю, что мифология эта жила в этой местности и до того момента, когда город назвали Свердловском. Ведь Петр, когда строил на восточном склоне Уральских гор города, рассчитывал, что уральские промышленники помогут ему в военных походах прежде всего железом. Так что в советскую эпоху одна из городских мифологий просто получила приоритетное развитие перед другими. И закрепилась в городской топологии настолько сильно, что не может исчезнуть до сих пор.
8 Де Геннин. К. Верхейл приводит его имя и фамилию более аутентично — Виллем Янсзоон де Хеннинг.
9 Верхейл К. Любовь остается. Вступительное слово к русско-голландскому сборнику Бориса Рыжего «Облака над городом Е». // «Знамя», 2005. № 1.
10 Там же.
11 Костюков Л. Екатеринбургская нота. // «Арион», 2003. № 2.