Фрагменты воспоминаний
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2017
1 Подготовка публикации, вступление и комментарии В.П. Лукьянина.
Говорить о возрасте женщины считается бестактным, но за определенной
возрастной чертой бестактным было бы, пожалуй, умалчивать о нем. Автору
предлагаемой публикации 7 октября 2016 года исполнилось девяносто, и эта
серьезная цифра впечатляет тем более, что продолжительная жизнь Феклы Трофимовны Андреевой составилась как бы из трех
жизней, каждой из которых хватило бы на отдельную судьбу.
Три ее жизни не следовали одна за другой, как юность следует за детством,
а зрелость за юностью, а наложились друг на друга,
сплелись и слились, образовав неповторимый, но выразительный рисунок, по
которому можно судить о «рытвинах и ухабах» на жизненном пути автора
повествования, как судят климатологи по годовым кольцам на спиле древесного
ствола о чередовании погодных аномалий. В первой жизни девочка из
раскулаченного и высланного семейства, дочь расстрелянного «врага народа», с
помощью неиссякаемого оптимизма, неустанной работы, природного ума и
крестьянского упорства преодолевает социальное изгойство, «выбивается в люди».
Во второй жизни великовозрастная студентка, лет на десять-двенадцать старше
большинства своих однокурсников, воспринимается ими всеми как заботливая
старшая сестра, служит эталоном порядочности и прилежания в учебных и житейских
делах, оканчивает университет с красным дипломом, потом защищает диссертацию по
лингвистике, преподает в вузах южной Сибири и Зауралья. В третьей жизни
писатель-краевед просиживает годы над архивными документами, чтобы на примере
жителей одного (из десятков!) уральского спецпоселения
восстановить наглядно и в подробностях, как все на самом деле происходило в тот
страшный период советской истории, попытка понять который по сей день
раскалывает российское общество.
Каждый из трех жизненных сюжетов Феклы
Трофимовны Андреевой не нов для нашей документальной и художественной прозы,
новизну я вижу в их переплетении и слиянии. Думаю, вдумчивый читатель обнаружит
в предлагаемом повествовании немало поводов для серьезных размышлений над
каверзными вопросами, из-за нерешенности которых ну никак не получается у наших
обществоведов написать единый учебник российской истории.
Мы близко знакомы с Феклой Трофимовной
практически шестьдесят лет: с 1957 по 1962 год учились на одном курсе
филологического факультета Уральского государственного университета имени А.М.
Горького. Для нас, однокурсников, она, несмотря на большую разницу в возрасте,
всегда была и остается Фешей, как и мы для нее,
каждому под восемьдесят, — Валя, Коля, Света, Тамара…
После окончания учебы я с ней поддерживал не скажу, что регулярную связь,
однако надолго мы друг друга из виду не теряли.
Уже очень давно — еще в марте 2005 года — Феша
передала мне с оказией увесистую папку с сопроводительной запиской: «Валя! Это,
видимо, мой последний тяжкий труд. Прошу его издать (хоть фрагментарно) в
память обо мне, если случится возможность». Она не имела в виду функции курьера
или «лоббиста». Мы с ней еще тогда поговорили и сошлись на том, что печатать
рукопись, помещенную в папке, целиком не стоит. В ней нет цельного, эпизод за
эпизодом выстроенного сюжета, последовательное повествование перемежается
материалами, безусловно, дорогими для памяти автора, но едва ли пригодными для
предъявления «постороннему» читателю: письма, полученные ею в разные годы от
бывших коллег и учеников, подписи на подаренных ей книгах и фотографиях, сами
те фотографии, вырезки из газет, документы и т. п. В сущности, это была не
«документальная повесть о жизни», а в значительной мере — материалы для
таковой. Ну и, конечно, формула «в память обо мне», откровенно говоря,
понятная, когда человек готовится встретить свое 80-летие, не побуждала к
немедленным действиям. (Не сочтите это суждение за бестактность: к такому же
рубежу приближаюсь сейчас и я сам.)
В преддверии нынешнего юбилея Феклы Трофимовны
я перечитал содержимое папки и нашел, что «сюжет» ее жизни, ясно
просматривающийся сквозь толщу не всегда прилежно выстроенных материалов,
сегодня выглядит даже более актуальным, нежели одиннадцать лет назад. Он,
по-моему, дает предметное и не искаженное «интерпретациями» представление о
том, как и чем жил весь наш народ в советский период отечественной истории.
Но чтоб этот сюжет хорошо «читался», его следовало «проявить» —
подвергнуть «глубокому» редактированию. Убрать ворох материалов (как они ни
дороги автору), которые его заслоняют. Соединить четко прописанные автором
эпизоды в последовательное повествование (думаю, читатель убедится, что Фекла
Трофимовна не только человек неординарный, но и рассказчик замечательный), даже
дополнить авторский текст, где это нужно и уместно, редакторскими
комментариями.
Так возник замысел этой публикации, и я обсудил его с Феклой
Трофимовной по телефону и получил на то полное ее согласие. Отредактировав
текст, как было договорено, я передал его ей для «авторизации», а потом и
встретился с ней самой в палате Госпиталя ветеранов войн, куда ее привезли
подлечиться. Феша мою редактуру приняла полностью.
Поясню еще, что мелкие купюры и незначительные по смыслу редакторские
поправки отдельных фраз в тексте не отмечены никак, а все соединительные связки
и комментарии, выделенные, как и это вступление, курсивом, а также все
подстрочные примечания, — написаны мною.
Валентин Лукьянин
Блики детства
Сентябрь 1929 года. Село Суворы Каменского
района Челябинской области. 270 домов, много народу. Все сыты, все работают,
все благополучны.
В село возвращается стадо. Я встречаю наших коровушек, овечек, телят. Мне
три года. Бабушка Мария Михайловна, «Микола Милостивой», как почему-то ее
называет дед, требует, чтоб я ушла, потому что со стадом возвращается
зловредный бык. Я ушла, но не во двор, а за угол нашего большого дома. Вдруг за
спиной послышалось угрожающее мычание. Оглянулась. Бык, опустив лобастую голову,
нацелил рога-ухваты на меня. На мое счастье, рядом — лестница на крышу. Мигом
взлетаю на несколько ступенек, но бык уперся рогами в перекладину, лестница —
ходуном, вот-вот упаду. «Ма-ма!» — ору диким голосом.
Подбегает бабушка и хворостиной отгоняет сердитого зверя. Облегченно крестится:
«Господи, спаси и помилуй!» Страшнее не было события в моем раннем детстве.
Май 1930 года. Посевная закончилась, картошку посадили. Бабушка тайком от
деда разносит бедным соседям пирожки, шанежки, сметанку, творожок, огурчики…
А вскоре нас раскулачат, выселят из дома, мы очутимся в старой избушке на
курьих ножках. Без имущества, скота, хлеба. Голые, разутые, сирые. Ночами
сердобольные соседи будут приносить, кто что сможет, — тем и держимся.
Родителей отправят на лесозаготовки на станцию Крутиха.
Октябрь 1931 года. Нашу семью везут на телеге в Каменск — это примерно 35
верст от нашего родного села. Бабушка и мама тихо плачут, дед молчит, отец
курит, сестра Катя (ей три года) радуется солнышку, птичкам. Комаров нет.
В каменском НКВД нас направили за реку Исеть.
Пустырь у оврага, несколько землянок, ни собачьего лая, ни дымка. Так выглядело
тогда спецпоселение Мартюш2, где нам
предстоит провести в ссылке шестнадцать лет.
Возница остановился. Дед и отец сняли с телеги чугун, старый сундук и
полог. Мама и бабушка рухнули на полог. У сестры округлились глаза да так и
остались испуганными на всю жизнь.
Молчаливые тени помогли прикрыть ветками яму — нашу будущую землянку, —
принесли травы, чтоб устроить постель на земляном полу. Поужинали скудными
припасами, запивая кипятком. Расположились на ночлег…
Спецпереселенцы мрут как мухи, особенно дети и старики. Каждый день
взрослые уносят свертки или гробики (если найдут доски для них) на городское
кладбище возле церкви — она еще не закрыта. Нам, детям, не позволяют смотреть
на мертвецов: это синие скелеты. Дети умирают от поноса, кори, коклюша,
туберкулеза, взрослые — от слабости. Все голодаем, одежды нет.
Опускаю большой эпизод — о судьбе родственников Феклы Трофимовны: кого-то тоже раскулачили и выслали,
кого-то арестовали и расстреляли на 12-м километре Московского тракта, близ
Свердловска. Остались дети-сироты. В апреле 1932 года умерла от голода бабушка
Мария Михайловна. В том же и следующем году многие мартюшовцы
умерли от тифа.
1933 год. В поселении организовали неуставную артель НКВД «Новая жизнь»
(потом ее переименуют в колхоз, а колхоз припишут к деревне Брод, так что
официально никакого Мартюша вроде и нет). Взрослых
после работы заставляют бесплатно копать 2-3 сотки земли и корчевать лес. Все
валятся с ног. Маму приносят на руках: у нее распухли ноги. Мы уже перестали
реветь и просить есть. Окаменели.
1934 год. На Втором Мартюше (саманные дома
взамен землянок) построили школу собственными силами. Деревянную. Бревна
таскали волоком из города. Восемь классных комнат казались роскошью. (Теперь
там захудалая контора.) Мы, дети, пошли учиться — хилые, малокровные, бледные,
вечно голодные…
Весной дали землю для огородов. Все кинулись копать свои участки и сажать
картофельные очистки — их жертвовали сердобольные жители соседней деревни Брод.
31 декабря 1935 года школа отмечала Новый год — старый праздник, впервые
разрешенный советской властью. Утром малыши толпились у елки. Игрушки на ней
были самодельные, а Дед Мороз и Снегурочка до нас не дошли. Малыши пели и
читали стихи. А учеников 6 и 7 классов вечером поили чаем. Все как у людей. И
маскарад не потребовался: одежда учеников была экзотическая.
Директором школы назначили Фоку Кондратьевича Захарчука, человека
вольного (он погибнет на фронте). В школе появились пионеры, струнный и
драматический кружки.
У нас с сестрой Катей было одно платье на двоих. Спасало то, что учились
в разные смены. Но если ее оставляли после уроков, я на занятия опаздывала.
Из-за этого даже дрались.
С десяти лет дети спецпереселенцев работали в колхозе: пололи, копали
картошку, те, кто постарше, — косили. После окончания учебного года отдыхали
два дня, а потом — в поле до самых ноябрьских праздников. Выполняли нормы
взрослых, получали полтрудодня (их приписывали родителям).
Летом 1937 года начали исчезать наши отцы. Уходили на работу и не
возвращались. Слова «арестованы» мы не знали, говорили «взяты». Кто «взял»,
почему, за что — никто не объяснял, а спрашивать боялись.
Всю осень и зиму мартюшовцев «брали» и «брали».
Всего «забрали» более 120 — каждого третьего мужчину-спецпереселенца. (Мне
удалось проследить судьбу 82 из них.) 28 марта 1938 года не вернулся с работы
наш отец Трофим Кириллович, табельщик на строительстве УАЗа. Лишь полвека
спустя мы узнали, что его как «японского шпиона» расстреляли в том же году на
Золотой горе близ Челябинска.
Мой дед Кирилл Андреевич без разрешения коменданта ходил в городскую
церковь, брал меня с собой. В храме было уютно (даже ангелов видела под
куполом), а в школе потом стыдили перед линейкой: «Позор пионерке!» Когда
возвращалась из школы, дед молча гладил по голове, а мама плакала.
В 1939 году школе разрешили принять участие в первомайской демонстрации в
Каменске. Под руководством директора Фоки Кондратьевича старшеклассники
построили фанерный самолет и на руках несли его через город.
Летом 1940 года у нас случилась маленькая большая беда. Возвращались с
одноклассницами, уработавшись, с колхозного поля и решили искупаться в Исети.
Поплескались, вышли на берег, а платьишек-то нет! Кто-то позарился… Можете
представить, какой рев огласил окрестности: другой-то одежды, на смену, ни у
кого из нас не было и дома. Да и как домой идти? Дождались темноты, прикрылись,
как могли, клочками травы… Мама онемела, увидев голое чадо. Всю ночь из
каких-то лоскутков мастерила платье, чтобы утром я не опоздала на работу.
20 июня 1941 года был у нас выпускной вечер. Мы получили свидетельства об
окончании семилетки, радовались, бродили по лесу, сходили к Каменным воротам
(скала такая), пели, мечтали.
Продолжить учебу в 8-м классе комендант разрешил только шестерым: средняя
школа находилась в городе — за Исетью, пять километров пешком. Я оказалась в
числе избранных, но это не облегчило мою жизнь.
Осколки юности
Городские восьмиклассники уже учились, а мы еще продолжали работать в Первомайке (участок «Новой жизни», в 13 км от Каменска).
Косили осоку, отвозили ее по болотным кочкам на волокушах, запряженных быками.
Быки нас не очень слушались: застрянет среди кочек — и можешь на него кричать,
грозить хворостиной, обзывать фашистом, а он и ухом не поведет, норовит улечься
отдохнуть. Тут приходит на помощь кто-нибудь из взрослых: огреет животное как
следует, и тот нехотя сдвинется с места.
Кормили нас гороховым супом («музыкальное» блюдо!), спали мы в шалашах,
выбрасывали среди ночи лягушат, припрыгивавших погреться. Сушили одежду у
костра, вечно мерзли, мечтали о доме. И однажды сбежали. Но наутро поплелись
обратно в Первомайку — после внушения коменданта. За
тот побег нас ославили в школьной стенгазете: изобразили в карикатуре, как мы
бежим от работы, попрекнули 200-граммовой пайкой хлеба…
Среди городских школьников мы робели: полуодеты, плохо обуты, бесправны.
Держались стайкой. Но среди одноклассников-горожан были ребята, которые
старались нам помочь. Конечно, сказывалось влияние их семей. Мне, например,
помогала семья Грозновых. Их мать, Анастасия
Наумовна, была председателем местного «Красного креста», отец погиб на фронте,
а дочь Октябрина (Бина) училась вместе со мной. Они
подкармливали меня и в сильные морозы оставляли ночевать. Их дом был похож на
вокзал, всегда переполненный эвакуированными и бездомными.
1942 год. Снова работаем на Первомайке.
Началась молотьба. Пыль — не продохнуть. Кантуем мешки с зерном, мешок весит
больше, чем мы вдвоем с напарницей. Пупы трещат, киста и грыжа останутся с нами
на всю оставшуюся жизнь.
Сестру Катю мобилизовали в школу ФЗО. Серым шариком (серая телогрейка,
серая ушанка, серое лицо, серые глаза, серые ботинки из свиной кожи) она по
субботам катилась домой…
Более сотни ребят из Мартюша ушли на фронт.
Обелиск в память о павших установили опять-таки в деревне Брод. Колхоз наш был Бродовский, школа наша называлась Бродовской
— вот и погибшие на фронте мартюшовцы объявлены бродовскими, то есть лишены права на память в родном месте.
Бродовских мартюшовцев
на обелиске значится 16 человек. На самом деле их было много больше, но обелиск
сооружали уже в те времена, когда статус «спец» из официального титула поселка
был исключен, комендатура упразднена, многие невольные его первостроители
разъехались, а с ними рассеялась информация.
В каменской школе № 1 мы, дети из Мартюша, учились два года. Запомнились они беспричинными
драками (людские клубки — голова-ноги — после второй смены катились под горку),
булочками (маленькая булочка в большую переменку — наш школьный паек) и
дежурством в госпиталях…
А учиться в 10-м, выпускном, нас перевели в 4-ю (теперь она 32-я) школу.
Расположена она дальше, обуви у меня не было, и за обучение надо было платить —
хотела даже бросить. Но мне выдали кирзачи, в которых
и щеголяла потом много лет.
С одноклассниками-горожанами после окончания школы не увижусь никогда: мы
были для них чужие, и они о нас не вспоминали, собираясь на юбилейные встречи.
А с подружками из спецпоселка буду дружить и
встречаться всю жизнь. Надя Черенёва окончит
Московский пединститут, будет работать в городе Долгопрудном, но заезжать к ней
все было как-то не по пути. Галя Староверова окончит
Пермский мединститут, будет работать главврачом в стоматологии города Каменска;
при случае вырвет и у меня два пришедших в негодность зуба. Зоя Лобовикова и Лида Меньшикова будут учительствовать в селе
Волково Каменского района. Все мартюшовцы —
родственники по судьбе — будут всегда помогать друг другу, если в том случится
нужда.
Раз уж нам повезло одолеть десятилетку, мы мечтали учиться дальше. Я
сдала вступительные экзамены в Свердловский пединститут, но во время
собеседования мне предложили покинуть территорию Свердловска в 24 часа.
Причина, в общем-то, была понятна, но лишь в 1991 году я нашла документальное
ее подтверждение. В личном деле семьи трудпоселенцев3 Андреевых,
обнаруженном мною в областном архиве административных органов, сохранилось
постановление, подписанное 13 ноября 1942 года райкомендантом
Черноскутовым, где говорится, что трудпоселенка
Андреева Фекла Трофимовна учится в 10-м классе хорошо, компрометирующих
материалов на нее не имеется, поэтому она «подпадает под действие постановления
СНК СССР от 22/Х-1938 г. за № 1143-280с.» и на этом основании из трудссылки освобождается «без права проживания в режимных
местностях».
Об этом постановлении и лукавой «свободе», которую оно нам давало, никто
из мартюшовцев не знал до раскрытия спецархивов уже в постсоветское время, хотя на основании
подобных справок нам даже выдали паспорта с серий ЭЯ («элементы ядовитые», как
расшифровал один остряк). Эти паспорта были залогом оседлости в пределах
района, и никого с таким паспортом не отпустили из спецпоселка
до 1947 года.
Так что вместо института я опять оказалась в Первомайке.
Дожди, топь, слякоть, «музыкальное» блюдо…
В середине сентября верховой из спецпоселка
сообщил бригадиру: «У Андреевой умер дед. Комендант разрешил отпустить ее
домой».
Бреду по грязи пешком (лошади не могли пройти: вязли по брюхо). Дождь,
смешанный со слезами, обмыл лицо. Ноги передвигаются автоматически. Вот и город
в тумане, вот и поселок в дымке дождя. Перевозчик через Исеть трогает меня за
плечо, опускает глаза. Деда, оказывается, уже похоронили на новом кладбище за
городом. Гроб ему сделал кладбищенский сторож. Дома поминки.
Отпеть деда мы сумеем только через десять лет, когда появятся
какие-никакие деньги.
Мы остались без кормильца.
Голгофа
В сентябре 1944 года меня назначили учительницей географии в родную (мартюшовскую, которая официально числилась Бродовской) школу, где уже работали четыре наших
выпускника.
Мои ученики были на два-четыре года моложе меня. С ними мы резвились у
клуба, танцевали, дрались, дружили. Многие из них воспринимали меня как
подружку. Например, семиклассник Витя Пинегин не отправлялся в школу, пока я за
ним не заходила. Да еще упрекал мать, искавшую его обувь, за медлительность:
«Ходишь, сарапаешься, ишшошь
кого-то». (Так все у нас говорили, и юная учительница тоже. Потом непросто было
переучиваться.)
Евгений Булатов, тоже семиклассник, «крупноблочный», выше меня на голову,
полулежит на парте. Оставляю после уроков.
— Енчик, тебе не интересно?
(А сама-то знаю материал только по учебнику.)
— Ну!
— Ты ленишься?
— Ну!
— К матери твоей сходить, что ли, и настыдить?
— Ну!
И отправила я нукальщика домой: не умела
воспитывать. Да и нас ведь никто не воспитывал. Просто говорили: «Делай, как
я». И делали.
Каждое утро и я, и ученики, прибежав в школу, первым делом, еще до уроков,
отмечали флажками на карте, как продвинулась Красная Армия.
До осени я ходила в брезентовых тапочках, сшитых из рабочих рукавиц, с
осени щеголяла в упомянутых выше кирзачах. Ноги были
тощие, голенища сапог широкие, при быстрой ходьбе они характерно щелкали,
поэтому о моем приближении заранее узнавали все.
Зимой меня обязали проводить политинформации в каменском
райкоме партии — видно, не нашли более «подкованного» эрудита. Сохранилась даже
фотография, где я сижу рядом с секретарем райкома товарищем Федоровым. Впрочем,
эта фотография уже послевоенная. Сделана она на районной учительской
конференции. На ней в основном женщины с грустными, задумчивыми лицами.
Прически гладкие, одеты в темные платья с белыми воротничками. А у меня еще и
медальон. Мужчин мало, трое — в кителях с орденами: военруки.
На занятия в город надо было ходить вечером. Когда возвращалась — обычно
была уже тьма египетская. Дрожала как осиновый лист и бежала быстрее лани —
злодеям, если таковые встретятся, не угнаться. Но, видимо, я для злодеев
особого интереса не представляла.
И еще боялась тогда, что мои слушатели зададут каверзный вопрос, на
который не сумею ответить. Но пронесло: все спешили разойтись, не до вопросов.
Правда, однажды спросили, как мне показалось, двусмысленно: «Может, вас
проводить?» Еще чего…
Запомнилось, как в 1945 году мы отметили Победу походом в Смолинские пещеры. Ночевали у оврага. И ночью у меня украли
те самые брезентовые тапочки — из рукавиц. Летом победного года учительнице
пришлось бегать босиком.
Отношения с первыми — из Мартюша —
учениками у Феклы Трофимовны сохранились на многие
десятилетия. Где-то к семидесяти разница в возрасте стала уже совсем незаметна,
а они все еще искренне почитали ее наставницей. И она этот свой статус
подтверждала в новых условиях: уже в 1990-х стала для многих (не только бывших
учеников, но вообще для мартюшовцев) консультантом и
помощником по вопросам реабилитации. Помогла реабилитировать 396 ссыльных, 78
помогла получить компенсацию за конфискованное имущество, 28 раз выступала
свидетелем в суде по признанию бывших своих учеников пострадавшими от
политических репрессий.
А в 1946 году ее ждал неожиданный поворот судьбы.
В сентябре 1946 года меня назначили заведующей начальной школой в родном
селе Суворы. Для меня так и осталось загадкой:
почему? Наказание, испытание, издёвка со стороны НКВД?
Встретили по-разному. Женщины приветливо и сочувственно: жалели. Мужчины,
которые когда-то нас выселяли, враждебно: из вражьего, мол, семейства, да еще
собралась наших детей учить. Молодежь встретила радушно: раз появилась
учительница — будут занятия в школе, там веселей, да и учительница — сама еще
девчонка.
А я хоть и учила их, но больше сама училась. С коллегой мне повезло.
Елизавета Евгеньевна Ландышева — дочь священника отца Евгения, погибшего в
ГУЛАГе, — окончила Камышловскую гимназию (как и ее
четыре сестры). Стройная, жизнерадостная (как это ей удавалось?), голубоглазая,
она, казалось, излучала доброту. И даже было как-то незаметно, что ходит она в
стеганой телогрейке, старых развалюхах-валенках и видавшем виды платочке.
Работая рядом с ней, я впервые познала азы этикета…
А я ходила в пальтишке «на рыбьем меху» — продуваемом и промокаемом, а уж
про морозы что и говорить. И в этой «лопотинке»
(словечко из той жизни) не только по селу надо было бегать, но и дважды в месяц
пробираться в Каменск — на всякие там совещания и инструктажи. Если подвезет
какой-нибудь уполномоченный — счастье, но такая удача случалась редко.
Председатель сельсовета сочувствовал, но помочь не мог: сам был безлошадный.
Вот и приходилось в дождь и снег, в холод и жару — на своих двоих.
Заведующая начальной школой — должность маленькая, да и школа была
двухкомплектная: учеников мало, учительница вела занятие одновременно с двумя
классами, так что двух учительниц и хватало. А заботы были большие — не только
уроки вести: школу ремонтируй сама, дрова заготавливай сама, на собраниях в
сельсовете присутствуй, подписку на заем проводи, лекции населению читай, семьи
учеников посещай. Ну, а как вознаграждался этот труд? Главное —
продовольственный паек: 4 кг 800 г охвостной муки в
месяц, о зарплате и говорить нечего, одно слово — «жалованье»…
А сельчане не очень понимали смысл этого труда.
Как-то весной во время экзамена председатель сельсовета Егор Васильевич
постучал хлыстиком в окно:
— Давай отпусти Иванка, пахать надо.
— У нас экзамен.
— Давай не разговаривай, потом твой экзамент
сдаст.
Попробуй-ка его убедить, что потом — нельзя.
Но еще труднее было убедить сельских бабушек, что я хоть и учительница, а
лечить не умею. Приходит такая бабушка ко мне в школу и сообщает, что Иванка (Санка, Ондрюшка, Линка…) заболел (заболела), какой, мол, травкой его (ее)
пользовать? Почему же с таким вопросом — ко мне? А потому что дореволюционных
учителей специально для сельской глубинки готовили, к ним со всеми вопросами
можно было приходить, это в коллективной памяти и осталось. А меня-то ничему
такому не учили, да и вообще в учителя не готовили.
Но в селе был медпункт — между прочим, в бывшем нашем доме. Фельдшер
Алексей Гордеевич, милейший человек, об этом знал и часто приглашал меня
заходить к нему — в родные стены. Он думал, что мне это будет приятно, а я тех
стен панически боялась: помнила все подробности нашего выселения. Иногда
все-таки заходила, но только в ту комнату, где он принимал больных. Там у него
еще собиралась молодежь — послушать патефон. Но заглянуть на кухню или в
горницу я так и не смогла.
И здание школы, которой я заведовала, было из прошлой жизни. Это был дом
священника отца Николая, большой и праздничный. В двух просторных комнатах мы
вели занятия, а учительская служила мне и напарнице и рабочим местом, и жильем.
Обстановка самая немудрящая: стол, лежанка, два стула и шкаф. Лежанку по
обоюдному согласию заняла Елизавета Евгеньевна — все-таки она была по возрасту
гораздо старше, к тому же выше ростом. Из старого потника (нашли в сарае) и
старого лозунга (!) она сшила себе матрац. Под голову клала книги, а укрывалась
упомянутой телогрейкой. Я же спала на столе, но у этого места были свои
преимущества: оно располагалось выше и у окна: наблюдательный пункт! Засыпая
или просыпаясь, я любовалась окрестностями: церковь на горке (правда, уже
превращенная в колхозный склад), правление колхоза «Пролетарка», речка с
мостом. Но однажды разбудил меня пожар. Горел не наш дом, но зарево полыхало во
все окно. Я так испугалась, что стала заикаться. От этой напасти излечила меня
травница Анна Никитична. Нет худа без добра: мы с ней подружились, летом она
позвала меня в лес за травами, так что и я стала в них немного разбираться.
А летом у мамы случилось несчастье: потеряла хлебные карточки. В Мартюше это сулило голодную смерть. Про себя она уже и не
думала, а двух младших дочерей, которые жили с ней, — моих сестер, — с отчаяния
привезла ко мне. А что я могла? Но как-то все-таки выкручивалась: ходила в
колхоз провеивать зерно, возвращалась домой, покрытая слоем рыжей пыли.
Сестры-несмышленыши, глядя на меня, веселились…
Только несколько выпускников Суворской школы
сумели окончить десятилетку. Кому-то хватило начальной грамоты, многие спились…
Лучшим учеником был Саша Маслов. Он потом работал электриком в Каменске. А отец
его Василий Гаврилович был лесником. Мы с ними семейно подружились: мама и мои
сестры проводили у них лето в лесу, запасались ягодами и грибами на зиму.
С весны 1947 года власти затеяли перетасовку подневольных «трудресурсов». В итоге мама Феклы
Трофимовны с младшими дочерьми оказалась в Каменске — без жилья, без работы,
без средств к существованию. А молодую учительницу (тоже ведь лишенную права
самостоятельно распорядиться своей судьбой) перебросили в каменское
село Колчедан, где она в течение года учила сельских детишек, а потом еще год —
детдомовцев. Детдомовцы — это был еще тот контингент…
На первый урок в мой 4-г привел меня воспитатель Александр Иванович Шаблаков. Привел — и вышел, заперев за собой дверь. Детушки
разделись, и я сняла пиджак. Минут через двадцать они дружно встали, оделись и,
раскрыв окна, все как один сиганули во двор. Что оставалось делать мне? Надела
свой пиджак — и за ними. Директор школы, тоже женщина, потом молча выслушала
меня и посоветовала школу не бросать: посадят, — а терпеть. Больше я никогда не
жаловалась, хотя школьная жизнь была полна приключений.
Как-то мои подопечные посягнули на магазин: выпилили дощечку и через дыру
воровали папиросы. Виновников не нашли, и мне на время пришлось взять на себя
обязанности магазинного сторожа — чтоб пресечь новые попытки воровства. В
другой раз из спальни воспитанников исчезли три простыни и одеяло. Ну, не из
села же похититель явился, значит — кто-то из своих. Иду в спальню, ищу. Ребята
наблюдают безучастно. Ничего не обнаружив, спускаюсь по лестнице со второго
этажа, прохожу мимо шкафа — и вроде бы оттуда доносится какое-то сопение.
Открываю дверцу — точно, там затаился шестиклассник, а при нем — украденные вещи.
Я содрала с него фуражку и ею этого воришку отхлестала. Думаю, получилось
чувствительно: внутри фуражки был проволочный каркас — чтоб форму держала.
Конечно, ему было больно, но жаловаться не побежал.
Еще случай. В корпусе подозрительный шум: что-то затевается. Отправляюсь
в спальню. Мои питомцы уже в постелях, некоторые привязали к разутым ногам
ботинки — чтобы не украли. И мне освободили кровать. Бросаю пальто на голую
панцирную сетку, усаживаюсь. Стараюсь казаться спокойной, а внутри — дрожь:
недавно нашу «терпеливую» директрису бедные сиротки, подкараулив где-то,
прямо-таки изувечили. И я реально рискую, а что поделать? И тут будто наитие на
меня нашло, спросил бы кто — почему, не знала б, что ответить. Ни с того ни с
сего стала вдруг пересказывать им «Графа Монте-Кристо». Притихли, слушают, а я
продолжаю. Постепенно внутренняя дрожь прошла, но уже и устала языком шевелить,
и время позднее. Укуталась своим пальтишком на рыбьем меху и заснула. Разбудил
горн — так здесь обычно объявляли побудку. Проснулась, а мне тяжело, что-то на
меня навалилось. Уж не темную ли решили мне устроить? Но все быстро
прояснилось: это они обо мне позаботились — навалили на меня груду своих
пальтишек, чтоб не мерзла. Дети все-таки.
А еще кто-то из классной комнаты украл у меня половину слёзной зарплаты.
Обнаружив пропажу, я растерялась и стала орать в пустоту: «Их тут кормят и
одевают, а у меня два иждивенца (имела в виду двух младших сестер). Мне что —
тоже воровать пойти?» В комнате, кроме меня, никого не было, так что моих стенаний
как будто никто не слышал, а только на другой день у себя дома (мы с сестрами
жили в общежитии рудника) обнаружила ворох печенья и конфет. Дежурная божилась,
что никого не видела, а я поняла, что это компенсация за вчерашнюю пропажу…
Тут было бы к месту вспомнить про Макаренко, но никаких благостных
отношений у меня со злыми детками после описанных случаев не возникало. Вроде
искорка блеснет — и опять все по новой. Я поражалась их жестокости и ничем не
могла помочь, например, тем несчастным, которые мочились в постель, а соседи по
комнате заставляли их вылизывать мочу под кроватью языком. Иногда приходила в
бешенство — нервы стали сдавать. Один озорник настолько вывел меня из себя, что
запустила в него чернильницей-непроливайкой. «Непроливайкой» она, кто помнит,
называлась несколько условно: жирная фиолетовая струя непоправимо испачкала
форменный костюмчик мальчишки. Случай получил огласку, мне реально грозила
тюрьма. Но когда началось следствие, они все стояли в строю в чистой одежке и
на допросах «на голубом глазу» отвечали, что ничего такого не было, кому-то
что-то померещилось. Пронесло…
Выходит, они на меня зла не держали, и я им платила тем же. Некоторых
ребят даже возила к себе домой (не в общежитие, конечно, а в Каменск, где жила
мама: где мама, там и дом). По приезде они давали маме слово, что не обкрадут
ни нас, ни соседей. И слово держали! Но тут другое обнаружилось: попав в
домашнюю обстановку, Ваня Дуднев вдруг расплакался:
вспомнил свой дом и свою маму. А я-то до того и не задумывалась: почему они
оказались в детдоме, откуда они, кто их родители? Полвека спустя, работая в
Архиве административных органов Свердловской области, займусь поиском следов
своих детдомовцев. Удалось отыскать только одну Нину Кобзеву, остальных судьба
разбросала неизвестно куда.
Вот так набиралась педагогического опыта — и, представьте, уже в 1948,
1949, 1950 годах получила первые три благодарности от районо «за достигнутые
успехи в учебно-воспитательной работе».
А 21 августа 1950 года была освобождена от работы по состоянию здоровья.
Но с педагогической стези не сошла.
Отдушина
В 1950 году поступила в Шадринский учительский
институт на отделение языка и литературы. Училась охотно. Дополнительно
осваивала стенографию. Жила в основном на стипендию, но немного подрабатывала
чтением лекций для населения, репетиторством и даже, громко говоря, сценическим
искусством.
Разрешение выступать с лекциями выдавал горком партии, хотя никаких
партийных тем я не касалась. Любила Н.В. Гоголя — о нем и рассказывала. Тогда
телевидения не было, а тут что-то интересное. Вот и слушали. А разрешения
получались так. На первых трех выступлениях («премьера»!) присутствовал
инструктор горкома, давал ЦУ, и если какие-то каноны всерьез не нарушались,
испытание считалось пройденным, начинали «в рабочем порядке» выдавать путевки.
В репетиторство меня втравил ректор (нет, тогда эта должность еще
называлась «директор») института: велел позаниматься с сыном офицера из
местного гарнизона — командира саперного батальона, расквартированного в
Шадринске, Павла Ивановича Филоновича. С Олегом (так
звали отпрыска) особых проблем не было, а с его мамой Клавдией Максимовной мы
даже подружились. Иногда она брала меня с собой в воинскую часть смотреть кино,
через нее я получила возможность пользоваться тамошней библиотекой. Все шло
хорошо, даже и вспомнить особо нечего — разве что один забавный конфуз, к
педагогике отношения не имеющий.
Повод, правда, был совсем не забавный: случился крупный взрыв на станции
Катайск. Батальону, которым командовал отец моего подопечного, было поручено
ликвидировать последствия взрыва. Ожидалось, что в связи с этим происшествием в
Шадринск заедет командующий Уральским военным округом маршал Г.К. Жуков.
Подготовка к высокому визиту приняла такой размах, что даже меня сняли с лекций
и послали делать закупки. Вручили длинный список, дали в распоряжение машину
Павла Ивановича вместе с шофером, а потом все, что было закуплено, я передавала
из рук в руки Клавдии Максимовне. Когда дело дошло до кулька с конфетами,
раздался изумленный вопль: «А это что такое?!» — и на солнце веером брызг
сверкнули леденцы. Я-то была наивно уверена, что леденцы — это лучшие из
конфет.
Самым экзотическим способом что-то заработать было участие в спектаклях
местного драматического кружка. Хотелось и как-то проявить себя, приобщиться к
высокому искусству, и еще был материальный стимул: за участие в спектакле
платили, помнится, 33 рубля4. Иван Васильевич Синицын, руководитель
кружка, всячески старался поддержать мой энтузиазм, но, как я сейчас понимаю,
просто терял голову, не зная, какую роль мне, с моим уральским диалектом,
поручить. Случалось, находил подходящий вариант — и тогда мое неистребимое
оканье становилось дополнительной художественной краской.
В общем, я была молода, энергична, оптимистична и настолько вписалась в
послевоенную советскую жизнь, что в 1951 году меня даже уговорили вступить в
партию. По наивности я приняла за чистую монету формулу про «ум, честь и
совесть» и на приемном собрании как на духу рассказала о нашем выселении, об
аресте отца, о паспорте серии «ЭЯ». Естественно, «прокатили».
Делаю «карьеру»
В июне 1952 года получаю диплом с отличием5 и распределение на
работу в Далматовский район. Зав. Далматовским
РОНО ужаснулась, взяв в руки честно заполненный мною листок по учету кадров:
«Немедленно исправляй: из семьи середняков». И подписала направление «на
руководящую работу» (на должность завуча) в село Новосельское, расположенное у
черта на куличках — в 42 километрах от города.
До Далматова меня провожали мама и сестра Клава. Сидим у здания
райисполкома, ждем грузовичок, на котором, как мне обещала зав. РОНО, должен за
мной заехать директор школы, где мне предстоит работать. Подрулила полуторка,
из кабины лихо выскочил человек средних лет, в офицерском френче, с
бородкой-мичманкой, щеголеватый, подтянутый. Мелькнул мимо нас, а через минуту
выскочил:
— Вы тут старуху не видели?
— Нет, сидим одни, ждем попутку в Новосельское.
— Так это вы?! А я думал — старуха…
Оказывается, его ввело в заблуждение мое крестьянское имя, к тому времени
вышедшее из употребления и уже почти забытое в советской стране.
Так я познакомилась с моим будущим начальником Василием Никандровичем Захаровым. Фронтовик, «сталинградец»,
заводила, он был душой учительского коллектива. Мы много времени проводили все
вместе. Вечерами собирались в школе вокруг стола при свете десятилинейной
керосиновой лампы, дружно проверяли тетради. Закончив, не расходились — пели
песни. Со временем составили небольшой оркестр. Учитель черчения и немецкого
языка Александр Иванович Александровский «командовал парадом», его жена играла
на мандолине, их дочь — на гитаре. И гармонист нашелся — математик Иван
Федорович Никулин. Даже меня немного подучили и приспособили играть на
домре-бас.
А в теплую погоду «всем колхозом» выходили на берег озера (благо было оно
совсем рядом). Мужчины ловили бреднем рыбу, женщины варили уху. Как-то к нам
заехал муж сестры Кати, и ему напихали полный фанерный чемодан карасей,
килограммов 15, — подарок от всего коллектива.
Ученики наши были скромны, старательны, с детства приучены к тяжелому
крестьянскому труду, любили свое село и свою школу. Отношения у меня с ними
сложились свойские, почти семейные и продолжались долгие годы.
Всем бы хорошо было в Новосельском, но и там, как в Колчедане, был
детский дом, а его воспитанники тоже учились в нашей школе.
Однажды зимой оттуда прибежал сторож: драка в детдоме! Я опрометью
кинулась к месту происшествия. А там темно, электричества ж в селе не было,
крики, вопли, ор… Прикрыв очки рукой, двинулась в толпу дерущихся, кричу: «Это
я, завуч!..» Подоспел и Василий Никандрович. Усовещевали, упрашивали, но не ругали. Теперь я знала, что
руганью не поможешь. Безотцовщина обделена лаской. Нужны терпение (если даже
его нет), деликатность (если даже по своей жизни не знаешь, что это такое), милосердие
(если даже сердце закаменело), нужен разговор на равных (хотя, признаться, мы с
директором растаскивали их не на равных — хорошо, что очки уцелели).
Там же, в Новосельском, застала меня весть о смерти Сталина… Думаете
обрадовались, что не стало тирана? Как бы не так: ревели на школьной линейке,
как, наверно, ревели и по всей стране. И я ревела.
А летом того памятного года пришлось мне Новосельское оставить: вдруг
меня назначили директором Широковской восьмилетней
школы. Почему меня — не берусь объяснить: беспартийная, да с моей-то анкетой…
Но мало того что убеждали — еще и кадрами поддержали. Направили вместе со мной
нашего новосельского директора Василия Никандровича (теперь уж, выходит, роли поменялись: я стала
его начальницей), его жену и математика Ивана Федоровича. Вскоре к нам прислали
еще и нового учителя — Ивана Михайловича Канюкова.
Так совпало, что, когда Иван Михайлович впервые появился в школе, он
застал меня в работе: босыми ногами месила глину в ящике, с ног до головы была
перепачкана — затеяла ремонт. Он оторопел: «И мне это придется делать?!»
Придется, голубчик, куда ж деться, учебный год на носу, а школа не крашена, не
белена, дров мало, школьный сад зарос травой… Так что прямо с колес он получил
в руки малярную кисть. А там и другие учителя подключились, что подоспели из
отпуска.
Начался учебный год. Решила школьное утро начинать с общей зарядки под
музыку в школьном дворе. Иван Федорович аккомпанировать отказался — счел это
нелепой затеей. Тогда я взяла напрокат аккордеон в детском доме, вызубрила на
нем вальс — и вот однажды утром уселась на крыльцо, растянула меха… Чувствовала
я себя, признаться, как знаменитый академик Патон, вставший под выстроенным им
первым в мире цельносварным мостом, когда по нему проходил пробный поезд (это
как раз в те же дни и случилось), — жизнью рисковал, чтоб убедить оппонентов,
что все будет в порядке. И у меня все оказалось в порядке. Школьники удивились,
но на зарядку вышли, а потом, бодрые, под вальс возвратились в классы. А Иван
Федорович не вынес такого оскорбления, нанесенного аккордеону, и стал сам на
своей гармошке музыкально оформлять наши физкультурные прологи к школьным
занятиям.
Неожиданные трудности возникли у меня на первых порах в отношениях с
председателем широковского колхоза. Председатель был
— фигура: депутат Верховного Совета СССР и безраздельный, непререкаемый хозяин
в колхозе. Школу в своем селе он считал принадлежностью своего хозяйства, а
меня, ее директора, как бы рядовой колхозницей. Иногда при встрече он с высоты
своего положения меня даже не замечал и не здоровался, тем не менее требовал
обязательного моего присутствия на ежедневных планерках. Любопытно было там за
ним понаблюдать. Секретарь читает последние полученные из района документы,
Иван Петрович сразу отдает распоряжения: «Это в пестерюшку
(в мусорную корзину, значит), это бухгалтеру, это тебе, это мне…» Я решила, что
мне там делать нечего, и перестала на планерки приходить. Тут же была вызвана к
Ивану Петровичу «на ковер», однако его право командовать мною дерзко отвергла.
Иван Петрович — умный же был человек! — ломать меня через колено не стал,
разрешил иногда не приходить, зато поручил возглавить избирательную комиссию и
подписку на заем. Что поделать, пришлось заняться и тем и этим, а потом с
отчетом в Далматово он прокатил меня на своем сером в яблоках жеребце и в
тамошней столовой (единственной на весь район) угостил медовухой и пельменями.
За столом напомнил, что, дескать, у нас в Широкове принято отмечать праздники
коллективно. Это я уже и без него знала: ходят из дома в дом, хозяева им
подносят чарочку, а они произносят тост в честь хозяев. Наши учителя называли
это действо — «христосоваться». Широковцы этот обычай
любили и могли «нахристосоваться» до положения риз.
Школьная жизнь меж тем шла своим чередом. Время спрессовалось: сама веду
уроки русского языка, посещаю уроки других учителей, провожу педсоветы,
заседания учкома и родительского комитета,
присутствую на классных собраниях и заседаниях комитета комсомола, на занятиях
драмкружка и хора, выезжаю на разные мероприятия, которые проводят РОНО и ОблОНО, на районные физкультурные соревнования. Вечерами
обхожу два наших школьных здания и интернат: все ли в порядке? Помогаю в
подписке на заем и в работе избирательной комиссии. Посещаю (уже не ежедневно)
планерки в правлении и все колхозные собрания. Что я упустила? Выпуски школьной
стенгазеты, подготовку к праздникам, занятия с двоечниками. Да, еще пришлось
взять на себя преподавание астрономии и психологии: учителей по этим предметам
нет, но не напишешь же об этом в аттестате об образовании.
Новосельцы по пути в Далматово и обратно
посещали меня как родную…
Несколько трогательных страниц воспоминаний Феклы Трофимовны посвящены ее отношениям с новосельскими учениками, которые навещали ее и в Широкове,
но более того — с широковскими.
Широковская ступенька моей восходящей «карьеры»
завершилась трагикомически. Инспектировать нашу школу
приехал из Кургана сам заведующий ОблОНО — товарищ
Миронов. Ходили слухи, будто он родственник Хрущева. Может, на самом деле
такого родства у него и не было, а таким образом молва истолковала его
высокомерную манеру обращения с подчиненными. Так или иначе, важный начальник,
даже в классы не заглянув, сразу прошел в мой кабинет, развалился на моем
стуле, а мне даже сесть не предложил. Пришлось директору школы, как
провинившейся школьнице, стоять перед ним — руки по швам. Он и отчитывал меня,
как школьницу:
— Как вы одеты? Что за костюм на вас? Директор должен одеваться прилично.
Конечно, церемонным обхождением я не была избалована. И несправедливые
упреки мне были положены по должности, я их слышала каждый день. Но от этой
вельможной спеси мой возмущенный разум вскипел. Нет, я не сказала ему прямо в
глаза все, что о нем думаю, — даже нестрогое мартюшовское
воспитание не позволяло спорить по принципу «сам дурак». Но на претензии
ответила достаточно горячо:
— Да, мой пиджак — почти шинель Грушницкого, с ежовым ворсом. А кто
виноват, что учитель не может прилично одеться? В магазине товары продают
только передовым дояркам. Даже хлеба нам не продают. Мы дрова рубим сами, школу
ремонтируем сами. Мы кто — подсобные рабочие? Крепостные?..
Товарищ Миронов слушал молча и не удостоил меня ответом. Дослушав, встал
из-за стола, школу осматривать не стал, быстренько собрался и уехал в
Далматово. А через несколько дней вызвали нас, четырех директоров далматовских школ и зав. РОНО, в областной Курган и там мне
принародно объявили выговор за дерзкое обращение с начальством. Но, слава богу,
вскоре в наш магазин привезли немецкую шерстяную ткань специально для учителей.
Не знаю, был ли то отголосок моей «дерзости», или просто совпало. Так или
иначе, наконец-то я облачилась в приличный костюм, который носила много лет, а
потом перелицовывала и снова носила.
«Директорский» костюм носила, но с директорской должностью вскоре
пришлось расстаться. Нет, не сняли, а отправили даже «на повышение»: назначили
инспектором Далматовского РОНО. Но радоваться было
нечему: уже не по коротким маршрутам своего села, а по всему району пришлось
мотаться пешком в любую погоду — транспорта в РОНО не было. Однако главная беда
заключалась даже в другом: смысл моей должности, как я ее понимала, — не
надзор, а оказание методической помощи, между тем моего «неполного высшего»
образования для выполнения этой миссии было маловато, я сама это чувствовала.
Жизнь подсказывала, что необходимо учиться дальше. Попросила отпустить меня на
учебу — и беспрепятственно отпустили.
В пединституте после моего двухлетнего «учительского» можно было не
начинать с первого курса, а продолжить, сдав разницу. Что я и сделала, поэтому
поступила сразу на третий курс Шадринского
пединститута. А жить-то не на что. Нашла дополнительную работу: устроилась
учительницей вечерней школы (ШРМ) при железнодорожной станции Шадринск.
Казалось, тут будет легче, чем в Широкове: нет на мне директорских забот, и
ученики-железнодорожники — ребята дисциплинированные и старательные, с ними
таких проблем, как с детдомовцами, конечно, не будет (и не было). Но скоро
обнаружилась другая трудность: за день взрослые школьники так «накувыркаются», что вечером на уроках засыпают. И у меня
это вторая трудовая смена, а после занятий еще четыре километра до дому топать.
Ладно бы только усталость, темнота и непогода, а то ведь могли случиться
неприятности и посерьезней. Однажды меня на самом деле пытались ограбить.
Припугнула налетчиков именем Мишки Волкова — моего старого приятеля,
детдомовца, защищавшего студентов от грабителей в районе вокзала. Имя их
впечатлило — отступились.
Учебный год в ШРМ все-таки выстояла до конца, даже за успешную учебно-воспитательную
работу получила благодарность. Но совмещать учебу с работой в таком режиме не
было ни сил, ни здоровья, и я оставила институт, вернулась в обжитой Далматовский район. Там мне сразу же нашли вакансию:
назначили директором Тамакульской средней школы.
Школу я застала изрядно во всех отношениях запущенной и начала с
«наведения марафета». У входа в здание поставили корыто, чтоб, прежде чем
войти, ученики (а учителя тем более) смывали грязь с сапог (сапоги почти у всех
были резиновые). Мало того, на втором этаже во всю длину коридора расстелили
ковровую дорожку, но запретили на нее ступать в сапогах, даже если они вымыты в
корыте: грязь на рельефных подошвах все равно ведь остается. Никто не счел
такое распоряжение самодурством: все правильно поняли его причину, и надо было
видеть, как ученики, поджав животики, бочком пробираются в классы,
добросовестно оберегая наш символ порядка и красоты. Но, поупражнявшись таким
образом в эквилибристике, все быстро оценили разумность требования приносить с
собой сменную обувь. Благо обзавестись какими-нибудь тапочками во второй
половине 1950-х было уже несложно.
Год работы Феклы Трофимовны в Тамакуле запомнился ей разными событиями — значительными и
не очень, но по большей части невеселыми. Был, например, малый пожар: сгорела
поленница школьных дров. Потом попала в мотоциклетную аварию, с ног до головы
перепачкалась в грязи, порвала одежду. Под подписку о неразглашении (!)
получила сообщение о реабилитации отца, расстрелянного в 1937 году в качестве
«японского шпиона». Получила из райкома разнарядку для школы: засадить 5
гектаров пашни кукурузой. При посадке ее следовало сразу же полить, а воды не
было. Распорядилась, чтоб сажали без полива, и привередливая «царица полей» в
ожидаемые сроки не взошла. На директора школы наложили «контрибуцию», оценив
убытки в 17 тысяч рублей. Школьный парторг, точно зная, что директор не
виноват, но не смея вступить в спор с райкомом, предложил учителям разрешить
конфликт «по-домашнему», скинувшись по тысяче. Но конфликт разрешился еще
проще: прошел хороший дождь — и кукуруза хорошо взошла и прекрасно выросла.
Все это вместе переполнило чашу терпения. Фекла Трофимовна
отправилась в РОНО и заявила заведующей: «Не хочу быть директором. Вот вам
печать. И пусть меня садят». (Печать была как бы символом власти, этаким
скипетром или «державой». Посадить же за самовольный уход с работы в том году
действительно еще могли.) Заведующая отнеслась к ней сочувственно и
посоветовала сдать школу кому-нибудь тайком и уехать будто бы в отпуск, но подальше.
Видимо, она была разумная женщина и хорошо понимала меняющуюся обстановку в
стране. Начиналась хрущевская «оттепель», режим смягчался, отменили уголовное
наказание за опоздание и даже самовольный уход с работы, значительная часть
полномочий распорядительной власти передавалась из центральных министерств в
местные совнархозы. Кстати, как раз в то время и я тоже, не до конца отработав
после техникума положенные три года по министерскому распределению, исхлопотал
в Среднеуральском совнархозе разрешение уйти с завода на учебу. Вот и Феша приняла совет своей начальницы и поступила на
филологический факультет УрГУ имени А.М. Горького.
Так мы с ней и стали однокурсниками.
Студенческие годы
Вообще-то не такой уж новой была для Феши
университетская жизнь. По-прежнему — на грани нищеты: как ни скудна была
зарплата директора деревенской школы, а студенческая стипендия все равно
меньше; как ни тесны были деревенские углы, но не сравнить их с ульем
студенческого общежития. Феша вспоминает, что при
сдаче вступительных экзаменов была поселена в спортзале, где было расставлено
около ста коек. От себя добавлю, что на первом курсе она жила в общежитской
комнате, которая представляла собой аудиторию на верхнем этаже учебного здания,
уставленную кроватями почти впритык. Потом достроили новое общежитие — и наш
курс в том поучаствовал, — но мест все равно не хватало, втиснули по пять
человек в четырехместные комнаты.
Кстати, девочкам, которым выпало жить вместе с Фешей, очень повезло: она их опекала в житейском плане
(жили коммуной: экономия времени и скудных средств) и была для них эталоном
отношения к учебе.
И круг ее общения изменился не так уж радикально. «Переписываюсь с широковцами
и тамакульцами, — вспоминает она. — Мои
восьмиклассники оказались пишущими». И на нескольких страницах Фекла
Трофимовна цитирует письма своих недавних учеников. Они делятся с ней горестями
и радостями своей жизни после ее отъезда, но по некоторым фразам создается
ощущение, что хоть она и уехала, но продолжает оставаться среди них, продолжает
вершить свою учительскую миссию. «…Ачимова учится
плохо, — пишет ей девочка, все еще чувствующая себя ее ученицей. — Вы
как-нибудь подействуйте на нее»; «Я буду всегда чувствовать Вашу поддержку, —
пишет другая, — а здесь Вы помочь ничем не можете, понравился мне мой школьный
товарищ…» Подобных писем приходило Феше очень много.
Думаю, что прежние ученики занимали в ее университетской жизни, по крайней
мере, не меньше места, нежели однокурсники.
Но с однокурсниками у нее тоже как-то сразу сложились
дружеские отношения. Когда в своих воспоминаниях Фекла Трофимовна дошла до
общих наших с ней друзей студенческих лет, она предпочла не сочинять новый
текст, а просто процитировала мою давнюю статью на ту же тему. Видимо, картина,
подобная той, что я изобразил, отложилась и в ее памяти. Поэтому воспроизведу
здесь ту же цитату по «первоисточнику», чуть иначе сделав сокращения, чтобы
отчетливей оттенить мысль, важную, мне кажется, и для понимания нового витка
судьбы самой Феши. Наш курс формировался под прямым
воздействием только что наступившей хрущевской «оттепели». Произошло заметное
ослабление «режима», получили гражданские права те, кто вчера был их лишен,
новые возможности пробудили новые надежды. Время было яркое даже не потому, что
мы были молоды: помолодела, несмотря на все пережитое и еще переживаемое, сама
страна. Хотя нутром мы чувствовали, что это еще не весна, а только оттепель.
«…Курс был небывало пестрым по возрастному составу. Поступило некоторое
количество вчерашних школьников (по преимуществу медалистов, иным было не
пробиться), зато обнаружились среди нас и настоящие “ветераны” (конечно, на
общем юном фоне).
Лева Липатов успел даже повоевать в последние месяцы Великой
Отечественной войны <…> Имея живой ум и собственное небанальное суждение
обо всем, заядлый спорщик по разным мировоззренческим вопросам, он остерегался
высказываться публично, особенно старался не встревать в споры с политическим
оттенком. <…>
Тридцать было и Кириллу Андреевичу Тико-Дикосу
— мы его и тогда часто величали по имени-отчеству. Не потому, что почитали
таким уж “взрослым”, а просто ему шло. Коренастый, неторопливый, степенный и
совершенно лишенный позы; громкоголосый певец и страстный книгочей <…>
Кирилл Андреевич родом был из Евпатории, его тоже где-то в конце войны
призвали в армию, но будто бы из-за дистрофии (а может, и по анкетным данным)
зачислили в стройбат. А пока он служил, его семью — дружный клан крымских
греков — выселили на Северный Урал. <…>
Но самой необычной студенткой, несомненно, была Феша
Андреева. Происходила она из семьи спецпереселенцев-“кулаков”. <…> Про ее
“кулацкие” корни мы тогда не знали, но довольно быстро просочилось (не от нее
самой, а то ли с кафедры, то ли из деканата), что до поступления к нам на
дневной курс она 12 лет работала в школе, из них 10 (десять!) директором. Потом
явилось и подтверждение: два года спустя к нам же, на первый курс филфака,
поступил один из ее учеников — Саша Падерин.
<…> И так случилось, что поселили его в комнате общежития, где жили мы с
Кириллом и Степой Гончаровым. И когда Феша к нам
заглядывала или когда просто заходил разговор о ней в ее отсутствие, Саша
называл ее не иначе как Феклой Трофимовной и
отзывался о ней очень почтительно. Надо сказать, что мы все вполне разделили
это отношение, хотя звали ее все-таки Фешей»6.
Все именно так и было.
Но прерву цитату «из себя», чтобы рассказать чуть подробней о
«Саше» — Александре Александровиче Падерине,
поскольку он запечатлен и в воспоминаниях Феши, и мы
с ним общаемся по сей день.
Еще до встречи на факультете почти на равных (он студент, но
и его недавняя учительница — студентка, только двумя курсами постарше) Саша
регулярно писал ей письма, а она со свойственной ей прилежностью отвечала.
Когда же оба окончили учебу и разъехались в разные концы страны, их переписка
возобновилась. «Саша
писал много лет о своей жизни, учебе, путешествиях (из Москвы, Ленинграда,
Свердловска и др.), о своей будущей жене Альбине (“хочу познакомить Вас с ней
хотя бы заочно”). <…> Письма Саши удивительны, из них можно составить
сентиментальный роман». Еще бы: Александр Александрович все время жил
интересной жизнью — было о чем рассказать любимой учительнице. Вскоре после
окончания университета поступил на военную службу — стал военным журналистом,
работал в окружной газете «Красный боец», служил в воинской части в Чебаркуле,
преподавал в военном училище во Львове, учился в аспирантуре Военной академии
имени М.В. Фрунзе в Москве, защитил кандидатскую по истории, после чего лет
двадцать работал в Институте военной истории Министерства обороны, участвовал в
создании ряда фундаментальных военно-исторических трудов, в том числе
15-томника «Великая Победа». Вышел в отставку в звании полковника, а не так
давно они с женой (да, той самой Альбиной, упомянутой в письме к Фекле Трофимовне)
переехали из Москвы в Екатеринбург — поближе к родственникам. Время писем ушло,
но стала доступней телефонная связь (Фекла Трофимовна живет нынче в
Каменске-Уральском), и Сан Саныч ей при случае
звонит.
Подчеркну, что Саша Падерин был
один из многих Фешиных учеников, с кем она вела
многолетнюю переписку. Сколько интересных характеров, судеб!.. Гена Мошкин («ироничный, гармонист, умница, с
легко ранимой душой, болел за всех»), окончивший горный институт, писавший
ей из Бурятии и, к великой печали, рано умерший от рака. Люда Маслова
(«писала мне из Шадринска, Красноярска, Хабаровска, Свердловска,
Днепропетровска, Сочи. Ее письма — целая поэма. Умница, инженер, художница,
ироничная, мужественная, деловая, экономист от Бога»). Юра Ванюков
(«баянист, друг Мошкина, веселый человек, деловой, обладавший недюжинным
художественным вкусом, умеющий добиваться поставленных целей»)…
Однако я прервал, не закончив, выписку из той давней моей
статьи. Феше показался важным еще такой момент:
«…Наш курс состоял из людей, обладавших определенным (в некоторых случаях
весьма основательным и непростым) жизненным опытом, и тем был непривычен для
факультета. Это был своеобразный вызов времени, обращенный к преподавателям.
Ибо преподаватели как раз в большинстве своем были молоды; те, кто больше всего
имел дело с нашим курсом и оставил особенно глубокий след в нашей коллективной
биографии, были ровесниками старших из нас. Лидии Александровне Кищинской, Эре Васильевне Глазыриной (более молодые
выпускники филфака помнят ее уже как Кузнецову), Александру Константиновичу
Матвееву было каждому в год нашего поступления где-то около тридцати, Владимиру
Владимировичу Кускову — аж тридцать семь, Михаилу Адриановичу Батину и Ивану Алексеевичу Дергачеву — они уж и вовсе
казались ветеранами — было хорошо за сорок, но еще довольно далеко до
пятидесяти. <…>
…Размытость возрастных барьеров стала если не главной, то первой причиной
того, что между курсом и наставниками сложились отношения партнерства — очень
доверительного и уважительного, даже дружеского с обеих сторон, однако без
намека на упрощение и панибратство. <…>
Более всего, однако, нас всех объединял не возраст, а внезапно
раскрывшиеся для нас горизонты. <…> Все почувствовали, что можно и нужно
жить иначе — по правде и справедливости. <…> Помнится, особенно
откровенен был Иван Пименович Плотников, который вел семинары по истории КПСС,
и мы любили… ну, не то чтобы этот предмет, даже, пожалуй, и не семинары, а
просто этого душевного человека. <…>
На нас, пришедших на факультет отнюдь не из элитарных школ гуманитарного
профиля (таковых и не было тогда), обрушилась ошеломляющая лавина шедевров
мировой культуры, по силе воздействия, несомненно, превосходившая поток
“возвращенной” литературы, настигший нас три десятилетия спустя. <…>
…Не припомню, чтоб на нашем курсе кто-нибудь когда-нибудь воспользовался
шпаргалкой. На других-то, бывало, за особую доблесть почитали, а у нас
осуждалось курсовым общественным мнением. Брезговали мы таким способом
получения хороших оценок. <…>
Не были у нас в чести ни ловкачество, ни корыстолюбие, ни карьеризм. Тут
не было “комсомольской”, идейной нетерпимости (наигранность, фальшь тоже не
любили), а было просто брезгливое отношение к человеческой непорядочности, ко
всякому паскудству»7.
Вот такая атмосфера царила на нашем курсе, и как она у нас
образовалась — одной причиной не объяснишь. Сказались и «оттепельное» время, и
замечательные человеческие качества наших наставников, и гуманистический
потенциал русской и мировой литературы, ставшей главным предметом нашего
изучения. Но не в последнюю очередь образовалась она по той причине, что вместе
с нами учились Лев Владимирович Липатов, Кирилл Андреевич Тико-Дикос
и, конечно, Фекла Трофимовна Андреева, Феша. Ее
присутствие на курсе было в нравственном плане особенно значимым, с этим
утверждением, я думаю, не стал бы спорить никто из наших однокурсников.
О студенческих годах Фекла Трофимовна вспоминает немного.
Вспоминает, в частности, о том, как они вдвоем с Надей
Гашенко ездили на практику в Ленинград, в Пушкинский дом, побывали во многих
музеях северной столицы, сумели побывать даже в «режимном» Кронштадте и
съездили в пушкинское Михайловское.
Надя поступила на наш курс сразу после школы и была в
возрасте Фешиных учеников. Ей, я думаю, очень
повезло, что в общежитии ее поселили в той же комнате, где жила Феша. После окончания университета Надежда Яковлевна была
направлена по распределению в Карагандинскую область (Казахстан), где работала
в школе — стала очень хорошей учительницей: думаю, Фешино
влияние. К сожалению, рано умерла, а меня разыскала в интернете ее дочь Таня,
живущая сейчас с мужем и детьми в Германии. Память о нашем курсе оказалась
дорогой и для Тани.
Вспоминает Феша и несколько
забавных случаев из разряда «заучилась».
Обнаружила: не законспектирована одна статья о Толстом. Побежала в
библиотеку им. Л.Н. Толстого (благо — рядом), взяла статью и принялась
конспектировать, забыв, что моя очередь готовить обед коммуне. То-то перемыли
мне кости…
Сдавала экзамен по русской литературе XIX века И.А. Дергачеву. Попался
Огарев. Сдать-то сдала, но не блеснула: надо же было что-то из его стихов
рассказать наизусть. «А можно, — спрашиваю экзаменатора, — я вам после каникул
что-нибудь наизусть прочитаю?» Иван Алексеевич пожал плечами: «Пожалуйста».
Прошел февраль, потом март. А в апреле, встретив меня в коридоре, он вдруг
поинтересовался: «Как поживает наш Огарев?» Остолбенение сменилось африканским
жаром. «Простите, совсем забыла». — «А я помню. Вы же сами напросились». Отодвинув
все дела, принялась учить. А он, конечно, больше не спросил.
Сдавала Толстого и Достоевского В.В. Кускову. Все шло прекрасно, Владимир
Владимирович, уже передавая мне зачетку с честно заработанной пятеркой, вдруг
спросил: «А чем закончилась “Анна Каренина”?» Я растерялась: «Не знаю». — «Но
роман вы, надеюсь, читали?» — «Конечно». — «Так постарайтесь вспомнить». — «Не
знаю». — «Ну, а фильм вы смотрели?» — «Не знаю». Владимир Владимирович
пристально посмотрел на меня и посоветовал: «Пойдите выспитесь и постарайтесь
вспомнить». Выскочив в коридор, я потерла холодными руками пунцовые щеки,
шмыгнула носом — и как-то вдруг все вспомнилось. И еще вспомнилось, как
однокурсница Ира Селаври говорила: «Не спишь ночь —
утром забудешь все. Даже свою фамилию». Много лет потом я советовала своим
студентам непременно высыпаться перед экзаменом.
На четвертом курсе разъехались в школы области (не хватало учителей),
учились в тот год заочно. Мне довелось работать в ШРМ города Асбеста. Асбестовские школьники-вечерники были старательными,
любознательными и общительными. Мы с ними потом еще долго переписывались.
На пятый курс — на дневное обучение — возвратились уже не все: кто-то
обжился в глубинке, оценив разницу между зарплатой и стипендией, некоторые даже
обзавелись семьями. И завершали учебу заочно. Но на всю жизнь остались для
курса своими.
У меня хранится большой рисунок, подаренный сокурсниками. Во всю площадь
большого ватманского листа изображена книга, на ней заголовок: «Ф.Т. Андреева.
Некоторые проблемы льноводо-ткацко-сермяжно-посконно-дерюжной диалектологии. Том XCVIII». Как
в воду глядели: после окончания университета буду в педвузах преподавать курс
русской диалектологии.
Но в этой шутке, как обычно, была большая доля правды. Я сама ведь с
детства изъяснялась на деревенском диалекте, а когда начала работать в школе,
не сразу смогла от него избавиться. Университетские занятия по «диалектолёгии» (так произносил это слово наш преподаватель
Арсений Моисеевич Пашковский) для кого-то были чуть ли не путешествием в другую
страну, а я попадала в родную стихию. Между тем кафедра языкознания как раз
начинала большую, на десятилетия, работу по изучению уральских говоров, уже
первокурсников стали отправлять по селам собирать диалектную лексику — на
диалектологическую практику. Так что мой изначальный языковой опыт, от которого
я с трудом избавлялась, оказался вдруг моим преимуществом, и скоро я стала на
кафедре своим человеком. Потом даже прирабатывала на кафедре в должности
лаборанта. И тему дипломной работы выбрала очень похожую на ту, что обозначена
на дружеском шарже: «Льноводство, прядение и ткачество в говорах Среднего
Урала». Иллюстративный материал к ней — образцы тканей — помогла мне подобрать
мама, она и на защите присутствовала. Работу оценили на «отлично», а потом ее
зачли вместо реферата при поступлении в красноярскую аспирантуру.
А после защиты диплома, оставаясь еще лаборантом, повезла первокурсников
на диалектологическую практику в Асбестовский район.
Получив дипломы, мы разъехались в разные концы страны. Сначала со многими
переписывались, даже встречались по юбилейным датам, но жизнь брала свое.
Кто-то терялся — обрывались связи, кто-то уходил из жизни. Но помню всех.
Студенческие годы были солнечными, самыми светлыми в нашей жизни.
Врастание в Сибирь
О моем распределении еще до защиты диплома похлопотал наш декан И.А.
Дергачев. Позже мне довелось прочитать его письмо, адресованное проректору по
учебно-научной работе Абаканского пединститута. В том письме Иван Алексеевич
спрашивает, какие предметы мне могут поручить вести и как обеспечат жильем.
«Тов. Андреева, — пишет декан, — очень серьезный, хорошо подготовленный,
политически грамотный работник, пользующийся заслуженным авторитетом».
Не могу удержаться от комментария. «Политически грамотный
работник, — это была сакраментальная формула кадровых документов советского
времени, как бы свидетельство о благонадежности. А Иван Алексеевич, между
прочим, слыл ортодоксом. И если он эту формулу применил к недавней «спецпереселенке», происходившей «из кулацкой семьи», дочери
«врага народа», — значит, «оттепель» уже разгулялась всерьез.
Видимо, переписка уральского декана с ректоратом южносибирского
педвуза привела к результату, устроившему обе стороны, поэтому с 16 августа
1962 года я уже числилась старшим преподавателем кафедры русского языка
Абаканского пединститута.
Свердловск начала 1960-х не отличался красотой и уютом, но столица
Хакасии в сравнении с ним выглядела совсем уж провинциально. Почти все улицы
(кроме проспекта Ленина и немногих, к ней примыкающих) не заасфальтированы,
чуть подует ветер — песок хрустит на зубах. Правда, было и преимущество: нет
индустриального шума, а вдоль дорог растут ирисы. Тихо было и в институте — не
то что в школах, где стоит неумолчный гомон.
Нам с мамой поначалу выделили для жилья комнату в учебном здании, с
цементным полом, — до нас там помещался комитет комсомола (позже дали
двухкомнатную квартиру в преподавательском доме). Непривычна была институтская
тишина, но к тишине привыкнуть легче, чем к изнуряющему шуму.
Атмосфера института и кафедры мне сразу понравилась: преподаватели
интеллигентны, заботливы, доброжелательны. Дружат между собой и со студентами.
Как-то просто и естественно приняли они и меня в свою среду.
Научно-педагогический уровень коллектива оказался тоже достаточно
высоким, много кандидатов наук. Проректор и мне сразу определил задачу: надо
выступить на конференции в каком-нибудь иногороднем вузе, чтобы «произвести
впечатление», и поступать в заочную аспирантуру. Произвела. Поступила. Институт
всячески способствовал моему врастанию в научную среду: любую командировку на
научную конференцию давали без разговоров — хоть в Красноярск, хоть в
Ленинград, хоть в Москву. Даже в Румынию позволили съездить (правда, в качестве
туриста).
Преподаю русский язык на хакасском отделении, меня же назначили и
куратором хакасской группы. Ребята-хакасы старательны, дружны, скромны,
сплоченны, ответственны, работящи. Многие танцевали в ансамбле «Жарки». Меня
приглашали на дни рождения, которые отмечались обычно всей группой. Даже моя мама
с ними подружилась.
Я с удовольствием ходила на работу, с удовольствием читала лекции
населению, посещала хакасские школы, и не только в самом Абакане. При этом не
обходилось без приключений.
Как-то поехала в сельскую школу, находящуюся в изрядном отдалении от
автобусной трассы. Заранее предупредила шофера автобуса: мне, мол, надо в
такое-то село. Он остановил автобус посреди голой степи, махнул рукой налево:
«Вам туда, пять километров». Огляделась: ни деревца, ни колышка, лишь на
горизонте маячат Саяны. Каблуки утопают в песке, протираю очки. Вдруг с юга
понеслась стена песка, все завихрилось, и я закрутилась и потеряла направление.
И тут из песчаной тьмы послышался отборный мат: «…Куда тебя несет? Здесь же
волки!» — «В Калининскую школу», — отвечаю. «Падай в сани. Быстро!» — приказал
возница. И довез меня прямо до школьного крыльца. Я долго отряхивала солому с
пальто, выплевывала песок изо рта.
Так познакомилась с хакасской «целиной». Местные власти послушно
выполняли указание Никиты Сергеевича: распахивали пески, совершенно непригодные
для земледелия. Хакасы никогда прежде не пахали, не сеяли — занимались
скотоводством. А когда распахали «целину», появились песчаные бури, но кукуруза
(или пшеница, в данном случае без разницы) расти не захотела.
В обратный путь до автобусной остановки проводила меня заведующая школой.
А еще запало в память путешествие в подшефную школу, где моя хакасская
группа проходила практику. До места оставалось километра три, когда заглох
мотор. Вроде и недалеко, а дороги нет, куда идти — неведомо… В результате той
поездки подхватила экссудативный плеврит, месяц провалялась с ним в областной
больнице.
Моя хакасская группа училась во вторую смену, расходиться по домам было небезопасно.
Одного мальчика — Васю Килижекова — однажды избили
хулиганы. Мы решили провожать тех, кто живет далеко, а заодно попытаться найти
Васиных обидчиков.
Имея опыт работы с буйными детдомовцами, я даже попыталась учить своих
подопечных, как отразить нападение. Но как-то в подобную ситуацию попала сама.
Возвращаюсь после лекций домой, открываю дверь тамбура, а навстречу мне из
подвала возникает отвратительная рожа. Ноги подкосились, я так и села на пол. А
варнак ухватил мой портфель и скатился обратно в подвал. Идти домой не
решилась: напугаю маму. Постучала к соседу. Николай Иннокентьевич Изосимов,
преподаватель психологии, взял фонарик, и мы с ним вдвоем отправились в подвал.
Злодея и след простыл, зато на полу валялся мой опустошенный портфель, а рядом
— горка тетрадей: все его содержимое. Не оценил, стало быть, налетчик добычу.
Затолкав тетради в портфель, зашла вначале к Изосимовым, где меня отпоили чаем,
а уж потом, успокоившись, — домой. На следующий день студенты надо мной
потешались: теория — одно, а практика — другое. С тех пор провожали домой и
меня.
К слову, еще одна моя коллега ходила по вечерним улицам с кошечкой за
пазухой: рассчитывала в критической ситуации выцарапать ее острыми коготками
глаза налетчику. К счастью, испытать эту теорию на практике ей не довелось.
А деканом у нас был Николай Георгиевич Доможаков
— ученый-лингвист, поэт, переводчик, прозаик, автор первого романа на хакасском
языке («В далеком аале»8), председатель хакасской организации Союза
писателей. Однажды он пригласил меня посетить сельскую школу, где мои студенты
проходили педпрактику. Там он устроил для них и для меня ночной поход к горе
средь ровной степи. Гора у хакасов считалась священной. Остановив нас в
отдалении, Николай Георгиевич отправился на гору один, чтоб послушать, что
скажут духи. Некоторое время спустя возвратился расстроенный: «Зря взял тебя,
русскую. Духи не стали со мной разговаривать».
А меж тем я училась заочно в аспирантуре Красноярского пединститута. Моим
научным руководителем была Анна Алексеевна Скворцова, завкафедрой русского
языка. Она совершенно бескорыстно сделала для меня много добра. Приезжая в
Красноярск, я жила у нее дома, а не в аспирантском общежитии, она делилась
своими знакомствами с ведущими российскими лингвистами; не имея возможности
приехать на мою защиту в новосибирский Академгородок, позвонила тамошним своим
друзьям, чтобы взяли меня под опеку. При этом никаких особых интересов,
связанных с моей персоной, у Анны Алексеевны не было, я была просто одной из ее
аспирантов. А аспирантов через ее руки прошло тридцать человек, семеро из них
со временем стали докторами наук. Сама же Анна Алексеевна оставалась при этом
кандидатом и доцентом.
Я опускаю большой — страниц на двадцать пять — раздел
воспоминаний, посвященных одиннадцати абаканским годам Феклы
Трофимовны. В воспоминаниях много подробностей, много имен, сопровождаемых
самыми лестными словами. Целыми страницами цитируются письма, которые ей уже
после отъезда из Абакана не один год посылали и ее коллеги по институту, и
бывшие ее студенты.
(«На память об абаканских студентах, преподавателях и родителях у меня осталось
81 письмо, 225 открыток, 73 фотографии. О каждом преподавателе, как и о каждом
студенте, можно писать поэму. Абаканский период был солнечным, радостным».) Из
всего этого обширного материала с очевидностью следует, что те годы были для Феши запредельно напряженными, но и счастливыми. Уже
полностью отошли в прошлое ограничения и притеснения, связанные с «кулацким»
происхождением и ссылкой, стало возможным совершать познавательные путешествия
по бескрайным просторам страны — от заполярного Норильска до Самарканда и Хивы
— и даже за границу. Зеленая улица открылась и в науку. Рядом — сподвижница
мама, сестры, племянники. Вокруг — коллеги и студенты, душевные, отзывчивые
люди. Перегруженный трудами организм иногда уже давал сбои, но здоровье можно
было поправить в приличной клинике или на кавказском, например, или
прибалтийском курорте. Профсоюзный комитет не отказывал в путевках. А
неиссякаемая жажда реализовать себя в радостном и полезном труде подкрепляется
еще не ушедшей молодостью и жизнелюбием. Жизнь не стала легкой, но была уже
ясной и предсказуемой; намечавшиеся впереди повороты не пугали возможными
осложнениями, но притягивали новыми возможностями.
Такой поворот случился у Феклы
Трофимовны в 1973 году: она приняла приглашение на должность доцента в
Тобольском пединституте.
Тобольск, Шадринск и снова Каменск
Тобольск после солнечной и пыльной Хакасии внушал священный ужас. Грязь,
грязь и грязь. Старый город утопает в грязи, без резиновых сапог жизнь не
мыслится.
Квартиру в Абакане мы сдали и получили о том справку. Здесь обещали такую
же, но велели подождать, а пока определили (с мамой и племянниками) в общежитие
(приспособленная для жилья старая конюшня, «удобства» во дворе).
На кафедре приняли хорошо. Студенты разные — умные и не очень,
старательные и ленивые. Не зря тоболяки утверждают,
что в этом городе живут потомки революционеров и контрреволюционеров.
Работаю спокойно, читаю лекции по стилистике и исторической грамматике,
веду спецкурс по культуре речи, руковожу студенческими курсовыми работами и
практикумом по русскому языку. Инициировала создание на кафедре стилистической
картотеки (собрано более 7 тыс. карточек). Участвую в научных конференциях в Чите,
Таганроге, Пензе, публикую тезисы и статьи. Читаю лекции для населения.
Избирают в разные органы институтского самоуправления, привлекают к
инспектированию школ.
А в 1974 году направляют подучиться на факультете повышения квалификации
в Московском пединституте им. В.И. Ленина. Счастливые месяцы: широкий круг
профессионального и дружеского общения, обширная культурная программа…
Словом, жизнь била ключом.
Однако потом вдруг возникло осложнение. Сменился проректор по
учебной работе. Чиновник от науки, пришедший на эту должность, оказался
человеком высокомерным, чванливым, требующим чинопочитания. У Феклы Трофимовны с мартюшовского
детства было обостренное восприятие несправедливости, так что отношения с новым
начальником у нее скоро испортились, и невесть чем бы обернулась взаимная
неприязнь, если бы не подвернулся вариант: в Шадринском пединстиуте
объявили конкурс на замещение вакансии заведующего кафедрой русского языка.
Многоопытный доцент, ученый-лингвист, известный и уважаемый в профессиональных
кругах, Ф.Т. Андреева представила документы — и выиграла конкурс. С ноября 1976
года Фекла Трофимовна стала заведовать кафедрой в вузе, знакомом ей еще с доуниверситетской юности. Однако с тех пор прошло 20 лет.
Пединститут вырос. И здание расширилось, и квалификация
преподавательского коллектива повысилась. На кафедре, которую я теперь
возглавляла, было четверо кандидатов наук, для той поры — много.
Но какой-то неприятный душок появился в атмосфере. Выступает, к примеру,
замдекана перед заочниками: «Вы еще только выходите из вагона на станции
Шадринск, а мы уже знаем, о чем вы говорите». Это как же понять? На одном
собрании я похвалила абаканских студентов: мол, старательны и лекций не
пропускают. Это было воспринято как проявление антипатриотизма.
А то вдруг кафедра литературы возревновала: я посягнула на их «территорию»,
прочитав публичную лекцию о посещении пушкинских мест. Словом, то оттуда, то
отсюда доходили отголоски подспудных интриг по разным, часто ничтожным,
поводам.
Однако с научно-педагогической работой было все в порядке. Периодически
выходили мои статьи в разных научных сборниках, я побывала и выступила на
конференциях в Челябинске, Бийске, Новокузнеце.
Солидную конференцию мы сами подготовили и провели в Шадринске. И со студентами
было полное взаимопонимание — как-то даже газета «Шадринский
рабочий» о том написала (15.08.1979).
Но испытания и перегрузки прошлых лет все больше давали о себе знать, и,
когда в 1978 году проблемы со здоровьем обострились, я ушла с заведования
кафедрой, оставшись на ней в должности доцента, а в 1981 году подошел
пенсионный возраст — и я решила, что с преподавательской работы пора уходить.
И вполне понятная житейская причина тому была. С первых
самостоятельных шагов на педагогическом поприще Феша
опекала своих младших сестер — Нину и Клаву. Когда это было возможно (а иногда
и невозможно), держала их при себе: растила, кормила, учила. Потом и мама,
выйдя на пенсию, с ней (или с ними) постоянно жила. Но вот сестры подросли,
обзавелись собственными семьями, у них появились дети, а потом и внуки — надо
было помочь их растить. А у Феши своей семьи не было.
Почему? Наверно, ей не раз докучали этим вопросом. И как-то в городской газете
«Каменский рабочий» (3.07.1993) она опубликовала заметку под рубрикой «То ли в
шутку, то ли всерьез» — про то, как ее на протяжении полувека сватали. Заметка
сейчас передо мной, я подсчитал: получилось с 16 до 65 лет — 15 раз. И всякий
раз жених ее чем-то не устраивал: то слишком робок и забит, то хочет уйти к ней
от жены, то пьет, то «куркуль». «А замуж до сих пор хочется», — улыбнулась в конце заметки
67-летняя Феша. Но отказывала она всем «женихам»
легко, потому что все время была погружена в работу, между тем как, живя
постоянно с мамой и сестрами, одинокой себя не чувствовала. И вот работа вроде
как бы подошла к концу, а новое поколение семьи больше, чем прежнее, нуждалось
в ее помощи.
И совсем уже решился вопрос с уходом ее на пенсию, но в
институте сменился ректор, и новый ректор уговорил ее возвратиться на работу:
нянчиться, дескать, не сможешь, но будешь помогать деньгами. На новом витке
«карьеры» особую важность приобрели ее ответственное отношение к делу,
организационный и педагогический опыт, умение находить общий язык со
школьниками. Сначала Феклу Трофимовну назначили ответственным секретарем
приемной комиссии, потом назначили ее заведовать подготовительным отделением,
параллельно она занималась профориентацией школьников и привлечением
абитуриентов к поступлению в институт. Но не оставляла при этом и
научно-педагогическую работу: продолжала читать студентам лекции по
исторической грамматике, вела практические занятия, руководила
диалектологической практикой. Институт помогал ей поддерживать здоровье,
предоставляя путевки в санатории, а в 1986 году ее даже направили на курсы
повышения квалификации в МГПИ. Там удивились: в шестьдесят лет — повышение
квалификации? И посоветовали побольше посещать музеи, театры, концертные залы —
отдыхать. Совету она вняла: увидела самые знаменитые московские музеи, поездила
по культурным заповедникам в окрестностях столицы. Но и всю учебную программу
освоила сполна.
О втором приходе в ТГПИ Фекла Трофимовна пишет:
Этот период работы был самым динамичным: бесконечные поездки (в том числе
плавание на катерах, перелеты самолетами) в Сургут, Ханты-Мансийск, в другие
города. <…> Но 11 июня 1987 года все-таки уволилась с работы: поехала
нянчиться с внучкой рано умершей сестры Нины. Закончился трудовой путь.
В каком-то смысле — да, закончился. В отделе кадров
возвратили трудовую книжку. Но оказалось, что это было лишь начало нового этапа
работы, объем которой можно оценить не только в физических величинах (прежде
всего, огромный расход времени), но и тяжестью душевных затрат.
В мае 1989 года каменский краеведческий музей
провел Неделю совести. Меня повергла в шок представленная на выставке карта
«ГУЛАГ СССР». Сделала заявку директору музея Н.Г. Шестерниной на сбор
материалов по Мартюшу.
Дополнительным импульсом к углублению этих занятий стала для меня
траурная церемония перезахоронения жертв сталинских репрессий, состоявшая 9
сентября 1989 года на Золотой горе близ Челябинска. Мне довелось в ней
участвовать.
Активисты общества «Мемориал» занялись там раскопками и к тому времени
успели снять только три слоя в одном шурфе, но при этом извлекли останки
трехсот пятидесяти человек! Фотографии, сделанные во время раскопок, потрясают:
черепа с дырками от пуль, женские косы, пара детских валенок, в одном —
косточки…
На Золотой горе был расстрелян и мой отец, Андреев Трофим Кириллович, 39
лет, и многие мартюшовцы.
Извлеченные из земли останки уложили в 15 саркофагов, которые установили
в три ряда во вновь вырытой большой общей могиле. Перед собравшимися выступил
почетный председатель общества «Мемориал» Андрей Дмитриевич Сахаров — он
присутствовал на церемонии. Сахаров сказал: «Мы живем сейчас в состоянии
потрясения. Люди гибли на Руси во все времена — от чумы, от голода, от
продразверстки и насильственных переселений, но вершина гибели — 1937–1938
годы. Мы клянемся сегодня вечно хранить в наших сердцах память о погибших. Единственная
гарантия от беззаконий — создание правового государства. И мы создадим его».
Исполнение этой клятвы стало главным содержанием и смыслом
дальнейший жизни Феклы Трофимовны Андреевой. Ее и
раньше волновали эти вопросы, но работа в вузе и домашние дела не давали
возможности уделять много времени раскопкам в недрах истории. А теперь ее ничто
не отвлекало: «Сестер
выучила. Племянники получили высшее образование. Все разъехались. Мы остались с
мамой одни».
Помню ее маму. Когда я приезжал в Каменск, чтобы поздравить Фешу с 70-летием, именно знакомство с Фешиной
мамой произвело на меня особое впечатление. Гостей (ну, немного нас было)
привечала, пирогов напекла, уверенно распоряжалась в нашем скромном застолье
очень приветливая и энергичная пожилая женщина с крестьянским именем еще более
редким, нежели у дочери: Миропия. С изумлением я
тогда узнал, что Миропии Васильевне уже почти 95!
Но Миропия Васильевна дожила и до
ста; правда, на свой юбилей пирогов испечь уже не могла — силы не те. На столь
редкостный юбилей (он случился в декабре 2001 года) откликнулись власти:
управление соцзащиты района, управление соцзащиты города, глава города В.В.
Якимов и даже губернатор Э.Э. Россель! Все они прислали ей приветственные
адреса, а к каждому адресу был приложен еще и ценный подарок — книга «Город
Каменск-Уральский». Представляете: четыре экземпляра книги о родном городе в
подарок столетней старушке! Феша изумилась: почему
никому из человеколюбов не пришло в голову вместо
увесистой книги преподнести юбиляру хотя бы коробку конфет? Даже дешевле
обошлось бы.
Не знаю, успела ли Миропия
Васильевна прочитать подарочный фолиант: в апреле 2002 года она умерла…
О том периоде жизни, когда Фекла Трофимовна сосредоточилась
на реконструкции исторической правды, в переданной мне папке она сообщает
много, но, как я уже сказал во вступлении к этой публикации, это не столько
«повесть жизни», сколько подготовительные материалы к таковой.
Ну, а о чем бы она могла написать, если б следовала и далее
повествовательной манере? О том, как изучала архивные документы, как связывала
разорванные нити судеб? Такие книги пишутся, они бывают захватывающе
интересными, но это уже другой жанр. И я не стану влезать к Феше
в соавторы — восстанавливать год за годом цепочку событий тех десятилетий, когда
главным содержанием ее жизни стало восстановление исторической правды. Вместо
того хочу отослать читателя к ее книгам, особенно к главному ее труду — книге «Спецпоселение Мартюш», которую
при желании легко найти в интернете9.
2 Нынче поселок-спутник г. Каменска-Уральского. Его прошлому посвящена книга Ф.Т. Андреевой «Спецпоселение Мартюш» (Каменск-Уральский, 2004; изданная тиражом 1000 экз., она выставлена в интернете и доступна любому читателю). Это беспримерное историко-публицистическое исследование, где по архивным документам изучены судьбы всех, кто был сослан сюда в годы репрессий: кто, откуда, за что (точнее говоря, под каким предлогом), чем он занимался здесь, что с ним сталось потом.
3 Термин из документа, так что «спец» на самом деле означало «труд»: «кулаков» из ближних и дальних окрестностей Каменска собрали в Мартюше не для проблематичного «перевоспитания», а чтобы их привычными к труду руками ударными темпами строить Уральский алюминиевый завод (УАЗ).
4 Кстати, много это или мало? Даже самый подкованный экономист не даст вам внятного ответа на этот вопрос. Потому что, если посчитать с учетом всех инфляций и деноминаций, происходивших в стране за минувшие десятилетия, то эта сумма едва ли потянет на нынешние 33 копейки. Но я хорошо помню, что как раз в то время, о котором рассказывает Фекла Трофимовна, я в техникумовском буфете покупал пирожок с ливерной начинкой за 5 рублей, а случившийся в это время рядом старичок преподаватель отечески внушал мне, что такими пирожками легко испортить желудок, а ту же сумму на питание можно истратить более разумно. Впрочем, можно подойти к делу и с другой стороны. Рядовая (то есть без добавок с учетом получаемой профессии или за отличную учебу) студенческая стипендия на протяжении всех 1950-х годов была, помнится, 220 рублей. Прожить только на стипендию было невозможно, но прибавка к ней в 33 рубля выглядела на ее фоне довольно весомо.
5 Учительские институты, созданные в СССР в середине 1930-х годов в связи с введением обязательного семилетнего образования и резким увеличением числа семилетних школ, существовали наряду с педагогическими институтами. Они готовили учителей 5–7 классов. Обучение в них было двухгодичным, после чего выдавался диплом о неполном высшем образовании. В середине 1950-х годов их упразднили — преобразовали в педагогические институты или педагогические училища.
6 Лукьянин В.П. Остаемся шестидесятниками / Известия Уральского государственного университета. 2000/16. Проблемы образования, науки и культуры. Выпуск 9. С. 21–22.
7 Там же. С. 23, 24, 25.
8 Кстати, роман был экранизирован на Свердловской
киностудии. Фильм вышел на экраны под названием «Последний год Беркута» в 1977
году, уже после смерти писателя.
9 Отмечу вдогонку: подвижнический труд моей замечательной однокурсницы не остается незамеченным. В 2010 году Фекла Трофимовна Андреева была внесена в энциклопедию «Лучшие люди России» и получила соответствующую медаль. А три года спустя статья об исследовательнице ГУЛАГа из Каменска-Уральского была опубликована в американском журнале «Hoover Digest» (2013, № 3). «Фекла Андреева, — говорится в той публикации, — сохранила память о своей семье и о многих других семьях, переживших годы террора. “Если мы не сохраним историческую память, — говорит она, — мы будем продолжать делать те же ошибки”».