Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2017
Константин
Кравцов
— учился в художественном училище в Нижнем Тагиле, работал
художником-оформителем, журналистом, сторожем, дворником, реставратором,
преподавал гомилетику в Ярославском епархиальном училище и основы
религиоведения в Ярославском государственном университете. Окончил Литературный
институт. В 1999 г. принял священнический сан (РПЦ МП). Автор четырех книг
стихов. Публиковался в журналах «Знамя», «Новый мир», «Октябрь», «Интерпоэзия» и др., в различных антологиях. Лауреат премий
им. С. Есенина (1997), «Antologia» (2013) и Волошинской премии «За сохранение традиций русской поэзии»
(2014). Живет в Москве.
Дорога на старый Надым
Павлу Васильеву
1
«А
ну вставай, соколики, пора,
Пошел,
пошел!» Заезженный фокстрот
В
промоине соседнего двора
И
желтая, как осень, кобура —
У
лейтенанта дел невпроворот,
Торопится
— расстегнута уже,
И
грузовик вывозит из ворот
Лежащих
друг на друге неглиже
Соколиков
из цирка шапито,
И
сохнет на террасах бланманже.
Сочится
кровохлебкой решето,
Подправишь
в парикмахерской вихры,
Выходишь
на Арбат — и сам в авто
Как
миленький по правилам игры
Уже
сидишь. Не спрашивай за что —
Ошибки
нет. Прощайте, гусляры.
А
кровь, как ни бели ее с утра, —
Сквозь
известь чем прозрачней, тем видней
Подследственным:
тому — на севера,
В
край насмерть перепуганных теней,
Но
волчьи изумруды в том краю
Не
про тебя — каюк тебе, каюр.
Ты
просто невостребованный прах,
Орел
степной, листвы ненужный ком.
Сгребли
тебя — забудь о северах:
Подвал
и крематорий на Донском,
Где
Серафим акафистам внимал,
Но
все прошло, как с белых яблонь дым,
И
нет тебе дороги на Ямал.
Там
ветка не дотянута в Надым,
И
лед сосет невзрачный фитилек —
Арктический,
к примеру, василек, —
А
для чего на свет его извлек
Господь,
как тот оплаканный цветок, —
Спроси
у мертвых. Вряд ли между тем
Они
ответят. Мало ли зачем
Крутится
ветр в овраге? Или Блок
Зачем
к трактирной стойке пригвожден?
И
сам ты — для чего ты был рожден,
Скажи
на милость. Вьется голубок
Над
стынущей помойкой на Москве,
Царит
проточный ветер в голове,
А
то не ветер — легкий ветерок
Выносит
мозг в поток бегущих строк,
Где
гнул он мачту, парус напрягал,
И
рифмам нет конца, как будто срок
Мотаешь
день ночь, и срок немал.
2
Там
золотарник золотом истек,
Как
Витебский вокзал, как тот квартал,
Кукушкин
лен плывет, многоочит,
Сочится
чернотал, и краснотал
Сквозь
блеклый день струится и молчит.
Там
шпалы облаками затекли,
И
нет границы неба и земли,
И
кто бы нам сказал, куда из ям
За
нитью нить слоящийся, как бинт,
Выводит
нас воздушный лабиринт,
Оставив
на помин лицейский ямб?
За
нитью нить. Как в птичий перелет.
И
из пустого все не перельет
В
порожнее из нити из темна
Ни
дыма, ни курящегося льна
Бездонная
страна сходящих в ров.
Там
только пустошь ягельного сна,
Замерзшие
могильники костров,
Прожектора
заиндевелый зрак,
Там,
словно дым, застряв между миров,
Не
Бога видишь в небе, а барак,
Июньской
тундры жиденький покров.
Там
нары на крови, на нарах снег,
Сквозь
рваный свод сочится мерзлота,
Окрашен
ледяной Генисарет
Здесь
красною водой, и все в одно
Из-под
ребра текущее вино
Слилось
там, коченея без затей,
И
что тебе здесь надо, ротозей?
Взмахнет
крылами белая сова,
И
стынут полыньей кривых зеркал
Давным-давно
никчемные слова.
Не
Царское Село — старик Ямал
Отечество,
как ты ни проклинал
Его,
когда был юн и где хотел
Парил,
как пух, легок и пустотел
Свободный
ум, танцуя не фокстрот,
А
твист, но вышло все наоборот.
И
вот везде, полночный корабел,
Безмолвствует
Гомер, слепой как крот,
И
мертвый, весь в телегах, Вифлеем
Ест
голову свою, и глух и нем.
Пурга
ли в бесконвойных, неживых
Пространствах,
вой ли псов сторожевых —
Не
все ли нам равно? Искр‰влен рот,
По
перекресткам катится инжир,
Сквозь
потроха лучится рыбий жир,
А
теремок не низок, не высок,
И
пуля-дура, если не в висок,
Летит
тебе в затылок, пассажир.
3
Ты
— прах, ты невостребованный прах,
Развеянный
в немыслимых мирах,
И
тундра расстелилась ли, тайга,
Горюет
ли Наташенька одна,
Вся
в перьях, как морозная луна,
Всплывая
с неухоженного дна,
Опять
ли с Михалковым на юга
Помчалась
— все равно уже, милок:
Я
вышел весь, как вытекший белок, —
Лубянка
ведь, не в пепельницах здесь
Окурки
гасят — в яблоках глазных:
Течет
глазуньей выбитая спесь
С
крючка из мозга вырванной блесны,
Мешается
в линяющую смесь,
Расколот
скособоченный чердак,
И
выпучивший бельма богомол,
Молитву
вспомнив, молишься, чудак,
Седой
как лунь, скуластый, как монгол,
И
все бредут вдоль пристани огни.
А
говорили, помню, затаись,
В
каком-нибудь поселке на Оби
Женой,
в конце концов, обзаведись,
Пересиди,
куда ты, беркуток?
Всего-то
год, и, смотришь, кровоток
Идет
на убыль, там, глядишь, война
Списала
б, мать родна, с говоруна
Безумие
речей, и шерсти клок
Широкая,
вся в елочку, страна
Нашла
б в овце паршивой, но — как знать?
И
поздно пить боржоми: файв-о-клок
Окончен,
локоть без толку кусать,
И,
по ветру развеянный подзол,
Роняет
лепестки югорский мак,
Во
мраке озирается, и мрак,
И
тартар сам — не худшее из зол.
А
там меж тем недурственный музей
Заезжий
основал архимандрит
И
много просветительских затей
Осуществил,
а где и как убит —
Что
спрашивать? Ходи себе глазей
На
малицы, на нарты, на огни:
Текут,
лишь карандашик послюни,
Стихи
за нитью нить, и все пройдет,
Забудется,
но, может быть, они,
Пусть
нет тебя в помине, гусляра…
Смешно,
однако: птичий перелет,
Иртыш,
янтарный хрящик осетра,
Нарядное,
с иголочки, метро,
Весь
твой сезам не верящей слезам
Столицы,
— погляди, как здесь мокро:
Мочала
на колу и там и сям
Сиянием
полярным растеклись
По
всем ее излучинам, осям,
Заходишь
в избу — темень там да слизь:
Нахохлился
сластена Мандельштам,
Корит
Клычкова ладожский дьячок
И
мел развел бы в кружке корешам,
Но
где же кружка? Зубы на крючок,
А
русская поэзия — забудь,
И,
может, и тебя когда-нибудь
Не
вспомнит полоумная страна.
Но
что ж теперь? Не внял я ни хрена,
И
снегири повытекли, как ртуть
Белков,
и не удержишь карандаш,
И
не поймешь, за что они вот так,
Ведь
сразу говорил им: подпишу —
Не
бейте только. Ладно. Все ништяк.
Я
в Ахероне весла просушу.
Несите,
братцы. Гол я как сокол.
Обол
Харону — сталинский пятак,
Изгвазданный
соплями протокол —
В
архив, а салехардский зодиак
Забудь,
я говорю себе, забудь
Тот
санный путь и звездный частокол:
Паромщику
косматому обол,
И
ваши лица выступят сквозь муть
И
канут до того, как окоем
Займется
беглым перистым огнем.
P.S.
Прости меня. Всю ночь не мог уснуть:
Из
прорубей, из прорвы звездных ям
Бежит
невоскрешенная вода,
Приходит
словно тать заморыш-ямб,
Уходит,
оставаясь навсегда1.
Левкои
Николаю Клюеву
Проступит
явь забеленною кровью,
Занявшиеся
жатвой небеса
Сойдут
на землю, снегом нас укроют,
И
в нем прозреют краски, голоса.
Там
для рубах небесного покроя
Впотьмах
исходит нитями зерно,
И
в избяном раю твоем левкои
Впрядает
солнце в мерзлое рядно.
Икона
Александру Введенскому
Прозябнет-процветет,
вися на сваях
Бараков
детских — мокрых стойбищ крика, —
Весна,
и краски зиждутся, истаяв
До
костной ткани содранного лика,
Тряпичной
куклой вмерзшее страданье
Вербует
крестной славы очевидца,
Да
всякая былинка облачится
В
строку во исполнение Писанья,
В
сиянье, и предстанет иорданью
Та
полынья, что шире мирозданья
И
почернее черного квадрата.
Кругом,
конечно, Бог: горит, распята,
Звезда
твоей бессмыслицы бездонной
Над
выгоревшей облакопрогонной
Страной,
что, как сегодня ни убога,
Как
ни жалка, останется иконой,
И
ягелем горит изнанка слога.
Ребро
Осипу Мандельштаму
Меняли
торжищ выморочный срам
На
морок боен истово и стадно,
И
обмирал по-дантовски наглядно
Твой
ясеневый посох, Мандельштам.
С
ягненком-лирой в мужеских руках
Ты
в сердце века, царствуя над речью,
Свидетель,
вестник, странствовал впотьмах,
И
посох твой ледащую овечью
Вызванивает
явь нечеловечью,
И
вот полнеба в валенках, ногах,
Не
давит перекладина на плечи.
Горит
в ночи безгрешного труда
Над
гноищем, где влаги не исторгнешь,
Ребро
твое. И красная вода
Сбирается
в пробитые пригоршни.
Ласточкин хвост
Ирине Перуновой
Ожоги
и обмороженья, оружие массового пораженья,
И
прочие изображенья, и солнце, висящее над лазаретом
После
отбоя, почти как над тундрой: на тундру засмотрится —
Целых
три месяца спать не ложится. И если мы дети цветов —
То
цветов Заполярья: арктический лен и песчаный бессмертник,
Что
тише воды был и ниже травы на зырянских погостах
И
в ивняке, где висят на ветвях
Люльки
детей мерзлоты, их воздушные захороненья белеют,
Когда
запорошены, цитрами в чуждой земле —
Лишь
беззвучная музыка и мерзлота,
Золотарником
и волчьим лыком, кукушкиным льном
Зарастает
могильник разумом быстрых Платонов, Невтонов,
Но
где они, те зыбуны, муравейники, на какие сажало
Несговорчивых
девушек лагерное начальство? «Иногда, —
Комментирует
свой рисунок пером и тушью надзиратель Балаев, —
Во
влагалище вставляли растительную трубку-дудку
Или
бересту, свернутую трубкой, для входа муравьям, на ноги
Привязывали
распялку».
Распялка.
Сучья, крюки и рогатины, крючья Дали,
И
вот эта распялка, его муравьи, и вот этот
Котел
муравейника, солнечный луч
Сквозь
стену прошел, превращается в сук, и на нем на просушку
Можно
повесить истекшее время и твой
Ласточкин
хвост — не последняя ли из рогатин?
Солнечный
луч, лучевая болезнь, два медвежонка
По
ту и другую сторону озера сидят, друг на друга поглядывают.
Ушки
котла. Вот загадка попроще: белые олени без рогов и копыт
По
голубой тундре кочуют, серебряный ягель ищут.
Да,
облака. И бегут мураши. Роллс-ройс, под завязку набитый
Брюссельской
капустой, и роза в кабине роллс-ройса.
Стройное
дерево средь плавунов — лебедь.
Дерево
— не деревцо: северным аборигенам видится все
Больше,
чем есть, может быть, потому, что сами они —
Маленькие,
а луна огромна, и звезды огромны:
Хозяйка
всю ночь собирает своих оленей,
Но
не соберет — как соберешь их? С лодкой
Та
же беда: деревянная уточка по воде крыльями бьет,
Но
взлететь не может. Или такая история: серебряный богатырь
Пояс
уронил, золотой богатырь тот пояс поднял,
Но
надеть не может: один потерял, а другой бессилен
Присвоить
находку. Солнце и радуга после дождя.
Лежит
на траве белый камушек, а внутри сердечко стучит — это
Деревце
золотое яичко снесло. Речку тальник
Перегородил
— ресницы. Но что такое ресницы
И
что такое тальник? Путешествуют по бересте муравьи
Взад-вперед,
взад-вперед, и зыбун — под завязку
Дистрофиками,
а зимой — амональник: тут ничего
Ни
с Амоном, ни с аммонитом: взрыв
То
динамита, то толуола, то аммонала
Во
льду вырывал могильник, что назвалось
«Отправкой
жмуриков на вечное поселение в Северный
Ледовитый
океан». Впрочем, ямы
Со
смерзшимися телами (от десятков до сотен) — тоже ведь аммониты:
Раковины
ископаемых гигантских моллюсков,
Отсылающие
к спиралевидно закрученным
Лунным
рогам Амона. Но что вспоминать
О
воде, проплывающей мимо, как Жданов писал, Алтай вспоминая?
Алтай
и алтарь, зяблики Босха, его каракатицы,
Брейгелевские
слепцы, бредущие, как по снегу,
По
облакам, или наоборот — там все едино, и нет границы
Между
землей и небом зимой — плетущиеся вереницей,
Держась
друг за друга, и что
Видят
они обращенными внутрь глазами
Из
утраченного навсегда, какие сокровища зренья таит
Их
слепота? Все они свалятся в яму,
Но
в ней никакой загадки — яма и яма.
Что
вспоминать эти головоломки? Но для чего-то
Выписываешь
загадки, приметы, надеясь по ним отыскать дорогу:
Не
слишком ли далеко мы зашли, углубляясь
В
вечную мерзлоту, о какой ничего не знаем? И звезд не видно.
Если
звезда народится рядом с луной — к оттепели.
Звезды
блестят — тоже к теплу. А если
Солнце
надело красные рукавицы — это, напротив, к морозу.
Красные
рукавицы…
А
вот о ветре: с летним солнцем поссорится —
Облегчение
принесет, с зимним морозом подружится —
Беды
наделает. Ветер. Откуда пришел, куда ушел…
И
то же самое с лодкой: откуда пришла, куда ушла —
Не
видно следа. Лодку в синем тревожном тумане,
Частичные
галлюцинации, топологические искривленья
И
атавизмы дождя, ментальные эякуляции
И
модуляции, темы
И
вариации, струны невидимой арфы,
Посредственной
и совершенной,
Невидимой,
как лучевая болезнь.
Обь
в конце навигации в измороси огней,
«Апа», — вдруг произносит младенец, указывая на лампу в
бараке:
Не
«мама», не «папа», а лампа, а почему — загадка.
Лампочка
Ильича и люстра полярной ночи,
Альфа-,
бета- и гамма-лучи с Новой Земли,
Где
гагары накликали дождь.
И
куда подевались Арко Латышев из рода Латáся,
Йико
из рода Явтысый (пахнущий морем),
Красавица
Ялене, чье рождение было тем же лучом (Ялене —
Солнечный
луч), Илко, сын Ясавэя (Евсевия) из рода Харючи,
И
остальные? Выброс тепла и энергии,
И
тундра неогороженная превращается в «женское тело,
Ставшее
лесенкой, тремя позвонками колонны,
Небом
и архитектурой».
Тундра
и взорванная голова, затекающая облаками,
Архитектурными
их превращеньями, их ледоходом,
Бег
белых, но без рогов и копыт оленей, улитка глазастыми рожками
Трогает
ягельный воздух, везя свой домик
По
протекающей булаве телефонной трубки, подпертой рогатиной,
А
муравьев, муравьев…
Атомный
взрыв ведь и правда похож на беловолосый
Женский
затылок на лебединой шее, клубящийся, как облака
Во
взорванной голове Мадонны
Нежного
Рафаэля. Из стенограммы допроса американцами
19
августа 1945 года немецкого ракетчика Ганса Цинссера:
«В
начале октября 1944 года я вылетел из Людвигслуста (к
югу
От
Любека), расположенного от 12 до 15 километров
От
атомного полигона, и вдруг увидел сильное
Яркое
свечение, озарившее всю атмосферу, которое продолжалось
Около
двух секунд. Из облака, образовавшегося при взрыве,
Вырвалась
отчетливо видимая ударная волна. К тому времени
Как
она стала видимой, она имела диаметр около одного километра,
А
цвет облака часто менялся. После непродолжительного
Периода
темноты оно покрылось множеством ярких пятен,
Которые
в отличие от обычного взрыва имели бледно-голубой цвет.
Приблизительно
через десять секунд после взрыва
Отчетливые
очертания взрывного облака исчезли,
Затем
само облако начало светлеть на фоне темно-серого неба,
Затянутого
сплошными облаками. Диаметр
По-прежнему
видимой невооруженным глазом ударной волны
Составлял
по крайней мере 9000 метров; видимой она оставалась
Не
меньше 15 секунд. Мое личное ощущение
От
наблюдения за цветом взрывного облака: оно приняло
Сине-фиолетовый
оттенок. В течение всего этого явления
Были
видны красновато окрашенные кольца,
Очень
быстро меняющие цвет на грязные оттенки.
Со
своего наблюдательного самолета я ощущал слабое воздействие
В
виде легких толчков и рывков. Приблизительно через час
Я
вылетел на «Хе-111» с аэродрома Людвигслуст и
направился
В
восточном направлении. Вскоре после взлета
Я
пролетел через зону сплошной облачности (на высоте от трех
До
четырех тысяч метров). Над тем местом, где произошел взрыв,
Стояло
грибовидное облако с турбулентными,
Вихревыми
слоями (на высоте приблизительно 7000 метров),
Без
каких-либо видимых связей».
Красиво,
что говорить. И «только в восторге разрушения
Приоткрывается
смысл божественного творения, — писал Шлегель, —
Только
посреди смерти сияет смысл вечной жизни».
Станционный
смотритель, Акакий Акакиевич, Васисуалий Лоханкин
Становятся
лагерной пылью, роящейся в свете прожектора
Микроскопическими
частицами в форме параболических линз,
«Подобных
глазам мухи».
«Я
взял такси и медленно стал объезжать вокруг вокзала,
Исследуя
его, будто некий эзотерический памятник, значение которого
Я
должен был установить, — читаем в «Дневнике одного гения». —
Свет
заходящего солнца был ослепительным. Поток лучей
Зажигал
огни на фасаде, в особенности на центральной башне
Здания,
которая казалась центром
Атомного
взрыва. Я увидел ауру в виде совершенного круга:
Металлические
провода опоясывали величественное сооружение,
Создавая
видимость короны из мерцающих лучей.
Мой
пенис спружинил от радости и экстаза: я познал
истину,
Я
просто жил в ней. Все стало для меня сверхочевидным.
Центр
Вселенной был передо мной».
Позвоночник
Леночки Дьяконовой становится позвонками колонны,
Небом
над и облачной архитектурой, и, переставляя паучьи ходули,
Идут
и идут над неогороженной тундрой, снега белей, слоны
Джованни
Лоренцо Бернини.
И
что такое спасшая мир красота, как не тундра? Лишайник
Неисцелимых,
по горло в воде, набережных Венеции
Тает
в потоке лучей, лучевая болезнь растеклась по воде в виде мачт
В
коченеющем космосе, и о чем еще вспоминать,
Как
не об этой воде, что еще делать здесь нам, как не плакать
По
волосам?
Лирика
все это, лирика и графомания чистой воды.
И
над ней втихомолку китовые ребра блестят теплым блеском —
Чýма
шесты. Но с чего б им блестеть, почему этот блеск
Теплый?
Все будет немного ясней, если вспомнить тот жир —
Рыбий
жир ленинградских речных фонарей,
Вырванный
с мясом звонок, телефон в коммуналке,
Где
с примусом можно беседовать ночью о жизни и смерти,
Рогатину
и улитку…
Пляшет
в железном доме голый остяк, как огонь в печи,
Или
наоборот. И другие загадки, тающие, словно росчерк хвоста
Ласточки.
Взять ту же вазу, растущую, не завершаясь во времени, —
Вазу
с полуденной рыночной площадью, полной фигурок, —
Не
босоногие ли кармелитки? И тоже растущие,
Не
завершаясь во времени.
Девушка
на тонких ножках ведерко несет, а говорят — воробей,
А
про олений хвостик — старик в шубе
Дни
и ночи прорубь от ветра защищает, долго сидит у проруби,
Инеем
весь покрылся. Вот он, Ямал. О нем
Дано
говорить лишь тому, кто свой пояс украсил
Клыками
медведя и волка, кто знает, что доброе дело
Уравнивает
со звездой человека, а рыбу гнилую
И
соль не исправит.
А
вот о постройке чума: старика-волшебника одевают
И
раздевают. Как архиерея. Архиерей — это чум.
И
китовые ребра блестят теплым блеском.
Шесты
его в пляс пустились — это сияние, полярная ночь —
Черный
чум, что три месяца в тундре стоит, пока румяный ее хозяин
За
Ледовым океаном ночует. И стоит подо льдом пучеглазая рыба,
Стоит,
шевеля бледно-розовыми плавниками:
Живет
ли — глаза открыты, умрет ли — глаза открыты,
Спит
или бодрствует — глаз не смыкает.
Или
такая загадка: домик стоит на краю тонкого мыса —
Что
это за домик? Каждый желающий знать, где сидит фазан,
Скажет,
что это — мушка.