Сергей Соловьев. Ее имена
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2017
Сергей Соловьев. Ее имена. — М.: «Новое литературное обозрение», 2016.
Читатели современной литературы знают Сергея Соловьева как автора более десятка книг, множества поэтических и прозаических публикаций, — но еще и как художника, путешественника, и, я бы добавила, экспериментатора, исследователя процесса жизни. Соловьев — автор, безусловно, модернистского склада, проверяющий на прочность границы видимого или кажущегося мира, в любом случае, неожиданного — прав Станислав Львовский, написавший об этом в предисловии к книге, — совсем не такого, к какому мы привыкли, имея привычку судить жизнь, исходя из представлений, заложенных в нас культурой.
Противопоставление жизни и культуры задает сам автор в открывающем книгу эссе «Человек и другое. Опыты переходов». Человек сформирован культурой, в то время как природа, «мир живых изначальных энергий» — то, что находится за границами культуры и никогда не подчиняется ее законам. «В предельном же и разверстом виде эти миры — культуры и природы — не могут сосуществовать в одновременном и равноправном режиме, разная у них гравитация, оптика, пластика, навыки поведения, вообще все. Один другому тут должен уступать, но не целиком, а особым образом, и здесь-то, в этих перегруппировывающихся потоках энергий, начинается самое трудное и мало предсказуемое». Противопоставление не новое, культурно кодированное, но в случае Соловьева не может не вызывать уважение, восторг, трепет — что хотите — сама попытка пробиться к сокровенной сущности природы, опыт перехода из одного мира в другой — и, что важно, обратно, — зафиксированный в текстах, если не забывать, что текст — это не просто объективация живых энергий, но всегда факт культуры.
«Я странствовал с детства» — еще одно признание, имеющее символическое значение. По тайге, по пустыне, по Заполярью, переплывая море на надувной лодке, наконец, было открытие Индии. Все путешествия, совершенные в одиночку, пусть и в какой-то мере ради самоутверждения (опыт разутверждения, по замечанию автора, приходит позже), — классические путешествия за пределы утопии, утопии культуры, в поисках иных смыслов и приобщения к жизненным энергиям.
Ехали мы с Кутиком из Питера, где давали
Парщикову — Белого, через станцию Дно
в Киев, ехали автостопом, в кюветах спали
в домовине листвы. Небо как стекловолокно
было наутро, и на вкус тоже. Под Гомелем
мы сложили речь в выгребную яму, выли псы,
колыхались вороны, как армейские трусы
над свинцовым озером, где мы умывались,
промахиваясь мимо своих очертаний.
Что же тогда удивляться образу Одиссея, появляющемуся в этих стихотворениях?
За пределами утопии, впрочем, может находиться другая утопия, и ее многочисленные имена — или все-таки это не утопия? — неизвестны даже самому автору, пытающемуся ощутить ее и слиться с ней. Отсюда и частота и пронзительность любовной лирики, хотя речь идет не столько даже о любви в ее европейском понимании (любовь, осознаваемая как родство душ), а именно об энергетическом слиянии или разъединении, когда утопия обнаруживает свою фикциональную природу.
Можно пойти дальше и сказать, что лирика, представленная в книге, большей частью посвящена именно женскому началу, столь существенному в художественном мире Сергея Соловьева. Она предельно эротична, если воспринимать эрос как сугубое влечение к тому, что изначально не дано испытывающему влечение, например, мужского — к женскому.
Лепар, шептала ты, лепар,
на цыпочки привстав, и вся светилась
во влажных предрассветных джунглях,
как будто речь о счастье шла,
о детском счастье насмерть.
А я поглядывал украдкой на тебя,
ладонь в ладони, и еле сдерживал себя,
чтоб не обнять в сердцекруженье
от невозможности всего, что происходит.
Часть образности в представленных стихотворениях ускользнет от не посвященного в некоторые религиозные и культурные практики читателя, но в сухом остатке всегда будет физически явленное ощущение нежности, даже когда произносятся отнюдь не нежные слова.
И снова вернемся к культуре. Переход можно назвать ключевой составляющей образности Сергея Соловьева. В том числе культурный. К примеру, видение автора книги бывает исторично (переход из одного среза времени в другой), и эта историчность зачастую имеет специфически культурную окрашенность.
Последний китайский император Пу И
пересажен с ночного горшка на опустевший трон.
Даль лежит на боку, курит опиум. Соловьи
непробудны еще в ложеснах его будущих жен,
бестелесны наложницы, словно пролитый свет.
Тени-евнухи, иероглифы — тысяча и один,
и у каждого в тайной шкатулке — то, чего нет,
и течет Луна у кормилицы из груди.
Где бы ни находился субъект речи — в Люблино, Мюнхене или Индии, — его сознание не детерминировано местом пребывания, географией — вытеснения одной культуры другой не происходит. Однако попытки постижения другой культуры, попытки перехода — значимая часть опыта того, кто порождает слова. Сознание говорящего многослойно и эклектично — в его речи можно найти что угодно — от мифологем христианства до реалий современного города. Все это понимается как освоенное/присвоенное, одинаково аутентичное для говорящего.
Собственно потому образы Сергея Соловьева имеют свойство ускользать от всякого, кто не имеет опыта мультикультурных переходов, или надо уточнить: схожего опыта, ибо набор культурных практик в данном случае также важен (одна Индия чего стоит!), поскольку они рождаются на пересечении, на самой границе ментальных смысловых полей, а иногда и в пограничной пустоте.
А потом, когда речь отошла,
в этой нечеловеческой ломке
немотой их выкручивает,
не вернуться, не дотянуться,
и не будет уже
ничего ни родней, ни страшней.
Когда вся отошла она, речь.
Эти двое, как кажется им,
с ней последними были.
И так долго и так далеко,
что теперь только губы остались
в этой ломке глухой немоты –
в той же мере,
в какой была близость.
По-моему, в этом и заключается притягательность, прелесть поэзии подобного рода.
И еще одно замечание. Сергея Соловьева традиционно причисляют к метареалистическому направлению поэзии. Вхождение в круг метареалистов очевидно значимо для Соловьева, и этот круг для него вполне органичен. При том что соловьевская поэтика на нынешнем этапе его творчества, пожалуй, не столь явно метареалистична, по крайней мере, на уровне тропов — автор книги «Ее имена», как правило, не работает с яркими образами и метафорами, чем славились Иван Жданов или Алексей Парщиков. Однако метабола с ее принципом алогичной трансформации как ничто более отражает авторскую философию и эстетику перехода. Другими словами, случай Соловьева уникален наглядной репрезентацией, дающей представление об эволюции метареализма, точнее, возможном варианте эволюции, ибо поэзии претит тотальная линейность.
Если выключить свет —
еще плавает призрачное пятно, угасая.
Когда умирает сознанье — след
от него еще длится — свет с голосами.
Когда исчезает мир, когда его нет уже
и давно, все еще тянется — воздух, дом,
мы с тобой со световой ветошью,
кровь на губах, думающая, что живем.